12+
Из Одессы пешком по Крыму

Бесплатный фрагмент - Из Одессы пешком по Крыму

Письма русского пешехода

Объем: 216 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Печатается по изданию: Санкт-Петербург, типография Глазунова, 1896.

© Распознавание, корректура и редактура (приведение к стандартам современного русского литературного языка), Стаханов Е. А., 2025

Посвящается Софье Богдановне Фальц-Фейн.

Биографический очерк

Михаил Александрович Бернов родился 21 сентября 1864 года близ Тифлиса, где служил его отец, впоследствии заслуженный генерал. Литературные способности сказались у М. А. Бернова с раннего детства; он унаследовал их от отца, писавшего под псевдонимом Бобренева. Большое влияние на умственное развитие М. А. Бернова имела его мать, урожденная Фон-Бок, женщина всесторонне образованная.

В семье Берновых для детей издавался писаный журнал, который редактировал десятилетний Михаил Александрович, помещавший в нём свои первые стихи и рассказы.

Желая поощрить в сыне его страсть к чтению, отец, занимавший в то время пост председателя Военной Следственной Комиссии в Варшаве, выписал ему из Петербурга полную библиотеку, в которую вошли все выдающиеся русские писатели и некоторые иностранные.

В 1876 году умирает отец, и Михаила Александровича отдают в 1-ю Санкт-Петербургскую Военную гимназию, по окончании которой он переходит в Москву, в 3-е Военное Александровское училище. В 1883 году он производится в офицеры с назначением в Нарву, в 92-й пехотный Печерский полк.

В гимназии, как и в училище, он продолжает писать, считаясь всегда одним из лучших учеников по классам русской словесности и иностранных языков, которые он изучил еще дома.

Будучи юнкером, он сотрудничает в «Современных Известиях», в «Московской Газете», в журналах «Будильник», «Москва», «Сатирический Листок» и других, подписываясь инициалами М. Б.

В 1886 году М. А. Бернов выходит в запас и поселяется в Петербурге. В свою бытность в полку, занятый службой, М. А. Бернов мало пишет. За период с 1886 по 1889 год он ставит на частных сценах Петербурга некоторые из своих пьес: «Личину», «Вдову», «Роковую любовь», и сам занимается театральной антрепризой.

В 1889 году он уезжает за границу, посещает Всемирную Парижскую выставку и едет в Италию.

По возвращении в Париж он открывает здесь «Франко-Русский Салон», имевший целью пропагандировать за границей русское искусство.

Салон этот в течение двух сезонов (1890 и 1891 гг.) пользуется большим успехом. Курьер этого Салона, Подлевский, 6 ноября 1891 года убивает генерала Селивестрова, и Салон закрывается.

Тогда М. А. Бернов пробует свои силы на поприще лектора; успех его дебюта в Парижской Salle des Capucines ободряет его, и он отправляется в турне лекций по Франции, Бельгии, Голландии, Швейцарии и Англии.

В 1891 году он возвращается в Россию, проводит около года в Москве и Петербурге, и 23 декабря 1891 года отправляется пешком из Петербурга в Париж.

Отсюда начинается серия его пешеходных путешествий, которые составляют, в общей сложности, свыше 12 000 вёрст, сделанных пешком по Европе и Африке.

Придя в Париж, М. А. Бернов предпринимает ряд новых путешествий, пешком же: из Парижа в Брюссель, из Парижа в Ниццу, из Лондона в Эдинбург, делает пешком всю Испанию и, перебравшись в Африку, совершает ряд пешеходных экскурсий по Алжиру и Сахаре.

Свои путевые письма, под заглавием «Письма Русского Пешехода», он печатает в различных русских и иностранных изданиях.

Во время этих пешеходных экскурсий, являющихся источником массы новых, оригинальных тем, М. А. Бернов продолжает чтение лекций. За этот период времени им прочитано до 300 лекций по-французски, немецки и английски, между прочим, в Парижском Альпийском Клубе, в Географических Обществах — Мадрида, Антверпена, Женевы, в Ассоциации Иностранной Прессы в Лондоне и множестве других.

Проводя зимы в Париже, М. А. Бернов вновь открывает свой Салон.

Лето и осень 1894 года неутомимый путешественник проводит в России, посещает Царство Польское, Литву, Юго-Западный Край и, прибыв в Одессу, отправляется пешком по Новороссии, Крыму и Бессарабии.

I

Стоял дивный летний денек. Гостеприимная Одесса провожала меня ясным, безоблачным небом, спокойной ширью моря, яркой зеленью бульваров — гармонией света, тепла и мира.

В редакции — шампанское, сердечные напутствия, дружеские рукопожатия.

Два милых одессита эскортируют меня далеко за черту города.

На душе светло, отрадно…

Смелее в путь!

Мне путь этот не страшен. Много исходил я света и никогда не был так счастлив, как живя с природой, моим лучшим другом.

Друг, дай мне руку, и будем опять неразлучны!

Окраины Одессы весьма неприглядны, как скучна пока и вся дальнейшая дорога. Правда, море… — единственное, что ласкает глаз. Остальное: выжженная степь, кое-где посевы, пыль — поэзии мало.

Но вот поэтичный уголок. Рукой домовитого хозяина и любителя природы, симпатичного командира Киселевского пограничного поста, на песке и сожженной солнцем степи разбит искусственный оазис, хорошенькая вилла во вкусе вилл французской Ривьеры. Кокетливый садик с кустами роз, с куртинами резеды, левкоя и душистого горошка, с огородом и фруктовым садом, где все есть, где спеют фрукты и наливаются ягоды и где на грядах много всякого добра.

На террасе сидят дамы: хозяйка дома, молодая девушка, местная помещица. Завязывается разговор. Речь идет о вороватости славянской натуры.

«За границей, — жалуется помещица, — фрукты, виноград — все это растет у самой дороги, и никто пальцем не тронет, у нас же, стога, например… Сыну приходится по ночам отправляться в объезд, стеречь их, а то от стогов остаются грибы какие-то: до верху не достать, и потому верх цел, как шапка, и вроде грибного корешка — низ, остальное выщипано, растаскано крестьянами…»

Накормили, напоили…

Гостеприимный человек наш брат русский! Посмотрели бы вы, как живут люди за границей — только для себя. А у нас, от вельможи до последнего мужика, всяк свято блюдет наказ народных поговорок:

«Что в печи, то и на стол мечи.»

«Не красна изба углами, а красна пирогами.»

Осведомляюсь об организации пограничной стражи на море. Сухопутная мне досконально известна — прошагал почти всю западную границу, жил и с начальством, и с солдатами.

Славные парни пограничные солдаты! Все больше малороссы. Смышленый народ и верный, можно на него положиться. На море пограничная служба менее сложна, нежели на суше. Всего одна цепь часовых да патрули. На сухопутных границах бывает их до трех.

— За пять лет, что я здесь, не было ни одной поимки контрабанды. Но, конечно, сниму кордон, сейчас пойдет.

«Как у вас тут хорошо!» — восторгаюсь я, скользя влюбленным глазом по расстилающейся панораме.

А он:

— Эх, батюшка, летом везде хорошо, а вот заехали бы вы сюда осенью или зимой…

Да, зимой здесь не должно быть весело! А чтобы отлучиться с поста — целая процедура.

Однако долго засиживаться на одном месте не приходится… много еще пути впереди.

Смеркается. Дорога всё пылит, потому езда постоянная. Всё больше рыбу везут в Одессу.

А вот на бережку и тянут её. Громадный невод.

— Какой длины? — спрашиваю.

— Двести сажен. Это ещё маленький; бывает и в триста, и в четыреста.

— А сколько стоит такой невод?

— Рублей пятьсот, дешевле не купишь.

Вытащили. Мало рыбы: скумбрия, рожки, камбала, крабы, креветки.

— Нагнало сладкой воды из лиманов, так она в глебу поховалась.

Рыбаки разных губерний: полтавские, калужские, минские. По сентябрь здесь живут, в сложенных из камыша шалашах, что зовутся у них заводами, а на зиму восвояси.

— Другое лето, за вычетом всех расходов, рублей до полутораста чистой прибыли остаётся. Больше всего торгуем скумбрией.

Дофиновка. Пора бы и на боковую. Иду на спасательную станцию, к лоцману, но у него семейство большое, а квартира маленькая. Ночевать негде.

— Что ж, часто вам приходится спасать суда?

— А как же, конечно, приходится. Недавно двух спасли. Днём флагами нам сигналы подают, спустят флаг на половину мачты, ночью фонарями — красным и белым.

Пытаюсь переночевать на пограничном посту, но людей с поста не дозовёшься, между тем на меня кидается целая свора собак.

Вижу, придётся мне в один прекрасный день попасть на зубок этим милым животным. Чувствуют, бестии, что я их боюсь, и пуще скалят зубы. Это ужасно!.. Как деревня — так бой с собаками.

Волей-неволей приходится идти дальше.

Дорога всё ещё людна, потому что рыбные торговцы больше ночью идут в Одессу, чтобы поспеть к базару. Кое-где близ дороги стоит отпряженная телега, слышен храп. Лошадь, как вкопанная, тоже спит. В Одессе огни. Нижет ночную тьму электрический маяк.

Какое-то здание — кабак. Но хозяин отказывается отпереть: лег и беспокоиться не желает.

Близ кабака, брюхом вниз, лежат на земле какие-то люди.

— Здорово, братцы!

— Здорово!

— Тоже в пути?

— Да, купили в Одессе бугая, ведем за Очаков. Заночевали. Только плохой здесь сон, самый заячий.

Прилечь было возле них, поворочался с боку на бок, встал и дальше пошел.

Ни селенья, ни жилья. Мелькают кое-где на фоне небес силуэты пасущихся стад.

Немножко жутко, да и устал.

Спуск к морю. Вдали ряд шалашей.

«Дальше не пойду, буду здесь ночевать».

И, завернувшись в дорожный плащ, ранец под голову, засыпаю на песке в нескольких шагах от моря.

Ночь теплая. Спится хорошо. Просыпаюсь на рассвете. Надо мной слегка нахмурившийся небесный свод. Эта хмурость придает ему больше разнообразия. Воображение облекает силуэты облаков в очертания людей, животных, предметов.

Алой полосой занимается на горизонте день. Четвертый час. Рассвело. Рыбаки поехали с неводом.

Беру утреннюю ванну и в путь.

Всё та же монотонная картина степи. Но чем монотонней пейзаж, тем думы разнообразней, картинней. Когда нет впечатлений извне, деятельней идет работа воображения, фантазии.

