18+
Игра с тенью

Объем: 424 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее
Дружеский шарж на автора художника Игоря Макарова.


…роман есть средство размышления, а не отражения…

Джон Фаулз, «Мантисса»


В сердце не существует пространства, в душе не существует времени

Милорад Павич, «Корсет»

***

Наш путь земной — лишь череда загадок:

Могло быть так, могло быть и не так.

Вопрос лишь в том: приятен он иль гадок,

Как редька горек иль как мёд он сладок,

Или как редька с мёдом — натощак.


Один перед иконой — в умиленье,

Другой кидается на всех, как зверь,

А третий предаётся размышленью

По поводу потерь от озлобленья

И от обожествления — потерь.


Дорога — то затишье, то цунами,

Она, как своенравная река;

Нам не узнать, что там — за берегами,

Но выбор — как нам плыть — всегда за нами,

И это в жизни — красная строка.

Часть I

Битый час он памятником простоял у окна в позе Наполеона Бонапарта перед решающим сражением, и сквозь ряд гофрированных сосулек, образовавшихся на карнизе лоджии в результате череды оттепелей, глядел… Стоп! Почему-то вдруг захотелось закончить предложение следующим образом: …на плывущие в тумане призрачные тени. Но это значило бы, в лучшем случае, отделаться красивой фразой, а в худшем, без видимой на то причины сходу удариться в мистику. Да и сравнение с одиозной исторической фигурой не выдерживало критики — Ватерлоо ему не грозило, это уж точно. Очевидно, у автора сработал изобразительный стереотип. А вообще-то, всё выглядело не столь живописно и не столь трагично. И абсолютно не элегантно с точки зрения математически настроенных умов, стремящихся к простой и в то же время исчерпывающей формулировке. И потому, не без сожаления, автору пришлось пойти на уступки здравому смыслу (ложный посыл всегда приводит к неадекватным выводам) и прицепить такую концовку: глядел в себя. Звучит не слишком завлекательно, зато смахивает на правду. Самоуглублённость ему к лицу — писатель всё-таки. Каков он был с виду? Выше среднего роста и собой недурён. И никаких особых примет, благодаря которым его можно было бы мгновенно прижать к стенке, соверши он какое-либо преступление. А то, что он после часа неподвижного стояния смог легко сменить позу и начать энергично двигаться, говорило о хорошей моторике и благоприятном мышечном тонусе. Остальное не имеет значения. Ибо, как правило, не внешность доставляет мужчинам много хлопот, а нечто иное, то, что называют душевным складом, воспитанием, темпераментом, набором (не обязательно вредных) привычек и, наконец, — столь востребованной сегодня и часто приводимой в качестве весомого аргумента при характерологическом анализе или сложном судебном разбирательстве — генетической предрасположенностью. И что особенно интересно, вышеперечисленные свойства не всегда существуют в согласии друг с другом. Иногда они вступают в ожесточённый конфликт на почве внезапно выявленной несовместимости, с каждым годом доставляя всё больше и больше беспокойства своему носителю, причины которого он поначалу не осознаёт и отмахивается от непривычного дискомфорта, списывая его на дурное настроение по какому-нибудь совершенно пустяковому поводу типа банальной бытовой ссоры или просто плохой погоды. Но со временем внутренний разлад усиливается, и однажды человек обнаруживает в себе трудноразрешимую психологическую проблему, изжить которую становится делом его жизни…


Весь день город подставлялся лучам зимнего солнца, а к вечеру смоговые слои воздуха, циркулирующие у поверхности земли над затвердевшей от периодичного оттаивания и последующей заморозки снежной коркой, нагретые и увлажнённые, стали подниматься ввысь и охлаждаться, что привело к конденсации водяных паров — и на город пал непроглядный грязно-жёлтый туман. Но ближе к ночи состояние погоды поменялось: зябко потянуло сквозняком, дрогнул карниз, за окном проступили чёткие линии. И он невольно переключился на внешние объёкты — над семнадцатиэтажками повисла луна, круглая и соблазнительно-жёлтая, как сырная головка. Режь да ешь. Мозг тут же доложил об этом рецепторам слюнных желёз — шевельнулись желваки, задвигался кадык — он сглотнул. И ещё ему почудилось, будто синеватая тень-раскоряка на лунной поверхности, напоминавшая противоборствующие человеческие силуэты и благодаря этому создавшая о себе в незапамятные времена легенду об изображённом на ней известном библейском событии (злюка-Каин убивает богобоязненного Авеля), одобрительно кивнула, словно пожелала «приятного аппетита».

Вадим Бросов (пора назвать его имя) очнулся. Мысль, внезапно озарившая сознание, привела мышцы в движение. Он расцепил руки, встряхнулся и, развернувшись к столу и подтянув к себе клавиатуру, набрал крупно название — Девочка бегущая к реке — и следом, уже обычным кеглем, первую фразу: «Февраль 201… года в Москве был скуп на снег и морозы…» А закончив первый абзац, воодушевлённой походкой отправился на кухню, чтобы запастись кружкой крепкого чая и парой бутербродов (с лунным сыром, конечно). Начало его устраивало.


Наконец-то, он решился на роман об утраченном друге. А для этого следовало окунуться в события прежних лет, чтобы заново пережить и переосмыслить казалось бы давно позабытое. Дневников он тогда не вёл и потому приготовился к долгой и кропотливой работе по выуживанию значимых фактов из реки прошлого и воссозданию вызванных ими эмоций. Но стоило ему прикоснуться к архивам памяти, как короб воспоминаний, словно библиотечный стеллаж с прогнувшимися от перегруза полками, неосмотрительно выставленный в узком месте и потревоженный неловким движением, тут же завалился, перегородив проход, и на его голову обрушились пачки листов с записями отдельных событий, диалогов и мыслей, а также совершённых поступков, одними из которых можно было гордиться, о других сожалеть, третьи вызывали приступы меланхолии, четвёртые — веселья; всплыли и такие, которые гнули к земле, вынуждая сгорать от стыда. Оставалось только разгрести всё это и систематизировать в соответствии с поселившимся в голове замыслом. И он немедленно приступил к работе, постигая попавшие под руку листы с жадностью изголодавшегося по достоверности летописца, отлучённого некогда от своих каждодневных трудов и возжелавшего теперь восполнить немотствующие провалы и докопаться до истины. Он беспорядочно хватался то за одно, то за другое, по ходу додумывая недостающие, но необходимые для полноты картины, звенья и, как это часто бывает, дополняя некогда свершившиеся события никогда не существовавшими деталями и даже ложными мотивациями — ведь, как нам того ни хочется, довольно часто наши воспоминания, подверженные аберрации памяти, являются лишь фантазиями о прошлом; неизменной пребывает лишь царапина на сердце, всё остальное — досужий вымысел. Что, кстати, уберегло его от прямолинейного изложения событий и от соблазна лихо закрутить сюжет в угоду иждивенческому интересу обывателя, а также дало волю воображению, без чего немыслим никакой более или менее стоящий рассказ о чём бы то ни было. И стройно пересказанной истории Бросов предпочёл мозаичную подачу подвернувшихся под руку листков с записями жизненных реалий, присовокупляя к ним по необходимости свои спонтанные комментарии. А почему бы и нет? К чему отбрасывать то, что внушено течением самой жизни и вовремя пришло в голову. Хороша ложка к обеду. И коль скоро некий срез частной истории вызывает мыслепад свободных ассоциаций, не бойся «растекаться мыслию по древу», выскажись до конца, бросайся в глубокое озеро размышлений, испытай захватывающий дух полёт, услышь свист ветра в ушах, ощути дрожащее струной тело в свободном полёте, окунись в тайный омут подсознательных импульсов и только потом плыви дальше. К чему оглядываться на установленные когда-то и кем-то правила игры и направлять поток мыслей и чувств по заранее заготовленному руслу. К чёрту эстетические условности! Всё к месту, всё сгодится, если хочешь докопаться до тайных причин свершившегося. И тут не повредит безоглядно воспользоваться игрой воображения. Жизненный опыт подсказывает: сколько бы человек ни окунался в необозримую бездну фантазий, он не способен измыслить ничего невозможного. Любая выдумка когда-нибудь всегда оказывается на пороге гипотетической реальности. Главное, не заблудиться в лабиринтах воображаемого, ибо порой действительно свершившееся некогда событие теряется в нашей памяти, как случайный фантасмагорический морок, а какой-нибудь неправдоподобный ночной кошмар терзает душу, как мучительное воспоминание…

Так уговаривал себя Вадим Бросов, разумеется, не из чувства обольщения собственной гениальностью (он знал пределы своих возможностей и понимал, что далеко не оригинален в своём подходе), а питаясь надеждой на существование хотя бы десятка умалишённых читателей, жаждущих своей «забубённой головкой» не только отвязных развлечений, но и желающих подключиться к его «думам окаянным».


В молодости Бросов считал себя гнилым интеллигентом и потому пил коньяк и ругался матом. Не то чтобы всегда пил, но когда был повод и выбор, предпочитал именно коньяк. И не то чтобы ругался где попало и почём зря, а любил иногда в тесной компании употребить хлёсткое ненормативное (ненормативное, увы, по устаревшим понятиям) выражение, так сказать, позволял себе злоупотребить обсценной лексикой ради красного словца. Он не был асом в этой области, и старался больше для поддержания собственного реноме в приятельской компании, и уж, разумеется, особенно не усердствовал в использовании подобных выражений в своих рассказах и повестях. Он даже на матерные анекдоты отзывался с какой-то вялой стыдливостью (что, кстати, и давало ему повод уличать себя в интеллигентности), не в пример некоторым своим собутыльникам, тоже литераторам разных жанров и талантов, купавшимся в стихии мата, как порося в собственном дерьме. Не всякое лыко в стрóку, как говорится. Не всякий бытовой раздрай, выраженный нецензурной бранью и только ею, может быть перенесён на страницы книги — так думал в своё время Вадим Бросов, скрупулёзно отбирая слова и тщательно процеживая худые, по его собственному выражению, словечки, контрабандой просочившиеся в рассказ при известной скорописи. Может быть, и поэтому, в том числе, его редко печатали.

Однако лучших слов происходившие тогда в стране перемены не то, чтобы не заслуживали, но ни при каком раскладе им не соответствовали. Выгребная яма, как её ни заливай одеколоном, так и останется источником зловония. А в соседстве с одеколоном её тяжёлый дух делается ещё более нестерпимым. Это Бросов понимал чётко. И с языком в это время у него были серьёзные проблемы. С одной стороны, к литераторам пришла неслыханная свобода писать о чём угодно и как угодно, а с другой, надо было удержаться на той грани, за которой открывалась пропасть литераторского непотребства, выбраться из которого потом уже не представлялось возможным ни самому писателю, ни, естественно, его почитателям. Нет пределов падению. Впрочем, как нет пределов и взлёту. Но упасть гораздо легче, чем взлететь — исторически обоснованная истина, земное притяжение, и в мире материальном, и в духовной практике, удавалось преодолевать немногим и то ценой стоических усилий.


На исходе двадцатого века нестабильность писательского самосознания Бросова усугубилась двойной личной драмой. Его знакомая по литинституту Офелия Тардыкина, кустодиевская красавица, которую он любил безотчётно, не надеясь на взаимность, вскоре после окончания учёбы внезапно исчезла из поля зрения — укатила в Германию с неким пожилым господином. А его лучший друг, поэт-импровизатор Кузьма Ломакин, по которому, в свою очередь, «сохла» Офелия, также без надежды когда-нибудь заключить его в свои объятия, через некоторое время после её отъезда на зарубежные хлеба исчез из его жизни при загадочных обстоятельствах…

Лишившись одновременно и любимой, и друга, Вадим Бросов решился на отчаянный шаг, радикальный и смертельно опасный — напросился в армейские корреспонденты в пору второго чеченского кризиса. Добровольно бросился в раскалённую лаву самой горячей в ту пору точки на территории потрясённой недавним развалом страны. А через полгода, чудом избежав гибели, вернулся полный апокалипсических впечатлений, словно хлебнул под завязку из мёртвой реки.

И ещё год его контуженное сознание пребывало в состоянии тупого равнодушия. За это время он не написал ни строчки, ни полстрочки. И не только потому, что в последний день пребывания Бросова на чеченской земле тетрадка с его записями была безжалостно сожжена командиром части, к которой он был приписан — тому, видите ли показалось, что доводить до общественного сознания заключённую в ней информацию будет большой политической ошибкой — а ещё и потому (и это самое главное), что вся его прежняя писанина после пережитого в горячей точке представлялась ему жалкой словесной эквилибристикой, бессмысленной и поверхностной, лишённой подлинной жизни. Да и сама литература вдруг показалась детской игрой, глупой и безответственной, инфантильным утешением избалованного ребёнка. И он впал в депрессию и, как говорится, отрывался по полной в алкогольном расслаблении, неприкаянно шатался по кабакам, иногда тусовался с коллегами, но, как правило, отмалчивался, только пил и матерился. И даже на слёзные просьбы матери одуматься, придти в себя и заняться делом, отвечал угрюмым молчанием. А когда оставался один, плакал, уткнувшись лбом в стенку, от навалившегося на него всеобщего бессилия, и морального, и физического. Он был раздавлен. Он был в шаге от суицида.


Но сделать этот шаг ему помешала женщина. Не сознательно — возможно, она даже не догадывалась об этом, — а невольно, лишь самим фактом вхождения в его жизнь, неожиданным и сугубо физическим. Их свёл один из его приятелей по литературному цеху, Казимир Махлевский, полуполяк-полуеврей, автор многочисленных сатирических виршей, авантюрист-проныра, компанейская душа и алкоголик с внушительным стажем.

Однажды Махлевский застал Бросова в подвальном буфете Центрального Дома литераторов — тот пил в одиночку, уткнувшись лицом в тёмный угол. Махлевский хлопнул Бросова по спине:

— Послушай, мой великолепный, тебе нужна баба. Живая, отвязная баба. Она тебя мигом в чувство приведёт, зуб даю!

— У тебя зубов не хватит, Казимир, — огрызнулся Бросов.

— А я их буду вставлять по мере утраты, до тех пор, пока ты вновь не станешь человеком. А потом предъявлю тебе счёт, имей в виду.

Бросов даже не поднял головы.

— Мне с тобой в жизни не расплатиться. Отстань!

— Не отстану. Баба… она, знаешь, возбуждает аппетит к жизни. Мало того, я уже нашёл такую. Ликом один в один Афродита, упаковкой один в один Венера, по темпераменту — сумасшедшая нимфоманка, нутром чую. Мне пока не далась. Потому уступаю тебе. Дерзай! Повезёт — потребую отступные в размере литра на каждый день в течение недели. И комиссионные в размере двух процентов от любого твоего гонорара в течение года. Идёт?

Наконец, Бросов повернулся к приятелю лицом.

— А вот здесь ты оплошал, старик.

Мохнатые брови Махлевского взмыли вверх.

— Что, не печатают?

— Обет молчания по причине полного затыка.

— Великолепный мой! Это у тебя-то затык? А Чечня? Неужели тебе нечего рассказать? Не верю. Помню, твой педагог, известный в институте зануда, прочил тебя в Толстые! Только вот в какого из них конкретно я так и не понял… Не удовлетворишь любопытство приятеля?

Бросов снова демонстративно показал Махлевскому спину. Но от Махлевского просто так было не отвязаться. Он был назойливей любого комара, который будет пищать до тех пор, пока не отыщет подходящее место, куда бы можно было с наименьшими затратами воткнуть своё кровососущее жало. Правда, энтомологи-комароведы утверждают, что крови жаждут не комары, а комарихи, но данный случай был экстраординарным — его доставал именно комар. Нашёл, воткнул и стал сосать кровь. Вампир-самоучка!

— А пьёшь на какие? Мамочка спонсирует? Урываешь от праведных учительских трудов? Или нашу буфетчицу охмурил?

Бросов поморщился. За это следовало дать в морду (за «спонсорство мамочки», разумеется, а не за буфетчицу). Но, к счастью для Махлевского, к этому моменту Бросов дошёл до полного расслабления воли и лишь мазнул по воздуху вялой рукой.

— Сделай одолжение, заткнись!

Махлевский уже хотел обратиться к буфетчице, обслуживающей седовласого литератора с длинным тёмным шарфом, небрежно перекинутым через плечо и подчёркивающим болезненную белизну очень известного лица, но Бросов вовремя прихлопнул нахального кровопийцу.

— Если не заткнёшься, не налью.

Махлевский ловким и широким движением извлёк тяжёлый стул из-под соседнего столика и грохнул его рядом с Бросовым.

— Давно бы так! А то стою перед ним, распинаюсь… Даже бомжи гоношатся, не пьют в одиночку.

— Ещё одно слово, и я плесну в твою поганую рожу.

Махлевский не обиделся, он даже обрадовался такому повороту событий.

