Часть I.
«Не ходил бы ты, Ванёк, во солдаты»
«Когда я молоденьким мальчиком был, военную службу я очень любил…»
Эту хулиганскую песню, которую распевала шпана с ленинградского двора, где прошло моё детство, я потом не раз вспоминал, когда настало время и мне пройти срочную службу в армии…
Дворовая песня была похабной — про такого гусара-«ходока»:
«Кресты и медали
Звенели на мне,
Мамзели и бабы
Ходили ко мне…»
Но это только в песнях-легендах у гусар лёгкая жизнь — балы-эполеты, да хорошенькие мамзели-мадемуазели…
Более трудного времени, чем служба в Советской Армии (причём в мирные годы, между войнами) у меня не было. И более весёлого, лихого и молодецкого! Любил ли я армию, куда пошел не сам, а по призыву, выполняя долг, как легион новобранцев с бритыми затылками? О любви я не думал. Скорей, терпел. Ибо военные уставы и присяга велели «стойко переносить все тяготы и лишения воинской службы» — то бишь вонь портянок и храп казармы на двести мужичков, стычки с «дедами», дисциплину, жару в кирзовых сапогах, собачий холод зимой на аэродроме, где я был механиком истребителя-перехватчика…
Любовь к армии пришла позже — когда я снял погоны. И вдруг понял: армия меня не отпускает! Она долго держала меня железной рукой, являлась в снах и просыпалась со мной… Я был болен армией несколько лет, как детской корью, равнялся по ней и судил о жизни по меркам нашего полка, по меркам тех ребят, что служат с тобой и смотрят на тебя: настоящий ли ты парень? не сволочь ли? не трус?
Так о чём же моя книга и почему я её написал?
Это точно не пособие для нынешних призывников, ибо служил я в советские времена; это ближе к «Страданиям юного NN» — то бишь не репортаж, а психологическая проза о чувствах молодых солдат в казармах; о срочной службе школяров, надевших погоны; о нравах «закрытых мужских коллективов» — очень не простых…
Это книга взгляда за закрытую дверь, исследования отношений, о которых некому писать… Туда не всех пускают. Туда входят лишь через призыв в армию.
Такие новеллы-исповеди и погружение в психологию армейской службы могли дать только ситуации, которые автор пережил «на своей шкуре».
Говорят, когда спускаешься на верёвке в глубокую, тёмную и опасную пещеру, то много поймёшь о себе и своих пределах. «Спуск» в армейскую жизнь — совершенно не ведомую для «шпаков» (так армейцы звали штатских в «Поединке» А. И. Куприна) — дал мне столько впечатлений, что потом из меня буквально «выскакивал» то один, то другой армейский сюжет.
Наверное, пришло время собрать в книгу что-то из вещмешка солдата срочной службы и рассказать, что армия весела и грустна одновременно, и чудесна, как лампа Аладдина, и что за сводами казарм кипит жизнь. И ещё какая! Читайте, ребята.
Автор.
Я помню Казань…
Помню Казань, старые улочки, скрип снега и морозный пар изо ртов, когда мы курсантским строем, с посвистом, шли в баню… Помню заснеженный, в тёмных полыньях лёд реки Казанки и её задрожавший под сапогами мост, на котором мы и встретили этого пьяного с топором…
Он, шатаясь, шёл по тротуару навстречу роте, и всё дальнейшее происходило, как в дурном кино. В голове колонны, растянутой по плохой дороге, кто-то промешкал и поздно крикнул назад — в шагающие ряды, а те сразу не разобрали. Каждый взвод начинал понимать, в чём дело, лишь когда проскакивал мимо, — а дисциплина и жёсткая отлаженность марша уже не позволяли нарушить строй и остановить пьяного. Так всё это и дошло до нас, замыкающих.
Помню, мы с мочалками в последней шеренге оторопели, когда увидели бредущего вдоль колонны мужчину с безумными глазами — расстёгнутого, без шапки, с большим кованым топором в красной руке. Помню зычный крик замыкавшего колонну майора Грачова: «Сержант! Забрать у пьяного топор!» — и оторопь, трусливую оторопь шагавшего сбоку от строя прыщавого сержанта, не нашего, правда, а того взвода, за которым мы шли.
— Сержант, я приказываю вам! — сильно багровея, кричал толстый майор, сам вытягиваясь во фрунт. — Поч-чему не выполняете приказ?
