
Глава 1
Ещё до того, как первый луч солнца осмелился коснуться земли, Неметон уже бодрствовал. Священная роща жила своей отдельной, вневременной жизнью. Вековые дубы, подобные согбенным исполинам, простирали к серому небу узловатые ветви, увитые вечнозелёным плющом. Их стволы, покрытые бархатом мха, были молчаливыми свидетелями сотен таких же предрассветных собраний. Воздух был густым и холодным, пропитанным запахами влажной земли, прелой листвы и терпкой горечью священных трав, брошенных в огонь — вербены, полыни и вереска.
В самом сердце рощи, меж трёх серых валунов дольмена, плясал единственный живой огонь. Его шипение и треск были единственными звуками, нарушавшими благоговейную тишину, в которой, казалось, замерло само дыхание мира. Чадный, ароматный дым поднимался неровной струёй, растворяясь в туманной дымке под исполинским зелёным куполом.
Вокруг огня, в неровном кольце теней, застыли люди племени арвернов. Это не была бесформенная толпа; в их расположении читался древний, нерушимый порядок. Впереди, ближе к священному камню, стояли воины. Высокие, широкоплечие, с лицами, суровость которых подчёркивала синяя краска вайды. Их длинные волосы были собраны в узлы на затылке, а взгляды, отражавшие рваные блики пламени, горели нетерпеливым ожиданием. Их большие ладони, мозолистые и сильные, покоились на рукоятях мечей из тёмного железа — небрежно, но так, что оружие было продолжением руки. В их неподвижности чувствовалась сжатая пружина, готовая распрямиться по первому слову.
За их спинами, плотнее друг к другу, жались женщины, укутывая в плащи спящих детей. Их тревога была тише, глубже. Они смотрели на огонь с надеждой и страхом, их молитвы были беззвучны, но читались в напряжённых позах и сжатых губах. Рядом с ними, опираясь на резные посохи, стояли старейшины — седобородые, с кожей, похожей на дубовую кору, их глаза были полуприкрыты, словно они видели нечто большее, чем просто огонь и камни.
Но взгляды всех — и воинов, жаждущих битвы, и женщин, страшащихся её, и стариков, помнящих цену крови, — были устремлены в одну точку. На плоский камень дольмена, пустой и холодный, ожидающий ту, что станет голосом их богов.
***
И вот туман, до этого лениво цеплявшийся за стволы, шевельнулся. Он не рассеялся, а словно бы нехотя раздвинулся, уступая дорогу. Сперва возник лишь силуэт, тёмный на фоне серого, но с каждым шагом он обретал плоть и цвет.
Это была Эйринна.
Шёпот замер. Дыхание толпы, казалось, остановилось, когда она вошла в круг света от костра. На ней было простое одеяние из белёного льна, но ткань струилась при ходьбе, не топорщилась, как грубая домоткань воинов, выдавая искусную работу и высокий статус владелицы. На тонкой шее тускло отсвечивал тяжёлый бронзовый торквес, чьи незамкнутые концы были выполнены в виде голов кабанов — знак её власти и её бремени. В обеих руках она несла ритуальную чашу из чёрного, отполированного до блеска морёного дуба, держа её бережно, но властно.
Она шла неспешно, и каждый её шаг был выверен, словно она ступала не по влажной земле, а по незримой тропе, известной лишь ей одной. Её лицо было подобно маске из слоновой кости — спокойное, непроницаемое, с высокими скулами и твёрдо очерченным подбородком. Лицо жрицы, привыкшей говорить с вечностью.
Её взгляд, тёмный, как лесное озеро, скользнул по лицам воинов, застывших в первом ряду. И в самую короткую долю мгновения, в том неуловимом промежутке, когда её ресницы дрогнули, в глубине её зрачков проступило то, что не имело отношения к богам и ритуалам. Не жреческий транс, не пророческая отрешённость, а тяжёлая, глубинная, смертная усталость. Она вспыхнула — и погасла. Никто не заметил. Для них она была лишь сосудом для воли небес, символом, а не человеком.
Миновав воинов, Эйринна остановилась перед дольменом, и роща вновь замерла, ожидая её голоса.
***
Она подошла к самому краю дольмена. Холодный гранит, влажный от росы, коснулся её босых ступней, но она, казалось, не почувствовала его. Воздев руки к небу, Эйринна запрокинула голову. Её глаза были закрыты, но лицо обращено к переплетённым кронам дубов, к тому невидимому миру, что жил за завесой утреннего тумана.
И она заговорила.
Это был не тот язык, на котором воины переругивались у костра или матери баюкали детей. Это было древнее, гортанное наречие друидов, язык, твёрдый, как камень, и текучий, как вода. Звуки, рождавшиеся в её груди, не были словами просьбы; они были словами власти. Голос её, низкий и чистый, не летел над толпой, а проникал в неё, вибрируя в самом воздухе, в стволах деревьев, в сердцах людей. Она не кричала, но казалось, что её слышит каждый лист в этой роще.
— Таранис, Громовержец, чьё дыхание — буря! — её пальцы сжались, словно ловя невидимые молнии. — Езус, хозяин срубленного дерева и пролитой крови! Тевтат, отец племени, чей корень уходит в самую душу этой земли! Услышьте!
Она опустила руки и взяла чашу. Медленно, с выверенной точностью, она наклонила её над огнём. Густая струя молока, белая, как первый снег, смешанная с золотой нитью мёда, полилась в самое сердце пламени. Огонь яростно зашипел, взметнувшись вверх, словно разбуженный змей. Он жадно поглотил дар, и на мгновение в воздухе повис сладкий запах горящего сахара и молока.