— Годится, мой великолепный! Я промокну салфеткой и выжму на язык, если по-другому не получается. Только не слишком ли витиевато? Полгода со мной не разговаривал, а тут, гляди-ка, уважил. Нет худа без добра. Люблю хмурых людей. Постоянная улыбка на лице — признак самодовольства. Или дебильности. Или закрытости. Не улыбайтесь, господа! Человек улыбающийся мне неинтересен. Возможен ещё вариант: демонстрирует свежевставленные зубы. Но это сугубо стоматологическая радость. И нам это не угрожает. Люди же с виду хмурые вызывают во мне бóльшую симпатию. Они, как это ни парадоксально, более открыты, чем улыбающиеся. В них есть глубина. Они чужды показухи и желания понравиться. Таков сидящий передо мной, не побоюсь этого слова, талантливейший писатель нашей грёбаной эпохи… ах, простите, две первые буквы лишние!.. Вадим Бросов. За тебя! — Махлевский выхватил из рук Бросова рюмку, хряпнул, оглянулся на зал с немногочисленными посетителями и склонился к приятелю с таинственным выражением на опухшем лице. — Ну так, слушай… Информация за первый взнос. Потом благодарить будешь. Так вот… Эта Афродита тире Венера тире нимфоманка — славнейшая баба. И я тебя, балбеса везучего, информирую. Глотай наживку, пока крючок в воде. И вроде не слишком бедная, чтобы иметь несчастье отказаться от ухаживания за ней. Её папаша при Советах недурственно поживился. А теперь, когда отворили шлюзы, захотел пристроить поживу, вступил в одно крупное предприятие на паях с сорокапроцентным пакетом акций… Чуешь, сколь подробная у меня информация? Ну, так вот, вступил, но не свезло мужику… Компаньоны грохнули невзначай. А пожива, хоть изрядно общипанная, но сохранившая кое-какой коммерческий потенциал, досталась его дочери. Имей в виду.

— А ты-то к ней каким боком?

— Великолепный мой! Я тебя умоляю! — утрированно возмутился Махлевский со страдальческой гримасой на лице. — К женщине можно по-всякому, только не боком! Я с открытым забралом бросился на амбразуру. «Бери меня со всеми потрохами! Я тот, кто тебе нужен!» Но меня сразил пулемёт её невосприимчивости. Анка отказала Чапаеву, потому что тот имел ранее сексуальный контакт с Петрухой. А Петруха в это время наперекор предостережению Сухова грешил с гаремом Абдуллы… Э, нет, это другое кино. Хотя без разницы! Один hуй! Космонавты и то и другое хавают за милую душу. Между прочим, я знаком с одним из них. Простой мужик, сам из деревни. Рассказывал, однажды обделался на орбите, когда система связи с Землей из строя вышла. Но… мужественно переоделся и всё наладил.

— Казимир, не гони. У них там всё предусмотрено. И я не собираюсь в космос.

— И правильно! Нечего там делать. Хотя в скором будущем америкосы предполагают основать колонию на Марсе. И куча желающих покинуть нашу скомпрометировавшую себя Землю уже выстроилась в очередь. И я подумываю…

Бросов сделал нетерпеливый жест, и Махлевский вернулся к своим баранам.

— Так вот… А познакомился я с ней при весьма неожиданных обстоятельствах… прямо вот здесь…

— Где?

— В нашем до дрожи в коленках родном буфете!

Неожиданно продравшись сквозь алкогольный дурман, Бросов ожил, у него заблестели глаза, а под одеждой, топоча по известным местам, резво забегал хулиганистый амурчик.

— А она-то что здесь делала?

— Резонный вопрос, — Махлевский подставил рюмку.

Бросов налил.

— С днём Коррупционера! — Махлевский опрокинул рюмку артистическим жестом, прикрыв глаза и сморщившись от удовольствия. — Мария… так зовут нашу бабу. И не просто Мария, чуешь? А Ма-ари-ия! Помнишь, у Маяковского… обожаю раннюю лирику стервеца!

Вы думаете это бредит малярия?

Это было,

было в Одессе.

«Приду в четыре», — сказала Мария…

— Казимир, не отвлекайся.

— Сие, великолепный мой, не отвлечение, а вовлечение! Чуешь разницу? Итак, пришла она, Мария Тронова. Сечёшь? Уже одна «хвамилия», как говорил мой деревенский прадедушка с под Ростова, чего стоит! Веришь, у меня все органы на неё встали, как иголки на еже! Кстати, он помер от укола булавкой, как и отец Маяковского — заражение крови и пиzдец.

— Кто?

— Как кто, мой прадедушка. Так вот, возвращаясь к объекту нашего, надеюсь, общего интереса… Выспрашивала, к кому тут лучше всего обратиться. Я говорю: «А что вас конкретно интересует, мадам?» А она: «Сэр, мне нужна грамотная и завлекательная реклама…» Я чуть сквозь землю не провалился. На мне грязные ботинки, видавший виды свитерочек, а она — «сэр!»

— Она посмеялась над тобой, Казимир.

— Не исключено.

— А для чего реклама?

— Вот и я не дурак, спросил: «Для чего вам реклама?» А сам стою перед ней, как цапля на болоте, втихаря вытираю ботинки о брюки…

Махлевский подставил пустую рюмку. Бросов подумал и налил.

— С днём Проституции! — Махлевский принял очередную дозу и, поглядывая на бутылку, заговорил торжественно-трагическим тоном провидца, который непременно расколется, а ежели ему презентовать оставшееся, то назовёт и точную дату конца Света, и на сей раз без обмана, угроза будет приведена в исполнение в строго указанное им время: — Она, мой великолепный, хочет открыть косметический салон. То бишь, салон красоты несусветной. А в будущем, яки не воспротивится судьба-индейка, намерена создать сеть парфюмерно-галантерейных магазинов, о-ля-ля! в которой запутаются миллионы российских покупательниц, приносящих ей прибыль на блюдечке с золотой каёмочкой. Ни больше ни меньше. Я тоже возжелал полизать с её блюдечка, тут же предложил свою кандидатуру. Да, видно, плохо помылся накануне. Взглянула на моё восставшее либидо и отказала. Мне, говорит, нужен не жеребец, а мастер слова! Чуешь? И я на тебя указал. Телефончиком снабдил. Жди звонка…

Бросов угрожающе поднялся из-за стола, схватил приятеля за грудки.

— Кто тебя просил, пиzдобол!

— Никто, — Махлевский на всякий случай отклонился назад и поднял руки. — Сам докумекал. Ты у нас мастер. Видишь, какие точные слова находишь. И я не обижаюсь. Говорю, как на духу, без зависти, исключительно из уважения к твоему весьма художественному и взвешенному слову. Насчёт жеребца не уверен… Однако чем чёрт в твоём омуте не шутит. Положишь бабу на лопатки и в момент сообразишь, что делать дальше. А не сообразишь, подскажу… за известное вознаграждение, разумеется. Во всяком деле, старик, требуется обстоятельная консультация специалиста, иначе — облом. Поверь мне. А пока в качестве наводящей рекламной паузы — оhуительный анекдот. «Один чудик захотел облагодетельствовать другого. Спрашивает: — Вам деньги нужны? — и отщёлкивает замки своего объёмистого кейса. — Нужны! — отвечает второй чудик, обрадованный халявным пополнением своего бюджета. Тогда первый говорит: — Могу ссудить, причём без отдачи, если вы правильно ответите мне на один простой вопрос, — и открывает крышку кейса, доверху набитого зелёнью. — Задавай! — хорохорится второй, уже предвкушая тяжесть кейса в своей руке. — Скажите, — говорит первый чудик, — только честно, вы считаете себя бедным или богатым? — Конечно, бедным! — отвечает, не раздумывая, второй. — Сожалею, бедному деньги ни к чему… — начал говорить первый и уже хотел обосновать свою мысль, но второй чудик сходу поправил себя: — Ой, нет, богатый! — Тогда второй разводит руками: — А богатому тем более, — и защёлкивает крышку кейса».

Бросов развернул ногой стул, сел с размаху, рассмеялся.

— Сам придумал?

— Я всегда всё придумываю сам. Несмотря на то, что всё уже за нас придумано. Так тебе нужны деньги? — Махлевский придвинул пустую рюмку.

— А не рано ли требуешь комиссионные?

— Так ты, я смотрю, ожил. И потом, заметь, я никогда не требую. Хочешь, налей, а не хочешь, сам глотай эту гадость. А я пошёл, и меня здесь не было.

Бросов налил.

— С днём Халявщика! — весело сказал Малевский и так же лихо опрокинул рюмку в алчущее горло.

А потом допил и остальное, за День Вора в законе, за День Педераста и прочее, благо хозяин бутылки не возражал. Но о дате конца Света благоразумно умолчал. Видно, приберёг для более проблемного случая.


Наводка на Бросова сыграла свою положительную роль. Махлевский на этот раз оказался правдивей барона Мюнхгаузена, а Мария Тронова — пунктуальней английской королевы. Она позвонила ему на следующий день и назначила встречу в том же буфете.

Ровно в четыре, как у Маяковского, она вошла в дверь, с которой Бросов, устроившись в углу и отставив в сторонку лишние стулья, не сводил глаз. Она вошла неторопливо, деловым шагом, с высоко поднятой головой, как хозяйка. Он узнал её сразу. Во-первых, это было новое лицо на буфетной территории ЦДЛ, во-вторых, её модный прикид очень выделялась на фоне литераторского полузатрапеза, а в-третьих, Махлевский и в этом не соврал — в ней, действительно, было что-то и от Афродиты, и от Венеры, он бы добавил, и от Екатерины Великой, а вот насчёт нимфоманки Бросов засомневался. И не только потому, что не был спецом в этой области, подобно Махлевскому, а потому что выражение её глаз говорило совсем о другом. И вообще, весь её облик скорей напоминал ему дубовую корабельную ростру, тщательно вырезанную искусным мастером из цельного куска, с соблазнительными формами и в то же время недоступную, величественную и целеустремлённую, которую не сломит ни девятый вал, ни подвернувшийся на пути корабля случайный айсберг со своей коварно-таинственной подводной частью. Об этом он сделал в своём внутреннем писательском дневнике особую пометку.

Бросов встал, поднял руку, дабы обратить на себя внимание, одновременно стыдясь своего плебейского жеста. Но она и без того сразу направилась прямиком в приготовленный им угол.

— Господин Бросов? — спросила негромко, но приветливо, твёрдым голосом, богатым обертонами и приятно вибрирующим, пристально разглядывая его фигуру.

Бросов почувствовал, что краснеет. Ещё никто не называл его господином. Тем более, такая эффектная женщина, не попавшаяся даже в обычно урожайные сети Махлевского. И хотя она выглядела младше его лет на пять, вмиг представил себя инфузорией под микроскопом, суетящейся на одной месте в поисках опоры. Она накатила на него океанской волной, и он едва не захлебнулся. Он уже был её рабом, а она госпожой. Эта начальная встреча и определила характер их будущих взаимоотношений.

— Да, это я, — голос прозвучал хрипло и глухо, он откашлялся, тайком вытирая о брюки вспотевшие ладони, ибо из накатившей волны протянулась к нему рука помощи.

— Рада встрече.

— Что вам предложить… Чай? Кофе? Бутерброд?

— Обойдёмся без бутербродов, — её большие, правильно очерченные, губы тронула ироническая улыбка, она раскусила его мгновенно. — Кофе со сливками, в маленькой чашке, сахар один и на блюдце.

— Понял. Присаживайтесь. Я сейчас…


Разговор был коротким, но предельно содержательным. Тронова довольно чётко обрисовала суть вопроса, снабдила Бросова необходимыми материалами в виде рекламных буклетов по теме и со значением пожала руку, уже на прощанье. Бросов в этот же день приступил к заданию и не мыл руку, приложившуюся к её руке, до тех пор, пока не поставил точку. Задание оказалось для него лёгким, воображение не подвело. Заказчица осталась довольна и тут же подбросила ещё одно: сценарий для рекламного видеоролика на телевидении. И это задание он выполнил довольно изобретательно и в кратчайшие сроки. Но когда Тронова стала расплачиваться с ним за проделанную работу, он решительно отказался от вознаграждения, чем не столько удивил её, сколько поставил в затруднительное положение. Однако она быстро сориентировалась — пригласила в ресторан. От ресторана Бросов не отказался…


Нельзя сказать, что он влюбился в неё, но что покорился ей — бесспорно. Положить её на лопатки, как советовал Махлевский, Бросову так и не удалось — она легла сама в нужный момент, и сама диктовала и в первый, и все последующие разы, что ему, Бросову, делать. И тот, кто в определённый момент оказался снизу, действовал таким образом, словно он был сверху, а пребывающий наверху, принял на себя роль подчинённого.

Со временем подобное соотношение ролей в их связи усугубилось и стало напоминать ему расклад в той самой революционной ситуации, описанной вождём мирового пролетариата, которая в течение семи десятилетий была известна каждому советскому школьнику: когда низы уже не хотят.., а верхи не могут… Они прожили вместе неполных семь лет, и на четвёртый год их супружества между ними стали возникать характерные для взаимного отдаления диалоги типа нижеследующего:

— Почему ты разговариваешь со мной в приказном тоне? — возмутился однажды ни с того ни сего муж, до того годами безропотно сносивший подобное к себе отношение.

— Потому что я говорю тебе, что надо делать, а ты не делаешь! — парировала удивлённо жена.

— А почему я должен делать так, как ты говоришь?

— Потому что так будет лучше!

— Для кого лучше?

— Иди ты, знаешь куда!

Бросов приободрился — подобные ответы возникают, когда крыть нечем.

— Не знаю, назови точнее. Может, вместе наведаемся.

— Только без меня!

— А это выход, Матрона! — бросил он с улыбкой.


Но это был ещё не выход. До выхода оставалось несколько лет. И с тех пор Бросов стал называть жену Матроной. Гласно — как бы играючи объединяя в одном слове имя и значимую фамилию. А негласно, подспудно — за её командную должность в семье, которую она присвоила себе не совсем демократическим путём, то есть, без предвыборной суеты — в отсутствие предварительных дебатов и последующего семейного голосования. Мария была женщиной умной, образованной и волевой, она сразу поняла значение своего нового крещения и приняла его безоговорочно, как должное. А в недалёком будущем, когда они уже расстанутся, даже утвердила его в качестве бренда своей фирмы. Собственно, семьи в её классическом варианте у них не существовало изначально. Они поженились на перевале веков. Он тогда был начинающий писатель, только что вернувшийся из Чечни. После бесконечных ночёвок в горах под обстрелом, после изнуряющей жары и дикого холода, в кровавой атмосфере ненависти и восточной непредсказуемости, после многих месяцев грубого походного быта, сопряжённого с ежечасным риском для жизни, о чём он пока никому не рассказывал (были моменты, когда он праздновал труса), оказаться в тёплых объятиях красивой женщины было для него сущим раем. Она его вырвала из пут депрессии, и он прилепился к ней, чувствуя некоторую благодарность за избавление. И здесь Махлевский опять оказался прав — лекарство для Бросова было найдено, и, что самое главное, оно подействовало. Пришлось целую неделю поить приятеля. А вот насчёт отстёжки от гонораров было сложнее. В какой-то момент Бросов сел за письменный стол и за год, пытаясь восстановить прежние, сожжённые на варварском костре, записи, сочинил серию репортажей (репортажей не в прямом смысле, а как авторский приём) о Чеченских событиях, свидетелем которых ему пришлось быть. И вот уже замаячила впереди слава подобная славе автора «Севастопольских рассказов». Матроне понравилось то, что написал её муж, и она решила его облагодетельствовать. Выделила энную сумму, нашла издателя, обрисовала ему подробно, во всех мелочах, каково должно быть издание — с подачи мужа, разумеется — и всё уже было на мази, подписан контракт и проект был запущен в производство. Но ближе к тому дню, к которому был обещан сигнальный экземпляр, они узнают, что издатель якобы обанкротился и смылся за границу, подальше от своих заказчиков. И, как выяснилось позже, к изданию книги даже не приступали.

С этого дня Матрона заявила мужу, что снимает с себя ответственность за судьбу последующих его публикаций, не вложит в них ни копейки, а займётся делом более надёжным и, что немаловажно, весьма прибыльным. Пускать деньги на ветер не входит в её планы, достаточно и того, что отец потерял.