— Но, товарищ майор! — плаксиво, бабьим голосом кричал затянутый в ладную шинель сержант, большой, кстати, мастер поучать о долге. — Да он, гад, зарубить может — а мне через месяц домой…
— Ты шкура, Шевчук! — майор в бешенстве рвал перчатку, глядя, как удаляется по мосту фигура с топором. Он быстро повернулся к нам:
— Двое из строя! Забрать топор!
Надо ли говорить, что одним из двух добровольцев был я. Помню, мы бежали за пьяным по мосту с плечистым и сильным грузином, кажется, Григоридзе, — и разом сбавили бег, когда мужик, покачивая топором, повернул к нам свое бессмысленное и страшное лицо со спёкшимися губами. Запомнилось, что я всё время почему-то оказывался на полкорпуса сзади Григоридзе, хотя старался идти с ним грудь в грудь и считал для себя позором отстать хоть на шаг.
Этот Григоридзе был мужчина и мастер по волейболу. Я помню, как великолепно он прыгнул — это на скользине-то, в сапогах — и легко, словно мяч у игрока, вышиб топор у пьяного. Мы схватили его под руки. Бежали ещё в помощь курсанты, а вскоре с фантастической быстротой подкатила милиция, и пьяного с его опасной игрушкой увезли в райотдел.
О, как легко было после бежать по скользкой дороге, догоняя ушедший строй! Помню, топали сапоги и чавкал снег… Ещё помню баню, бодрый дух от парилки — и тот раздавленный взгляд, который бросил на нас сержант, когда мы с Григоридзе прошли мимо — в одних кальсонах, горделиво выпячивая голые груди…
Легенды полка
Военная авиация была полна легенд. Когда после «учебки» в Казани я попал в авиационный полк близ Волги, то там из уст в уста в поколениях солдат передавались рассказы о когда-то летавшем у нас Бобе Чернышове, отчаянном Сорви-голове! Будто бы Бориса, или Боба, и понижали в звании, и хотели уволить за воздушное хулиганство, но это был лётчик от Бога.
По одной из легенд, на пляже под Самарой он сказал загоравшим девицам, что он лучший ас полка. А поскольку на пляже Боб был в штатском, да к тому же щупл и кривоног, девицы смеялись до упаду: «Ты — да пилот?!!»
— Завтра в двенадцать дня прилечу к вам на пляж! — обидевшись, пообещал Боб.
На следующий день он отклонился от заданного курса полётов — и, выведя истребитель «МиГ» к реке, с рёвом спикировал на пляж! Пляжные девицы и все отдыхавшие разбегались и ползли на карачках в кусты, когда истребитель Боба носился над пляжем, пикировал и выделывал «кренделя» на выходе из пике…
По другой легенде, то ли Боб, то ли другой орёл подстрелил из самолётной пушки колхозного быка, пасущегося в поле. В тот день самолёты вылетали на полигон на стрельбы по наземным мишеням. Но куда интересней пилоту показался бык, пустившийся вскачь от рёва самолёта как движущаяся цель. Точный залп с неба свалил скакуна…
К вечеру в полк приехал, чуть не плача, председатель колхоза: бык-то оказался племенным производителем, купленным на большие деньги. В полку просмотрели бортовые «фотопулемёты» самолетов (то есть фотокамеры контроля, которые включаются синхронно с нажатием лётчиком гашетки стрельбы). У всех пилотов на фотоплёнках были мишени, а у «воздушного снайпера» — бык!.. Говорят, полк выплачивал колхозу убытки.