Следом за этим Эйринна бросила в костёр сухой пучок трав, перевязанный красной нитью. Он вспыхнул мгновенно, снопом ярких искр. Дым, до этого почти прозрачный, сделался плотным, белым и тяжёлым. Он не спешил подниматься вверх, а начал клубиться у дольмена, оплетая камни и ноги жрицы, скрывая её по колени в своей молочной пелене. Толпа замерла, не смея дышать, их глаза были прикованы к этому густеющему облаку, в котором им предстояло узреть волю богов.
***
Тишина стала плотной, почти осязаемой, натянулась до предела. Каждый в роще ждал. Ждал слова, что решит их судьбу — поведёт ли оно их на славную битву или обречёт на долгое ожидание.
Эйринна стояла неподвижно, её взгляд был прикован к клубящемуся дыму. Он не был просто дымом; в его медленном, изменчивом танце она, как жрица, должна была прочесть письмена богов. Он вился, сплетался в узлы, распадался на тонкие струи, создавая мимолётные, призрачные образы. Толпа видела лишь дым. Но она должна была видеть больше.
Её тело было лишь якорем, удерживающим её дух от падения в бездну видений. Она позволила своему разуму опустеть, стать гладкой поверхностью воды, на которой должны были появиться знаки. И они появились. Но не те, что она ожидала. В молочной пелене она видела не знаки богов. Она видела лица. Лицо воина, молодого и яростного, чьи глаза погаснут от удара римского пилума. Лицо матери, воющей над его бездыханным телом. Лица своих сыновей, испуганные и одинокие в мире, который отнимет у них и отца, и мать.
И тогда она поняла, что должна сделать.
Она медленно закрыла глаза, словно прислушиваясь к последнему шёпоту из иного мира. Толпа затаила дыхание. Когда она открыла их вновь, её взгляд был ясен и твёрд, как зимний лёд.
Голос её прозвучал иначе, чем во время ритуала — глуше, тяжелее, словно шёл из-под земли.
— Я видела! — произнесла она, и слово это ударило, как молот по наковальне. — В священном дыму я видела Орла, парящего высоко над нашими лесами. — Воины подались вперёд, их ноздри раздувались. Орёл. Символ Рима. — Его когти были готовы терзать, а клюв — пить кровь.
Она сделала паузу, обводя толпу тяжёлым взглядом.
— Но под его крылом я видела не кровь, пролитую на поле брани. Я видела снег. Глубокий, холодный снег, что укроет землю и заморозит зверя в его норе. Боги велят нам беречь силы, а не тратить их в преждевременной битве. Грядёт суровая зима, и наш первый враг — голод, а не римские мечи. Мечи точите, но копья ставьте у очага. Время ещё не пришло.
Из всех лиц в толпе одно выделялось с пугающей ясностью — лицо её отца, Бренна, стоявшего в первом ряду старейшин. Его челюсти сжались так, что на висках вздулись желваки. В его глазах, глубоко посаженных под седыми бровями, был не гнев. Это был холод. Холод расколотого камня. Он не отрываясь смотрел на дочь, и в этом взгляде было всё: разочарование, подозрение и непреклонная воля, которую она только что посмела перечеркнуть.
***
Слова повисли в холодном воздухе, окончательные и обжалованию не подлежащие. Эйринна произнесла короткое, формальное благословение, которое прозвучало, скорее, как приказ разойтись.
— Да хранят вас дубы этой рощи, и да наполнит вас сила земли, чтобы пережить грядущие холода.
Не удостоив никого взглядом — ни разочарованных воинов, ни встревоженных женщин, ни собственного отца, чьё молчание было громче любого крика, — она развернулась. И так же, как появилась из тумана, она шагнула обратно в его белёсую пелену. Туман сомкнулся за её спиной, словно занавес, отделив её от племени, оставив их с её словами и их собственным гневом.
Некоторое время в роще стояла оглушительная тишина. Затем она начала крошиться. По рядам воинов прошёл глухой, недовольный ропот, похожий на ворчание разбуженного медведя. Один из них, молодой и пылкий, с кабаньим клыком в волосах, громко сплюнул в огонь, заставив его яростно зашипеть. Старейшины не произнесли ни слова, но обменялись взглядами, в которых читалось больше, чем в любом разговоре — тревога, сомнение и понимание того, что единство племени, такое прочное всего час назад, только что дало глубокую трещину.
Она идёт быстро, почти бежит, пока священные дубы не остаются позади. Лишь оказавшись в обычном, диком лесу, она останавливается. Её спина находит опору в грубой коре одинокой сосны.
И здесь, вдали от сотен взоров, маска верховной жрицы рассыпается в прах. Плечи её опускаются, властная осанка исчезает. Она тяжело прислоняется к стволу, и из её груди вырывается долгий, судорожный вздох, похожий на рыдание без слёз. На её лице, только что бывшем ликом божества, остаются лишь безмерная, смертельная усталость и плохо скрываемый страх. Она закрывает глаза, но лишь на мгновение. А затем открывает их и смотрит. Не на небо, не на землю, а вдаль, на юго-восток. Туда, где за пеленой тумана и чередой лесистых холмов, как она точно знает, стоит он. Римский лагерь.
Глава 2
Римский лагерь просыпался, как безупречный механизм, собранный из плоти и железа. Снаружи, за толстым полотном претория, жизнь подчинялась строгому, отработанному ритму. Резкие, гортанные команды разносились по утреннему воздуху. Ритмичный, тяжёлый шаг патрулей вбивал порядок в сырую галльскую землю. Из кузницы доносился методичный звон металла — там уже чинили оружие, готовясь к войне, которая могла начаться сегодня или через год, но к которой легион был готов всегда.