Поэту их не занимать.

Вот продолжение текста с точной передачей слов в современной орфографии:

Вспоминаются испанские побережья, скалистые берега Бретани, Алжира.

Но зато то чужое, здесь же я у себя. И уж одна эта мысль поэтизирует монотонность видов.

Сычавка. Большая деревня. Случайно попадаю к сельскому писарю и, выдув (простите за выражение!) целый самовар, ложусь отдохнуть.

Не спится. Лежу я в каком-то сарае. На меня что есть мочи лает сука: у неё здесь припрятаны щенки, и её материнское сердце беспокоится, как бы я их не унёс. В потолке ласточки свили гнёзда. В углу курица сидит на яйцах. Меня она ужасно занимает. Занимает потому, что здесь своего рода бытовая картина. Сидит чёрная хохлушка, сидит терпеливо, не шелохнётся. Вот прибежала белая курица. Ей тоже охота цыплят высидеть. Она наседку и клювом-то, и крыльями, пока не согнала её с яиц, сама села на её место.

— Потеха с этими курами, — смеётся жена писаря, — у нас их штук тридцать, а яиц едва десяток в день наберёшь. Бог их ведает, где они их несут. Другой раз, нет кур и нет, вдруг ко-ко-ко… что такое? — а она цыплят ведёт… попрятала куда-то яйца, высидела их, и нежданно-негаданно цыплята.

Беседуем с той же писарихой о воспитании детей. Она оказывается большой сторонницей учения ребят. И подобный спрос на учение встречаешь везде. Народ сознаёт, что коснеть всю жизнь в невежестве не приходится. Школы строят, выписывают из городов учителей.

В деревне Аджияск общество ассигновало 700 рублей на постройку школы. Да земство 300 дать обещало.

— Хотим, чтобы хорошая у нас была школа. На 60 детей. Был у нас по сию пору частный учитель, брал по 75 копеек за ребёнка, хороший учитель, семинарист, только пил шибко.

Ох, уж это пьянство! Когда ему будет конец? Будний день, а с раннего утра уж в кабаках людно.

До Очакова недалеко. Приходится переехать на ялике через залив, и в семи верстах Очаков.

Переправа на посту. Во дворе стоит сделанный из соломы манекен, одетый в форму пограничного солдата. Часовой уверяет меня, что «это — так, ни к чему», но назначение подобных манекенов мне известно: их ставят, чтобы пугать контрабандистов.

На западной границе мне рассказывали, что мера эта потеряла свою целесообразность: контрабандисты перестали бояться этих кукол и зачастую крадут их.

Часовой думает, может, я сам занимаюсь контрабандой и, конечно, считает лишним познакомить меня с назначением манекена.

Вдали виден Очаков. Местность стала интересней. Иду крутым берегом. Внизу вода. Вдали мачты судов.

Лекарственно душатся травы. Шныряют суслики. Вьются чайки, ястреба. Словом, я не один — кругом жизнь кипит. Присматриваюсь к каждому зверьку, к каждому цветочку. Всё это чрезвычайно интересно и наводит на интересные мысли.

Я, по крайней мере, глядя на всё, что живёт, движется, ползает, летает или прикреплено к месту, смиряюсь гордыней и говорю себе:

«Ты — форма среди массы других форм. Ты часть чего-то целого, чего тебе, как части, не вместить, не постичь.»

И я постичь непостижимого не стараюсь.

И мне хорошо… я счастлив.

II

Вот как начинает свою историческую записку об Очакове протоиерей Судковский, глубоко уважаемый очаковский пастырь и отец знаменитого мариниста Руфима Гавриловича Судковского, скончавшегося в 1885 году:

«Очаков, у турок называвшийся Озу-Кале, т. е. „длинная крепость“, ныне заштатный город Херсонской губернии, расположен на высоком мысе и с трёх сторон окружен водой: с юго-востока Днепровским лиманом, с юго-запада морем, а с северо-запада Березанским заливом. Среди городов, имевших значение в истории Новороссийского края, этот город занимает весьма значительное место и по древности своей, и по связи своей с военными действиями, ознаменованными блистательными подвигами русских воинов, как во время турецких войн в период времени от 1735 до 1788 года, так и в позднейшее время, в царствование Императора Николая Павловича. Громкое и славное имя Очакова и до сих пор связывается у жителей Новороссийского края с воспоминаниями о героической славе светлейшего князя Потёмкина и величайшего из русских полководцев — Суворова.»

Далее автор записки относит основание Очакова, по Карамзину, к 1439 году, придерживаясь, однако, с покойным преосвященным Иннокентием, архиепископом херсонским, того мнения, «что на месте Очакова, ещё до Рождества Христова, существовала колония эллинов Ольвийских».

Очаков, как известно, был взят у турок приступом 6 декабря 1788 года светлейшим князем Потёмкиным. В штурме этом участвовал и Кутузов. Суворов же, также принимавший участие в военных действиях под Очаковым, будучи тяжело ранен, был в то время в отпуске. Суворовым была взята годом раньше, а именно 1 октября 1787 года, находившаяся на Кинбурнской косе, против Очакова, турецкая крепость Кинбурн («Птичий нос»), от которой теперь не осталось никакого следа.

Спустя 11 лет по взятии Очакова, именно в 1799 году, город этот посетил известный путешественник Павел Сумароков, и вот в каком виде, по рассказу его, нашёл он Очаков:

«Приближаясь к Очакову верст за пять, открылось великое пространство степи, изрытое ямами и буграми; там войска российские имели свои землянки, там были батареи, ретраншементы и чем дальше подвигались, тем более оных находили. Наконец, когда представился глазам моим сей разрушенный и в бедную деревеньку претворённый град, сей славный и наделавший толико шуму в Европе Очаков, то сердце моё затрепетало, и все свирепство бывшей тут войны представилось воображению. Где же, — я мысленно себя вопрошал, — его горделивость, где украшавшие его здания?»

Прошло с тех пор около века, и впечатление, производимое Очаковым, остаётся то же, что и во времена Сумарокова. Очаков — маленький, с виду ничем не интересный городишко, над которым витает слава минувших дней.

От старины ничего не осталось, если не считать стен перестроенной из турецкой мечети Николаевской церкви.

Воздвигнуты новые береговые укрепления для обстреливания фарватера Бугско-Днепровского лимана, сооружён на искусственном острове род морской крепости, Николаевская морская батарея, снабжённая крупповскими орудиями. Крепость эта составляет государственную тайну, проникать в которую я не пытался.

Вне этих специальных сооружений Очаков представляет из себя какой-то хаос — и деревней назвать его нельзя, и до города ему далеко, так, какая-то груша случайно выросших зданий на пыли и солнцепёке.

Но умей смотреть, умей искать — везде найдёшь пищу для наблюдений и тему для беседы с читателями.

В Очакове такой темой является семья Судковских.

Глава семейства, протоиерей Судковский, которого я только что имел удовольствие цитировать, далеко не заурядная личность. Много он попутешествовал на своём веку, был три раза в Иерусалиме, в Каире, ещё много где, и, несмотря на свои 79 лет, глядит бодро и беседует чрезвычайно занимательно. Я обедал у него и провёл с ним и с членами его семьи добрых полсуток.


«Страсть к живописи у нас в семье. Я сам был большой охотник рисовать», — рассказывает мне батюшка. «Воспитывался я в Кишинёвской духовной семинарии, где нас буквально допекали латынью. Во моё время практиковался у нас ещё так называемый сигнум (signum), деревянная дощечка, которая вручалась семинаристу, провинившемуся в том, что вместо латинского языка он говорил по-русски. Придёт, бывало, учитель:

— У кого сигнум?

Того сейчас пороть. Пороли, государь мой! Вот как за эту латынь у нас было строго. На рисование же не обращалось никакого внимания. Я же ужасно любил рисовать. Бывало, увижу на рынке лубочные картинки Суздальской живописи — с ума схожу. Весь тетради себе, бывало, разрисую. Позднее тому же Руфиму всё разных зверей рисовал. Он в меня пошёл.»

Вот краткие биографические сведения о художнике Судковском:

Руфим Гаврилович Судковский родился 7 апреля 1850 г., умер 4 февраля 1885 г. Учился он сначала в Одесском Духовном училище, затем в Херсонской Духовной Семинарии. Живя в Одессе, посещал рисовальную школу Одесского Общества Изящных Искусств. В 1868 г. поступил в Академию Художеств. В 1870 г. удостоился малой и большой серебряной медали за пейзажные этюды. В 1874 г. ездил за границу. За картины, выставленные на Академической выставке 1877 г., получил звание классного художника 2-й степени. Устроенные им в 1880 и 1881 гг. выставки в Одессе дали ему известность. В 1879 г. он получил звание художника 1-й степени, а в 1882 г. — академика. В 1882 г. на своей выставке в Петербурге, устроенной Судковским совместно с пейзажистом Клевером, он показал себя настоящим мастером своего дела. Последующие выставки в 1883 и 1884 гг. упрочили за ним репутацию первоклассного русского мариниста.

А вот небольшая выдержка из речи профессора одесской рисовальной школы, Н. П. Кондакова, дающая понятие о характере таланта Р. Г. Судковского:

«Итак, основной принцип, руководивший его живописью, был реализм, живописная правда морских видов и соединённого с нею высокого впечатления.»

Будь Судковский французом, немцем или англичанином, его соотечественники соорудили бы ему в его родном городе памятник, музей, окрестили бы его именем школу, по крайней мере, улицу; в Очакове же, кроме семьи, оплакивающей его преждевременную кончину и поставившей ему на церковной ограде надгробный памятник, — ничего.

Не умеет Россия ценить своих талантов, точно у неё их такое обилие, что и ценить-то их не стоит.

Стоит над могилой Судковского его бюст на гранитном пьедестале, на котором вырезаны следующие трогательные стихи:

«Близ могилы твоей с шумом в брызги волна

О холодный песок разбивается.

Брызги слезы ее — это плачет она,

О тебе, дорогом, сокрушается.

Ты так море любил, ты его прославлял

Своим гением, кистью могучею…

Вечно будет катить море вал свой на брег,

Поминая тебя шумною тризною:

Так и ты, дорогой, будешь памятен век,

Прославляем твоею отчизною.»