Отец Матроны в советское время был директором крупной торговой базы, которая поставляла продукты высшего качества в различного рода номенклатурные учреждения. И это объясняет многое. Сидя на дефицитном товаре, трудно было удержаться от соблазна — попользоваться своим положением. Но его торгашеская нечистоплотность в новые времена обернулась привилегией. Тот, кто считался вором и спекулянтом при «развитом социализме», стал авторитетным человеком при «диком капитализме» (капитала, как оказалось, без воровства не нажить, и потому народонаселение в то время наши демократы планомерно приучали к мысли, что искусный грабёж с подачи государства есть не преступление, а даже некая коммерческая доблесть). И нажитый (то есть, «прихватизированный» источник национального дохода) капитал должен был непременно пойти в дело, с тем, чтобы в недалёком будущем снабжать грабителя неслыханными дивидендами. Но, как видите, не повезло — «грохнули невзначай», по выражению Казимира Махлевского, такие же «капиталисты», конкурирующие загребалы. А его дочь, оказавшаяся умнее и расторопней папаши, на оставшийся в её владении наследственный капитал решила закрутить свой, чисто женский, бизнес. И надо сказать, преуспела в этом.


Их окончательная размолвка произошла после того, как она узнала себя в одном из персонажей его нового рассказа. Как-то утром, в воскресный день, Бросову захотелось пивка, и он отправился за ним в ближайшую палатку, оставив неоконченную рукопись на столе.

Матрона в это время бродила туда-сюда по комнате — сушила феном волосы и, в очередной раз подойдя к столу, краем глаза полюбопытствовала, о чём же теперь пишет её неудачливый муж и почему не показывает написанное, как случалось раньше. И углубившись в чтение, отключила фен, села и вдруг поняла, что это про неё. То есть, не совсем про неё, ибо некоторые обстоятельства, описанные в сюжете, не сходились с обстоятельствами её жизни, но списано явно с неё, именно она внушила автору весь негативный пафос прочитанного ею отрывка, она это усекла мгновенно. Ей хватило одного абзаца для того, чтобы дыхание стало тяжёлым, а глаза налились ядом. Вот этот абзац:


«…её бы нарядить в парчовое платье на фижмах, да накинуть на плечи алую мантию, отороченную собольим мехом, да водрузить на голову императорскую корону, да вложить в руки скипетр и державу, была бы вылитая Екатерина Великая»…


Нет, это ещё куда ни шло, это только начало, терпимо. Потом промелькнуло нечто эротическое — про целую армию любовников. Тоже терпимо, сие напрямую к ней не относилось, уличить её с этой точки зрения было не в чем — она хоть и была неистовой фантазёркой в сексуальном аспекте, лишних связей на стороне себе не позволяла — и потому этот фрагмент она пробежала глазами, не особо вчитываясь, а вот дальше…


«Таков был и её неторопливый размеренный шаг, так же высоко она несла голову, так же царственно держала торс с выдающейся грудью, не знавшей сладкого чмоканья младенца, и губы её растягивала та же снисходительная улыбка, сдобренная изрядной долей фальшивой приветливости. И разговор её был неспешный — она мелодично тянула гласные, прислушиваясь к их звучанию, и, по возможности, смягчала согласные, слегка картавя, словно гладила языком по звуку, срезая острые углы и давая выговориться каждой букве без остатка, так отчитывают провинившегося холопа, но и без излишней резкости — подобием речевого хлыста; и в то же время в её интонации присутствовала явная властность, властность собственной правоты, высказанной внешне ласково, но с неизменной твёрдостью в голосе, с ощутимым налётом иезуитской проницательности, когда собеседник стоял перед ней с повинной головой; или с примесью деланно печальной укоризны в том случае, если кто-то осмеливался дерзко не соглашаться с её позицией в каком-нибудь не стоящем выеденного яйца вопросе, мол, сам виноват в своих бедах, сам напросился на плётку, не обессудь. Ей каким-то образом удавалось совмещать в себе мать Терезу и надзирательницу нацистского концлагеря, какой была небезызвестная Эльза Кох, супруга начальника Бухенвальда, которая обладала садистскими наклонностями и при каждом подвернувшемся под руку случае давала им волю. Будучи коллекционером татуировок, она, приметившая на каком-либо заключённом интересный рисунок, обрекала несчастного на неминуемую гибель. Она даже позволяла себе, нет, не позволяла! — слишком лёгкий глагол для такой крутой особы, напрочь лишённой самоконтроля — она почитала за особый шик выходить в свет с сумочкой, сшитой из человеческой кожи, и хотела, чтобы знал об этом каждый, с кем она на званых вечерах каким-то образом соприкасалась…».

На этом рукопись обрывалась.


Прочитав лежавшую перед ней страницу, написанную на одном дыхании, без единой помарки, Матрона, как говорится, вошла в ступор и, брезгливо передёрнувшись всем телом, неподвижно уставилась в окно; а заслышав скрежет ключа в замке, медленно поднялась и, подобрав монархический шлейф, царственной походкой продефилировала в коридор и закрылась в ванной.

Через полчаса, когда Бросов снова сидел за столом, склонившись над рукописью, и, потягивая пивко, выводил последующие слова о «жене-надзирательнице», Матрона вышла из ванной и, изобразив на лице всю скорбь женской части российского населения, предложила мужу разойтись по-хорошему. На недоумённый вопрос мужа «с чего это вдруг?», она молча показала глазами на рукопись и угрожающе помотала растрёпанными волосами, которые торчали во все стороны, как змеи на голове медузы Горгоны, что должно было означать: «А вот это, мой милый, ни в какие ворота! До чего додумался, бездельник! Как бы не пришлось пожалеть! Я его, можно сказать, содержу, а он, скотина эдакая, вон что за моей спиной вытворяет!» Последние строки взорвали самолюбие Матроны. Она не могла простить мужу ни мать Терезу, ни тем более нацистскую надзирательницу. И хотя муж в ответ рассмеялся и стал уверять, что это только нужная ему для рассказа краска, и что он не совсем её имел в виду, а точнее, совсем не её, и что это не окончательный вариант, и вообще всё ещё не раз будет переписываться, была неумолима. Потому что, собственно, не рассказ послужил главной причиной вышедшего из берегов терпения. Причин было множество: и отсутствие денег, и, в связи с их отсутствием, неустроенность быта, а в связи с неустроенностью быта, отсутствие желания приходить домой, и то, что муж хотел ребёнка, а жена откладывала беременность на неизвестное потом, когда «встанем на ноги» — причём, когда она впервые произнесла «встанем на ноги», Бросова мгновенно отбросило к истокам первобытного мира, и он, отнюдь не обременявший свой мозг теорией Дарвина, почему-то сразу вообразил себя и жену двумя человекообразными обезьянами, слоняющимися по дикому лесу в поисках орудий труда, которые и должны были бы поставить их, по заверению Фридриха Энгельса, на ноги, то есть сделать прямоходящими; но для этого понадобятся сотни тысячелетий! и уж ни о каком ребёнке тогда и заикаться не придёт в просветлённую обезьяньим трудом голову! и бесконечные ссоры по этому поводу и по любым другим; к тому же Бросов, подавленный всеми неурядицами и самоуглубившийся, всё чаще отлынивал от супружеского долга, стал постоянно выпивать с такими же потерянными коллегами, которые жаловались на то, что их не печатают, а писать так, чтобы печатали, считали для себя зазорным, и ничего не делали, чтобы заработать на жизнь каким-то иным способом — всё это в целом неотвратимо вело к взаимному отчуждению. Да, причин было множество, и они собирались постепенно, исподволь наполняя до краёв сосуд обоюдной неприязни. Злополучный эпизод в рассказе стал последней каплей дёгтя в бочке фальсифицированного мёда, даже не каплей, а скорее, вовремя и чётко обозначившимся поводом для окончательного разрыва. Бросов и сам понимал, что такая жизнь, как у них, неприемлема, но почему-то упирался. Наверное, всё-таки любил её, или просто так ему спокойней жилось, и он не хотел перемен, суливших массу дополнительных неприятностей. Он и сам не мог разобраться в этом.

Матрона проглотила сопротивление мужа и молча удалилась на кухню. А через два дня, когда Бросов улёгся на диван с тем, чтобы, как обычно, вздремнуть после обеда, открыла на кухне газ и отправилась по своим делам. Спас ни о чём не подозревающего мужика неожиданно распахнувший незапертую створку окна сквозняк. Зелёный от дурноты, подступившей к горлу, задыхаясь, Бросов кинулся к окну, отдышался, затем, сообразив в чём дело, зажал нос, в несколько прыжков достиг источника своей несостоявшейся гибели и перекрыл вентиль. Жена потом яростно отнекивалась, не признавалась в содеянном, говорила, что вышло случайно, потому что её срочно вызвали на работу в связи с попыткой ограбления её магазина, и она не соображала, что делала и, возможно, включила, чтобы подогреть чайник, а потом отвлеклась на телефонный звонок и забыла зажечь.

Возможно (и скорей всего), так оно и было. Однако Бросов быстро сообразил — всё-таки он был писателем и кое-что понимал в людях — даже если она оставила открытым газ непреднамеренно, её непредсказуемые замашки чреваты для него смертельной опасностью, что с ней шутки плохи, и на следующий день, второпях собрав все свои рукописи и закинув в чемодан кое-что из одежды, переехал к матери на Мичуринский проспект. Лучшая форма защиты — отступление на заранее подготовленные позиции, под крыло произведшего тебя на свет и уже только поэтому неспособного предать.


Накануне своего сорокалетия, Вадим Бросов испытал необъяснимую дрожь в сердце. И что самое мерзкое, она не являлась признаком той или иной телесной болезни, которую в итоге можно было бы вовремя распознать и преодолеть, перейдя на здоровый режим или принимая соответствующие лекарства, а сигнализировала о чём-то более сокрушительном, что годами подспудно вызревало в его душе, разверзаясь чёрной дырой и поглощая все жизненные соки. И незадолго до часа своего рождения он, наконец, нашёл ему имя: ПУСТОТА. Бездонная и кромешная пустота.

Это неожиданное открытие потрясло его. И в день своего сорокалетия он до потери сознания оттянулся в дружеской попойке. Наутро он ничего не соображал, был как полено из свежесрубленного дерева, в котором ещё бродили земные соки, уже не сознававшие своего предназначения. Голова его с утра существовала сама по себе и не столько болела, сколько была неуловима, как мыльный пузырь; плавала где-то рядом, сама по себе — то справа, то слева, то поднималась к потолку, то касалась шеи и, оттолкнувшись от неё, вновь уплывала куда-то на сторону; и само тело из-за этого было лишено устойчивости и поминутно заваливалось, ибо ноги не могли сообразить, куда им ступать в следующую секунду. В горле ссохлось и, казалось, он лишился голоса, а в желудке и прилегающих к нему пищеварительных коммуникациях хороводили неопознаваемые существа, которые хулиганили на чём свет стоит — они щипали его изнутри, кусались, раскачивались на кишках, как на качелях, прыгали на стенках желудка, как на батуте, колотили по нервам каким-то молоточками, видимо, воображая, что перед ними музыкальный инструмент, дули в кишку, издавая неприличные звуки, колошматили друг друга подручными средствами, короче, вели себя самым тошнотворным образом. И происходило это до тех пор, пока Бросов не ухитрился каким-то способом, по стеночке, доковылять до кухни и выпить, не отрываясь, стакан холодной воды. Хулиганские существа тут же с невиданной быстротой, толкаясь, то и дело падая, как протестующие демонстранты, разгоняемые из брандспойта, переместились поближе к горлу, то есть, к парадному выходу — чёрный ход их чем-то не устраивал — и едва Вадим успел добежать до туалета, выскочили из его гостеприимной оболочки всем скопом и смылись в канализационную трубу, напоследок не то что не извинившись за причинённые неудобства, но даже не попрощавшись.

Примерно в таких юмористических тонах описал он свои утренние пытки приятелю, свидетелю и активному участнику вчерашней юбилейной попойки, который позвонил ему с ранья с предложением продолжить празднество — клин клином, как говорится. Но Бросов категорически отказался и только положил трубку, как его в очередной раз стошнило.


Больше года он потратил на осмысление собственной пустоты. А по истечении этого срока вдруг вспомнил о пропавшем друге и приступил к сочинению романа о нём. Набросал несколько глав и наткнулся на неодолимую преграду — отсутствие импровизаций Кузьмы, без которых нельзя было обойтись. Стихом Вадим не владел, и никакое воображение не способно было их возместить. Кое-что из этого было когда-то записано Офелией. Но где её искать? А сам он помнил всего две строки: «Девочка бегущая к реке /Бабочкой мелькает вдалеке…» Да и замысел романа выходил за рамки общепринятой реальности и требовал всплеска воображения. Но ему чего-то не доставало для этого, нужна была кое-какая опора, дополнительные знания, и он закинул удочку в интернет.

В поисках подсобного материала он в течение месяца основательно погулял по интернет-пространству, перелопатил огромное количество сайтов с нужной ему тематикой и однажды утром, в воскресенье, случайно наткнулся на фотографию, на которой была изображена, как ему показалось, очень знакомая женщина. Её имя значилось под снимком в связи с какой-то нашумевшей в небольшом немецком городке в Нижней Саксонии фотовыставкой. Она стояла перед кирпичной стеной, увешанной шедеврами современного фотоискусства, и улыбалась. Красивая, белокурая, пышнотелая, но при этом довольно стройная. В роскошном зеленовато-изумрудном платье. Её шею обнимало колье в виде изящного растительного орнамента, усыпанного, как росой, мелкими бриллиантами, сверкающим треугольником ниспадающее на грудь и тонким ручейком стекающее в соблазнительную ложбинку. Левое запястье охватывал широкий, по-видимому, серебряный (он в этом не очень разбирался) браслет, украшенный драгоценными камнями в тон платью (похоже, изумрудами). Он вдруг вспомнил, как она (если это действительно она) однажды по телефону в ответ на его очередное любовное объяснение объявила, что выходит замуж за иностранца, и вскоре покинула страну. Красивая русская девушка, сочинявшая плохие стихи, нашла свою дорогу для возвышения «за бугром», как выражались в достопамятные времена. Неужели она? К своему удивлению, у него участилось сердцебиение, как у посрамлённого юноши, и запылало лицо. Он зашёл в skype и с необычным, давно не посещавшим его, волнением, путая клавиши, набрал в поисковике имя и фамилию, обозначенную под снимком. Компьютер сразу удостоверил существование искомого пользователя и выдал место его проживания — Германия. Однако там, где должна быть визуальная визитная карточка, «аватарка», изображение отсутствовало. А на его месте зиял серый безличный силуэт. Он помедлил. Она или не она? А потом решил: была не была, он ничего не теряет, и, зажмурившись, отправил сообщение.


Здравствуйте, Офелия Фетингофф! (возможно, ранее — Тардыкина, это ты?) Я хочу внести Вас в свой список контактов в skype. Вадим Бросов.


Ответа не последовало ни к вечеру того дня, ни через день, ни через три, ни через неделю. Значит, ошибся. Или она проигнорировала его, и такой вариант возможен. Но, что характерно, его приглашение не было отклонено. И это давало надежду. Возможно, она ещё не заходила в skype. И он терпеливо ждал. Она откликнулась только через месяц.


— Бог мой! Вадик! Держите меня! Тыщу лет ни слуху, ни духу! Ты меня слышишь? Алло! Эй!

Он по-прежнему видел перед собой серый безличный силуэт. Звучал только голос, несколько искажённый необычным акцентом, с лёгкой хрипотцой, видимо, со сна, взволнованный и в то же время томный, в котором не столько явственно проступали, но, скорее, угадывались прежние знакомые нотки. Он молчал в ожидании, когда появится изображение. Он не умел разговаривать с теми, с кем долго не встречался, не видя лица, и потому нервничал. Однако ничего не менялось. Разговор получался односторонним — она безумолку подавала реплики, а он молчал. Пауза затягивалась, и ему пришлось отвечать.

— Слышу. Здравствуй!

— Как ты меня нашёл, дорогой?

— Теперь это делается на раз. Прогресс неостановим.

— К счастью. Сколько же мы не виделись?

— Я и сейчас тебя не вижу.

— Извини. Только проснулась… в неглиже… и вообще… плохо выгляжу. Поэтому отключила камеру.

— Похоже на кокетство.

— Я не кокетничаю, поверь. Зато ты передо мной, как на ладошке. Возмужал. Появились морщины. Которые, я бы сказала, украшают тебя…

— А ты на фотографии… супер. Пятнадцать лет…

— Издеваешься?

— Я хотел сказать, не виделись пятнадцать лет.

— Ах, это… да! И мне уже далеко не двадцать пять, как ты понимаешь. А где ты видел мою фотографию?

— В интернете. На какой-то фотовыставке… Ты стоишь у кирпичной стены… Вся зелёно-изумрудная… Хозяйка медной горы…

— А, было, было. Знаю. Ну что ж, волшебство вечной молодости на снимках, Вадим, — неизменный фотошоп. Я тоже, кстати, увлеклась фотографией. И неплохо получается. Правда, сознаю, моих заслуг тут ноль целых ноль десятых. Всё дело в цифровой технике. Она сама за тебя делает. Но муж говорит, у меня талант. То есть, знаю, на что навести объектив и когда нажать на кнопку. Он известный в Европе фотограф. Его зовут Герхард Валмер, может, слышал.