Но внутри палатки Гая Валерия царил иной мир. Здесь, в единственном тихом уголке этого гудящего улья, воздух был пропитан запахом не оружейного масла, а старого пергамента и остывающего воска. Порядок здесь был, но это был порядок учёного, а не полководца.
На грубо сколоченном, но широком столе, освещённом ровным пламенем масляной лампы, были аккуратно разложены свитки. Не карты местности с тактическими пометками, а трактат Катона о земледелии. Рядом с ним — диалоги Платона на греческом. На краю стола лежала вощёная табличка, но на ней стилус выводил не списки дежурств, а точный, детальный набросок папоротника, увиденного им вчера в лесу.
Сам Гай сидел на складном походном стуле. Его простая шерстяная туника была без украшений, но чисто выстирана, а ремни калиг, стоявших у входа, были тщательно смазаны. Он был частью этой военной машины, её трибуном, одним из её винтов, но душа его жила отдельно.
Он водил пальцем по строчкам греческого текста, но слова рассыпались, не достигая сознания. Его взгляд, серый и задумчивый, то и дело скользил мимо свитка, устремляясь к плотно завязанному входу в палатку. Он не ждал донесения или приказа. Он ждал чего-то иного. Чего-то, что могло бы нарушить эту безупречную, удушающую рутину, ворваться в его упорядоченный мир порывом дикого, лесного ветра. Но лагерь жил своей жизнью, и ветер оставался снаружи.
***
Тяжёлый полог претория был откинут без стука, грубым, привычным движением. В проёме на мгновение застыла фигура, заслонившая утренний свет. Это был центурион Луций Кассиан, и он был полной противоположностью всему, что наполняло эту палатку.
Если Гай был мыслью, то Луций был действием. Мужчина лет пятидесяти, коренастый, с бычьей шеей, он казался высеченным из того же серого камня, что и северные горы. Его лицо было не столько человеческим ликом, сколько топографической картой забытых кампаний: глубокая борозда на лбу — память о германской секире, выцветший белый шрам, пересекающий щёку — след парфянской стрелы. Кожа, задубевшая от солнца и ветра, была испещрена морщинами, а глаза, маленькие и острые, как у ястреба, привыкли видеть мир в двух цветах: свои и чужие, порядок и угроза.
— Трибун. — Его голос был таким же, как и он сам — грубым, как гравий, без предисловий и извинений.
Гай медленно поднял голову от свитка, его внутренний мир был грубо потревожен. Он кивнул.
— Луций.
Центурион шагнул внутрь, принеся с собой запах пота, кожи и холодного металла. Его взгляд мельком скользнул по свиткам на столе, и в нём промелькнуло то же снисходительное непонимание, с каким он смотрел на странные ритуалы галлов.
— Утренний отчёт, — отчеканил он. — Фуражиры вернулись с рассветом, привезли фураж и двух тощих кабанов. На северном посту дозорные видели волчьи следы, но звери близко не подходили. В остальном всё спокойно.
Он замолчал, но не уходил. Словно главное было ещё не сказано.
— Слишком спокойно, — добавил он, и его взгляд устремился куда-то за спину Гая, сквозь полотно палатки, в сторону тёмных лесов. — Эти арверны тихие, как змеи в траве. А дикари всегда что-то замышляют, когда молчат.
***
Слово «дикари», брошенное с такой будничной уверенностью, зацепилось за тишину палатки, как репей. Гай не поднял взгляда от пергамента, его пальцы всё так же замерли на строчке греческого текста, но что-то в его позе изменилось, напряглось.
— Дикари? — тихо переспросил он, и в его голосе не было ни гнева, ни удивления, лишь холодная нота вопроса. — Странное слово для народа, который научился выплавлять железо, не уступающее нашему, ещё до того, как Ромул заложил первый камень Вечного Города.
Он медленно провёл пальцем по нарисованному на табличке листу папоротника.
— Их ювелиры, Луций, создают торквесы такой тонкой работы, которой позавидовал бы любой римский мастер. А их друиды, не имея ни единой книги, могут назвать по памяти сотни звёзд и предсказать движение луны с точностью, которой мы достигаем лишь с помощью таблиц. — Гай, наконец, поднял глаза, и его серый, спокойный взгляд встретился с ястребиным прищуром центуриона. — Это не дикость. Это другая цивилизация.
Луций хмыкнул. Этот звук, родившийся где-то в глубине его пропылённых лёгких, выражал всю меру снисхождения закалённого ветерана к кабинетным теориям аристократа. Он окинул взглядом свитки, зарисовки, всю эту книжную премудрость, и на его обветренном лице отразилось простое, солдатское убеждение.
— Вся их цивилизация, трибун, — отрезал он, — кончается там, где начинается острие нашего гладиуса. Это единственный язык, который они по-настоящему уважают.
***
Центурион отчеканил воинское приветствие, ударив кулаком в нагрудник, резко развернулся и вышел. Полог палатки опустился, отрезая Гая от внешнего мира и оставляя его наедине с эхом последних слов.
Тишина вернулась, но она была уже другой. Слова Луция, твёрдые и простые, как булыжник, разбили хрупкую гармонию его уединённого кабинета. Гай снова опустил взгляд на свиток, на изящные изгибы греческих букв, но теперь они казались ему мёртвыми, бессильными. Вся мудрость мира, заключённая в пергаменте, не могла перевесить одной простой, жестокой истины, прозвучавшей из уст старого солдата.
Книги больше не давали убежища.