Мне лично, помимо его художественной славы, чрезвычайно симпатична память Судковского. Достаточно поговорить с его престарелым отцом, которому даже евреи города Очакова, по случаю исполнившегося в 1892 году его пятидесятилетнего юбилея, поднесли оправленную в серебро Библию с надписью:

«Благочестивому протоиерею Гавриилу Судковскому в день 50-летнего юбилея от уважающих его евреев города Очакова.»

Достаточно познакомиться с прочими членами семьи, симпатичной, патриархальной, веющей правдой и сердечностью, чтобы судить о Руфиме Гавриловиче, как о человеке.

Не лишнее, для полного знакомства с личностью маститого художника, назвать его лучшие картины. Таковыми считаются: «Буря на море», «Дубок», «Очаковская пристань», «Полдень» и др. Всего, по каталогам, Судковским было написано 63 картины.

Масса незаконченных картин и этюдов украшают стены скромного домика, где живёт его отец и брат Алексей Гаврилович, а в Николаевской церкви хранятся два больших полотна работы академика, когда он ещё был учеником: «Благословение детей» и «Воскрешение Лазаря».

III

Судя о русской провинции со слов пишущей братии, представляешь её себе гораздо более отсталой, нежели она есть на самом деле.

Когда в Сахаре, в Бискре, например, среди голой пустыни отели и виллы вырастают как грибы, в роскошном, мавританского стиля, казино играют в «petits chevaux» и в «trente et quarante», и парижские кокотки здесь столь же обыденное явление, как скорпионы и гадюки, — как же России, Европе всё-таки, быть уж такой отсталой!

Возьмём Очаков. Как город, ничего не стоит, а, между тем, в еле видных от земли мазончиках — заграничные фортепяьно, французская речь, интеллигентные люди.

Зван на чай к адъютанту очаковского коменданта: жена француженка, чай à la française, парижские газеты, журналы.

— Вы читали, как досталось от парижан бедному князю de-Sagan?

— Как же, читал.


— А деревья в Булонском лесу вырубили-таки…

Хорош захолустный разговор!

В управе, с городским головой, — там иная речь.

— Вам бы хоть улицу в честь Судковского его фамилией назвать, тем более что ваши улицы часто носят ничем не мотивированные названия. Например, читаю: Телеграфная. Ищу, конечно, телеграф, а он оказывается за версту от Телеграфной.

Голова смеётся.

— Знаете, как у нас дают названия улицам? План, положим, улица… «Вы, Иван Иванович, как полагаете?» Иван Иванович полагает назвать так-то, так и вписывается в план. Другая… «Павел Петрович, вы?» И т. д.

— А вот бы Павлу Петровичу и вспомнить своего согражданина…

— Э, достаточно этому соотечественнику и так славы.

«У нас на Руси, — думается мне, — все боятся, как бы человека слишком не прославить. А если и увлекутся, давай сейчас делать всё возможное, чтобы умалить репутацию.»

— Мы с профессорами держимся того мнения, что Судковский чужими руками жар загребал, больше заимствовал у других, нежели проявлял самостоятельный талант.

— Господа, господа, — невольно вырывается у меня, — критиковать легко, а много ли у вас в Очакове найдётся таких, кто бы мог померяться с Судковским? Картины Судковского покупались и Государем Императором, и первыми русскими знатоками живописи, вроде Третьякова, Шереметьева. Наша академия присудила ему звание академика. Везде на Западе его знали и восхищались его морскими видами.

И о чем вы торгуетесь?! Разве ему теперь нужны эти названные в честь его улицы, эта слава?.. Я думаю, косточки от него не осталось. Нужно это вам, вашим согражданам, как пример, как поощрение, нужно это городу, который посвящается всё-таки кое-кем, кто вас же судить будет.

Голова согласился со мной. Посмотрим, поведёт ли это к чему-нибудь.

Вообще, при деятельном и интеллигентном городском управлении, из Очакова можно было бы многое сделать.

Во времена турецкого владычества тут были сады, виноградники, фонтаны… Между тем как Одесский и Николаевский порты замерзают зимой, омывающий Очаковское побережье Березанский лиман никогда не замерзает.

Не люблю я касаться грязи, но очаковской грязи слишком занимательны, чтобы их пройти молчанием. К тому же они мне сообщены лицом, которое заслуживает полного доверия.

«Наше городское управление думает лишь об одном, как бы ему набить себе карман. Выберут нового гласного — он сейчас кабак открывает. Новый гласный — новый кабак. Вотируют фонари — их так распланируют, что только у кабаков и светло.»


Этого даже и в Сахаре нет!..

Выбираюсь-таки наконец из Очакова.

Плетусь по жаре и пыли 22 версты до деревни Анчикрак.

Никаких впечатлений! Суслики, ястреба, орлы, разная мелкая птица и пыль, пыль классическая.

Но вот загремело, засверкало, хлынул ливень, и я заночевал в Анчикраке.

«Чайный трактир и постоялый двор Харьков» приютил не столько усталого, как наглотавшегося пыли путника.

Анчикрак — большая деревня, могла бы именоваться местечком. Лавки есть, каменная церковь, еврейский молитвенный дом и даже одетые по-модному еврейки.

Сижу в трактире, пью чай и слушаю, как трещит кругом народ.

Баба бабе рассказывает:

«А Гришка-то наш женился… Взял в Николаеве вдову, богатую — при часах и браслетах. У ейной матки дом, 300 рублей деньгами, еле дыхает… помрёт, всё ей с Гришкой останется.»

Спрашиваю ту, что пословоохотливей:

— Как завтра веселиться будете?

— Какое у нас может быть веселье! Другое дело в городе: воскресенье — музыка, гульба, а на деревне: мужик напьется, придет домой, еле на ногах стоит и ну жену ругать. Она ему: «Чего, старый греховодник, один гуляешь, а я дома сиди, работай, аж курится с меня, а ты по кабакам!» А он: «Тебе гулять, тебе со мной рядом седать?» И почнёт лупить, чем попало.

Пауза. Я жду продолжения.

— А как горячая пора настанет, тут некогда биться. Мужик станет ласковый, боится, как бы баба работать не заупрямилась.

Пришла бабка лечить хозяйку, старая-престарая. Нос — клювом, кожа висит, одни глаза добрые.

— Знакомый мне мужчина, — жалуется ей хозяйка, — говорит это мне вчерась: «Вы такая, Матренa Васильевна, справная, как барышня.» Только он ушёл, как почнёт меня трусить… Трусло это меня, трусло, чтоб его мухи любили…

Бабка повела её шептать.

Тем временем дождь прошёл, воздух очистило, пыль прибило.

Пошёл пройтись по деревне.

Возвращался с поля скот. Свиньи барахтались в лужах. Отошла всенощная.

Мирян тянуло в кабак.

Меня ко сну.

Спокойной ночи, дорогой читатель!

IV

Заснуть мне как следует не привелось: всю ночь осаждали «Чайный трактир» потребители водки.

Я обрадовался рассвету, розовой зорькой, заглянувшему в окно. Встрепенулся, потянулся и пошёл.

Утро стояло дивное. Идти было хорошо, а дышать и того лучше.

Жаль мне вас, городские лентяи, валяющиеся в постели, когда на дворе такая благодать.

Я вас жалею, а вы — меня…

Lequel de nous deux est le plus à plaindre?

По-моему, вы…

Хотя скучными местами приходится идти: рожь, рожь, пшеница, овёс, опять рожь… вот и весь пейзаж. Деревня от деревни в 4—5 часах ходьбы, и между деревнями ни жилья. Сколько у нас на Руси земли даром пропадает, а, между тем, люди жалуются, что земли мало. За границей каждый клочок впрок идет, а у нас целые десятины гуляют. И не то, чтобы осмысленно гуляли — здесь о трёхпольной системе и понятия не имеют, гуляют, потому что мужик гуляет, баба гуляет… и земля гуляет…

Что за ленивый народ! Ни на западе, ни на севере я к такой лени не привык.

Понимаю я ещё лень испанца, или араба…

«Зачем мы утомлять себя станем», — философски рассуждают те, «нам так мало нужно… А ну его с благосостоянием!»

Кусочек хлеба, несколько апельсинов или олив — и он доволен.

Он предпочитает сидеть, глядеть на небо, особенно араб, способный просидеть в такой созерцательной позе целый день… а то будет полоскаться несколько часов подряд в первой попавшейся грязной луже. Не желает работать и довольствуется малым… А ведь наш мужик работать не хочет, а сам жалуется: «Только и жизнь, что помещику… Он — один, а нас сколько! И за его одного мы страдать должны.»

Ревёт девка.

— Чего ревёшь?

— В Одессу хочет, там работа легче, — ругается мать. — Тут жито косить, а её в Одессу отпусти…

Не тот здесь народ, что в центральной Руси! Все больше в карман смотрит. Хитер, или, по крайней мере, таковым себя воображает. Новороссийский край мне напоминает колонии. Там — всякий сброд, и здесь сброду не мало. Давно ли сюда ссылали? Присмотритесь хорошенько к лицам — какое разнообразие типов! Такое скрещение рас обыкновенно даёт интеллигентные, энергичные поколения. В Австрии, например, рядом с интеллигентностью, оно дало красивую расу, у нас я этого не замечал, но что народ здесь смышлёный, культивированный — это факт. Я живал и в Тверской, и в Московской, и в Рязанской губерниях — там серп да коса, здесь жатки, косилки, там сеют руками, молотят цепами, здесь сеялки, молотилки. Зато там трава по пояс, по нескольку сенокосов, здесь же просто жаль глядеть на скот — совсем пастбищ нет; бурьян, молочай, которых скот не ест. Сожжённая солнцем пустыня.

Не дождусь, когда доберусь до Николаева, до того эта степь надоела. Ещё где версты — расстояние скрадывается, коротаешь время от версты до версты, но где их нет — дорога кажется бесконечной.

Увязался со мной старичок. Помнит панщину.

— Как не тяжко, а всё теперь лучше. Прежде, бывало, как что — в контору и пороть… Работали: три дня на пана, три дня на себя…

Корениха. Вдали видны Варваровка и Николаев. Варваровка лежит по одну сторону лимана, Николаев — по другую. Сообщение — плавучим мостом, около версты длиной.

Мост как раз разведен: пропускают суда. У хлебной пристани два громадных английских парохода грузят пшеницу. Оба из Ливерпуля. Вот где порт, так порт! Останавливал, помню, ливерпульские доки — по докам на 6 английских миль ходят электрические поезда. Под Мерсеем — железная дорога, соединяющая Ливерпуль с лежащим на противоположном берегу Беркенхедом.

После английских портов, наши русские кажутся игрушками.