Конечно, никто не мог проверить: то ли было такое, то ли не было? Но шуточки с «фотопулемётами» были «коньком» солдат из группы механиков-оружейников. Когда нам в эскадрилью прислали нового старшину из пехоты, полного профана в авиации, его тут же повели на аэродром. Посадили на табурет перед «фотопулемётом» истребителя (объектив камеры был в крыле самолёта), долго причёсывали, оправляли… И «сфотографировали», пообещав старшине фотопортрет с нового места службы… Вся казарма потом хохотала: фокус съёмки «фотопулемёта» начинается от километра и далее…
Батя
(Из цикла «Встречи-разговоры из жизни»)
Если вам не дали бронь в военкомате и вам довелось послужить хотя бы рядовым срочной службы в армии, то вы, конечно, знаете этих маленько выпивших мужичков из простонародья, которые пристают с разговорами к солдатам…
Обычно это бывает так. В щегольской подрезанной солдатской шинели и заломленной фуражке ты стоишь серым весенним деньком где-нибудь на затерянной маленькой станции, куда тебя привезли в увольнение за 17 км по плохим дорогам. Только что прошёл дождь, земля раскисла и парит под выглянувшим солнцем. Ты стоишь напротив лужи, через которую нужно перейти к киоскам, и с сомнением смотришь на свои пока начищенные сапоги. Прямо перед тобой расстилается привокзальная площадь, и картину унылей трудно представить: задрипанный вокзал, будки, пакгауз… Всё пространство зажижено грязью с островками навоза. Ты стоишь и смотришь, как напротив мужик лупит заупрямившуюся лошадь, стараясь попасть вожжами в пах, а она упирается, и оводы кружат над её взмыленной спиной. Но вот мужик сладил с кобылой и уехал, а ты всё стоишь. Идти тебе всё равно некуда.
А ведь ещё около часа назад, когда вас высадили до 18:00 у вокзала, с тобой было четверо из твоего полка. Но они повстречали знакомых барышень и ушли с ними на «день рождения». А ты не пошёл, потому что не мог видеть, с какой жадностью тянет их за собой мордастая, с рябыми губами, нахальная девка. От вида её спущенных чулок выше резиновых бот ангелы на небесах затрубили бы отбой. Поэтому ты сослался, что тебе якобы надо по делам на станцию, — и откололся от компании…
И вот ты стоишь перед привокзальной лужей — и идти тебе решительно некуда. И вдруг замечаешь его. И знаешь: он давно тебя заметил. Не зная почему, ты начинаешь тихонько наблюдать за этим мужичком в заплатанном ватнике, который так обрадованно вспыхнул при виде «солдатика». Правда, он виду не подаёт: прошёлся вдоль ларьков, обошёл повозки, перекидываясь словцом с возницами, — но его, как щепку в водоворот, тянет к тебе. Наконец, мужичок решается: переходит площадь и проходит мимо. Он делает вид, что чего-то забыл и готов вернуться, и, наконец, останавливается напротив тебя.
— Здорово, солдатик! — в голосе его растерянность, даже некоторое извинение и вопрос. — Как служба-то?
Тебе нетрудно его прогнать, да и гнать собственно нет нужды, достаточно не повернуть головы, чтобы он помялся и ушёл. Но ты чувствуешь, что никогда не сделаешь этого, потому что с мужичком этим ты где-то и чем-то связан: непонятно, чем. Быть может, вот такой полузабытый и пахший табаком дядька, друг отца, в детстве гладил тебя по голове шершавой ладонью и угостил ириской; может, ты видел кого-то похожего на старой фронтовой фотографии — не помня, где… Но ты почему-то ещё до этой встречи ощущал какую-то кровную, почти родственную связь с этим неказистым и похожим на тысячи других мужиком в старом ватнике и сапогах. И поэтому ты не отшиваешь его. Ты поворачиваешься — и видишь его просительную, в небритых морщинах, физиономию, шелушащиеся добрые губы и весёлые, выцветшие до белизны, когда-то голубые глаза. Ты тоже улыбаешься мужику:
— Ну, здорово, батя.
Ох, как он доволен, как суетится! Он хочет тебе прямо сейчас сказать что-то важное, но степенство его сдерживает и пускает в дипломатичный разговор.
— Как ныне служится? — вновь говорит он, солидно кашляя: мы, мол, понимаем, какая она, служба-то.
— Да ничего, батя! Жив, здоров, служу, — отвечаешь ты, как Суворов, смеясь.
Он понимает, что его хитрости лыком шиты и, откашливаясь в корявый кулак, вдруг говорит:
— А что, солдатик, может, пропустим по кружке пивка? — и делает самую просительную физиономию.
— По кружке пивка? — переспрашиваешь ты рассеянно.
— Да, по одной…
С минуту ты размышляешь, какой дежурный офицер будет встречать нас с увольнения: не тот ли лысый зануда-капитан, который вечно принюхивается и заставляет вернувшихся с «увольниловки» солдат дышать в кружку (гигиеничный метод)? И решаешь: пожалуй, не он, а заступит на КПП лейтенант Чижов, нормальный парень.
— Ну, что ж, разве по кружке, — говоришь ты с достоинством.