Он встал, чувствуя, как стены палатки начинают давить на него. Медленно, словно нехотя, Гай подошёл к выходу и откинул полог. Перед ним раскинулся лагерь — его лагерь, его мир. Безупречная геометрия римского порядка, наложенная на дикую галльскую землю. Идеально ровные ряды палаток, прямые, как стрелы, улицы, посыпанные песком. Часовые на валу двигались с выверенной точностью часового механизма. Это был мир прямых углов и ясных команд, мир, где у всего было своё место и своё назначение. Мир, который он должен был защищать и олицетворять. И который вдруг показался ему чужим и безжизненным, как гробница.
Не отвечая на приветствия пробегавших мимо легионеров, он молча пересёк плац и подошёл к высокому внешнему частоколу, ограждавшему этот островок порядка от хаоса внешнего мира.
Гай опёрся руками о грубо отёсанные, просмолённые брёвна, ощущая ладонями их занозистую, шершавую поверхность. Его взгляд устремился вдаль, за ров, за мёртвую зону выжженной земли, туда, где начинался он. Лес. Бескрайний, тёмный, непредсказуемый океан зелени, который жил по своим собственным, неведомым законам. Мир, который не вычертить на карте и не вписать в кодекс. Там, в его туманной глубине, скрывались деревни, священные рощи и тайны, которые манили его с непреодолимой силой. В его взгляде не было враждебности завоевателя, высматривающего слабости в обороне врага. В нём была сложная, горькая смесь восхищения, тоски и глубокого, почти болезненного любопытства. Он был командиром мира, которому больше не принадлежал, и смотрел на мир, которым никогда не сможет обладать.
Глава 3
Пятью годами ранее.
Осень в тот год была долгой и щедрой. Лес, ещё не тронутый заморозками, полыхал тихим, холодным огнём. Воздух, прозрачный и гулкий, был пронизан запахом увядающей листвы, сырой земли и грибов. Старая галльская дорога, едва заметная под ковром из меди и золота, вилась между стволами деревьев, и каждый шаг по ней отзывался мягким, умиротворяющим шорохом.
По этой тропе шла Эйринна. Но это была не та верховная жрица, чьё слово могло поднять на войну или даровать мир. Это была совсем юная девушка, одна из многих bandrui, жриц-целительниц, чьим миром были не боги и пророчества, а травы и коренья. Её длинные, тёмные волосы, не стянутые жреческой повязкой, свободно падали на плечи, и в них запутались красные листья рябины. На ней было простое платье из крашеной охрой шерсти, а через плечо перекинута кожаная сумка, туго набитая влажным мхом, корой ивы и пучками вереска.
Рядом с ней, тяжело опираясь на посох, семенила старая Морга, её служанка и наставница в лесных делах. Они возвращались с дальних торфяных болот, единственного места, где рос бледный лунный мох, способный остановить любую кровь.
— Смотри, — Эйринна коснулась пальцем багряного листа дикого винограда, обвившего ствол вяза. — Его сок лечит глаза, если правильно приготовить. А корень…
Она говорила тихо, не столько поучая, сколько делясь своей радостью. Она была дома. В этом лесу, где знала каждую тропу, каждый ручей, каждый шелест ветра в кронах. Её сила была не во власти, а в знании, в тихой гармонии с миром, который её окружал. В её глазах, ещё не знавших усталости и страха, отражалось спокойное осеннее небо. Она была частью этого леса, и мысль об опасности казалась здесь такой же чуждой и нелепой, как снег посреди лета.
***
Шорох был не тот. Он не походил на мягкое шуршание листвы под лапкой белки или тяжёлый треск ветки под копытом оленя. Этот звук был резким, хищным, полным враждебного намерения.
Прежде чем Эйринна успела поднять голову, из-за густого орешника на дорогу вывалились трое. Они не были похожи на воинов. Грязные, заросшие, в плохо выделанных шкурах, перехваченных верёвками, они выглядели как лесные призраки, порождённые гнилью и голодом. Их глаза, маленькие и глубоко посаженные, горели липкой, звериной жадностью. Изгои. Люди, изгнанные из своих племён за кровь и воровство, сбившиеся в стаю, чтобы выжить.
Морга успела лишь коротко, по-птичьи вскрикнуть и поднять свой посох. Один из разбойников, щербато ухмыльнувшись, шагнул вперёд. Тяжёлый бронзовый топор в его руке взлетел и опустился с глухим, влажным звуком. Старая служанка безмолвно рухнула в ворох алых листьев, окрасив их ещё более густым багрянцем.
Время замерло. Мир для Эйринны сузился до пятачка земли, пахнущего кровью и прелью. Она не закричала. Не отступила ни на шаг. Страха не было. Была лишь ярость, холодная и чистая, как родниковая вода. Её рука сама нашла на поясе костяную рукоять своего sgian — ритуального ножа с тонким, похожим на лист ивы лезвием, которым она срезала священную омелу.
Она выхватила его. Клинок тускло блеснул в осеннем свете. Она — bandrui Неметона. Её тело — святыня. Они не осквернят его. Она встала над телом Морги, выставив перед собой свой маленький, почти игрушечный нож. Её спина была прямой, как струна, а взгляд, устремлённый на убийц, был не мольбой о пощаде, а смертельным обещанием. Обещанием того, что, прежде чем они до неё доберуся, хотя бы один из них заплатит своей жизнью.
***
Разбойники, видя перед собой лишь хрупкую девушку с ножом для трав, разразились хриплым, лающим смехом. Они начали медленно сходиться, растягивая удовольствие, как волки, загоняющие оленёнка. Первый, тот, что убил Моргу, шагнул вперёд, облизывая пересохшие губы. Он протянул к ней грязную лапу, намереваясь схватить за волосы.
И в этот самый миг резкий, чужеродный звук разорвал тишину леса. Пронзительный и медный, он не был похож ни на крик птицы, ни на рык зверя. Это был рёв римского сигнального рожка.