Николаев утопает в зелени. Первое впечатление — чистенького города, но провинциального. Такая мне попадается на Католической, почти против самой почты, вывеска:

«Атистованый стребитель крис мишей таракан прусоков и клейка посуды. Баровский.»

Остановился в «Центральной гостинице» — чисто, удобно, но дорого.

Когда вы едете из России во Францию, скажем, через Австрию, Баварию и Швейцарию, что в России стоит рубль, за то в Австрии вы заплатите гульден, в Баварии — марку, в Швейцарии и Франции — франк, т. е. приблизительно в Австрии жизнь в полраза дешевле, нежели в России, в Германии — в треть, во Франции со Швейцарией — в четыре раза.

И при такой дешевизне, куда больше удобства. Так, в Швейцарии, в Лозанне, Цюрихе, даже в Люцерне, наиболее посещаемом туристами, за 5 франков вы имеете в хорошем pension de famille прекрасную комнату, утренний кофе или шоколад со сдобным хлебом, маслом, сыром и медом, который принято намазывать на тартинки поверх масла, обед и ужин, с прислугой, освещением, словом «tout compris», между тем, как у нас, 5 франков стоит одна комната, да и та не из лучших.

Потому-то так много русских и едет за границу. Сколько я знаю русских семей, что живут в Швейцарии исключительно ради экономии.

Во Франции стол роскошней швейцарского: по 6–7 блюд с вином, к завтраку и обеду, и цены несколько выше. Но и там, в лучших провинциальных отелях, с вас возьмут, за полный пансион, не дороже 7–8 франков в сутки. В Германии жизнь чрезвычайно дешева.

Что ужасно у нас — так это «чаи». Шли бы они ещё впрок, а то только поощряют в народе пьянство. Въезжаешь в гостиницу… как выстроится перед тобой целая шеренга посягателей на твой карман… За границей этого нет. В лучших парижских кафе даётся гарсону на чай 10 сантимов, много 20…

Осматриваю Николаев. Широкие улицы, усаженные акациями, вроде одесских, но нет одесского оживления. Прекрасный бульвар, откуда вид на слияние Буга с Ингулом, на адмиралтейство, своеобразно красив.

Николаев не лишён живописных окрестностей. Спасское урочище, например, где сохранился мавританского стиля дворец Екатерины Великой, дача Барбе. При всей своей запущенности дача эта (целый хутор) носит следы былого величия и, если бы не неудобство сообщения и не пыль, она была бы весьма приятным убежищем от зноя, потому что роща есть, небольшой солёный пруд, где, между прочим, водятся черепахи, и куда гастрономы ходят ловить лягушек. На даче устраиваются гулянья.

Просто задыхаюсь от этой южной пыли! Я нигде ничего подобного не видывал. Пыль и собаки — вот две вещи, которые иногда портят мне настроение.

Зато милые, радушные люди, которых я встречал на каждом шагу, моментально возвращают мне беззаботное, весёлое отношение к жизни.

— Юг России — это рай! — говорит мне один южанин.

— Положим, — отвечаю я, — рая-то я ещё не вижу, но ангелов — да…

За этот комплимент мне завтра покажут адмиралтейство, порт и многое другое.

V

В «Материалах для географии и статистики России» Шмидта читаю:

«Избранное обер-кригскомиссаром, полковником Фалеевым место нынешнего Николаева, для учреждения адмиралтейства, обратило на себя внимание Потёмкина; оно понравилось ему ещё больше тем, что тут же находился обильный родник превосходной воды и сама местность пользовалась здоровым климатом. К тому же избранное место находилось недалеко от Очакова, возле которого он стоял с армией.

21 июня 1788 года дан был первый ордер об устройстве верфи на Ингуле. Желая ознаменовать день взятия Очакова, Потёмкин назвал вновь возводимую верфь Николаевым.»

В настоящее время Николаев, кроме военного портового города, является и одной из первоклассных хлебных пристаней.

За последние десять лет экспорт зерна из николаевского коммерческого порта колеблется между 15 и 50 миллионами пудов, смотря по урожаям.

Гигантских размеров элеватор с удивительной быстротой производит нагрузку и разгрузку судов.

Одним из наиболее интересных украшений города является художественный памятник адмиралу А. С. Грейгу, которому Николаев обязан очень многим. Благодаря Грейгу город принял тот благообразный европейский вид, который ставит его после Одессы во главе прочих южных городов.

Я посетил в Николаеве училище для дочерей нижних чинов Черноморского флота ведомства учреждений Императрицы Марии, где около сорока девиц занимаются уходом за шелковичными червями, размоткой коконов и даже ткачеством шёлковых материй.

Благодаря любезности директрисы Н. Я. Баль, взявшейся показать мне и объяснить вкратце весь процесс шелковичного дела, я имею возможность, в свою очередь, дать о нём некоторое понятие моим читателям.

Шелковичный червяк выводится из грены, имеющей вид маковых зёрен.

В небольшие мешочки паруются бабочки, т. е. кладутся самец и самка, которые, в течение трёх дней, несут от 400 до 500 яичек. Бабочек толкут, подвергают анализу, и, если анализ этот не обнаружит присутствия бацилл, грена является годной, в противном случае её выбрасывают.

Поздней осенью грену эту отмачивают и складывают в особо приспособленные дырявые ящики.

В апреле выходят червячки; их кормят шелковицей, которую меняют от 4 до 8 раз в день.

Червячок проходит через пять возрастов и четыре сна.

В первый сон он впадает на пятый или шестой день; с каждым возрастом он растёт и меняет шкурку.

На 34—35 день он сползает на коконики (род берёзовых веников), которые иногда заменяются стружками. Там, выпуская из особых железок нить, он заматывается в кокон, превращается в куколку и недели через две вылетает бабочкой.

Длина нити — от 400 до 500 аршин, смотря по силе червяка.

Необходимо проветривать помещение и поддерживать равномерную температуру — 17°.

Как видите, требуется большой уход.

Кстати, о шелководстве и шелковом производстве… Не говоря о Востоке, который с давних времён является главным поставщиком сырца, в Европе — в Италии, например, весьма успешно занимаются шелководством. Я сам посещал близ Милана шелковичные плантации наших русских фирм.

Лион является центром обработки сырца и по изяществу рисунков стоит вне всякой конкуренции.

Меня водили по специальному музею образцов, помещающемуся в Лионской Ратуше. Просто — глаза разбегаются. В смысле вкуса и изобретательности (création) за французами трудно угнаться.

За последнее время Швейцария делает большие шаги в шелковом производстве, и именно кантон Цюрих. Цюрихское производство не так изящно, зато прочней лионского и охотно берётся, например, на зонтики, словом, где требуется не столько изящный, как прочный шёлк.

У нас это производство распространено на Кавказе и в среднеазиатских владениях, но та дешевизна, до которой дошли за границей в выделке шелковых тканей, является опасной конкуренткой нашему производству.

Всякое благое начинание следует поощрять, но именно в силу этой конкуренции я сильно сомневаюсь, чтобы шелковое дело в Николаеве могло бы стать серьёзной местной индустрией.

Был в адмиралтействе. Осматривал модельную. Собраны модели наших судов, начиная от «дедушки русского флота» Петровского ботика и кончая последними броненосными гигантами.

Здесь можно наглядно изучить историю развития нашего русского флота.

— Вот «Двенадцать Апостолов», деревянное судно, затопленное при осаде Севастополя, вот броненосец того же названия. Это модели поповок: «Вице-адмирал Попов» и «Новгород».

Смотришь, слушаешь…

Профан я в этом деле…

Заглянул под вечер на бульвар.

Светила луна. Воды были спокойны… При лунном свете вода и зелень дивно хороши…

Что за чудный бульвар! Не уступит одесскому…

Но что за патриархальность на улицах! Точно это не улица, а какой-то общий рекреационный зал. Мужья, жены, дети, няньки, кошки, собаки — всё это чувствует себя здесь как дома, всё это прохлаждается и даёт весьма симпатичную картину добродетельной семейной жизни.

Что же, честь и место вам, николаевцы!

Плодитесь и размножайтесь, и поддерживайте славу вашего «Черноморского царства», как, говорят, назвал ваш край покойный Государь Александр III.

VI

От Николаева до Херсона 60 верст. Скучная, утомительная дорога! Но после такой дороги Херсон Парижем покажется.

Надо уметь во всяком положении найти хорошую сторону. Так я, по крайней мере, делаю.

Идет партия рабочих. Орловские.

— Искали в Николаеве работы, да, искамши, одежду и сапоги проели. Вчерась и нашли, да в босиках не принимают. Может, в Херсоне посчастливится.

Ну, уж и Новороссия!

Я себе представлял этот край чем-то живописным, почти фееричным, а, оказывается, это какие-то пустопорожние места.

— Житница, говорят.

Разве только за хлебом сюда и ездить. Туристу отсюда бегом бежать, а пешеходу навек проклясть пешее хождение.

Единственной тенью на десятки, сотни верст является тень телеграфных столбов, или еще кое-где сохранившихся екатерининских верст, поставленных, по приказанию светлейшего князя Потемкина, по тому пути, по которому проезжала Екатерина в своем торжественном путешествии во вновь присоединенные края. Присесть захочется — садись в пыль или грязь. Клочка травки не найдешь…

Как можно сравнить наши северные пейзажи, нашу тень дубрав, наши луга и долы!…

Идя здешними деревнями, я невольно вспоминаю швейцарские деревни. Вот где благодать, вот где изобилие благ земных! Посевы, огороды, цветники, виноградники, фрукты всех сортов, пчеловодство, сенокос, скот… Как зайдешь в такую деревню, все равно, как в кладовую домовитой хозяйки попал. А что за чистота! Как удобно путешествовать в этих странах! В самой маленькой деревушке несколько отелей, где комнаты чистенькие, постели безукоризненной белизны, где и молока-то чудного вам дадут, и сыру, и обед хороший состряпают. Поиграть любите — к вашим услугам фортепиано.

Многие деревни освещены электричеством. Словом — прогресс, а тут…

Ночевал я в Копанях, в еврейской корчме. Грязь классическая. Насекомые. Бррр…

А между тем, корчмарь выписал учителя — учить детей. За лето 70 рублей платит, значит, не из бедных.

В деревне одна из местных евреек обручалась. Приглашена была на обручение, конечно, и семья корчмаря. Боже, какая поднялась суматоха! Еврейки мылись, чесались, одевались, торжественно пронося мимо меня различные принадлежности туалета. Еврейки — ужасные охотницы рядиться, вкусу только у них мало, да и неряхи они большие.