Надо видеть, как радуется твой новый знакомый, как трогает тебя за рукав, — и такая доброта и умильность сияют в его выцветших глазах, что ты невольно отворачиваешься.
Вы идёте через площадь (пропали сапоги!) в заведение с громким названием «Закусочная», но на деле это жалкий станционный буфет с пивом, мазутными железнодорожными мужиками и засиженными мухами грибами под немытой витриной. Здесь тепло и шумно, дымят котлеты в тарелках из фольги под жигулёвское пиво местного разлива. Ты становишься за мраморный стоячий столик — ого: да тут цивилизация! — и железнодорожники почтительно убирают с него пустые кружки.
— Марья Ивановна! — кричит твой новый знакомый. — Два пива дай. Мне и солдатику!
Он смотрит по сторонам с исключительной гордостью, он весь купается в лучах своей славы. И толстая грубая Марья Ивановна, которая, наверно, не раз шугала и цыкала на него, на этот раз покорно приносит пиво и вытирает мокрый мрамор — раз ведь с солдатиком!
— Пей на здоровье! — мужичок и видеть не хочет, что ты вынимаешь деньги заплатить. — Как там у вас в армии щас? Броня крепка?
— Кого угодно сметём! — говоришь ты под пиво, ломя котлету вилкой.
— Эх, лишь бы не было войны, — говорит он то ли тебе, то ли себе, и смотрит тебе в лицо выцветшими глазами. — Это ведь самое-самое главное, сынок, чтобы войны не было…
Ты удивлён: какая война? Война кажется тебе далёкой, как леший из сказки. Тебе даже дика мысль, что кто-то в этой глуши может её бояться… Даже те, кто воевал…
— Да ладно, батя! Ничего не будет! Мы не дадим, — авторитетно говоришь ты под кислое пивко.
Он рад, он согласен. Он кивает каждому твоему слову и мигает Марь-Ивановне, чтоб несла ещё селёдочку и пиво. Ему важно показать, что стоят за этой мраморной тумбой два служивых человека — солдатик и он, бывший боец. Но вот беда: плоха память, он тужится вспомнить и не может фамилию взводного, каких-то «Ванек» и «Петек» из его роты, он забыл даже, как звать сержанта, что гонял его чистить сортир, как сидорову козу…
— Ах, батя! Да дался нам этот сержант, — машешь ты рукой и слушаешь его рассказы в пол-уха, глядя, как за немытым окном буфета идёт по путям, гудя, дрезина.
Но ему во что бы то ни стало надо доказать тебе, что он служил и был таким же соколиком в погонах, как ты ныне. А тебе-то в этом буфете ничего не надо доказывать: вот погоны, форма — а твою лихую армейскую фуражку буфетчица почтительно водрузила на самое видное место прилавка… Вот так ты стоишь гоголем — военный, подтянутый и бравый — среди штатских в пузырящихся штанах и с не досягаемой для этих трудяг армейской высоты небрежно слушаешь «батю», который не знает, чем и угодить, и уже тащит из буфета леща к пиву…
Но он прощает тебе твоё пижонство и небрежность. Он всё готов простить за возможность побыть с «солдатиком» у заплёванного столика… Ибо военная служба — это зарубка навсегда в сердце каждого мужика: её, бывало, и клянут, но вспоминают о ней с неизбывной тоской… Вот так вы и пьёте в буфете с «батей» кислое пиво битый час, он чистит на газете леща. Он суетится, он счастлив, он трогает иногда твой шинельный рукав — и улыбается, улыбается тебе шершавыми губами откуда-то из своего полузабытого далека. Потому что ты — его молодость.