Разбойники замерли, как животные, почуявшие более крупного хищника. Их самодовольные ухмылки сменились растерянным страхом. Эйринна тоже застыла, не понимая, откуда пришла эта новая, неведомая угроза.
А затем на дорогу, двигаясь с той нечеловеческой слаженностью, что превращала людей в единый механизм, вышел римский патруль. Десяток легионеров, чьи шлемы и нагрудники тускло поблёскивали даже в тенистом лесу. Возглавлял их молодой центурион, чьё лицо было серьёзным и сосредоточенным. Гай Валерий.
Он оценил сцену в одно мгновение: убитая старуха, девушка с ножом, трое дикарей.
— Пилумы! — его команда прозвучала не громко, но так властно, что, казалось, заставила дрогнуть листья на деревьях.
Два тяжёлых дротика сорвались с мест с сухим, змеиным шипением. Один из разбойников, тот, что стоял справа, рухнул на землю с пилумом, торчащим из груди, не успев издать ни звука.
— Вперёд!
Римляне не побежали, они пошли шагом, выставив перед собой свои огромные прямоугольные скутумы. Стена из щитов и железа, неумолимо движущаяся вперёд. Двое оставшихся разбойников с яростными воплями бросились на них, размахивая топорами, но их удары лишь глухо отдавались о дерево и металл. А затем из-за кромки щитов, как жала скорпионов, ударили короткие гладиусы. Не рубящие удары, а быстрые, смертоносные выпады.
Всё закончилось быстрее, чем можно было бы рассказать. Ни криков, ни долгой борьбы. Лишь несколько глухих ударов и предсмертных хрипов. И снова тишина.
***
Бой закончился. Тишина, что наступила после, была оглушительной, густой от запаха пролитой крови, который смешивался со сладковатым ароматом осенней листвы. Римляне стояли неподвижно, как статуи, их дыхание вырывалось белыми облачками пара.
Гай Валерий опустил свой гладиус. Он небрежно, но тщательно вытер короткий клинок о пучок высокой травы, пока тот снова не блеснул чистой сталью. Вложив меч в ножны, он медленно, на несколько шагов отдалившись от своих солдат, подошёл к девушке.
Эйринна не шелохнулась. Она всё так же стояла над телом своей служанки, сжимая в руке свой маленький нож. Её грудь высоко и часто вздымалась — единственное свидетельство пережитого ужаса. Но её взгляд, когда она подняла его на подошедшего римлянина, был полон не благодарности, а дикой, колючей гордости и глубокого, врождённого недоверия.
Их глаза встретились над телами мёртвых.
В этот краткий миг время остановилось, и они перестали быть тем, кем должны были. Он был не центурионом Десятого легиона, а она — не жрицей враждебного племени. Он смотрел на неё и видел не «дикарку», а женщину, чья отвага поразила его больше, чем мастерство его собственных легионеров. Он видел её тёмные, как грозовое небо, глаза, в которых не было ни капли страха, лишь вызов. Видел, как ветер треплет прядь её волос, прилипшую к щеке, и как крепко её тонкие пальцы сжимают бесполезный против его меча нож.
А она смотрела на него и видела не безликого «оккупанта» в шлеме с орлом. Она видела лицо человека. Усталое, покрытое дорожной пылью и потом, но с правильными чертами и глазами, в которых не было ни жестокости разбойников, ни холодного презрения завоевателя. Она видела мужчину, который только что спас её жизнь с безжалостной эффективностью, но теперь смотрел на неё с чем-то похожим на… удивление.
Он нарушил молчание первым. Слова, которые он произнёс, были на её родном языке, но произнесены с чужим, жёстким акцентом, который делал их неуклюжими, спотыкающимися.
— Ты… не ранена?
Она вздрогнула, услышав родную речь из уст римлянина. Это было так неожиданно, так неправильно, что на мгновение сбило её с толку. Она лишь молча качнула головой из стороны в сторону, но нож в её руке не дрогнул. Между ними всё ещё лежала пропасть, вырытая войной и ненавистью. Но через эту пропасть уже была переброшена тонкая, дрожащая нить.
***
— Центурион?
Голос одного из легионеров, сухой и деловой, прозвучал как удар камня о щит. Магия момента была разрушена. Гай моргнул, словно очнувшись, и реальность обрушилась на него всей своей тяжестью. Он снова был римским офицером на враждебной территории, а перед ним — местная жительница, свидетельница бойни.
— Мы должны двигаться, — добавил солдат, указывая на сгущающиеся тени.
Гай кивнул, не оборачиваясь. Его взгляд всё ещё был прикован к Эйринне. Чувство долга, смешанное с новым, незнакомым беспокойством за неё, заставило его сделать ещё один шаг.
— Позволь нам проводить тебя, — снова сказал он на её языке, тщательно подбирая слова. — Лес опасен.
Эйринна посмотрела на него, затем на его солдат, деловито снимавших трофейные топоры с тел разбойников, и её лицо снова стало непроницаемой маской. Она сделала шаг назад, отстраняясь.
— Благодарю, — коротко ответила она на своём наречии, и в этом единственном слове прозвучала вся гордость её народа, не привыкшего принимать милость от Рима.
Затем она прижала руку к груди и указала вглубь леса, давая понять, что её путь лежит там и она пройдёт его одна. Она бросила на него последний, долгий, изучающий взгляд, в котором не было ни страха, ни ненависти, а лишь бездонная, как лесное озеро, глубина.
А потом, не сказав больше ни слова, она развернулась и шагнула в чащу. Она не шла — она скользила между деревьями, её тёмная одежда сливалась с тенями, и через несколько мгновений лес просто поглотил её. Она исчезла так же внезапно, как и появилась угроза, словно была не человеком, а духом этого древнего места.