Оделись и пошли павами по деревне.

Но… о ужас! Пару этих парней закидали комками грязи: узнав, что евреи будут справлять заручины, и что корчмарка с дочерьми тоже званы, недовольные корчмарем парубки поховались за углами и ну лупить в дам чем кому под руку подвернулось.

Вдали виднеется Херсон. Не доходя несколько подгородных хуторов, встречаются кое-какие чахлые, пыльные кусточки. Жара — тропическая! Первое впечатление…

Зачем я стану придумывать это впечатление, когда его совсем нет. Город. Имеются улицы (очень плохо мощенные), магазины, под вечер людно…

Меня посетил редактор местных «Губернских Ведомостей». Вот как охарактеризовал он свой город:

— Далеко Херсону и до Одессы, и до Николаева. Херсон живет теми 30 тысячами, которые выдаются каждое двадцатое число из казначейства жалованья. Прибавьте сюда…

Горсть купечества — вот вам и все херсонские ресурсы. Промышленности никакой. Собираются строить железную дорогу, но едва ли это будет выгодно.

— Что следует осмотреть в Херсоне в смысле его достопримечательностей? — осведомляюсь я.

— Екатерининский собор, крепость, памятник Потемкину и Говарду…

Как спадет жара, пойдем, посмотрим.

И выходит, что первое впечатление не обмануло меня.

Судя по посещаемым мною городам, я, обыкновенно, ставлю им известные вопросы.

Такой-то город, может, он похвастаться своей чистотой, красотой улиц, зданий, магазинов, своим европейским видом, à la Одесса, Варшава? Нет. Живописен ли он, славится ли своими окрестностями вроде Киева, Вильны? Тоже нет. Может, это исторический город, где сохранились интересные остатки старины? И под эту категорию Херсон подвести нельзя.

Значит, нечего его особенно и описывать, а потому займусь-ка я лучше людьми. Есть интересные типы в Херсоне. Вчера в клубе передо мной продефилировала часть местного общества. Как везде в провинции, сильно развит картеж. Приходится признать за картами даже известную пользу.

— Карты — это наше спасение; по крайней мере, за картами мы перестаем чесать друг про друга языки. Это раз. Второе, проработать целый день, как собака, из-за куска хлеба, который мы, так сказать, вырываем друг у друга изо рта, мы за картами отдыхаем умственно, — уверяют меня.

Положим, этот умственный отдых обходится иногда слишком дорого, и влечет за собой скандалы, но разве славянская натура способна что-либо делать в меру?

Если есть, так уж есть, до обжорства, если пить, так до безобразия, в карты играть…

Много у нас жизненной силы, тратить ее некуда…

VII

10 июля 1774 года был заключён Кючук-Кайнарджийский мир, положивший конец продолжительной войне между Турцией и Россией; последняя окончательно присоединила к своей территории страну между Бугом и Днепром с окрестностями Кинбурна. Сознавая важность этого нового приобретения, Екатерина II обратила особое внимание на организацию этого края. По её указу, в 1775 году он вошёл в состав Новороссийской губернии, которая заключала в себе всё пространство земли между Бугом и Днепром с окрестностями Кинбурна и часть Полтавской губернии, и была разделена на одиннадцать уездов, в числе которых встречаем и Херсонский. Но, несмотря на учреждение уезда, самого города Херсона тогда ещё не существовало.

На всём этом огромном пространстве земли, скудно населённом и соседнем с турецкими владениями и кочующими ордами, существовало только одно значительное укрепление — крепость Святой Елисаветы. Но с того времени, как владения России коснулись берегов Чёрного моря, Елисаветинская крепость утратила уже то значение, которое она имела прежде. А между тем, для того чтобы окончательно укрепить за Россией новое приобретение и оградить его от случайностей войны, необходимо было иметь военный порт, где под защитой сильных укреплений мог бы удобно размещаться зарождавшийся тогда Черноморский флот, столь необходимый для того, чтобы Россия могла твёрдой ногой стать на берегах Чёрного моря и оспаривать на нём владычество у Оттоманской Порты.

В указе Екатерины II, данном 11 июня 1778 года на имя Потёмкина, было сказано:

— Обращая мысли Наши единственно на сооружение верфи в образе прочном и сходственном знаменитости дела и пользе, от него ожидаемой, желаем, чтобы вы с графом Чернышёвым постановили о месте к сему удобном…

Место сие повелеваем именовать Херсоном!

Воля Императрицы, выраженная в приведённом нами указе, в скором времени осуществилась на деле…

Вот краткий исторический очерк основания Херсона, почерпнутый мной из «Памятной книжки для Херсонской губернии на 1864 год».

Херсонские мизантропы утверждают, будто бы сопровождавший Екатерину II в Херсон (22 мая 1787 года) австрийский император Иосиф II, путешествовавший под именем графа Фалькенштейна, выразился об этом городе в таком смысле, что из него ничего путного не выйдет. Действительно, император Иосиф, как повествует нам об этом история, отнёсся скептически к Днепровским гирлам, и его предсказание сбылось: гирла эти до такой степени обмелели, что приводят почти к нулю судоходство по Днепру.

Осмотрев более детально Херсон, находишь в нём известное стремление принять более благообразный вид. Например, памятник Потёмкину и раскинутый близ этого памятника молодой садок, рядом детский садик; эта часть города с губернаторским домом, театром, старообрядческой церковью и спуском к Днепру производит недурное впечатление. Приличны Суворовская улица, Херсонский Певческий проспект, остальная же часть города — какие-то пустопорожние места для свалки мусора. Будь наши города скученнее, компактнее, их бы легче было держать в порядке, а то разбросаны они на версты… Какой тут может быть порядок!

Посетил Екатерининский собор, где покоится прах Потёмкина; там же могилы других очаковских героев, похороненных в церковной ограде. Потёмкинская могильная плита, как и стоящий в городе памятник, сооружена на средства его родственников Энгельгардтов и Самойловых.

На серого мрамора плите, в серебряных венках, расположенных по краю плиты, вырезаны следующие местности: Очаков (1780 г.), Крым и Кубань, Херсон (1778 г.), Аккерман (1789 г.), Екатеринослав (1787 г.), Бендеры (1789 г.) и Николаев (1788 г.), увековечившие боевую славу Потёмкина. Под фамильным гербом вырезано: «Фельдмаршал Светлейший Князь Потёмкин-Таврический родился 30 сентября 1739 года, умер 5 октября 1791 года; здесь погребён 23 ноября 1791 г.».

Близ церкви — могилы прочих очаковских героев: принца Александра Вюртембергского, молдавского князя Росетте, генерал-майора Синельникова, полковника Карсакова (строителя Херсона), полковника Мартынова и др.

Интересную эпитафию я нахожу на плите полковника Мартынова, убитого под Очаковом на 21-м году жизни, и, несмотря на свои молодые годы, уже имевшего чин полковника. Привожу её целиком, как образчик кладбищенской литературы конца минувшего столетия:

Глас здесь лежащего мертвеца

Прохожий, путник, остановитесь здесь,

Повеждите мертвецу, куда спешите.

Иль хощете войти в храм славы и честей,

Иль в жизни ищете спокойных райских дней.

Ища сих драгоценностей, блюдитеся пучин,

Которы кроются среди яснейших годин.

Раскрашенный сей мир лежит поваплен в маски,

Обмана полны льсти его все нежны ласки.

Всё тлеет, рушится, бегут прочь все забавы,

Бледнеет цвет честей, блеск тускнеет громкой славы.

Ливанские кедры уж восходящи до небес

Бывают наконец презренны с грязью смесь.

Я видел в жизни всё, был генеральский сын,

Ещё в младых летах цвёл славою, как крин.

Донским полковником отечеству служил,

Близ стен очаковских врагов карал, губил.

Но злой агарянин в Очакове в бою

Коварно изо рва похитил жизнь мою.

А с жизнью всё сокрушилось с глаз моих,

Скрылись слава, честь и блеск мирских утех,

Лишь к отечеству любовь осталась со мной,

И верна истина мне дала здесь покой.

— О жизнь! О строга смерть! Я на Дону рождён,

Но вот в чужой стране без сродник погребён.

Остались сродники по мне отец и мать,

Которы будут в век слёз токи проливать.

Чадолюбива мать, как горлица степная,

Ланиты нежные слезами орашая,

Повсюду будет мя с тоскою злой искать

И памятью моей печали умножать.

О, братия мои, меня не забывайте,

Вам должно умереть, сие воображайте.

Вы скоро будете и вы, что ныне я —

Разрушит ваш состав внезапной смерти тля.


Екатерининский собор стоит среди валов бывшей херсонской крепости, от которой только и остались, что валы, рвы, да некоторые здания, занятые под казармы. На валах растёт картофель, а рвами пользуются для всевозможных уединений.

Спускаюсь из крепости к Днепру и иду херсонской пристанью.

Пришли пароходы. Пристань кишит чёрным людом. Из открытых окон трактиров несётся гам. Ряды барж стоят у берега, где торгуют канатами, досками.

Когда-то процветавшая в Херсоне торговля лесом идёт к упадку, ибо до Херсона по Днепру сплавить его недорого, но дальше отправлять сопряжено с большими расходами, по случаю обмеления гирл. По ту сторону Днепра зелено. Там лежит мой путь в Крым.

Чтобы покончить с Херсоном, следует упомянуть о памятнике известному филантропу, англичанину Джону Говарду, воздвигнутом ему в форме обелиска его друзьями и почитателями. Говард умер в Херсоне, и память о нём неразрывно связана с многочисленными благодеяниями, оказанными им человечеству; между прочим, ему мы обязаны первыми попытками улучшения тюремного быта.


Если бы вымостить лучше херсонские улицы, привести в приличный вид его площади, углы и закоулки, почистить Днепровские гирла…

Да, но «если бы, да кабы»…

А пока будем жить надеждами и повторять апокрифические слова императора Иосифа.

VIII

Мне придётся коснуться вопроса об евреях…

Воспитанный в юдофобских идеях, я колебался воспользоваться гостеприимством, предложенным мне одной херсонской еврейской семьёй. Теперь я душевно рад, что не отклонил приглашения.

Моё мнение об евреях значительно изменилось к лучшему. Хозяин дома, один из популярнейших в Херсоне врачей, неутомимый труженик, человек, проникнутый глубоким чувством гуманности, дал мне образчик еврея, которому смело может позавидовать иной христианин.