— Фотограф? Разве? Помнится, ты вышла замуж за…

— Да, да… Всё давно изменилось, Вадик. Альбрехт Фетингофф был моим первым мужем. Он умер через два года после нашей женитьбы. Прямо на мне, в постели, извини за подробность. Представляешь! Сердце. Я так испугалась. У нас была разница в тридцать лет. Он был бароном.

— Сочувствую.

Она сдержанно рассмеялась.

— Я и до этого жила с ним в своё удовольствие. Он мне ни в чём не отказывал. Плюс ко всему ему принадлежал небольшой родовой замок в Саксонии… Ну, думаю, мне сказочно повезло!

— Даже как?

— А мне скрывать нечего. Альбрехт прекрасно знал, на что шёл. И это его нисколько не смущало. Главное, он получил, что хотел. Да… Но с замком у меня не выгорело. В завещании, как я потом узнала, он был отписан его сыну, живущему в Америке и о котором я и прежде догадывалась. Муж скрывал от меня его существование по какой-то причине. Оказалось, они были в ссоре. И всё остальное имущество, а также доходы… всё было поделено пополам. Что не так много, но в общем-то по меркам людей малосостоятельных и немало. Правда, при мне ещё оставались его многочисленные дары. Сын Альбрехта — его зовут Дитрих — оказался довольно развязным мужиком… Рыжий, долговязый… нашего возраста… Склонял меня к сожительству, звал в Америку… а в случае отказа, пригрозил отсудить мою часть наследства… И мог бы это сделать запросто. Наш брачный договор с Альбрехтом был составлен с незначительной ошибкой не в мою пользу. Допускаю, «ошибка» была преднамеренной. И при желании можно было найти лазейку в законе. То есть, Дитрих мог оставить меня ни с чем. На это он и давил. Но я не купилась. Ненавижу америкашек! Они хотят жить в комфорте, а остальные перебьются! Пусть, думаю, отбирает, тупой крохобор! А я и без этого проживу. Но Дитрих… надо отдать ему должное… решил не связываться с упрямой бабой и оставил всё, как есть. Вот так… Мои мужчины, были от меня без ума. Все без исключения.

— А ты?

— Что я?

— Ну…

— Нет. Я всегда любила только одного. И если бы наша любовь была взаимной, не польстилась бы ни на какое богатство.

— Понятно. А раз в любви облом, требуется компенсация.

— Очень рада, что ты всё понял.

— А если бы Кузьма ответил тебе взаимностью? Ты бы любила его всегда? Ведь он был… сложным человеком.

— Да что теперь говорить…

Она замолчала на какое-то время. Послышалось постороннее шевеление, будто она полезла куда-то за чем-то, затем лёгкое сморкание.

— А если честно, я довольна жизнью, Вадим. Будешь в Германии, дай знать. Свожу на экскурсию по стране… куда захочешь.

— Вряд ли буду… в ближайшее время.

— Учти, дорогу я тебе оплачу в оба конца. И здесь не оставлю. Обеспечу всем необходимым. Если затруднение в этом.

Основное затруднение состояло именно в этом, но он промолчал.

— Если бы ты заглянул в мой гардероб или в сундучок с драгоценностями, ты бы сошёл с ума от зависти. Хотя, нет. Ты бы не сошёл. Ты не женщина. К тому же богатство всегда, если мне не изменяет память, в лучшем случае, на тебя наводило скуку, если не социальный протест. Я права?

— Ну… в какой-то мере.

— В тебе ничего не меняется. Я помню, ты любил меня. Искренне любил.

— А можно любить неискренне?

— Не придирайся к словам. А может быть, всё ещё любишь, а?

Он ответил не сразу.

— Что ты хочешь услышать?

— Разве дело во мне? Ладно, прости… Не принимай мою болтовню близко к сердцу.

Он отвернулся, растерянно почесал лоб, но вспомнив, что она его видит, собрался.

— А я и… не принимаю.

— У меня о тебе только хорошие воспоминания. Правда, правда! И если бы…

— И если бы я был богат, у нас бы всё получилось в своё время. Понимаю.

— Ты хотел меня уколоть этим?

— Нет… просто предположил.

— Ну, что ж… Возможно. С любовью у меня не получилось. Оставалось зацепиться за состоятельного человека. Что я и сделала.

— Молодец. Спасибо за откровенность.

— Я всегда с тобой была откровенна. Я со всеми стараюсь быть откровенной. И это даёт мне свободу действий. И потому в критических случаях не приходится изворачиваться. Герик, мой нынешний муж, тоже от меня без ума. Он моложе на десять лет. Энергичен… У него наверняка куча любовниц. С его профессией… сам понимаешь. Но при этом он относится ко мне с нежностью.

— Вон как!

— Да, так. Он обязан мне всём. Я вложила в него немало. Без меня он бы не поднялся. Я сделала ему карьеру. Благодаря мне он стал известным и востребованным и даже модным в обществе состоятельных людей. И ты знаешь, он ужасно ревнивый. Отсюда вывод: он меня очень любит.

— Верю. Перед тобой трудно устоять. У нас тебя называли «кустодиевской красавицей».

— А здесь меня сравнивают с женщинами на полотнах Ренуара. Сейчас входят в моду полные фотомодели. И будь я помоложе, тоже могла бы стать известной моделью. Как американка Барбара Брикнер, к примеру. Или канадка Тара Линн. Или ваша «пышка» Катя Жаркова. Герик много снимал меня в ню. Я поначалу сопротивлялась, а потом… когда он мне показал пробный снимок, с радостью согласилась. И потому он не допускает, чтобы на снимках я выглядела непрезентабельно, понимаешь?

Ему стало скучно. И чтобы хоть как-то поддержать разговор, пробубнил вяло:

— Понимаю… И здесь, наверное, не только фотошоп…

— Если ты говоришь о хирургии омоложения, то я её не признаю. И несмотря на это, Герик меня очень любит.

— Есть за что.

— Нет-нет! Я поняла твою подковырку. Он меня очень любит, как женщину. Он говорит, что заниматься со мной любовью… погоди… я где-то записала… О, вот, нашла!.. «как плыть по бушующему океану. И сладко, и опасно. Можно захлебнуться и утонуть. А можно, насладившись борьбой со стихией, выплыть на берег целым и невредимым и расслабиться, раскинувши уставшие члены на горячем песке, и глядеть в лазурное небо, и вдыхать полной грудью». Это, конечно, в моём переводе.

— Слишком высокопарно.

— Я же говорю, он без памяти от меня. Он неистребимый романтик. Я записала это, чтобы использовать в своей книжке… Я пишу о своих любовных связях… Моя книга так и будет называться «Шесть грехов одной женщины»… О тебе я пишу в самом начале. Для разгона. В число грехов ты, к сожалению, не вписываешься. Ты — мой несостоявшийся грех…

Она ещё что-то говорила, но он ушёл в свои мысли, многого не слышал и очнулся, когда серый силуэт, маячивший перед ним с анонимной неподвижностью, умолк. В ушах шумело. Дальнейший разговор становился невыносимым.

— Рад за тебя.

— А ты?

— Что… я?

— Женился?

— Было дело. Но в конце концов мы надоели друг другу и развелись. Обычная история. Она меня подавляла. И я её не устраивал чем-то. Возможно, отсутствием хороших заработков. Или моей профессиональной неуспешностью. Или моей недостаточной осведомлённостью в интимной области. А может быть, мой характер был для неё неприемлем. Она диктаторша. А я хоть и сговорчив, не люблю, когда мной помыкают.

— Странно, что ты не уехал из страны.

— С чего это вдруг?

— Ты на Болотную площадь ходил?

«Она ещё и за политику будет мне уши закладывать!»

— Зачем? Что мне там делать?

— А говоришь, не любишь, когда тобой помыкают. Вами всегда помыкали, помыкают и будут помыкать. И что характерно, вам это нравится. Вы аутичный народ.

Он поёжился, внутри заклубилось нехорошее чувство. Разговор с её стороны всё больше походил на выговор с элементами провокации. Сейчас его вместе с его народом, которого, кстати, все реже именуют народом (а всё больше населением!) высекли и поставили в угол, чтобы в другой раз неповадно было игнорировать советы зарубежных наставников. И кто? Его же соотечественница, пригревшаяся у западной печки. Он потянулся к мышке…

— Ну, знаешь… по-моему, ты сейчас не туда завернула…

— Ладно, проехали. Ты бы всё равно здесь не прижился. А внешне она похожа на меня?

Но он уже закрылся — откровенничать с тем, кто тебя только что отчитал ни за что ни про что, было бы непростительной слабостью. Ему претило подставлять свои щёки под удары. И он выпустил оборонительные шипы.

— Кто?

— Твоя бывшая, конечно.

— А… Нет, она особая… На неё никто не похож.

— А другие женщины у тебя были?

— Тебе перечислить количество моих грехов?

Она рассмеялась.

— А почему бы и нет.

— Уволь.

— Я всегда жалела тебя и хотела, чтобы ты был счастлив.

— Счастливы все только в рекламной паузе. А в жизни счастье, знаешь… нечто вроде случайного свежего ветерка.

— Как распорядиться.

— Да как ни распоряжайся. Слишком много причин, противостоящих ему. И это хорошо.

— Хорошо?

— Просто замечательно. Счастье, или нечто принимаемое за счастье, творит из людей непрожёванных бездельников.

— Да что ты!

— Да-да! — его почему-то вдруг понесло. — Я склонен думать, что счастья, как такового вообще не бывает. Оно беспредметно. Оно всего лишь чувство, что ты счастлив или наоборот. Счастье это когда нам даётся сверх наших ожиданий, а несчастье, когда мы оказываемся в минусе. И ничего больше. И оно всегда познаётся в сравнении. Как переходное состояние от условного зла к условному добру. Да-да, оно всегда есть переходное состояние. Приговорённый к казни испытывает счастье, когда объявляют о его помиловании. Но когда он осознает это в полной мере, его счастье тут же улетучивается, поскольку в результате его не освобождают от наказания, а препровождают в тюрьму, где он обречён гнить до конца своей жизни. А это счастьем не назовёшь. И кто-то из осуждённых предпочтёт смерть заточению. Другой погружается в счастье, точнее, в эйфорию, когда неожиданно получает колоссальное наследство. Но эйфория это некий бездумно-фантазийный бред, некая выключенность из реальности, принимаемые за счастье. И, узнав какое количество забот в связи с этим сваливается на его плечи, снова опускается на землю. Третий долго жил где попало, в нищете и голоде, и вдруг ему предлагают скромную жилплощадь, скверную, но работу, и какую-никакую зарплату. И он счастлив первое время. Счастье, вообще-то, категория в большой степени социальная, и общечеловеческие мотивы тонут в болоте неравенства. Один несчастлив оттого, что из двадцати миллиардов потерял три. А другой счастлив, что у него есть кусок хлеба на сегодняшний день и какой-никакой кров над головой. А третьего, долго мучимого жаждой, приводит в блаженство глоток простой воды, и он восклицает: «Много ли человеку нужно для счастья!» А четвёртый благодарит судьбу за то, что будучи в рабстве, после долгих истязаний и многократного изнасилования, его не убили — так он привязан к жизни. Я был три дня счастлив, вернувшись из Чечни живым.

— Ты был в Чечне? Когда?

— Тогда.

— Что тебя туда понесло?

— Дурость.

— Расскажи!

— В другой раз.

Она помолчала.

— А вот бывает, говорят: я прожил счастливую жизнь. Значит, вся его жизнь была переходным состоянием из одного небытия в другое, так что ли?

— Конечно. По большому счёту, абсолютно всё — переходное состояние. Помнишь, как начинается один из романов Набокова: «Колыбель качается над бездной… здравый смысл говорит нам, что жизнь — только щель слабого света между двумя идеально чёрными вечностями…» И в эту щель мы хотим втиснуть не только саму жизнь, но и бесконечно счастливое ощущение от неё? Не многого ли хотите, господа? Постоянно только само движение от одного состояния к другому. Но мгновенья счастья для каждого видятся изнутри. В конце концов, счастье в том, чтобы вообще не думать — счастлив ты или нет. А выражение «счастливая жизнь» — всего лишь фигура речи. А что ему ещё остаётся? Человеку в старости выгодней считать, что он прожил счастливую жизнь, могло быть и хуже.

— В чём же выгода?

— Не наносить вреда своему психическому здоровью. Иначе — суицид или психушка. Всё равно уже ничего не поправить. Всё было, как было. И другой жизни не будет. Счастье не может стать привычным, и в этом его притягательность. И, пожалуй, по-настоящему счастливым может быть лишь тот, кто понимает, что сама возможность жить и есть единственное счастье, а кому-то при этом ничего в этой жизни и не надо. Их единицы, и подавляющее большинство их презирает, поскольку держит за идиотов. Потому что понимает счастье, как бесконечное наслаждение. А это тупик. Наслаждение ещё более мимолётно. Но засасывает подобно болоту. И желающие постоянно его продлевать, превращаются в ловцов собственного хвоста. Их всегда узнаешь по остановившемуся взгляду, как у крокодила перед броском на свою жертву. Но на всякого крокодила найдётся охотник, желающий сработать из его шкуры какую-нибудь забойную вещицу типа сумки или жилета. Это уже охотничье счастье. И, убеждён, подлинное счастье испытал человек, оказавшийся на необитаемом острове. Робинзон Крузо на самом деле был самым счастливым человеком на свете, несмотря на неистребимое желание вновь оказаться в обществе, среди себе подобных.

— Вот я и хотела спросить: а как же — отсутствие людей?

— А в этом и состоит счастье. Человек в полном смысле живёт для себя, в меру своих потребностей, и, самое главное, ему не с чем сравнивать. Не перед кем выпендриваться. Никто ему не мешает. Никто его не похвалит, никто не осудит. Перед ним нет кривого людского зеркала. И вся его жизнь зависит только от него. Это ли не счастье!

— Ты стал мизантропом?

— Не надо ярлыков. Кто не дурак, понимает — с людьми в наше время каши не сваришь. Они обязательно или отберут её у тебя, или всыплют в неё яду.

— А тщеславие?

— Оно и так-то только претензия на значимость. А там вообще ничто. Исчезает, как дурной сон. Там нет для него пищи.

— А общение? Всё-таки человек — общественное животное. Да и самореализация что-то значит. Каждый хочет оставить свой след…

— И от этого все его беды.

— Ну, ты и суров. Целую лекцию прочёл! Просветил. Я и не знала, что ты так можешь… И по твоей версии я, скорей, похожа на крокодила. Осталось выяснить, кто снимет с меня шкуру. И на какую забойную вещицу её хватит? Пожалуй, я не только на сумочку или жилет, а и на чемодан потяну, а? — она весело рассмеялась.

Бросов понял, что перегнул палку. Он и сам был в смущении от своего сбивчивого и многословного монолога. Да ещё произнесённого с таким напором, как будто он от кого-то оборонялся. А она молодец, с юмором вышла из ситуации. И по нему прошлась и себя не пожалела.

— А любовь, Вадим?

— Любовь?.. — перед этим вопросом он чувствовал себя беззащитным и потому, выстраивая внутреннюю оборону, продолжал перегибать палку. — Это такая редкость в присутствии людей… что их отсутствие не может нанести сколько-нибудь существенного урона самочувствию.

— Значит, по-твоему, счастье неопределяемо, потому что мимолётно и неуловимо.

— Почему, определяемо, но не как постоянная категория. Особенно в любви. И оно есть пища для импровизаций. Кузьма знал в этом толк. А подсказал ему Александр Сергеич: «Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей».

— Это взгляд человека разочарованного.

— Скорее, умудрённого. И это честный взгляд.

— А вот любопытно… — она замолчала.

— Что?

— Если бы я сейчас пришла к тебе… ты бы испытал это, как счастье?

Вот оно! Удар ниже пояса. Ахиллесову пяту распознали. В этот момент ему захотелось заглянуть в глаза тому, кто нанёс поражение. Ой, как хотелось! Однако он был лишён такой возможности. И вынужден был гадать по интонациям её голоса, считывать «ноты». А поскольку в них был немалый элемент игры, определить серьёзность её намерений, на самом деле, было почти невозможно. Требовалось мимическое подтверждение. И этот радиотеатр ему не нравился. Зато она могла беспрепятственно наблюдать за его реакцией. Он это хорошо понимал и не сразу нашёлся, потому и ляпнул в лоб:

— А ты собралась прийти?

— Я… — она замялась.

Ему показалось, что его прямой вопрос испортил ей игру, спутал карты, припёр к стенке. А сам он чего-то испугался и не стал ждать парирующего ответа. Расставил все точки над i.

— Знаешь, ты бы тоже со мной не выдержала. Женщинам с писателем, как правило, жить невмоготу.

— Я не о браке. И потом я говорю про сейчас.