«Чего и вам желаю…»
Писем из дома не было — это могло сломить кого угодно в начале службы. По вечерам, после занятий строевой, казарма облепляла ротного почтальона Проню, хрустели конверты у счастливчиков, а я молча отворачивался к окну — ни разу почтальон не выкрикнул мою фамилию! Да что они, отреклись от меня, что ли? Я через день отправлял домой напоминания о себе, уходившие безответно, как вода в песок, но весь окружающий казарму мир был словно погружён в заговор молчания. Не откликалась, видно, вся в заботах, мать; молчали самые закадычные друзья; как в рот воды набрали одноклассницы-девчонки, наперебой обещавшие писать…
Зато соседу моему по койке Пете Петухову письма шли пачками. Мы ещё не прошли курс молодого бойца, как он стал самой популярной личностью во взводе. Почтальон не успевал выкрикивать его фамилию по вечерам — добрых полстопки приходящих нам с «гражданки» посланий под всеобщий вздох вручались этому вислоухому, с длинной кадыкастой шеей Петухову. Он рвал конверты на своей кровати — избавляясь от лишней бумаги, а я ложился на койку и старался не смотреть на его довольное лицо. Кажется, я скоро буду ненавидеть всех его адресантов…
Мои страдания для Петьки не прошли незамеченными — хотя я был горд и ни разу не обмолвился о них словом. Потом я понял, что он был хитрющий мужик — взял он меня почти что голыми руками и сразу сломил гордыню, прикинувшись телко́м. «Я вот тут посоветоваться с тобой хочу по одному письму, — начинал он, присаживаясь рядом на табурете. — Хочу пограмотней ответить другу. Ты ведь техникум закончил — подсоби…». Я делал отстранённое лицо и подрагивающей рукой брал протянутое мне письмо ОТТУДА. Помню, на миг даже показалось, что оно где-то и мне, что и меня ТАМ не забыли и помнят…
Теперь Петька уже каждый вечер читал мне полученные письма — все подряд. Это были совершенно уморительные образцы — я бы сказал, шедевры — сельского эпистолярного жанра, в другое время «на гражданке» я бы животик надорвал от комичности их оборотов. Начинались письма обязательно с таких слов: «Милый мой друг Петя, пишет тебе твой незабвенный товарищ Вася Сюрдуков. Во первы́х строках письма сообщаю, что я жив-здоров, чего и тебе желаю. Во вторых строках шлют тебе привет и поклон все наши племяши и домочадцы, а особливо дед Степан, что живёт за Лысой горой…»
Оказалось, что у Петьки Петухова, несмотря на весьма понурую и ушастую внешность, в его далёком селе была очень бурная и очень обширная жизнь — каждый вечер вместе с его письмами я входил в совершенно удивительные заботы «незабвенных дружков и подружек» из села и как-то начинал забывать о своих. Из его Покровки уже слали горячие приветы «армейскому товарищу Петиному» — то есть мне. Длинными вечерами мы вместе сочиняли очередное послание.
— Ты пиши этой Нюрке так, — горячился я и кусал от волнения ручку: — «Дорогая Нюра, этому рыжему зоотехнику не верь, он тебя бросит, как только к нему приедет краля из города…».
— Обожди, не спеши, — остужал мой пыл и чесал ухо Петька Петухов, становясь рассудительным, как Кутузов на совете в Филях. — Это Нюрке-Мотыге, что с Павлом живёт, можно рубануть — хлоп да в лоб! — а к Нюрке Матвейчиковой нежный подход нужо́н. Чуешь? Мы вот так, пожалуй, с тобой начнём: «Милая и незабываемая наша подруга Нюша Матвейчикова, пишут тебе из армии твой хороший знакомый Петр и его новый армейский друг Витюша. Во первы́х строках письма сообщаем тебе, что здоровье наше в отменное состояние здесь пришло, чего и тебе мы дружно желаем…».
Петька читал свои письма и писал со мной в деревню почти до декабря — до тех пор, пока я, совершенно счастливый, не влетел к нему с конвертом из дома в руке. Сейчас уже многое стёрлось из армейских лет — но этих читок не забыть. Вот нынче много про фронт вспоминают, как под одной шинелью спали и как ели последний сухарь на двоих или из одного котелка, — а Петя просто делился со мной своей перепиской и прежней жизнью, это единственное, что у него тогда было, кроме зубной щетки и пустого вещмешка. И письма эти стоили, пожалуй, последнего сухаря на фронте.
Мне и теперь часто не хватает в жизни нашего тогдашнего армейского братства — когда и радость на всех одна, и напасть, и на любом перекрёстке военного городка можно было остановить любого солдатика: «Слушай, браток, выручи…». И ещё долго «на гражданке» я буду щемяще замирать, завидев в улице шинели, и долго по ночам будет сниться казарма с её суровым братским житьём и моя койка в шестом ряду у второго окна. Где всё это сейчас? Куда делось? Куда разлетелись, как соколы, армейские товарищи мои?
Шальная мысль приходит порой в голову — вот встретить бы сейчас того Петьку и ребят из казармы; ну, а не встретить — так хоть весточку послать!