«Я был гимназистом в царствование Александра. Меня ласкали, мне говорили, что я такой же мальчик, как Ваня, Петя и другие, и эти ласки были для меня первыми проповедниками христианских идей».

Рядом с доктором живёт раввин, человек недюжинного образования.

— Я большой поклонник англичан: их философия — единственная философия положительного, здравого смысла, их изобретения создали нашу эпоху. Немцы слепо сентиментальны. Между французами и евреями с давних пор замечается особое тяготение друг к другу. Эти два народа имеют очень много общих черт характера.

«Если бы это услышал Дрюмон и его последователи», — думается мне.

Я знал Дрюмона в Париже. Даже вопрос франко-русского соглашения известный французский юдофоб сводил на еврейский вопрос.

— Антисемитизм, столь распространённый в России и во Франции, является главным звеном симпатий этих двух наций, — сказал мне Дрюмон, знакомясь со мной.

С другой стороны, вот что говорили мне поселившиеся во Франции русские евреи:

«Если вы во Франции умеете себе заработать кусок хлеба, — вы везде его заработаете».

Раввин как будто бы и прав — нашла коса на камень.

Пыльно, душно в городе, пойду-ка я за город. Выхожу Забалкой к Казённому саду, где помещается земское сельскохозяйственное училище. Любо мне констатировать факты стремления наших учреждений к образованию массы!

Россия, будучи страной, главным образом, земледельческой, особенно нуждается в хороших агрономах.

Честь и слава херсонскому земству!

Честь и слава тому милому отношению, которое я обрёл в этом муравейнике полезных прикладных знаний.

Директор, инспектор, учителя, воспитанники — один перед другим старались дать мне возможно подробные сведения обо всём, интересовавшем меня, и тем значительно облегчили перед читателем мою роль дилетанта по части агрономии.

Меня больше всего заняли пчёлы. Пчеловодство является для моего ума не только выгодной отраслью сельского хозяйства, но и полем интересных наблюдений.

Пчёлы и муравьи — насекомые, которыми издревле особенно интересуются учёные и философы.

Дежурный по пасеке показывает мне разные сорта ульев, и на образцовом улье, служащем для практических занятий, читает мне целый курс пчеловодства, от кладки личинок до впрыскивания из сот мёда особой весьма остроумно придуманной машинкой (центрифугой) — применение центробежной силы.

Остановлюсь на том, что показалось мне наиболее интересным:

«Старые пчёлы работают только вне улья: они собирают мёд и пергу (цветень); молодые — занимаются домашней работой: лепят соты, и только на 21-й день по выводе начинают делать облёты, знакомиться с местностью, словом, готовятся приступить к работе.

Трутни ничего не делают, и их обыкновенно убивают, оставляя лишь необходимое количество для оплодотворения матки.

Если матка старая и плохо кладёт яички, а новых маток ещё не вывелось — чтобы размножение не прекращалось, роль матки берёт на себя одна из простых пчёл. Так как её органы недостаточно развиты, яички она кладёт исключительно трутнёвые, получается трутовка, и приходится сажать в улей новую матку.

Перед выводом новых маток старая или улетает с частью роя, или старается убить новых маток, являющихся её соперницами.

Во время сильной жары пчёлы не работают. Они сидят близ летка (отверстие, через которое пчёлы проникают в улей) и движением крылышек производят в улье искусственную вентиляцию. Приложив руку к летку, чувствуешь струю воздуха, гонимую пчёлами извне.

Когда мало взятка (мёда), леток следует уменьшить, а то сами пчёлы уменьшают его, чтобы чужие пчёлы не воровали мёд. Улей выставляет к летку часовых, которые зорко караулят воровок. Часовые знают своих пчёл; но, если и чужая пчела несёт мёд или цветень — её пропустят, но пчелу-дармоедку — ни за что».

Разве всё это не интересно?

А в питомниках…

К «дичку» прививается «глазок» благородного дерева. Когда «привой» отрастает, срезают часть дичка, находящуюся выше места прививки, и растеньице само становится благородным. Между тем, из семян того же благородного дерева получается не благородное дерево, а дичок.

Странное действие законов наследственности!

Мне показывают разные виды культур.

— Наиболее выгодной признаётся шпалерная культура, состоящая в том, что растению придаётся известная форма. Хотя такая культура даёт меньше плодов, зато эти плоды выше качеством, ибо свет и влага действуют при одинаковых условиях во всех частях растения.

Обхожу семенной питомник, огороды, питомник хвойных и декоративных растений, цветники, оранжереи.

Нельзя не заглянуть на скотный и птичий двор.

Куры, утки, гуси, индейки, павлины…

На скотном дворе — рабочие и заводские лошади, серый украинский скот и молочные «колонистки» (коровы немецкой породы), испанские мериносы, английские свиньи.

А разного рода молотилки, косилки, севалки, веялки…

Словом, всего изобилие. Сами ученики и жнут, и сеют, и огороды копают.

Пора нам смотреть глазами херсонского земства на земледелие как на главную статью нашего благосостояния, а не как на чёрную работу.

Грамоты не знаешь, дурак — дураком: «иди сей жито». Взгляд этот, слава Богу, начинает отживать.

Хорошо здесь! Ах, как хорошо!

А как упала ночь, как повеяло прохладой, как взошла луна, как вынесли в сад самовар, да мёд, да парного молока, да свежих яичек — чёрт возьми, как на душе стало вольготно!

— Кушайте, пожалуйста! Кабачки в сметане… Свежепросольные огурчики…

Я взглянул на хозяйку. Сейчас видно, что от души потчует. За границей там больше угощают так: «Вы, верно, обедали», или «Вам, может, не угодно»…

А у нас добром не съешь — силой заставят. Хлебосолы!

Но вечному жиду нигде нет места. Вперёд!

Впереди — извилистые берега Беревщины. Камыш. Белые кувшинки. Ивы. Полусжатые поля. Люди работают.

Стрекозы, кузнечики, целый музей букашек, одни пожирающие других.

Мы едим, нас едят — этак никому не обидно.

Если бы я был художником, я бы многое занёс в альбом.

А если бы я не был путешественником, я бы им непременно сделался. Может ли быть высшее наслаждение!

Деревня Арнаутка. Не доходя кабака, лежит у одной из хат мужик. Он храпит. Шапку, может, потерял, а может, и пропил. А солнце жарит во всю. Зову людей. Человек, оказывается, не здешний, чужой.

— Вы бы его хоть в холодок снесли, а то лежит на солнцепёке, да ещё без шапки — его кондрашка хватить может.

Люди поглядели, попробовали растолкать мужика и пошли.

— Смотрите, коли умрёт у вашей хаты — вам будут неприятности.

Обернулся… гляжу, они его подняли и поволокли на соседскую землю.

Мне вспомнилась по этому поводу французская песенка «Le pendu», некогда сводившая с ума парижан.

Человек повесился; его можно спасти, но прежде надо сделать донесение начальству, и, пока это донесение обходило инстанции, висельник испустил дух.

Так и этого пьяницу будут, вероятно, волочить со солнцепёка на солнцепёк, пока его не хватит кондрашка.

IX

— Что это, хоронить кого будут? — спрашиваю я бабу, что несёт кадило, ладан и свечи.

— Ребёнка печатать. Монастырского батюшку ждём…

Печатают покойника в том случае, когда почему-либо пришлось похоронить его без священника. Например, при заразной болезни. Тогда священник совершает обряд погребения уже над зарытой могилой, и это называется в простонародье «печатаньем».

Вдали монастырь. Правее идёт дорога в Скадовку, усадьбу Г. Л. Скадовского, о котором в Херсоне говорят так:

«Быть в Херсоне и не побывать у Скадовского — всё равно, что быть в Риме и не видеть папы».

Обитатель херсонского Ватикана владеет внушительной цифрой в четырнадцать тысяч десятин.

Моим посещением сельскохозяйственного училища, до известной степени, исчерпан интерес к питомникам, пасеке и прочим угодьям Скадовского. Хотя Скадовские сады, огороды и особенно школы (питомники) заслуживают особого внимания. На 23 десятинах сада вы найдёте всё, что только климат позволяет завести: яблоки, груши, вишни, чудные персики, культивированные по американскому способу кустами и пр.

В Скадовском сразу виден помещик-делец, хозяин, который любит сельское хозяйство, понимает его. Признаться, понаслышке о его богатстве, о его коллекциях, питомниках и прочем, я до знакомства с ним представлял себе его русским барином, спускающим доходы с имения если не за границей, то хоть в Петербурге, Москве, Одессе.

Между тем, Скадовский безвыездно живёт в своём имении и, получив от отца 14 тысяч десятин, наверняка оставит сыновьям скорее больше, нежели меньше.

Побольше бы таких помещиков, и не пришлось бы нам жаловаться на переход имений в руки кулаков.

— До сих пор, — говорит Скадовский, — наши помещики садили сады только для лакомства: что ни дерево, то иной сорт. Такая садка не даёт товара. Нужен один сорт, причём важно знать, какой именно сорт выгоднее разводить в нашей местности.

— Вот, ещё 10 лет тому назад, я и посадил 23 сорта груши. За деревьями следят, записывают быстроту роста, начало плодоношения. Так, в конце концов, я буду знать, какую грушу садить, какой сорт рекомендовать покупателю.

Заходит разговор о рыбном промысле.

— У меня в реке рыбы много, но я пока махнул рукой на это дело. Я займусь им, когда будут выработаны законы, возбраняющие хищнические приёмы, которыми переводится рыба в наших реках. Я её буду разводить, беречь, а мой сосед будет её вылавливать. Ведь рыба на месте не сидит, и тут одному ничего не поделать.

Затем Скадовский объясняет мне причину распространённости в Новороссийском крае земледельческих орудий.

— С одной стороны, конечно, влияние иностранцев (колонистов), но главным образом нам приходится прибегать к орудиям ввиду дороговизны рабочих рук. Так, в разгар рабочей поры, мы платим рабочему до 3 руб. в сутки, тогда как в Центральной России средняя плата — 30 коп.

Покончив с сельским хозяйством, любезный хозяин, принявший меня с чисто малороссийским радушием, ведёт меня наверх, где, в двух небольших шкафчиках, хранятся весьма ценные коллекции.

— Я занимался в моих раскопках главным образом погребальным культом. Здесь вы найдёте предметы, относящиеся к скифским, готским погребениям, погребениям каменного века.

Черепа, амфоры, браслеты, ожерелья, кольца, разного рода амулеты тщательно разложены по полочкам, и каждая группа снабжена фотографией.