Нет, не испортил, не спутал, не припёр — она продолжала играть, выпытывая некую тайну, в которой он и сам-то себе не признавался. У него в мыслях образовалась паника, но он сделал вид, что не понял, пропустил мимо ушей заигрывающий комментарий и продолжил свою мысль.

— Мало внимания. Да и с деньгами туговато. Вы, женщины, упорно принимаете это за чисто мужской эгоизм.

— А ты, конечно, думаешь иначе?

— Неважно, что я думаю…

— Мужчинам менять жён на пользу. Впрочем, как и женщинам — любовников. Бездна впечатлений. И скуки как не бывало.

Он обратил внимание на одну деталь: когда она говорила о мужчинах, употребила слово «жена», а женщины у неё обходились «любовниками». Её визуальная анонимность стала его раздражать, и ему захотелось сказать что-нибудь наперекор.

— А по-моему, шило на мыло.

Она помолчала.

— А дети у тебя есть?

— Не удосужился.

— И правильно. Плодить бедняков — глупо и неосмотрительно. Особенно в вашей забытой богом стране.

«Опять!» Внутренне он вспылил.

— Она и твоя страна, между прочим.

— Уже не моя. Двадцать пять лет она унижала меня на каждом шагу. И я от неё отвернулась.

— Что знаешь об унижении? Ты сидела в лагере? Тебя не принимали на работу? Тебя насиловали при свете дня?

— Ты привёл крайние случаи. Есть ещё и… Ладно, не будем об этом. С глаз долой, из сердца вон. Забыла.

— Понятно…

Он был готов прекратить разговор. И она это почувствовала и вовремя сменила тему.

— А у меня дочь от первого мужа. Четырнадцать лет. Назвала Мальвиной. Ей идёт. Моя маленькая баронесса до сих пор словно куколка. От богатых женихов нет отбоя.

— Но среди них, разумеется, нет места для Пьеро.

— Естественно! Бледные печальники нам ни к чему.

— Вам нужны загорелые и мускулистые насильники?

— Ого, сказанул! Нет. Нам нужны успешные в деловом отношении. Правда, ей ещё рановато ложиться в постель с мужчиной.

Он вдруг решил сострить в тон разговору. И не без ёрничества.

— Обходится пока женщинами?

Она рассмеялась заливисто, но вдруг оборвала себя, изобразила оскорблённую невинность.

— Не ожидала от тебя подобной шутки.

Ему стало почему-то стыдно.

— Прости. Вырвалось.

— Да не бери в голову. Я отношусь к этому спокойно. Нет, похоже, лесбиянство не её путь. А как твои успехи в литературе?

— Средне.

— Звучит удручающе. Чем сейчас занят?

— Пишу… роман.

— Рома-а-ан?!

Она так удивилась, словно ей сообщили о чём-то весьма неприличном, и опять рассмеялась. А он сгорбился от неловкости. Уязвлённое самолюбие прожгло грудь.

— А что?

— Да ты не обижайся. Понимаю. Тщеславие, которое ты упорно отрицаешь.

Теперь он пошёл в наступление.

— При чём тут тщеславие?!

— О, да! Ты всё такой же… Вадим, сейчас только ленивый не хочет написать гениальный роман.

— На гениальность не претендую. Вышел из этого возраста.

— Тебе так кажется. Надеюсь, не детектив?

— Ни под каким видом.

— Думаешь, осилишь? По-моему, это не совсем твоё. У тебя короткое дыхание. На рассказ хватает. На пьеску — куда ни шло. А вот на роман, не знаю…

— Посмотрим.

Он скрипнул зубами, передёрнул плечами и отключил видео. «Самодовольная баба! Баронесса с бугра!»

— Ау! Я тебя не вижу.

— Связь плохая. Отключил камеру.

— Похоже, задела за живое. Прости.

— Да нет…

— Помню, ты со мной и раньше так себя вёл. Хотел целовать, а я не давалась. Объяснялся в любви, а я убегала. А ты на следующий день дулся, но всё равно искал встречи со мной и начинал всё сначала.

— Да нет, всё нормально.

— Точно?

Сердце камнем потянуло вниз. С трудом сдерживая себя, чтобы не влепить какую-нибудь чумную фразу, за которую потом будет стыдно, он выговорил онемевшими губами:

— Конечно.

— И о чём будет твой роман? О несостоявшейся любви, где в качестве злодейки ты выведешь меня?..


Дальше продолжать не было смысла. Бросову вдруг захотелось сказать ей какую-нибудь гадость. В глазах потемнело. И он испугался собственной тени. Да что я как мальчишка, в самом деле. И чего завёлся? Нет-нет, только не это. Держи себя в рамках. Не то будешь потом жалеть об этом до конца жизни. И он отключился почти бессознательно, как автомат при коротком замыкании в электроцепи или как зажмуривается ребёнок, увидевший перед собой нечто сверхужасное — послал ей смайлик, рожицу с заклеенным крест накрест ртом, и вышел из skype. Разговор не задался. Он терпеть не мог, когда с ним разговаривали свысока. И кто! Его мгновенно затопили воспоминания о его былой любовной лихорадке, когда она выматывала его одним своим фактом существования, закованного в броню неприступности, и в то же время позволяла себе кокетничать с другими в его присутствии, словно дразнила, посмеивалась над его чувствами. Он тогда так и не понял логики её поведения. Неужели он был для неё хуже других? К тому же, сейчас она отозвалась о его литературных способностях откровенно презрительно, и это его сильно задело. Он и сам был к себе довольно суров. Тем больнее ударило негативное мнение со стороны. Тщеславием он не грешил, даже потешался над теми, кому оно служило путеводной звездой. Тут было другое. Внезапная потеря друга тринадцать лет назад, поставила перед ним один загадочный вопрос. Бросову было известно кое-что от самого Кузьмы, то, во что ему с трудом верилось, нечто загадочное, можно даже сказать, сверхъестественное. Или скажем так: непривычное для обывательского сознания. И он хотел в этом разобраться. Но при отсутствии какой-либо реальной опоры надо было подключить максимум воображения, следовало поставить себя на его место. И в связи с этим он хотел кое о чём попросить Офелию. Но, как уже говорилось, разговор не задался. Он был уязвлён не на шутку и пару дней приходил в себя, вспоминая то время, когда он унижался перед ней и даже был готов ради неё, будь на то случай, лишить себя жизни.


Через неделю Офелия позвонила сама. И на этот раз показала себя во всём блеске. Разумеется, перед этим долго работала над своей внешностью. Что было заметно и по туалету, и по слишком тщательно уложенным волосам, и по продуманному макияжу, не вызывающему, но явно имеющему место и разоблачённому, благодаря некоторым предательским штрихам, вроде перебора туши на ресницах. На высокой матово-розовой груди, как речушка в долине, поблёскивало то самое ожерелье, которое он видел на фотографии. На ушах подрагивали бриллиантовые серёжки — она умело демонстрировала их едва заметными движениями головы из стороны в сторону. А на холёных руках с тёмным маникюром, выставленных перед собой нарочитым домиком, сверкали три кольца, одно другого витиеватей. И во всём её облике была какая-то натянутость, прилизанность, некая рекламная статуарность, как у манекена. Ему показывали гламурную картинку. И он почувствовал неловкость от того, что она видит его сейчас в той же рубашке, в которой он был прошлый раз — он прочитал это по движению её глаз и последовавшему изменению мимики на лице, не явной, но обозначившейся лёгкой деформацией кожи возле губ, так возникают слабые круги на воде от движения водомерки. Поначалу он хотел отключить видео, но, заглядевшись на Офелию, замешкал, а потом это было уже не актуально. Начала она вполне миролюбиво, с вежливостью дипломата проштрафившейся стороны.

— Спасибо, что ответил на мой звонок. Наш последний разговор и мне не очень понравился. Прости. Я была чересчур… — она жеманно подбирала подходящее слово, но не успела, он перебил.

— Пустяки.

— Ладно.

С гримасой виноватости Офелия, словно оправдываясь перед ним, снова и снова комментировала содержание их предыдущего разговора. В какой-то момент Бросов утратил смысл её воркования. Он слушал Офелию, как слушают журчание ручейка в лесном овражке — течёт себе и течёт, обтекая коряги и камушки, сверкая в лучах солнца и не мешая тебе думать о своём. Он слышал лишь звучание её голоса, то понижающееся до бархатистых низов, то по-молодому звонко взлетающее в небесные пределы и рассыпающееся фейерверком на множество разноцветных звёзд, и одновременно рассматривал кокетливые движения её губ, чувственные вздувания крыльев носа и кипение зубов, таких ослепительно-белых, что казалось, их у неё во рту гораздо больше, чем положено природой, ещё немного и они выйдут из его пределов, как молоко на плите…


— Так о чём твой роман? Я бы с удовольствием почитала.

Он подумал, что у дамы столь болезненно относящейся к своей внешности вряд ли может быть здоровый интерес к чтению (к чтению именно его текстов), и ответил неопределённо:

— Он ещё не закончен. Есть всего несколько глав, написанных в разном порядке, хаотично и… слабо связанных друг с другом. С замыслом проблемы. Что-то не даётся… не могу понять…

— Неважно. Покажи, что есть. Мне в самом деле очень интересно, как ты теперь пишешь. И всё-таки, о чём твой роман?

— Я пишу о нём, Офелия.

— О ком?

— О Кузьме. Мой главный герой — поэт-импровизатор. И мне нужна твоя помощь. Я, собственно, поэтому и разыскал тебя.

Какое-то время она молчала, прикусив нижнюю губу и, осторожно касаясь пальцами причёски, рассеянно разглядывала предметы в комнате. Затем положила руки на стол и несколько расслабилась.

— Понимаю. Сколько?

Он вздрогнул, как от удара.

— Не понимаешь. Я вовсе не хотел…

— Вадим, я уже взрослая девочка. Кое-что пережила и до многого самостоятельно дошла в этой жизни. Я изменилась. А ты держишь меня за прежнюю легкомысленную дурочку?

— Я этого не говорил.

— Но подумал.

— Я тоже изменился, Офелия.

— Больше я ничем не смогу тебе помочь. И давай без комплексов. Называй сумму, и я перешлю. Без проблем.

— Спасибо, конечно. Но основная проблема не финансы.

— Напрасно так думаешь. Без денег тебя никто не напечатает. Если только ты не создашь нечто сверхгениальное. Хотя именно это может отпугнуть ещё больше. Но, зная тебя… хотя всё возможно… и потом, увы, молодость прошла… Не поздно ли начинать?

— С этим я как-нибудь сам разберусь. Мне нужны от тебя кое-какие тексты, Офелия.

Она удивлённо вскинула голову, блеснув бриллиантовыми серёжками.

— Тексты? Какие тексты?

— Я знаю, они у тебя есть. Ты ходила за Кузьмой хвостом и много записывала за ним.

— Ах, вот в чём дело! Его импровизации… Да, ходила. Да, записывала. Я не могла допустить, чтобы то, что он сочинял на ходу, улетало вместе с ветром. Я носила в сумочке плеер… я… Я не могла без него дышать. А он от меня бегал. Возможно, даже презирал.

— Это не так. Просто он чего-то боялся и ко всем относился с предубеждением.

— Боялся? Меня?

— Дело не в тебе и не в ком-то другом.

— А может быть, — в другой?

— Возможно. Но главное, что-то его не устраивало в нём самом. Что-то глодало его изнутри…

— Не рассказывай сказки! Он всегда был самовлюблённым эгоистом!

— Понятно. Давай как-нибудь в другой раз… Привет фотографу.

Он потянулся к мышке.

— Постой! Не отключайся. Обидчив, как ребёнок, честное слово! Пожалуйста, веди себя по-мужски. Говори, что нужно.

— Я же сказал… Мне нужны его импровизации. Всё, что осталось на бумаге. Я знаю, они у тебя есть. Ты мне показывала когда-то. Необходимо для романа… я хочу понять его.

— А… у тебя совсем ничего?

— Хорошо помню только «Белого кролика». Это единственное, что он часто пел. И никогда не менял. И ещё пару строк… после того, как он вернулся из деревни… «Девочка бегущая к реке/Бабочкой мелькает вдалеке…». И дальше что-то про туман или мираж… Сейчас не помню. Я записал когда-то.

— Такого у меня нет. Да, Вадим, сочувствую. С текстами возможна проблема… — Офелия изобразила многозначительную паузу, чем сразу уличила себя во лжи. — Я их сожгла.

Она отвернулась, провела пальцами чуть выше груди. Он откинулся на спинку стула, выдохнул с сожалением. И вдруг посмотрел на неё с улыбкой.

— Не верю.

Она склонила голову, уставившись в стол. Он видел её пёстро покрашенные пряди, сквозь которые посверкивали камушки на кольцах.

— Это всё, что у меня осталось от него. Никому не дам, — сказала глухо, и тут же вскинула голову, поводив ею из стороны в сторону. — А в чём, собственно, дело? Давно подмывало спросить: как он? Женился?

— Офелия…

— Нет, ничего не говори. Спроси у него. Наверняка он что-нибудь и сам вспомнит. И передай привет, если хочешь.

Она усталым движением подняла голову и молча отключилась.


Спустя неделю она позвонила снова. На этот раз в её внешности просматривалась некоторая небрежность. Словно она только что встала с постели и даже ещё не совсем проснулась — шёлковый халат едва ли не нараспашку, волосы не то чтобы всклокоченные, но наспех приглаженные руками, макияжа никакого. И на этот раз она показалась ему намного ближе.

— Я отниму у тебя всего одну минутку. Извини за мой вид… Вот что я хотела спросить… Ты за это время встречался с Кузей?

— Офелия… так ты не знаешь?

— Не знаю, что?

— Кузьмы больше нет…

Она вскрикнула высоко и нелепо, по-птичьи.

— Умер?

— Офелия…

— Говори как есть! Что с ним случилось? А что говорит его мама? Она жива?

— Жива. Вернулась тогда с работы, а его нет. Только окно было открыто. Старинный сундук — под окном. Старое зеркало рядом, треснутое. Говорит, раньше не видела. И окно нараспашку…

— Покончил с собой?

Бросов помедлил с ответом.

— Не уверен… О чём-то странном он мне рассказывал после одного своего путешествия, но я не поверил…

— Не поняла?

— Для меня это тоже загадка. И я хочу рассказать об этом в романе.

— Ты что-то не договариваешь. Ты его искал? Его вообще кто-нибудь искал? Кто-нибудь видел его живого или мёртвого?

— Я думал, он, как и раньше бывало, погуляет где-нибудь и объявится, но… столько лет прошло…

— О чём он тебе рассказывал, Вадим?

— Прочтёшь роман, узнаешь. Это, разумеется, только моя догадка. Мне самому трудно в это поверить… И тем не менее.

— Представляю, что ты пережил. Вы были неразлучны до смешного. И по истечении времени слились для меня в один образ.

— Его ты любила…

— Да-да!..

Офелия птицей снялась с места, вскинув руки и, схватившись за голову, стала ходить по комнате. Он молча и терпеливо ждал. Наконец, она вспомнила, что разговор не окончен, приблизилась к столу, не садясь.

Он увидел во весь экран прямо перед собой через полураспахнутый халат её гладкий живот с маленьким слегка приплюснутым углублением и оторопел.

Постучав пальцами по столу, она сказала коротко, деловито:

— Импровизации я тебе пришлю. Без вопросов. Всё, что у меня есть. Но с одним условием…

— С каким?

— Ты будешь присылать мне свои тексты. По мере написания. По одной главе или по несколько сразу. Как захочешь.

— Согласен.

— И ещё… Нет, всё.

Она вдруг вскрикнула, паническим жестом запахнула халат и отключилась.


В тот же день, к вечеру, он получил по электронной почте желаемую запись импровизаций Кузьмы. А через неделю послал Офелии первые пять глав своего романа-гротеска под условным названием «Девочка бегущая к реке» и начинавшегося, как известно, фразой «Февраль 201… года в Москве был скуп на снег и морозы…»

Часть II

Принцип ломехузы

Люди разумные часто бывают

ненавистны могущественным властителям.

Эразм Роттердамский


Есть два рычага, которыми можно двигать людей:

страх и личный интерес.