Гай остался стоять на дороге, окружённый своими солдатами и запахом смерти. Легионеры ждали приказа. Но их командир ничего не видел и не слышал. Он смотрел в ту точку, где зелёный сумрак поглотил её фигуру. Он не знал, кто она. Не знал её имени, её племени, её статуса. Но её образ — гордый, непокорный, с маленьким ножом в руке и грозой в глазах — уже выжег себя в его памяти. И в тот момент Гай Валерий впервые понял, что эта дикая, непокорная земля скрывает нечто неизмеримо большее, чем просто врагов, которых нужно победить, и ресурсы, которые нужно забрать для Рима.
Глава 4
С последними лучами солнца, окрасившими небо в цвет остывающего угля, Эйринна покинула круг света и тепла своего селения. Для всех она шла к старому тису у ручья, чтобы собрать под ним ночные травы для притираний. Это была привычная, не вызывающая вопросов ложь. Она несла пустую плетёную корзину как доказательство.
Но едва плотная стена леса сомкнулась за её спиной, она изменилась. Движения стали быстрее, увереннее. Она сняла с шеи тяжёлый бронзовый торквес, знак верховной жрицы, и бережно убрала его в кожаную сумку под плащом. Без него она сразу словно стала легче, моложе. Просто женщиной, идущей сквозь сумерки. Её сердце стучало в двойном ритме: тревога от риска быть увиденной смешивалась с гулким, нетерпеливым ожиданием, которое делало воздух вокруг неё звенящим.
Почти в то же самое время, за два холма от неё, ворота римского лагеря со скрипом отворились, пропуская одинокого всадника. Гай Валерий, набросив поверх простого кожаного доспеха тёмный походный плащ, уверенно направил коня по дороге, ведущей на север. Его официальная причина — инспекция дальнего дозорного поста на гребне — была безупречна и не вызывала вопросов. Он отдал приказ караульному чётко и спокойно, ни один мускул на его лице не дрогнул. Но под этим внешним спокойствием жило напряжение иного рода. Здесь, в чужой земле, любой выезд за пределы частокола был риском. А выезд с такой целью — безумием, которое могло стоить ему не только карьеры, но и жизни.
Их пути были разными. Она шла по мху и палой листве, её ноги не издавали ни звука. Он ехал по твёрдой, укатанной римской дороге, и стук копыт его коня отдавался в тишине. Но у них была одна цель, один маяк в сгущающихся тенях.
Сперва едва различимый, как шёпот в крови, а затем всё более явный и могучий, до них обоих донёсся один и тот же звук. Низкий, непрерывный гул падающей воды. Звук водопада. Звук их тайного мира.
***
Гай пришёл первым. Он оставил коня в дальнем овраге, привязав его там, где его не будет видно с тропы, и оставшийся путь проделал пешком. Скала, у подножия которой ревела вода, была их условным знаком. Она возвышалась над лесом, как клык гигантского зверя, вся поросшая мхом и можжевельником. Воздух здесь был другим — тяжёлым, влажным, наполненным водяной пылью, которая оседала на коже холодной росой. Гул водопада был оглушительным, он проникал в самые кости, заставляя мир вибрировать.
Он ждал, стоя в тени, неподвижный, как камень. Вслушивался не в рёв воды, а в тишину леса за ним, пытаясь уловить малейший посторонний звук. И когда она появилась, он её не услышал. Он её почувствовал.
Она просто вышла из темноты. Не хрустнула ветка, не шелестнул лист. Одна тень отделилась от других, обретая форму и очертания. Эйринна.
Их взгляды встретились, и всё напряжение, которое каждый из них нёс в себе, испарилось, унесённое вечным движением воды. На его лице проступило облегчение, на её — тень улыбки, которая коснулась лишь уголков губ, но преобразила всё лицо.
Он молча протянул ей руку. Она вложила в неё свои холодные пальцы, и он повёл её за собой, к ревущей стене воды. На мгновение они замерли перед ней. Это была граница. За ней — их мир. Они шагнули внутрь.
Рёв стал невыносимым, мир исчез в грохоте и ледяных брызгах. А затем, сделав всего несколько шагов, они оказались по ту сторону. И наступила тишина. Оглушительная, благословенная тишина, в которой рёв водопада превратился в низкий, убаюкивающий гул, доносящийся откуда-то снаружи.
Пещера была небольшой и сухой, настоящим убежищем. В углу, в сложенном из камней очаге, уже горел слабый огонёк — Гай разжёг его, пока ждал. Пламя отбрасывало тёплые блики на каменные стены. Рядом была аккуратно сложена поленница сухих дров, а в самом дальнем, сухом углу, лежала толстая подстилка из мха, накрытая его тяжёлым шерстяным плащом-сагумом. Это был их дом. Единственный, который у них когда-либо мог быть.
Он повернулся к ней. Не было нужды в словах. Он осторожно откинул с её головы капюшон, мокрый от брызг, и провёл пальцами по её влажным волосам. В ответ она подняла руку и коснулась старого, побелевшего шрама на его предплечье — следа давнего боя, о котором он ей когда-то рассказывал. Это был их безмолвный язык, сотканный из сотен таких же жестов, наполненных нежностью и знанием друг о друге, которое было глубже любых слов.
***
В этом уединённом мире, отгороженном от всего стеной грохочущей воды, не было ни Рима, ни Галлии. Не было жрицы и центуриона. Были только мужчина и женщина. Их объятия были не просто проявлением нежности, а отчаянной попыткой сбежать. Голод, с которым они припадали друг к другу, был голодом по забвению. Каждый поцелуй был клятвой молчания, каждое касание — попыткой выжечь из памяти образы враждебных миров, что ждали их снаружи. Они яростно искали друг в друге тишину, покой, короткую, украденную вечность, где не существовало ничего, кроме тепла их тел и слабого света огня.