Скадовский — прекрасный фотограф, и его альбом видов и типов чрезвычайно интересен. Его брат был весьма талантливым художником, но, к сожалению, рано умер. У Скадовского имеется несколько его картин.

Я мало бывал в помещичьих усадьбах. Эта патриархальная жизнь мне ужасно нравится. Всё своё, начиная с копчёностей, окороков и солений и кончая десертом. Всё это свежее и потому особенно вкусно.

Вышли после обеда на террасу. Кругом сад: акация, тамарисы. На крыше флигеля флегматично стоит аист, между тем как тут же, в гнезде, сидит самка с двумя птенцами. За садом залив, в виде озера. Купальня. По ту сторону реки виден монастырь, выстроенный отцом Скадовского. Близ этого монастыря некогда стоял дворец, где Безбородко принимал Екатерину Великую.

Вообще здесь что ни шаг, то какое-нибудь воспоминание о путешествии Императрицы в Новороссию.

Приехал шарабан. Всей семьёй поехали в поле. Своего рода царек.

Но, как я и сказал Скадовскому, подарите вы мне это маленькое царство под условием жить там зиму, вообще сидеть в нём безвыездно — я бы от подарка отказался.

Привычка…

В Скадовке имеется другая интересная личность — это священник Потапенко, отец известного романиста, с которым ещё этой зимой мне приходилось встречаться в Париже.

К сожалению, батюшка уехал на Афон, но вот краткие выдержки из его брошюры, подаренной мне его сыном, братом романиста, дающие понятие о личности отца Николая.

«Если читатель пожелает знать, зачем ему предлагается этот рассказ о частной жизни безвестного лица, то довольно будет сказать, что я рождён в простой еврейской семье, а ныне состою священнослужителем православной христианской церкви», — так начинает он свою автобиографию.

Далее он рассказывает, как, чтобы его не взяли в военную службу, мать решилась сделать его калекой.

«Четыре брата крепко держали меня, а пятый бритвой резал мне указательный палец правой руки, имея намерение отрезать его».

Но Потапенко всё-таки попал в рекруты, был замечен Николаем Павловичем, произведён в юнкера и крещён в православную веру.

О романисте Игнатии Николаевиче Потапенко его брат даёт мне следующие сведения: «Склонностью к писанию Игнатий отличался ещё когда был в одесской духовной семинарии. Имея голос, поступил в петербургскую консерваторию, которую окончил успешно. Скоро голос у него пропал, и он всецело отдался литературе».

Вторая на моём коротком пути священническая семья, из которой выходят столь талантливые люди.

X

Ещё несколько визитов в Херсоне, из коих некоторые интересны. Так, я посетил директора Херсонского крестьянского банка, господина Браунера, посвящающего свои досуги изучению местной фауны. Вся его квартира — это сплошной зоологический кабинет. Львиная доля уделена птицам и стрекозам.

«В Херсонской губернии насчитывается до 300 видов птиц (с пролётными), — говорит мне господин Браунер, открывая коробку за коробкой с грудами чучел. — Вот наиболее интересные экземпляры: например, это дрофа, или дрохва, как её зовут в народе, этот красавец — стрепет, житель ковыльной степи, вот скопа, род рыбного орла, вот пеликан, или баба-птица, встречающаяся на лиманах и плавнях Днестра, вот гнёздышко ремиза, вот наши черепахи».

Я, при виде столь богатой коллекции, выражаю сожаление лишь об одном: что вместо того, чтобы лежать в ящиках, коллекция эта не служит на пользу херсонцам, которым, вероятно, было бы небезынтересно познакомиться с фауной своей губернии. Следовало бы городу эту коллекцию у господина Браунера приобрести и ею положить начало городскому музею. За границей везде такие музеи существуют, и доказывать целесообразность этих музеев излишне.

«Я бы пожертвовал мою коллекцию городу, но знаю, что никакого толку из этого не будет — поест моль и выбросят… Я лучше впоследствии принесу её в дар нашей Академии наук».

И господин Браунер сто тысяч раз прав. Кому у нас нужны музеи? Коли кому и нужны, то во всяком случае не городским управлениям, состоящим большей частью из людей со средствами, но с самым ограниченным образованием. За границей мэры (наши городские головы) большей частью педагоги, адвокаты, доктора — у нас купечество.

Приходится по семейным делам съездить на денёк в Одессу. То, что я сделал сушей, теперь сделаю водой.

Я вообще не люблю воды. Человек на воде мне представляется тем же, чем представляется мне рыба на суше. Каждому своя стихия. Несмотря на такое нерасположение к воде, приходится, тем не менее, иногда пускаться в водный путь.

Между Херсоном и Одессой всего 8 часов езды. Погода тихая. Ветра нет. Нет ни качки, ни морской болезни.

Я знал французов, которые, переезжая бурный Ла-Манш, ругались не потому, что им приходилось «покормить рыбу», а потому что морская болезнь и они никогда не имели ничего общего.

«Мы нарочно едем в море, чтобы нам хорошенько очистило желудки, и как назло — ничего».

Говорят, морская болезнь — прекрасное лечение для больных желудком.

Я предпочитаю лечиться касторкой.

Вид с парохода на Херсон прелестный. Херсон кажется с реки большим городом, больше и живописнее Одессы. Гигант «Суворов» плавно плывёт по течению.

Публика высыпала на палубу и весело болтает. Хороший денёк, качки не предвидится — и на душе весело. Одни тараторят о загранице, куда едут целой бандой, другие ведут невинный флирт, но больше речь идёт о деньгах и о водке.

— Такой-то то-то продал, столько-то нажил; там-то (в какой-то маленькой деревушке) на 7500 рублей в год крестьяне водки выпивают.

Пароходу до этих разговоров дела нет — он себе знай плывёт да плывёт, оставляя за собой волнистые песчаные насыпи (кучугуры), поросшие тростником плавни, наносные островки, туфы болотистой зелени, пасущихся коров, загорелых купальщиков и т. д.

Вот Голая Пристань, где ведётся торговля лесом и куда в сезон приезжают купаться. Солидное село… За бугром виднеется церковь. Кое-кто встал, кое-кто сел — и дальше.

Едем гирлом. Мелко, того и гляди — сядем на мель. Вьётся разная болотная птица.

Пассажиры заговорили об обеде.

Позвонили, и все полезли в каюту. Обед хулить не стану. Зато разносит этот обед на все корки какой-то толстопузый местный богач, из простых.

— Обеду вся цена 30 копеек, а они рубль двадцать дерут.

«У него 200 тысяч капитала», — шепчет мне мой сосед. Только так и наживаются состояния!

Но что за типы! Я нарочно обвёл глазами весь стол, и ни одного сколько-нибудь похожего друг на друга. Прямо разные расы… Но почему всё это так уродливо?

Подъезжаем к Очакову. С одного борта — сам город, глядит столь же мизерно с лимана, как и с суши, с другого — Николаевская батарея и Кинбурнская коса.

Кончился лиман. Началось море. До Одессы три часа езды.

Я не понимаю морских видов — бесконечное монотонное пространство… Что тут смотреть?

Приехали.

Ах, господа одесситы, как вы часто бываете несправедливы к вашему городу!

Я был почти везде в Европе и, тем не менее, право, мне ужасно нравится Одесса. Русский, и именно русский, немножко западник, находит здесь оба близкие его сердцу элемента: русских людей, русские нравы, русскую речь с примесью иностранных порядков, иностранного умения жить.

Мне жаль покидать Одессу, но «le devoir avant tout». Я связан словом с моими читателями.

В обратный путь!

Те же местности, другой только пароход и другая публика.

Опять лёгкий флирт, разговоры об обеде, о водке и о деньгах.

Мне попадается русский матрос, служивший на английском судне. Не может нахвалиться англичанами. Я вполне разделяю его мнение: джентльмены, верные люди. В Англии единственное, что никуда не годится, — это политика: ужение рыбы в мутной воде. Остальное превосходно.

Возвращаюсь в Херсон и, набравшись за несколько дней отдыха новых сил, отправляюсь в путь, на Перекоп.

XI

Делаю крюк на Берислав, вверх по Днепру. Здесь он представляется во всей своей красе, таким, каким воспел его Гоголь.

Помните: «Ни одна птица не долетит до середины Днепра».

Пароход хоть и грузовой, но бежит шибко. На палубе — целая партия рабочих, всё больше киевские и полтавские, едут на заработки.

Одни дуются в карты, другие флегматично грызут подсолнухи, третьи растянулись и спят. Народ смышлёный, но ленивый.

Берега не скучны: масса деревень, камышовые плавни, ивы. Вот стоит монастырь. Вообще, есть чем скуку убить.

Вот и Берислав (в старину турецкая крепость Кизи-Кермен). По мнению некоторых историков, крепость эта была основана в XV столетии Мехмедом Завоевателем. Бериславские старожилы производят название города от выражения Екатерины Великой: «Берег славный». Как городу, я не предъявляю Бериславу никаких требований. Это даже не уездный, а заштатный город. «Большое село», как зовут его сами бериславцы. Четыре, однако, церкви, главная улица, Екатерининская, усажена акациями, и в дни, когда местное начальство и господа пожарные в милостивом настроении духа, она даже поливается. Но так как эти дни редки, то и улица больше пылит, хоть она и мощёная. Вообще, чего другого, а пыли в Новороссии изобилие. Немного спасает акация, единственное дерево, растущее здесь, а то была бы совсем Сахара.

Визитирую по Бериславу.

К голове, в полицию, к бывшему голове господину Шило. Последний визит наиболее интересный. Господин Шило запорожского происхождения; сын его женат на Скоропадской, предок которой был последним запорожским гетманом. Мадам Шило просто уморила меня своей беседой:

— И чего это к нам, в Берислав, женихи не едут! У нас множество богатых невест: по пятьдесят, по сто тысяч… Бывает, иногда приезжают, но кто же за таких женихов пойдёт? Вот и сейчас двое шляются… Заходят в купеческие дома и представляются: жених, мол, там-то служу, столько-то жалованья получаю.

— Неужели так сами и представляются?

— Да, сами.

Господин Шило — человек серьёзный, и разговор его серьёзен, назидателен.