Наполеон I (Бонапарт)

Февраль 201… года в Москве был скуп на снег и морозы. Зато Германии синоптики предрекли аномальную стужу, и на этот раз их ожидания с лихвой оправдались. На Пиренеях играли в снежки. На Балканах из-за обильных снегопадов объявили режим чрезвычайной ситуации. А в Хорватии до ближайшего магазина люди могли добраться только на лошадях. Да и Новому свету не повезло. За месяц до этого Калифорнию накрыл арктический холод, а Ниагарский водопад сковало лютым морозом, и он в считанные дни превратился в гигантскую сосульку, плачущую редкими ручейками. А сибирские мужики и бабы, обливаясь пóтом, вышли на митинг с лозунгами: «Долой коррупцию!» и «Даёшь холод!» Видно, русская зима со всеми её прелестями была вывезена из России заодно с прикарманенными миллиардами и разбросана щедрой рукой по странам Европы и заокеаническому континенту…

И потому Правитель Мира и основатель Тайной Иерархической Конституции (ТИК), господин Эстээраха, лелея геополитические амбиции и опасаясь за собственное здоровье, распорядился перенести свою штаб-квартиру в места не скучающие по экстремальным сдвигам природы, спровоцированным человеческой жадностью, недальновидностью и бесхозяйственностью — туда, где не засыпают глаза песчаные бури; где всемирный потоп, как следствие глобального потепления, не заливает долины, леса и подвалы домов; где местные жители не загибаются от превышающей все мыслимые нормы радиации; где людей не лишают свежего воздуха и безопасного для жизни питья попирающие экологию помойки; где кажущиеся сонными вулканы не исторгают наружу огонь и серу; где засуха не иссушает дотла человеческие организмы; где земля ещё не испытала на себе погромов от метеоритных атак; и где не трескаются от свирепых морозов и не самовозгораются от непомерной жары компьютерные планшеты — туда, где ещё светит солнце, цветут сады, поют птицы, журчит родниковая вода и веет прохлаждающий ветерок. Более точного адреса обнародовать, по известным причинам, нам не светит, даже если бы он и был известен. Достойный выбор. Браво господин Эстээраха! И слава (теперь уже трудно сказать — кому), что такие места пока ещё существуют на нашей истерзанной прогрессом планете.


Господин Эстээраха сидел на нижней каменной площадке приморской виллы в белоснежном пляжном халате и размышлял о свойствах человеческой натуры. Под ним покоилось широкое кресло из тёмно-шоколадного палисандра, украшенное резьбой из слоновой кости; за его спиной — по обе стороны виллы, в несколько ярусов зеленели сады с оливковыми и фруктовыми деревьями; перед ним — с собачьей преданностью лизало солёными языками каменную лестницу, сходящую с площадки к самой воде, бескрайнее море; над ним — высоко в ослепительно бирюзовом просторе парил орёл, высматривая среди прибрежных камней зазевавшуюся черепаху; рядом с ним, по правую руку стоял круглый мраморный столик с бокалом гранатового сока, рубиновым блеском играющим в лучах восходящего солнца. Повелитель Мира, погружённый в медитацию, был неподвижен, как каменный истукан. В его зеркальных очках в золотой оправе, закрывавших глазницы, отражалась морская лазурь, а его жидкие рыжеватые волосы гладил свежий утренний бриз.

Господин Эстээраха — приверженец абсолютной власти и редкий любитель парадоксов. Своё любимое изречение: «чем больше мы настаиваем на том, что мы есть, тем с большей очевидностью приходим к тому, что нас нет» — он смакует для себя с завидным интеллектуальным наслаждением. Однако широко обнародовать столь катастрофически величественную мысль он не спешит, сознавая, что её доступ к головам незамутнённым глубокомыслием затруднён зашкаливающей абсурдностью и благодаря этому не может быть настолько устрашающим, как бы ему того хотелось. Ведь то, чего мы не понимаем, для нас как бы не существует. А бояться несуществующего — милости просим круглых дураков, а для нас, господа хорошие, пустое место и есть пустое место, ни к чему не обязывающее и ничем не стесняющее. И потому Правитель Мира извлекает из своего богатого философического арсенала и пускает в обращение другой парадокс, с щадящим порогом сложности, чем вызывает у всякого пытающегося его переварить паническое недоумение: «чем большего мы хотим, тем меньше нам достаётся». Его он изрекает неустанно и призывает своих бесчисленных адептов во всех концах света принимать как руководство к действию. И адепты, с непременной оглядкой на свой карман — преданность идее в данном случае хорошо окупается — усердствуют не на шутку. Разъясняя людям суть парадокса, они виртуозно манипулируют понятиями и доводят его до своего логического завершения, превращая в соблазнительный семантический перевёртыш: «чем меньшего мы хотим, тем больше нам достаётся». При этом предикаты «хотим» и «достаётся» в процессе грамматического аттракциона благополучно теряют своего субъекта, и любой храбрец, не лишённый остроумия, может смело задать правомерный вопрос: а то ли нам достаётся, чего мы хотим, и кто это мы? А в результате нехитрой умственной операции, если бы он на такое отважился, смог бы набрести и на достойное решение сей головоломки: чем меньшего хотите вы, тем больше достаётся нам. И таким образом, с помощью простой арифметики смог бы выявить истинную подоплёку насаждаемого Правителем Мира парадокса. Проще говоря, господин Эстээраха под видом беспокойства о нашем благосостоянии сдирает с нас последнюю рубаху, и его руки тянутся к нашему горлу, чтобы перекрыть кислород — последнюю зацепку в этой жизни.

У людей, не обладающих способностью логически и хладнокровно рассуждать, волосы встают дыбом от такой казуистики, сердце сжимает безжалостная рука страха, а сами они проваливаются в чёрные дыры сознания, откуда нет благопристойного выхода, если он есть вообще.

Господин Эстээраха очень хорошо осведомлён об этом. И потому не устаёт везде и всюду, используя средства массовой информации, впаривать публике, сидящей у телевизора или погружённой по самое эго в мир виртуальной реальности, столь полюбившийся ему парадокс; где-то употребляя власть, где-то выдавая его за божественный постулат; а там, где религиозное рвение потихоньку сходит на нет, представляя его как неопровержимый довод в пользу разума. Действие сего спекулятивного суждения на его персону, естественно, не распространяется, и лишь губительно сказывается на тех, кто ни сном, ни духом не ведает о существовании его самого. И таким образом его методика оболванивания масс (называемое для отвода глаз красивым иностранным словечком индоктринация, что означает попросту: промывание мозгов, исключающее любую попытку критического восприятия; или иначе — элементарная пропаганда, не всегда махровая, но непременно с надеждой на махровый результат) с успехом претворяется в жизнь. Короче, пользуясь известной народной поговоркой, Правитель Мира наводит тень на плетень. И людские сообщества, клюнувшие на его приманки, всё чаще напоминают караван незрячих, плетущийся вслед за ими же избранным среди себе подобных к неминуемой пропасти — средневековый юмор Питера Брейгеля Старшего с каждой новой эпохой становится всё менее смешным, а фантасмагорический «Сад земных наслаждений» Иеронима Босха повсеместно приобретает реальные очертания.

И только люди мыслящие, не поддающиеся гипнозу демагогических утверждений и вообразившие про себя, что обладают в достаточной мере свободой воли, являются для господина Эстээраха досадным камнем преткновения. Ибо он не заинтересован в честной борьбе с кем-либо и хочет иметь абсолютное превосходство во всех сферах и надо всеми, находящимися в любой точке земного шара. И он делает всё для того, чтобы непокорные ему экземпляры исчезли с лица земли. Будущее принадлежит ему. И только ему. И кучке приближённых. Остальные имеют право на жизнь только при условии полного подчинения всем статьям основанной им Тайной Иерархической Конституции. Именно поэтому Правитель Мира не любит философов и литераторов. И напрасно. Огульно называть всех, владеющих пером, людьми мыслящими, а стало быть, «двигающими», значило бы сильно погрешить против истины. В общей массе они безоговорочно следуют его иерархическим предписаниям, то есть, с успехом загоняют абсолютное большинство под крышу общего знаменателя. И лишь немногие из них пытаются раскачать выстроенную Правителем картину мира — берут на себя смелость называть белое белым, а чёрное чёрным с тем, чтобы вырвать среднестатистического человека из той ловушки, которая уготована ему господином Эстээраха и в которую он постоянно попадает, не желая браться за ум и потакая своим слабостям.


В то время, как господин Эстээраха наблюдал за охотничьей повадкой парящего орла, на площадке нарисовался Шаблон, Генеральный помощник Правителя Мира и одновременно куратор по идеологии Подчинения, человек, на первый взгляд, довольно неприятный… да и на второй — тоже. И на третий, если говорить начистоту, хотя вполне достаточно и двух, чтобы назвать его жутковатой личностью. Впрочем, если подходить строго к его сущностной характеристике, он и не личность вовсе, даже не человек, а некая риторическая фигура в образе человека, подстава, вымышленный персонаж, измерительная линейка, лекало, функция, плод практического ума, синтезированная модель межчеловеческих отношений, если хотите, то есть, продукт сугубо искусственный. Такой в чистом виде в природе не встречается.

Куратор вытек из потайной ниши, встроенной под лестницей, тихо, незаметно, как просачивается вода из прохудившейся бочки. Торопливым шагом, слегка заваливаясь на правую ногу, также бесшумно поднялся на площадку и застыл в подтянуто-подобострастной позе, ловко совмещая в пластике военную выправку и безусловное преклонение. Куратор был полюсной противоположностью господину Эстээраха: абсолютный раб — абсолютный господин. Последнего тоже трудно было бы назвать человеком в общепринятом смысле этого слова, ибо он представлял собой некий роковой фантом, прочно засевший в людском сознании и, благодаря этому, с завидной лёгкостью управляющий миром. На кураторе мешковато сидел синий мундир с золотыми отворотами на рукавах и орденом «ТИК»а I степени на шее, коим награждают за преданность Тайной Иерархической Конституции и вклад в дело стабилизации её незыблемых принципов. На его рябоватом лице с приплюснутым носом, трамплином взлетающим над тяжёлой челюстью, и напоминающем образ цивилизованной гориллы, застыло космического масштаба огорчение.

Господин Эстээраха, наконец, отвлёкся от орла и перехватил пронзительным взглядом проступивший сквозь солнечную дымку авиалайнер. Через минуту, когда авиалайнер обрисовался более чётко, господин Эстээраха вытянул руку, нацелил указательный палец на плывущий под небесами серебристый борт, и уже хотел нажать на воображаемый курок, как его прервали — постояв для приличия на некотором отдалении от шефа, куратор скрипучим покашливанием оповестил о своём присутствии. Правитель Мира хлопнул обеими руками по коленкам, досадливо поморщился. Однако ничего личного, как говорится, наоборот, напускное недовольство господина Эстээраха выражало отличное расположение его духа, это была обычная утренняя игра, психологический променад, особый ритуал, примитивная провокация, цель которой состояла в непринуждённом выяснении сиюминутного состояния Мира — всё ли находится на своих, санкционированных им, местах, нет ли причин для опасения, что его всемогущество в чём-то пошатнулось. И он вслед за этим, не глядя на помощника, задал, задаваемый им довольно часто, совсем простенький вопрос:

— Шаблон, без чего обычный человек не может обходиться прежде всего?

— Без пожрать и без потрахаться, сэр, — сходу и бесстрастно доложил куратор, принимая игру.

Но Правителя Мира нельзя было обмануть, он почувствовал едва уловимое напряжение в интонации Шаблона (в прошлый раз ответ звучал гораздо непринуждённей) и потому выставил уши, как локаторы, беспокойно пошарил в мировом пространстве в поисках смысла услышанного, и задал второй вопрос, наводящий:

— А деньги?

— Вы спросили про «прежде всего», сэр. А деньги не помешают ни тому, ни другому, — разъяснил куратор, слегка сконфузившись, и неожиданно для себя присовокупил скороговоркой: — Если не злоупотреблять.

— Что значит, «злоупотреблять»?

Куратор молчал, съёжившись. Обычно в разговоре с Правителем он не позволял себе комментариев, но тут, как чёрт дёрнул, сболтнул, нарушил субординацию, отвечай, когда спрашивают, а так — ни-ни!

Правитель насторожился.

— Ну же! Я задал вопрос, — сказал он с выражением кротости на холёном лице, отчего у куратора похолодело в груди. — Что значит, «злоупотреблять»?

— Очень просто, сэр: раскрывать рот на большее, чем сможешь проглотить, — отвечал Шаблон запинаясь и всё же не теряя присутствия духа. — Человек часто делает такие ошибки, подобно удаву, вознамерившемуся проглотить слона.

— А в чём причина? — вкрадчиво продолжал Правитель, он уже давно всё понял, но ему нравилось поиграть со своим помощником. В последнее время он немного заскучал. Впрочем, наверняка от него многое скрывают, и его скука беспочвенна.

— А причина в том, сэр, что он непомерно тщеславен, — видя скуку на каменном лице господина, Шаблон не на шутку раздухарился, пора поиграть в клоуна, и его понесло. — А тщеславен, сэр, оттого что глуп. А глуп, сэр, оттого, что ленив. А ленив, сэр…

— Достаточно. Вот и занимай его внимание кулинарным бредом. А чтобы не думал, поставь его раком и дёргай за либидо каждую секунду, чтобы моча ударила ему в голову и затопила мыслительный орган. По всем каналам. Чтобы выжить, он слопает всё, что ему ни предложат. Человека легче всего погубить, запрограммировав его на жажду наслаждений. Повсюду и постоянно, где бы он ни был. Ad infinitum! Такова моя доктрина. Я назвал её Принципом ломехузы. Знаешь, что такое ломехуза, Шаблон?

— Куда мне до ваших высоких соображений, — скромно ответил Шаблон, театрально потупившись.

— Ломехуза — насекомое, Шаблон. Маленький рыженький жучок, похожий на муравья и с виду абсолютно безобидный. Представь себе большой муравейник. Муравьиный мегаполис. У нас любят ставить муравьёв в пример людям, упоминая лишь об их положительных качествах. Муравьи, мол, — замечательные строители и организаторы и тому подобное. Хорошо работают, неплохо плодятся, заботятся о своём потомстве. Всё у них расписано, во всём вселенский порядок. И это действительно так. И стоял бы вечно их муравейник, не будь на свете ломехузы. Однажды этот коварный жучок, изловчившись, попадает в муравьиную детскую, к муравьиному потомству, и откладывает там свои яйца. Бдительные муравьи, разумеется, быстренько вычисляют непрошенного гостя и принимают меры к его выдворению из пределов муравейника. Но не тут-то было! Ломехуза не сопротивляется, нет. Ей хорошо известно: в чужой монастырь со своим уставом лезть не следует. И она выбирает тактику задабривания, просто откупается особым образом — выделяет наркотическое молочко, слизывая которое муравьи пачками балдеют и на какое-то время расслабляются, оставляют чужака в покое. А ему того и надо. При новом заходе происходит то же самое. И постепенно муравьи впадают в зависимость от лакомства ломехузы. Ради собственного наслаждения они начинают игнорировать правила муравейника. Перестают работать и полностью отдаются во власть маленького жучка. Затем из яиц ломехузы вылупляются маленькие ломехузики. Они проводят такую же политику, как и их родители, заодно поедая на завтрак, обед и ужин муравьиные яйца. И что в результате?

— Что, сэр?

— За довольно короткие сроки рушится всё, на чём держалась муравьиная держава. Муравейник постепенно исчезает, а ломехузы, пополнив свои ряды, отправляются на поиски нового, чтобы в конце концов, извести муравьиное племя на корню. Тебе это ничего не напоминает?

— Напоминает, сэр. Ой, как напоминает!

— Совершенно верно, люди очень похожи на муравьёв. В меньшей степени, конечно, на тех, кто работает, не имея понятия о существовании ломехузы, и в большей степени на тех, которые хотят ничего не делать и при этом получать удовольствие от жизни. В погоне за наслаждением человек не гнушается ничем. Зачем ему труд в поте лица и роды в муках, завещанные Хозяином Рая? Человек слаб и ничтожен в своей слабости. Вот тут-то мы его и прищучим.

— Ваша правда, сэр!

— Он готов только жрать, балдеть и… как ты выразился?

— Трахаться, сэр, — с готовностью повторил Шаблон.

— Жрать, балдеть и трахаться! Жрать, балдеть и трахаться! И всякого, кто встанет на его пути, он будет убивать. А ведь это весьма простой и эффективный способ разредить без меры расплодившееся человечество, а? И главное, прибыльный. И никакой войны не потребуется. Они угробят сами себя.

— Ваша правда, сэр. Весьма хитроумный способ.

— Постой… — Правитель Мира вдруг изобразил на лице недоумение; сегодняшняя игра его забавляла, и он растягивал удовольствие. — Что за странное выражение ты мне подсунул? «Трахаться»… Обо что?

— Это не обо что, сэр… Это… в куда… то есть… У них есть для этого очень точное слово, но оно варварски реалистичное, и я… не рискую оскорбить им ваш тонкий слух. И потому использую широко употребляемый заменитель…

— Твоё красноречие для меня, как инсектициды для тараканов. Лучше покажи.

— Конечно, сэр! Это когда, сэр… совокупляются, сэр… две таракашки… ой, извиняюсь! Две особи, сэр… — поспешно, путаясь в словах, пояснил Шаблон, для вящей доходчивости довольно изобретательно показывая на пальцах.

— А, папа-мама! Так бы и сказал. Ян & Инь? Кажется, так это китайцы называют? — Правитель Мира подпрыгнул на пятой точке, радуясь своей проницательности.