А потом, когда буря улеглась, они лежали, укрывшись его плащом, и смотрели на огонь. Тишина, вернувшаяся в пещеру, была хрупкой, как тонкий лёд. Пламя отбрасывало на каменный свод пляшущие тени, и в этом молчаливом танце было больше уюта, чем во всех домах, которые они когда-либо знали.
Гай нарушил тишину первым. Его голос был хриплым и тихим, почти шёпотом.
— Сегодня пришло письмо от дяди. Из Рима. — Он говорил, глядя в огонь, словно читал слова там, среди тлеющих углей. — Он пишет, что в Сенате недовольны затишьем в Галлии. Что наместник ищет повод проявить себя. Что легату в Сирии нужен опытный трибун…
Он не договорил. Ему и не нужно было. Эйринна почувствовала, как холод пробежал по её коже, не имеющий отношения к прохладе пещеры. Она прижалась к нему теснее, словно пытаясь удержать его здесь силой своего тела.
— А мой отец сегодня снова говорил о крови, — тихо ответила она. — Воины точат мечи. Они устали от моего «мира». Они смотрят на меня, и в их глазах я вижу сомнение. Каждое моё пророчество о терпении — это ложь. И с каждой ложью я чувствую, как земля уходит у меня из-под ног.
Он повернулся и посмотрел на неё. В его глазах отражалось пламя, и в этом свете была видна вся глубина его усталости. Он медленно провёл пальцем по её щеке, по линии подбородка, словно пытался запомнить, запечатлеть её в своей памяти навсегда.
— Что нам остаётся, Эйринна? — его голос был почти сломлен. — У нас нет будущего. Только эта пещера. И эта ночь.
Горькая правда этих слов повисла между ними в воздухе, холодная и острая, как осколок льда. Их мимолётное счастье рассыпалось в прах, оставив после себя лишь вкус отчаяния.
***
Его слова упали в тишину, как камни в глубокий колодец. Они несли в себе окончательность приговора, и от этой правды, казалось, даже огонь в очаге стал гореть тусклее.
Но в Эйринне что-то воспротивилось. В ней поднялась волна упрямства, древнего, как скалы этой земли. Если у них нет будущего, она его создаст. Здесь. Сейчас.
Она села, откинув плащ. В её глазах, смотревших на него в полумраке, не было больше отчаяния. Была решимость. Она взяла его за руку — не нежно, а властно, — и заставила подняться. Молча она повела его вглубь пещеры, к большому плоскому валуну, который лежал здесь, возможно, со времён сотворения мира. Его поверхность была тёмной и гладкой, всегда влажной от водяной пыли, что просачивалась сквозь камень.
Она остановилась перед ним, как перед алтарём. Не выпуская его руки, она положила его широкую ладонь на холодную, живую поверхность камня. Сверху она накрыла её своей рукой, их пальцы переплелись. Их соединённые руки на камне стали печатью.
Она посмотрела ему прямо в глаза, и он увидел в них ту жрицу, которую боялись и почитали воины её племени. Она заговорила на древнем галльском, и это был не язык влюблённых, а язык клятв, язык корней и камней, который, казалось, понимала сама пещера.
— Я зову в свидетели не богов, что переменчивы, как ветер, — её голос был низким и ровным, он вибрировал, отзываясь эхом от стен. — Я зову в свидетели этот камень, эту воду и эту землю. Пока этот камень стоит, и эта вода течёт, моя душа связана с твоей. Перед лицом вечности, я — твоя жена.
Гай не понял большинства слов. Но он понял всё. Он понял торжественность её голоса, тяжесть её руки на его руке, понял нерушимость клятвы в её взгляде. Он видел, что она даёт ему единственное, что у неё было — себя. Без остатка.
И он ответил. Его латынь прозвучала в гулкой тишине пещеры иначе, чем её язык — твёрдая, как римская сталь, ясная, как закон.
— Per deos meos et manes paternos, — произнёс он просто и твёрдо, глядя в её глаза. — Перед моими богами и духами моих предков, ты — моя жена. Моя единственная жена. Uxor mea.
Это был их брак. Союз, не благословлённый жрецами и не скреплённый законом, засвидетельствованный лишь вечным камнем и вечной водой. Но для них он был реальнее и священнее любого другого.
***
Они стояли ещё долго, рука в руке на холодном камне, скреплённые своими клятвами. Теперь между ними было нечто большее, чем страсть и отчаяние. Была связь, священная и нерушимая. Но именно эта связь сделала надвигающуюся разлуку почти невыносимой.
Время, их вечный враг, истекло. Слабый сероватый свет начал просачиваться сквозь водяную завесу, возвещая о приближении рассвета.
— Мне пора, — прошептала она, и звук её голоса был полон новой, незнакомой боли. Теперь каждое прощание было не просто разлукой. Оно было нарушением их клятвы, маленьким предательством их союза.
Он кивнул, его лицо стало суровым. Они двигались молча, как заговорщики, уничтожая следы своего короткого счастья. Гай тщательно залил тлеющие угли водой из небольшого углубления в камне, а затем разбросал остывший пепел, чтобы не осталось и следа от очага. Эйринна аккуратно расправила мох на их ложе, вернув ему дикий, нетронутый вид, и забрала его плащ.