— Прежде Берислав куда был живее. Здесь шла чумацкая дорога, склады соли были. Бывало, целый день езда. Подумайте, через Перекоп, помню, до 3500 подвод в день проходило, из них половина ехала на Берислав. Эх, в старину куда вольготнее жилось, — вздохнул старик (ему 70 лет), — к примеру сказать, цены на землю прежде и теперь. Прежде по 12 копеек десятину арендовали, я сам платил по 25 копеек, а нынче 4 рубля. Какая разница! Когда мой дед прибыл в эти края — здесь всё кустарником было поросшее, звери разные водились, птицы, а сейчас, кроме зайцев, лисиц да кое-какой дичи, ничего нет.

Славный старик! А как историю знает — то-то было тогда-то, то-то тогда-то. Ходячая летопись.

Господи, сколько в Берислав нагнано рабочего люда! И люд этот больше валяется на базарной площади, нежели работает.

Выбрав себе парня посимпатичнее, я договорился с ним ходить со мной и носить мою сумку. Черниговец. Сначала всё говорил:

— Чего-то боязно с вами идтить.

Но потом согласился.

— Пойду. Бог не оставит.

Знаете, как в воду бросаются: перекрестятся, а там будь что будет.

После первой «пары» чая, распитой в каховском трактире, мой Епифан повеселел и признался, что ему хорошо. И мне тоже. Кроткое, покорное существо: когда товарищ, когда слуга, когда молчаливая тень…

Сейчас я корреспонденцию пишу, а он мух отмахивает.

В Каховку идём плавучим мостом через Днепр.

Вот где красивые места! Потому что заливает их водой. Вода сошла, и лесок точно весной, травы — пышные, ярко-зелёные. Кое-где осталась вода. Точно английский парк!

— Гляньте, барин, чумаки под вербой сидят, — показывает мне Епифан.

Стоят чумацкие повозки. Лают псы. Чумаков в траве не видно.

Дальше цыгане. Цыганята, чёрные как чертенята, плещутся в речке.

Каховка — большое местечко с заводом, мукомолками и лесопилками.

У нас, на севере, уездные города меньше.

XII

Берислав и Каховка любовно переглядываются через Днепр. Берислав — Херсонской губернии, Каховка — уже Таврической. Прохожу Каховкой. Хочется поскорее добраться до Крыма.

Увы! Мой Епифан, после первого же десятка вёрст, оказывается неспособным пешеходствовать со мной. И сумка моя для него слишком тяжела, и хожу я слишком быстро. Ну и Бог с ним, только лишний балласт. Я опять один…

Упала ночь. Дорога обезлюдела. Несжатые поля, особенно те, что созрели, кажутся во тьме громадными водными пространствами. Много уже сжатых. Кое-где впотьмах дожинают. Слышен хлёст косилок. Здоровенные снопы стоят сомкнутыми рядами, как взводы на ротном учении. Сколько люду накормят эти соломенные солдатики!

Желанным маяком светится вдали корчма. Хозяин из мастеровых; потерял зрение и стал корчмарём. Начинаем с того, что друг друга морочим: он старается выпытать, кто я такой, заводит стороной речь о том, что ему никто не страшен, что у него всегда при себе оружие и денег «нэма», потому дела плохи. Я прикидываюсь пешеходствующим из нужды, потому что кто его знает? Коли пронюхает, что я «барин», что у меня «карбованцы» при себе есть — может обобрать, как уже не раз это со мной бывало.

Спать нет возможности. Корчма оказывается каким-то инсектарием. Клопы, блохи, мухи, тараканы, мокрицы, маленькие жучки, всевозможные козявки накидываются на меня, словно я варенье какое-нибудь. Дело в том, что хозяин из опаски не соглашается свет тушить; этой всей дряни при огне не спится, и она ну ползать по мне, ну меня кусать. Только показались первые вестники рассвета, я уже был на ногах и плёлся по пыльной дороге в Чаплынку.

Паслись стада. Иные до двух тысяч голов.

Каждое стадо провожает меня блеянием, причём, полным своим составом уставится на меня и долго смотрит мне вслед. Чабаны спят. Спят и собаки.

Минуя пару хатёнок, именуемых Чёрной Долиной.

Всё время степь, пыль… Но вот и Чаплынка. Большое село: хорошая церковь, больница, несколько лавок… По случаю воскресенья народ гуляет. Картина этой гульбы меня чрезвычайно веселит. Не народился у нас ещё жанрист à la Тенирс, который дал бы нам ряд иллюстраций этой гульбы!

А сколько тем!

Зашёл к «хозяину». На столе солидная яичница с куском сала. Перед каждым едоком лежит по ложке и по ломтю хлеба. Стоит бутылка водки. Люди ломаются, никто не решается начинать.

— Полуднуйте, уважайтесь, — потчует хозяйка, видно — славная работница.

Ложки заработали, челюсти заходили. Яичницы скоро и помину не стало. Водка пьётся с церемонией: кому подносят, тот отхлебнёт полрюмки, её подадут другому, который тоже только половину выпьет, при этом морщится и говорит «поганая!»

Вышел на улицу. Что ни группа — то сценка.

Вот пришёл на побывку солдат. Он рассказывает своим односельчанам, чего он в городе насмотрелся. Слушатели, особенно слушательницы, рты разинули, ни словечка не проронят. У колодца какой-то полупьяный паренёк обливает девчат водой. Те визжат, им весело. Паренёк, как конфетка, особенно в розовой, отороченной чёрным бархатом рубашке немецкого сукна, брюках и новеньких щегольских штиблетах. А девчата какие красотки!

Вон стоит преждевременно подкошенная тяжкой работой женщина. У неё сын — парень на выданье. Старик с соседнего хутора нанимает его в работники.

— Я сам спать люблю. Обижать не буду, — говорит старик.

— Це не балованный. Це шести годов телят пас, — подхваливает сына мать.

Сторговались за 18 рублей, до Покрова. Пошли за водкой, «за Василя магарыч пить»…

У кабака полдеревни. Кто совсем упился — жена пришла ругаться и домой вести, кто ещё туда-сюда. Один здоровенный хохол пил, пил, и всё ему нипочём… Вдруг махнул рукой и пошёл.

— Сколько не пей, всё не выпьешь…

Надо было видеть эту хохлацкую физиономию, это безучастие, с которым только одни хохлы способны изрекать самые смешные вещи. Смешить других и самому не смеяться — вот истинный комизм.

Добираюсь до одного из соседних хуторов, где остаюсь на ночлег. В хате душно, да и воспоминание о предыдущей мучительной ночи… Иду спать на двор. Ночь тёплая, дали охапку сена — мягко, пахнет хорошо… Вдали слышны песни. Время от времени залает собака. По соседству со мной привязали лошадей — они жуют всю ночь. А то тихо, тихо.

Долго гляжу на небо. Вот Млечный Путь. Вот Большая Медведица. Миры служат мне пологом.

Сосед Данило ворчит во сне. Ворчит и косматая овчарка. Тут же легла и черноокая Ганна.

«Ганна, Ганна»…

— И чего вам, отчипитесь!…

XIII

Аскания-Нова (Чапли), как по своей усадьбе, так и по количеству прилегающих к ней земель (70 тысяч десятин), является наиболее обширной и наиболее интересной из многочисленных экономий таврических Крезов — Фальц-Фейнов. Это, бесспорно, не только самые крупные землевладельцы и овцеводы южной полосы, но и одни из богатейших помещиков во всей России. Состояние их исчисляется миллионами; так, одной земельной собственности у Фальц-Фейнов имеется миллионов на 20, не считая построек, овец, скота, табунов и прочего. Говорят, один годовой доход Фальц-Фейнов равняется приблизительно трём миллионам.

Это колоссальное состояние представляет собой результат терпения, труда, умения, знания и, разумеется, счастья трёх поколений. Начало состоянию положено дедом теперешних наследников, из коих старший, Фёдор Эдуардович, руководит всем хозяйством.

На меня сосредоточение столь колоссальных капиталов в одних руках производит обыкновенно какое-то странное впечатление. Если разобраться в этом впечатлении, вероятно, пришлось бы докопаться до мало симпатичных сторон человеческой натуры, а потому лучше в нём не разбираться. Мне думается, что большинство людей, ратующих за равномерное распределение собственности, действуют, прежде всего, в силу чисто личных побуждений.

Приём мне был оказан Фальц-Фейнами самый радушный, и когда за обедом, посаженный любезной хозяйкой дома на почётное место, между нею и её старушкой матерью, я стал обводить глазами громадный стол, за которым нас сидело душ до сорока, осведомляясь, кто тут из родни Фальц-Фейнов и кто гости, вот какая мысль мелькнула у меня:

«Приятно видеть, что это состояние досталось столь милым, симпатичным, образованным и гостеприимным людям».

Простота, простота интеллигентная, комильфотная, отсутствие малейшей позы, малейшего желания импонировать — вот что сразу расположило меня к семье Фальц-Фейнов.

«Для меня, Софья Богдановна,» — сказал я, смеясь, хозяйке дома, — «как для странника, всякий обласкавший и приютивший меня хозяин одинаково дорог и мил. Вчера гостеприимство это мне было оказано Самойловским хуторянином, который потчевал меня борщом и кофеем, от которого у меня по сей час жжёт под ложечкой, сегодня — роскошно сервированный стол, лакеи во фраках, тонкие вина, французская кухня. Одна из прелестнейших сторон моей скитальческой жизни…»

Интересный coup d’oeil представляет столовая. Целый казачий отряд, офицеров двадцать, проходивший на манёвры в Крым имениями Фальц-Фейнов, взят в плен гостеприимными хозяевами и гостит в Чаплях. Несколько приезжих, без которых не обойдешься в деревне. Эти гости, порой весьма желанные иногда, думается мне, должны быть в тягость помещикам. Я, по крайней мере, знаю таких помещиков, которые, имея чудные имения, где именно летом только и жить, уезжают из своих усадеб, чтобы избавиться от набегов гостей, знакомых и незнакомых, приятных и неприятных.

Где средства, где стол хорош — туда все льнут, особенно когда и люди милы, добры и гостеприимны.

Нам служит негр из Сенегала. За десертом приводят «Линду», ручного леопарда; этот кровожадный хищник приручен здесь до того, что вы можете гладить его, играть с ним, и он лишь грациозно гнёт свою красивую пятнистую спинку, изъявляя тем своё удовлетворение.

После обеда пошли пройтись по саду. Сад в степи — это самая большая роскошь, которую только можно себе позволить. Развести этот сад, поддерживать его — стоит массы затрат, труда и умения. Приходится накачивать паровыми и ветряными насосами воду из артезианских колодцев и путём искусственного орошения давать растениям необходимую влагу.

Гуляя со мной по саду, хозяйка дома говорит мне:

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.