— Так… но не обязательно так, сэр, — терпеливо разъяснял куратор, словно сидевший перед ним и задавший неудобный вопрос был единственным сынком какого-нибудь олигарха или какого-либо крупного чиновника с мигалкой в голове, огорчать которого, одёргивая его нерадивого отпрыска, ему не то, чтобы не хотелось — очень даже хотелось — но было страшноватенько, ещё чего доброго (или недоброго?) прихлопнут, как надоедливую муху и дело с концом, и потому он старался держать себя в рамках педагогического нейтралитета. — Порой тут не различишь, сэр, где папа, а где мама… всё так перемешалось…

— То есть?

— Случаются и однополые связи, сэр. Янь с Янью или Инь с Инью. Как кому вздумается.

— Чего только ни бывает в мире животных, Шаблон, — вздохнул Правитель, прикрыв глаза.

— Они это называют «заниматься любовью», сэр.

— Китайцы?

— Не только китайцы, сэр. А все, кто этим занимается.

— Ну и ладно. Раз так, им и карты в руки. Пусть трахаются обо что им вздумается всеми способами, пресыщая тело и опустошая душу. Нам это на руку. А, Шаблон?

— Так-то оно так, но…

Господин Эстээраха резко мотнул головой.

— Что ещё?

— Есть проблема, сэр, — испуганно выдавил Шаблон и зажмурился.

Правителю ударила кровь в голову. «Так вот в чём причина его сегодняшней разговорчивости!» — подумал он с досадой.

— Хватит! Вечно ты суёшь мне под нос какие-то надуманные проблемы! — он встал и, неосмотрительно распахнув руки, резким движением смахнул со стола бокал с гранатовым соком. Бокал упал, разлетелся на сверкающие под солнцем осколки, а по мраморной плите расползлась тёмно-красная лужа. — Ну, вот… плохая примета, — Правитель Мира брезгливо поморщился и медленным шагом стал спускаться к воде.

Куратор последовал за ним. Как бы он ни хотел не портить настроения хозяину, терять было нечего. Недомолвки весьма неприятная штука. За них и пострадать можно.

— Но это весьма важная новость, сэр!

Господин Эстээраха со стоном выдохнул, прищёлкнув языком:

— Ну, что там за проблема у тебя? Где?

— Всё там же, сэр.

— Говори.

Куратор наклонился к уху Правителя и озвучил шёпотом так обеспокоившую его новость. Скуку с Правителя моментально, как ветром сдуло, но это было отнюдь не то, чему следовало радоваться.

Выслушав помощника, господин Эстээраха вскинул к небу гладковыбритый подбородок, одновременно вытянув руки по швам, а лицо его стало белым, как у актёра традиционного японского театра Но. Затем он извлёк из кармана халата револьвер 22-го калибра, крутанул барабан, не глядя на куратора, приставил дуло к его груди в районе предполагаемого сердца и нажал на курок.

Раздался выстрел.

Куратор солдатиком повалился на спину, ударившись затылком о ступеньку с таким звуком, как если бы его голова была кокосом. Удовлетворённый господин Эстээраха сунул оружие в карман.

— Хорошо сегодня упал, убедительно.

Куратор приподнял голову.

— Запускаем программу «Тень Генома», — сказал Правитель.

— Прошу прощения, сэр, но её запустили ещё полвека назад, если не больше, — сообщил куратор, потирая затылок.

— Вот как? Тогда почему она не работает?

Куратор с трудом поднялся.

— У них там много чего не работает, сэр. Даже принятые ими законы не работают.

— А в чём причина? Загадка русской души?

— Загадка в том, сэр, что их до сих пор очень много. И не все дураки. А тут ещё и Крым обратно оттяпали. Их полку прибыло. И они нашли лазейку, сэр.

— А кто-то говорил недавно, что они спиваются. И что их мозги вследствие этого — ни к чёрту.

— Спиваются, сэр. Но мозгов пока больше, чем алкоголя. И продажу недавно строго ограничили. Не успевают проспиртоваться.

Правитель повернулся к морю спиной, сказал устало:

— Всё нужно делать самому, ни на кого нельзя положиться, — и стал подниматься по лестнице, надувая щёки и делая на ходу дыхательную гимнастику. И пока подымался, приодел себя в соответствующий костюм, дабы появиться в нём в обществе. А поднявшись на верхнюю площадку, растворился в воздухе, лопнул, как мыльный пузырь.

Шаблон огляделся по сторонам, вытянул руки по швам, зажмурился, затем с неохотой сгруппировался и последовал за хозяином.

Кузьма

Таков закон: всё лучшее в тумане…

Вл. Соловьёв


Идёт Федот по тропинке. Вдруг поперёк канава.

— И-и-и-эх! Вспомню молодость, перепрыгну!

Разогнался, прыгнул и… плюхнулся в канаву.

Вылез кое-как, огляделся по сторонам — никого.

Пожал плечами, сплюнул.

— А! Я и в молодости, помню, не перепрыгивал.

Анекдот

С утра Кузьму скрутило паршивое настроение…

Всю ночь его сонное сознание морочили бесконечные лабиринты коридоров, гулкие тоннели, бесчисленные кубические ёмкости в виде комнат без окон с ободранными стенами, сырые подвалы, переходы с выщербленными лестницами, заваленные гниющими пищевыми отходами, повседневной мелочью всех времён и народов от искорёженных шлемов и зазубренных мечей древних завоевателей до абажуров и швейных машинок домохозяек-прабабушек, и наконец, автомобильных покрышек и сотовых телефонов, а также заселённые неподвижно лежащими (и потому казавшимися ему полумёртвыми) бомжами, которые вдруг оживали, улыбались беззубыми ртами и грозили ему пальцем, и полчищами снующих под ногами крыс — лабиринты, по которым он блуждал в поисках выхода; он то замечал на себе какие-то чужие обноски, то оказывался абсолютно голым; изо всех щелей сочилась вода, и повсюду гулял промозглый сквозняк, от которого негде было укрыться; порой сквозь щели приотворённых дверей ему мерещились всплески рыжего света и мелькание пышно-розовых женских тел, и пляшущие тени на стенах, и слышались вскрики и стоны, прерывистый смех и приглушённые рыдания; и вдруг в этой вакхической пляске он замечал лицо, где-то виденное им ранее, до боли знакомое, и он в меру своих двигательных возможностей рвался в том направлении, в замедленном беге вплывал в ту комнату, но заставал там лишь зияющую пустоту, тёмное безмолвие и колебание ледяного воздуха; и в ту же минуту призраки, дразнящие его воображение, являлись ему в перспективе сквозь новую щель, и он направлялся туда, с трудом передвигая ватные ноги, пытался крикнуть, позвать, но кто-то всемогущий наделил его неизбывной немотой; и то лицо, которое привиделось ему в призрачном мелькании тел, тускнело, оседая в памяти тяжким и смутным воспоминанием; при этом, заряженный идеей поиска, он не испытывал дискомфорта ни от холода, ни от своей обнажённости, ни от наличия на себе не совсем свежей одежды с чужого плеча, ни от затерянности в неведомом головоломном пространстве; и единственным чувством, свечой вспыхнувшем где-то в глубинах его бессонной души и постепенно разгоравшимся и заполнявшим все его внутренности, было чувство безотчётного страха — перед кем или чем, он не понимал, а только дрожал от сотрясавшей его тело тревоги и беспокойно озирался, ощупывая воспалённым взглядом покрытые коркой изморози грязно-белые выступы коридорных сводов и тёмные провалы под переходами, излучающие стужу и зловоние; и это была грязь и заброшенность не первобытного мира, а, судя по разбросанным повсюду бытовым отходам и ошмёткам прежней роскоши, грязь и заброшенность мира, прошедшего через огонь и скверну цивилизации; и он, Кузьма, сейчас был последним её выкидышем, одиноким и неприкаянным, без пристанища и без какой-либо дружеской поддержки; ещё немного, думал он, и я упаду и исчезну бесследно в какой-нибудь чёрной дыре…

Пробуждение принесло неожиданное спасение. Он приподнял одно веко и зарычал, жмурясь от яркого света, вторгшегося в комнату через полураздёрнутые шторы. И за то время, пока глаз был отверст и слегка затуманен патиной сна, сумел зафиксировать промелькнувшую по комнате знакомую тень. Это была тень Правителя Мира. Он всё утро прятался за шкафом, наблюдая за спящим Кузьмой. И вышел оттуда, лишь потому, что его заинтересовал старинный сундук морёного дуба с массивными коваными перетяжками, стоявший у стены под дверью. По заверениям Людмилы Ивановны, матери Кузьмы, этот сундук был уникален тем, что изначально существовал в единственном экземпляре, поскольку был изготовлен на заказ, и принадлежал в своё время её прадедушке по отцовской линии, солидному торговцу мануфактурой. Изготовленный безвестным мастером ещё в царские времена, сундук пережил три революции (не считая последнего переворота с социалистического боку на капиталистический в начале 90-х годов), две мировых войны, одну гражданскую и прочие пертурбации в стране, происходившие в течение двадцатого века, включая вынужденные переезды с квартиры на квартиру. Одним словом, он представлял собой неопровержимый раритет, претерпевший на себе множество ударов судьбы и, следовательно, ему не было цены. А достался он ей в наследство, благодаря представителям промежуточных поколений, потерявшим многое из того, что следовало бы ценить больше всего, и в первую очередь жизнь, но сохранившим этот сундук, как драгоценную память о своих предках, как сокровищницу духа, сконцентрировавшую в себе положительную наследственную энергетику. Однажды он исцелил Кузьму от смертельной обиды. Когда ему было лет десять-одиннадцать, он задал матери вполне законный вопрос — где его отец? Людмила Ивановна вдруг побелела, нижняя губа у неё заходила ходуном, она замахала руками в истерике, как испуганная птица, извергнув со страшным шёпотом: «Пожалуйста, никогда не спрашивай меня об этом! Не было у тебя отца!» Что мог подумать ребёнок, услышав подобное? У всех отцы есть, а у него нет. Как так может быть? Он обиделся на мать и залез в сундук, спрятался в нём навсегда, в отместку, рассудил: «задохнусь в нём без воздуха и умру, и пусть тогда без меня поживёт».

Как же потом корила себя Людмила Ивановна за то, что не смогла ответить сыну как-то по другому, не смогла придумать какой-нибудь героической, примиряющей, версии, типа был альпинистом и разбился насмерть при восхождении на пик Победы, или — военным лётчиком-испытателем и погиб при испытании очередной боевой машины; нет, всё правильно, знать правду ему ещё рано, и лучше ничего не говорить, чем врать — в доме ни одной фотографии, которая могла бы удостоверить это. А семейных снимков у неё не перечесть: отец и мать, дедушки и бабушки и далее вглубь рода, и было множество фотографий её сестры, красивой молодой девушки, студентки театрального института, рано погибшей от несчастного случая — сбила машина. Ложь имеет свойство разбухать со временем до злокачественной опухоли невероятного размера, чтобы потом неожиданно взорвать мирное течение жизни и превратить её в ад. Таким адом был биологический отец Кузьмы, и память о нём должна быть стёрта окончательно и бесповоротно.

Обыскав все закоулки в квартире и отчаявшись отыскать ребёнка, Людмила Ивановна подумала, что мальчик в очередной раз убежал из дома и стала звонить в милицию. А Кузьма, надышавшись запахом истории в дубовом коробе, беспечно окунулся в омут сновидений, а выспавшись, вылез из своего убежища сам, целый и невредимый, даже исполненный сил и в чём-то обновлённый. Именно поэтому сундук заинтересовал Господина Эстээраха; не как знак непременного скопидомства, а как возможный оберег, как амулет, издавна охраняющий семейство Кузьмы от всевозможных дестабилизирующих родовую силу напастей. И если это так, то его следовало любым способом нейтрализовать, изъять из квартиры, скажем, купить, предложив сумму, от которой мало кто способен отказаться. И таким образом прервать связующую нить рода. Главное, внедрить в голову обладателя решение о продаже. А если это произойдёт, Кузьма всецело будет во власти Правителя Мира. А там и… Видели, как рушится от малейшего дуновения долго и кропотливо собираемый карточный домик?.. Так размышлял господин Эстээраха, целью которого было всеобщее и полное разрушение естественных человеческих связей. И в предвкушении победы он затаился за шкафом безмолвной тенью и потирал руки. Несколько лет назад, когда в семью пришло неумолимое безденежье, Кузьма чуть было не клюнул на эту удочку. И если бы не Людмила Ивановна, вовремя остановившая сына, то этот во всех смыслах замечательный сундук сейчас бы обретался в иных пределах. И на их семью могло быть навлечено какое-нибудь несчастье, кто знает. Какое случилось двадцать с лишним лет назад, когда сундук при переезде на новую квартиру был случайно оставлен недобросовестным грузчиком в квартире дома предназначенного на слом. Конечно, спустя какое-то время о нём вспомнили, и он был возвращён в лоно семьи. Но случившегося уже было не поправить…


Однако всему своё время, и Правитель Мира не терял надежды. Человек слаб, и чтобы погубить, его следует довести до того предела, где слабость беспрепятственно возьмёт верх. Добить упавшего не составит труда. Веками испытанная практика.

Как раз в тот момент, когда Кузьма открыл глаз и зарычал, господин Эстээраха внимательно изучал заинтересовавший его сундук и, не желая лишний раз светиться — с некоторых пор он решил действовать исподтишка — мигом принял облик Кузьмы и метнулся в своё укрытие. Кузьма вздрогнул. Мать гремела кастрюлями на кухне и вряд ли заходила к нему в ближайшую минуту. Он уже понял, что это могло быть, и основательно напрягся. Однако ему показалось, что промелькнувшая тень, как в зеркале, отразила его самого. Но он лежал, а мелькнувшая тень была в вертикальном положении — это он видел отчётливо.

Кузьма привстал, опираясь на локти.

— Ты опять здесь?

— Опять здесь, — словно эхо, прозвучало из-за шкафа внятным шёпотом.

— Не играй со мной!

— Почему ты отказываешь мне в забаве? Ты играешь словами, а я — судьбами. У каждого свои игрушки.

— Моя игра безобидна, а твоя…

Он не успел договорить, в дверь постучали.

«Кузьма, ты не один?» — «Один!» — «А с кем разговариваешь?» — «Стихи сочиняю!» — «А… тогда извини. Завтрак на столе. Я ушла!» — «Пока, мам!»

Хлопнула входная дверь. В наступившей тишине он услышал, как методично чавкают над дверью часы, пожирая с тарелки бегущее время.

Чтобы изжить всё ещё сидевший в нём и неожиданно толкнувший под сердце испуг, Кузьма открыл оба глаза, вскочил с постели, подбежал к окну и широким жестом распахнул занавеску. Прочь негативные мысли! «Да здравствует солнце, да скроется тьма!» Какая жалость, что не он это сочинил. В комнату искрящимся потоком хлынул солнечный свет.

После этого Кузьма заглянул за шкаф — никого, потом вышел на середину комнаты, упёр руки в бока, задрав голову к потолку, и стоял так неподвижно минут пять или шесть, почти беззвучно шевеля губами. Таким образом он разминал свой поэтический аппарат и заодно освобождался от вчерашнего осадка, который образовался в результате приёма информации из внешнего мира. Кто-то чистит организм, обрекая себя на диету или принимая соответствующие лекарственные препараты. Он чистил его именно таким образом, ибо главный мусор попадает к нам из информационного поля, излучаемого перенаселившим земной шар человечеством. Таков был его обычный утренний ритуал, его духовная зарядка. Сегодня это выглядело так:

мозги лежат начинкой в тесте

спасибо за любые вести

за установку либо-либо

за Крым особое спасибо

спасибо за релизы в блогах

и за разборки на дорогах

за битой в лоб мерси особо

поскольку обошлось без гроба

за мат озвученный где-либо

всем изощрённое спасибо

летит на город стая шлюх

прокукарекал всем петух

как о зарплате ни тужи

кругом валяются бомжи

по лицам дураков и дур

слащавый ползает гламур

сдувает феном пыль с колен

подросток видимо от скуки

в саду стоит какой-то член-

корреспондент любой науки

гулять он вывел теорему

но эта строчка тут не в тему

у речки слился на понтон

безличный офисный планктон

какой-то левый коллектив

мыл у ручья презерватив

один весёлый депутат

критиковал страну в умат

холодный дачник ставил печку

за взятку выехал на встречку

поддатый коррупционер

с него всегда берут пример

владетели госаппарата

шестая их ума палата

лишился пряника банкир

устроил мэр луккулов пир

дальневосточный губернатор

сдав на анализы мочу

вдруг заявил с утра врачу

что он китайский император

и может делать «что хочу»

чтобы поднять чиновный тонус

им президент повысил бонус

сегодня праздник завтра стирка

в мозгу образовалась дырка

какая дырка что за связь

в неё сольётся мира грязь

кругом гудят автомобили

я жив благодаря сноровке

спасибо тем что не убили

меня вчера на остановке

Прошептав последнюю строку, Кузьма вытянул обе руки вперёд, затем бросил их вниз, одновременно согнувшись, резко выдохнул и вновь выпрямился. Теперь он готов для нового дня. Крикнул «Мам!», но потом, вспомнив, что она уже ушла, бодрым шагом отправился на кухню, выпил натощак стакан родниковой воды и сел завтракать. В мозгу пульсировала какая-то странная мысль, резкая, угловатая, короче, малоприятная. А странность её заключалась в том, что она никак не могла найти себе словесного выражения и потому была неуловима, как тень. Значит, зарядка оказалась недостаточно очистительной. И это его беспокоило.