Я б написал им горячее и длинное письмо, как в те годы, и чтоб непременно в нём были слова:
— Милые вы мои армейские друзья и товарищи мои! Во первы́х строках письма я сообщаю вам, что не забыл нашей армейской дружбы и буду помнить о ней всю свою жизнь! Чего и вам всем желаю…
Прелесть
(Из цикла «Молодость в шинели»)
На контрольно-пропускном пункте, отделявшем наш военный городок от шоссе в Князевку, пыль стояла столбом. Буянили две подвыпившие женщины и мужичонка из вольнонаёмных. Их дежуривший до нас наряд привёл из гарнизонного магазина, где они высадили пару стёкол и передрались. Наш старший лейтенант сразу побежал звонить в милицию из штаба, где был телефон, а прежний дежурный по гарнизону — хмурый капитан из батальона связи — разбирал конфликт. Трое его солдат-связистов волчком вертелись между задержанными. Мужичонка быстро стих, но женщины делали столько шуму, что разобраться, зачем они подрались, не было возможности.
— Выйдем перекурим, — сказал нам с Димкой оставшийся за старшего ефрейтор Витёк Лазарев. — Мы заступим на дежурство ещё минут через двадцать, пусть связисты сами и запрут арестованных в чулан.
— Верно, — поддержал Димка, косясь на вымытые полы контрольно-пропускного домика. — Покурим на улице, пока старший лейтенант не вернётся.
И вдруг я заметил за барьерчиком девушку. Она скромно стояла в уголке у окна и, видимо, ждала автобус из Князевки. Ждать на улице, у ворот, было уже холодно, только прошёл дождь, и я представил, как трудно ей находиться здесь: в прокуренном помещении, да ещё среди всей этой ругани.
«Наверное, приезжала к кому-то в гарнизон», — подумал я, незаметно оглядывая её. Она была хороша собой, недурно сложена, с милым девичьим лицом. У меня защемило сердце. Везёт кому-то…
«А, может, деревенская, приехала в гарнизонный магазин, — продолжал думать я, не заметив, что Димка с Витьком уже вышли. — Пожалуй, деревенская, иначе не куталась бы по брови в пуховый платок».
Но даже в платке лицо её ничего не теряло. Есть лица, пронизанные солнечным светом, живые под мёртвым нарядом и брызжущие молодым задором. Есть, но её лицо было во сто крат лучше. «Просто прелесть», — думал я, украдкой глядя на неё. Она повернула голову, и наши глаза встретились. Я не успел даже смутиться за свой потёртый мундир и идиотский вид, как она мне улыбнулась, просто и приветливо. От этой улыбки она засветилась, как солнечный зайчик, и ямочки заиграли на золотистых, как наливные яблоки, щеках.
Не помня себя, я очутился рядом у барьера. Мы долго стояли, не произнося ни слова, и нам было очень хорошо. Молчание не тяготило, мы знали: нужные слова найдутся без боли, сами собой. Я наслаждался лёгким подрагиванием милых припухлых губ, красотой и свежестью девушки, но главная прелесть была в глазах, в которых я тонул, как в глубоком омуте. Никто ещё не смотрел на меня так, словно дарил мне счастье, то одно-единственное, от которого уже не уйдёшь…
Она склонилась ко мне.
— Второй автобус пропускаю, всё гляжу на них, — пропела она нежным девичьим ртом. — Умора!
Я вздрогнул. Увлечённая, она не заметила этого и с упоением продолжила:
— Вон та старуха вцепилась в волосы той, помоложе. А мужик их разнимать. Капитан орёт на них, а они бросили трепать друг дружку и как набросятся: та на мужика, а эта на капитана. Визг, писк, солдаты на женщин, мужик на солдат. Капитан кричит: «В чулан их», а молодуха на него с кукишем. Жаль, наши девки это не видели…
— Да, жаль, — сказал я, чувствуя себя обкраденным.
Она ещё раз оглядела меня:
— А ты в наряд заступаешь?
— Заступаю.
— Я бы подежурила с тобой, да не могу: к подруге сейчас еду. Мы гулянку у неё великую собираем, там уж без меня никак не обойтись…
Я смотрел, как связисты, наконец, затолкали пьяную троицу в чулан. Пришёл наш старший лейтенант, сказал, что за задержанными скоро приедут, и ушёл с капитаном в другую комнату принимать дежурство.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.