Когда пещера снова стала пустой, холодной и безжизненной, какой была до их прихода, они в последний раз посмотрели друг на друга. Он накинул ей на плечи её собственный плащ, поправил капюшон, задержав руки у её лица на одно лишнее мгновение. Она коснулась пряжки на его перевязи. Простые жесты, которые теперь были наполнены весом их тайны.
Вместе они шагнули обратно сквозь стену воды. Ледяные брызги и оглушительный рёв обрушились на них, вырывая из мира тишины и возвращая в реальность.
На той стороне, в сером предрассветном свете, они остановились. Последний взгляд. Последнее отчаянное касание пальцев.
А затем, не оборачиваясь, они разошлись. Она — на восток, к своему селению, снова надевая маску мудрой и отрешённой жрицы. Он — на запад, к своему коню и лагерю, возвращая себе облик дисциплинированного римского центуриона.
Камера остаётся позади них. Она смотрит, как две фигуры растворяются в утреннем тумане, удаляясь друг от друга. А затем её взгляд обращается на водопад, на чёрный, невидимый провал пещеры за его ревущей завесой. Безмолвный, вечный свидетель клятвы, которая станет причиной их недолгого величия и их неминуемой гибели.
Глава 5
Это был не Неметон.
Здесь, в большом общинном доме вождя Сегона, не было запаха вербены и священного дыма. Воздух был густым и тяжёлым, пропитанным едким запахом очага, кисловатой вонью пролитого эля, ароматами старой кожи, мокрой шерсти и немытого железа. Это было место не богов, а людей. Место политики, амбиций и заговоров.
Вокруг длинного центрального очага, в котором лениво тлели целые поленья, сидели они. Костяк племени. Вожди меньших родов, чьи бороды были заплетены с серебряной проволокой, и прославленные воины, чьи лица и руки были картой старых шрамов. Они не разговаривали. Лишь изредка кто-то отхлёбывал из рога или перекладывал полено в огне. Но их молчание было громче любого крика. Это было молчание сжатой пружины, напряжённое ожидание слова, которое позволит ей распрямиться. На бревенчатых стенах, в пляшущих тенях от огня, висели старые щиты с тусклыми бронзовыми умбонами и почерневшие от времени мечи — призраки былой славы, взывающие к славе грядущей.
Во главе этого круга железа и безмолвия сидел Бренн. Он не говорил. Ему не нужно было. Тишина в этом зале принадлежала ему. Он просто смотрел в огонь, и в его неподвижности была сила скалы, о которую скоро должна была разбиться волна.
Наконец он поднял руку. Не призывно, а коротко, властно. Один из вождей, сидевший у входа, кивнул и отдал приказ молодому воину, что стоял на страже.
— Позови жрицу.
Не «мою дочь». Не «Эйринну». Жрицу.
Воин метнулся исполнять приказ, и все в зале проводили его взглядом. Они собрались здесь, чтобы решить судьбу племени. Они жаждали крови. Но чтобы их мечи стали священными, им нужен был голос богов. И теперь они вызвали этот голос к себе, в свой мир дыма и железа, чтобы заставить его служить их воле.
***
Когда Эйринна вошла, все разговоры, даже те, что велись шёпотом, оборвались. Она ступала по усыпанному травой земляному полу бесшумно, её белое платье казалось светящимся в полумраке, чужеродным пятном среди тёмной шерсти и тусклой бронзы. Десятки взглядов впились в неё, тяжёлые и колючие, как наконечники копий. Она чувствовала их на своей коже, но её лицо оставалось спокойным и непроницаемым. Она молча приняла жест одного из старейшин, указавшего ей на почётное место — шкуру белого волка, расстеленную у самого очага, напротив её отца.
Она села. Тишина в зале сгустилась, стала почти невыносимой.
И тогда Бренн поднялся. Он двигался медленно, тяжело, как просыпающийся медведь, но в его движениях не было старческой немощи. Была сила, копившаяся годами. Он не смотрел на дочь. Он смотрел в огонь, но говорил так, чтобы слышал каждый.
— Сегодня на рассвете, — его голос был не громким, а низким и тяжёлым, словно перекатывались камни, — когда я возносил молитву утренней звезде, я видел.
Он сделал паузу, и все в зале подались вперёд.
— Я видел, как сокол, сын небес, ударил ворона над римской дорогой. — В его голосе зазвенел металл. — Он ударил его раз, и ворон захрипел. Он ударил его снова, и чёрные перья падали на землю, как пепел!
По рядам воинов прошёл низкий, одобрительный гул, похожий на рычание.
Бренн воздел руку, призывая к тишине.
— Вы знаете, что это значит! — теперь он обводил их горящим взглядом. — Сокол — это гордый дух арвернов! Ворон — это Рим! Чёрная птица, что питается падалью и каркает на наших полях! Боги устали от нашего терпения! Они устали от нашей покорности! Они подали нам знак!
Он ударил кулаком себе в грудь.
— Разве мы не платим дань, что кормит их легионы? Разве они не вырубили нашу священную рощу у Трёх Ручьёв, чтобы строить свой форт? Разве их центурионы не смотрят на наших жён и дочерей с высокомерием сытых псов? Боги устали ждать! И я устал!
Последние слова он почти прорычал, и в ответ ему раздался рёв. Один из воинов вскочил, ударив кулаком по рукояти меча. Его глаза горели. Огонь, который Бренн зажёг в их сердцах, уже нельзя было потушить.
***
Когда рёв достиг своего пика, Бренн снова поднял руку. И, как волна, ударившись о скалу, шум схлынул, оставив после себя тяжёлое, напряжённое дыхание десятков мужчин, готовых к битве. Он добился своего. Он довёл их до точки кипения. И теперь, с дьявольской точностью, он повернул эту кипящую ярость в одну-единственную точку.
Он медленно повернулся к Эйринне.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.