Кузьма был свободным художником, поэтом-импровизатором. Он никогда не сидел за письменным столом, вымучивая подходящие выражения, он сочинял на ходу и никогда не переносил сочинённое на бумагу (не считая времени учёбы в литинституте). На фиксацию собственных текстов у него был запрет, обусловленный им самим до конца не осознаваемым внутренним комплексом. Это была разовая акция. Возможно, он таким образом бежал ото лжи, проникшей во все поры современного человека. Его любимым поэтом был Фёдор Тютчев, который с подачи античных греков, одной фразой поставил под сомнение и отстранил от истины всё когда-либо и кем-либо сказанное (и собой в том числе, как это ни парадоксально) — «мысль изречённая есть ложь». А то, что изречено да ещё записано на бумаге или теперь уже на каком-либо другом носителе информации, есть ложь в квадрате (вспомним известное латинское выражение: слова улетают, написанное остаётся!); и далее, по возрастающей, если на однажды изречённом к тому же будут пытаться настаивать… Уж не говоря о мыслях излюбленных до самоотречения. Лжи неведомы пределы. Она уже давно стала сущностью человека. Более того, без лжи стало неуютно существовать в этом мире. А людьми падкими на ложь или не различающими, где начинается ложь, невероятно легко манипулировать. И Кузьма, что ему казалось весьма хитроумным, руководствовался неким импрессионизмом мышления. Думается, он и сам не помнил того, что изрекал его рот по подсказке сознания (или подсознания?), ибо, как свидетельствуют некоторые его фанаты, нигде ни разу не повторился. Свои спонтанные монологи он разбрасывал направо и налево. И слушающие платили ему за выступление, кому сколько было не жалко. Иногда, некоторые фирмы, прослышавшие об уникальном бродячем стихотворце, приглашали его на корпоративные вечеринки, как местную достопримечательность, как диковинную добавку к фуршету, где он устраивал импровизационные монопредставления, сходу на глазах изумлённой публики откликаясь на предложенные ему темы. Так он зарабатывал себе на жизнь. Развлекая и развлекаясь. Клоун, бродячий певец, бард и в чём-то волшебник. Он почти всегда носил с собой гитару и, в зависимости от темы или настроения, или того и другого вместе взятых, либо импровизировал монолог, либо исполнял песню, одновременно сочиняя и стихи, и соответствующий к ним напев. Живое воображение Кузьмы, вызываемое чрезвычайной впечатлительностью, было подкреплёно прирождённым артистизмом. Другими словами, природа вложила в него дар отзываться на всё поэтическими строками. Он мог сочинять по любому поводу, в любое время дня и ночи, лишь бы являлась тема. А они ему являлись бесперебойно, одна за другой. Они толпились перед ним, словно девушки на эротическом кастинге. И он, выбрав наиболее подходящую для текущего настроения, использовал её в своё удовольствие и с полной отдачей, выплёскивая в воздух, словно возникающие из ничего, волшебные строки. Каждый выход на подвернувшуюся под руку публику Кузьма обставлял с особой придирчивой изобретательностью, вовлекая слушателей в стихию своего незаурядного таланта, и они подчинялись ему с гипнотической готовностью. Под конец представления изумлённая публика засыпала его вопросами, среди которых в обязательном порядке был и такой — «как это у вас получается?», на что он со скромной улыбкой всегда цитировал пушкинского импровизатора: «Всякий талант неизъясним».

Но с некоторых пор к этому стало примешиваться, заметное даже иному постороннему глазу, некое напряжение, некая болезненная нервозность, некое не выявленное противостояние кому-то, как будто что-то сидело в нём и диктовало агрессивный характер поведения, а его рассудок и воспитание этого не принимали. Им овладевал какой-то жуткий страх, он его чувствовал всеми порами, каждой клеточкой своего молодого организма, но определить, откуда он исходит и в чём его смысл, затруднялся. Как замечено психологами, собственный мир, в противоположность миру окружающему, ускользает от попыток интеллектуальной манипуляции. Однако Кузьма боролся с ним и порой в этом противостоянии дело доходило до галлюцинаторных реакций (пример — господин из-за шкафа). Он словно хотел что-то загасить в себе, от чего-то освободиться, обезвредить себя и других от злокачественного довеска своей натуры, показать другим, что он не тот, который затаился у него внутри, а тот, кого он сейчас изображает. Того он всячески скрывал. И боролся с ним по мере сил, заталкивая внутрь, как скверную, требующую выхода, тошноту. В отличие от некоторых размышляющих людей, занятых поисками пути к себе, он щедро тратил душевные и физические силы на то, чтобы уйти от себя. И на деле получалось, что одну ложь, сам того не ведая, он подменял другой, правда, с виду в празднично-безобидной оболочке. И сам же проглатывал эту пилюлю, надеясь на скорейшее выздоровление. Его стремление сбросить ненавистный груз было похоже на симптомы психического заболевания, называемого в медицине диссоциативной фугой. Оно напоминало бегство от себя, переходящее в навязчивую идею заменить собственную натуру другой, более приемлемой для его обеспокоенного сознания. Обострённая совесть Кузьмы требовала очищения и кардинального обновления, но как сделать это, он не понимал. Поэтому не мог долгое время оставаться наедине с самим собой, он нуждался в публичности. Публика была для него неким отвлечением, особым фильтром, подобием абсорбента, который с жадностью поглощал распыляемую им негативную энергию, освобождая его от лишней тяжести. И он бросался в неё, как отчаявшийся бегун, спасаясь от преследования, бросается со скалы в бушующий океан. На публике сидевшая в нём скверна мгновенно скукоживалась, как обжаренная на солнце зловредная личинка.

В более раннем возрасте эта раздвоенность ощущалась им не так остро, но с каждым годом тот, кто сидел у него внутри, созревал, набирал силу и занимал всё больше и больше места, вытесняя детскую чистоту, парализуя его волю, подавляя лучшие проявления души и, в результате, до неузнаваемости коверкая его индивидуальность. И один случай, произошедший с Кузьмой несколькими годами ранее, сигнализировал ему о необходимости усиления бдительности, принудил его быть более строгим к проявлениям исходящей от него отрицательной активности.


Это случилось в конце девяностых, летом, в маленькой деревушке Верхнее Забытково…

Но сначала он попал туда (или не туда, далее разъяснится), не зная даже названия этой деревушки, расположенной где-то в неведомой глуши то ли Костромской области, то ли Вологодской, то ли Ивановской — он так до конца и не уяснил её точной географии, о чём позднее бесконечно жалел — куда его занесло благодаря тяге к перемене мест, неожиданно проявившейся в нём после окончания литинститута, где он с завидной усидчивостью в течение пяти лет постигал азы поэтического мастерства. Педагоги с нескрываемым восхищением следили за необычайно лёгкими взлётами его поэтического дара и за его, редко свойственному молодым, трудолюбием, которые в подобном счастливом сочетании не могли не дать в скором будущем грандиозных ростков. Они видели в нём весну гения и прочили ему великое будущее. Да и сокурсники тянулись к нему, как цветы к солнцу, полагая, что он заглядывает туда, куда не дано заглянуть рядовым смертным. В каком-то смысле они были правы. И сам Кузьма, смутно осознавая эту свою особенность, в один прекрасный день резко поменял образ жизни. Он вдруг понял, что не может долго находиться на одном месте, что ему следует постоянно перемещаться. И дело было не только в необходимости смены впечатлений и не столько в ней. Перемещение ему было нужно для чего-то другого. Он словно хотел, как уже говорилось, от чего-то или кого-то укрыться, убежать, словно кто-то постоянно его преследовал, с целью склонить к нарушению естественного нравственного закона — именно так в порыве откровения он прокомментировал своему другу собственную тревогу.

И вот однажды летом он сказал матери, что должен развеяться, а для этого ему надо уехать из Москвы, подальше от городского столпотворения, побродить по просторам России, осмотреться. Мать огорчилась, но препятствовать не посмела. Слишком сложно на определённом этапе у них складывались отношения, до полного разрыва. И, не желая потерять сына вновь, она всячески поощряла его во всех начинаниях, уговаривая себя тем, что молодой человек ищет свой путь. Все средства связи и ориентации в пространстве и времени, как-то: часы, мобильный телефон, плеер и прочие электронные побрякушки наступившей эры Водолея — Кузьма засунул в ящик стола и плотно его задвинул. Главное, остаться лицом к лицу с таинственной необозримостью пространства, послать подальше всех воркующих изо всех дырок с умным лицом о состоянии мира, оградить себя от любых сведений извне, которые, если уж быть до конца честным, всегда подаются в искажённом свете: или с патриотическим дрожанием в голосе, или с изрядной долей цинизма и пошлости, или откровенно лгут, не моргнув глазом, ибо их цель — манипулировать сознанием, и потому не могут рассматриваться, как объективный источник информации. Да и бывает ли таковой вообще? Каждый осведомитель на кого-то работает. Лучше ничего не знать, чем иметь представление о мире с чужой подачи, которая порождает спящего гражданина, не желающего подключать голову — за него-де есть кому подумать. Кузьма не заблуждался на их счёт, решив оградить себя от информационного монстра всеми доступными ему средствами. Он собрал только маленький рюкзачок, с которым когда-то ходил в школу, бросив в него всё необходимое для гигиены, да сунул в кошелёк кое-какие сбережения. Затем, закрыв глаза, ткнул пальцем в заранее составленный им на тетрадном листке список московских вокзалов и отправился на выпавший ему Ярославский. На вокзале он также, вслепую, ткнул в расписание поездов и тут же купил билет на поезд до Костромы. Но неожиданно пересел на другой, следующий по этой же дороге, но куда именно, он принципиально не посмотрел и ни у кого не стал спрашивать. Куда привезёт, туда и привезёт.

Примерно после четырёх часов езды, или чуть более, он неожиданно увидел промелькнувшую в вагонном коридоре странную тень, и его охватила необъяснимая тревога. Интуитивно он почувствовал в ней грозившую ему опасность. Она-то и выгнала его из железной западни на свежий воздух. И на первой же остановке он соскочил на какой-то небольшой станции, названия которой он не запомнил, потому что и не желал запоминать — знать координаты своего местопребывания не значило затеряться — отошёл в сторону, подальше от железнодорожных путей, и побрёл по первой попавшейся ему на глаза просёлочной дороге, ведущей в неизвестность. Хотя, рассуждая здраво, можно сразу понять — всякая дорога куда-нибудь да приводит. Сначала она петляла по лесу, потом тянулась по овсяным полям, пересекала небольшие перелески, спускалась в низины и поднималась в гору, поворачивала вправо-влево и снова выпрямлялась. Который час он не смог бы сейчас определить. В поезд сел поздно вечером, затем, спустя несколько часов, когда уже светало, вышел неизвестно где, и за всё это время ни разу не сомкнул глаз. И потому сейчас он не чувствовал ни рук, ни ног, двигался механически, на автопилоте. Шёл, шёл и вдруг обнаружил, что видимость ухудшилась настолько, что превратилась в свою противоположность — он оказался в вареве клубящегося густого тумана… Кузьма напрягся, замер, и на какое-то мгновение почти физически ощутил, как в его голове что-то щёлкнуло, потом погорячело, одно отделилось от другого, задвигалось, завертелось, память выволокла на свет и рассыпала перед ним беспорядочные обрывки знаний, будто кто-то в поисках неизвестно чего бесцеремонно хозяйничал в его интеллектуальном архиве, и, можно сказать, используя крылатую фразу известной перестройки, процесс пошёл — мысли, как разбегающиеся галактики после Большого взрыва, понеслись во множестве, одна вдогонку другой, и закружили с невиданным ускорением, и от этого ему сделалось нехорошо, земля стала уходить из-под ног, словно он медленно, но неуклонно, начинал погружаться в гигантскую воронку… Его движения были полуобморочно замедленны. Ему захотелось за что-то ухватиться, на что-то опереться, но руки беспомощно сучили в воздухе, как щупальца контуженного кальмара…

Туман… туман… туман… Основываясь на конкретных ощущениях, можно придти к любопытным умозаключениям. Туман неопределённости… Туман предположений… Туман воспоминаний… Везде и всюду — туман. Он даёт нам возможность выбора и в то же время её отрицает. И единственная вероятность выйти на какую-то смысловую дорожку — положиться на случайность. Ни о чём нельзя сказать наверняка. Вся наша жизнь — туман. А когда всё в тумане, когда во всём неопределённость, следует полагаться только на случай. Случай — тамада на пиру неведения. Случайность — колыбель радостей и огорчений одновременно, и наша надежда. Верующие полагаются на Бога, тоже в глубине души принимая его за счастливую случайность (вдруг услышит!), случайно дарующую нечто необходимое. Но на всякий случай (и здесь — случай, как некое ожидание страждущего сознания) подстраховываются и почти с благодарностью поминают падшего ангела — в народе издавна говорят: чем чёрт не шутит! Или: на Бога надейся, а сам не плошай. То есть, надежда на некое везение присутствует, но и сам подсуетись, не сиди сиднем, а лови щуку, исполняющую желания, увеличь количество шансов, сделай счастливую случайность возможной. Она — единственная путеводная звезда, ведущая… в том-то и дело, о том, куда ведёт эта самая случайность, мы узнаём не раньше, чем там оказываемся. Но ведь нам интересна не цель, а сам процесс, не так ли?

Впрочем, бесконечное и парадоксальное сцепление случайностей, непрерывное квантовое кипение космоса, исключающее любую предсказуемость в долговременной перспективе, а, стало быть, и всё то, что рассматривалось ранее в рациональных рамках классической философии, кардинально скорректированной позже теорией относительности, уже давно навело некоторые пытливые умы на мысль о существовании особой структуры, особого — математически просчитываемого и переводимого на житейский язык явно в парадоксальной формулировке — вселенского беспорядочного порядка, так сказать, закономерности в отсутствии таковой; человек продолжает надеяться на свои интеллектуальные и провиденциальные возможности — если не выгорело с теорией всеобщего детерминизма, то почему бы и хаос не прибрать к рукам?.. И кто, как не человек, является генератором стихийных импульсов, вместилищем множества необъяснимых, неупорядоченных динамических систем, хаотичное взаимодействие которых часто приводит к непредсказуемым результатам? И многие ли из ныне живущих отдают себе отчёт в том, что малейшие, даже непроизвольные, движения его мышц, неосторожное проявление чувств, нервный посыл опрометчиво высказанных слов, а также наличие потаённых мыслей (не говоря уже о повсеместно и жёстко насаждаемых политических и экономических доктринах), благодаря открытому дотошным исследователем, так называемому, «эффекту бабочки», могут со временем произрасти до ураганной отметки и привести в итоге к катастрофическим последствиям? Так набирает силу морская волна, чтобы в итоге с невиданной яростью обрушиться на преграду и разбиться вдребезги о скалистый утёс. Да и предрекаемый в каждом столетии Конец Света, как глобальное событие, завершающее историю человечества, несмотря на прогнозы провидцев всех мастей, можно с уверенностью сказать, вопреки всем ожиданиям наступит тогда, когда он наступит. И гадать тут бессмысленно. И как не вспомнить знаменитую фразу одного из недавних правителей новой России: «Хотели, как лучше, а вышло как всегда». А она ведь, как ни крути, из этого ряда. Она в ироническом свете демонстрирует беспомощность человеческого волеизъявления. И юмора в ней гораздо меньше, чем нам представляется. И сквозь прозрачную комическую оболочку явственно просвечивает, если не цинизм, то беспросветное отчаяние. А суть в том: как бы мы ни думали, что бы мы ни предпринимали, искомое не всегда соответствует ожидаемым параметрам. А в отдельных случаях никогда не соответствует. И всё это происходит в результате накопления множества, пускай микроскопических, отклонений везде и всюду, которых мы не замечаем или не придаём им существенного значения (не говоря уже о вполне сознательных и весомых отклонениях от заданного курса, дозволяемых чисто эгоистическими интересами). А критическое количество изменений, как известно, меняет качество целого — некоторые физические законы всё же работают. И наша собственная жизнь, которой мы, вполне вменяемые люди, казалось бы управляем, отталкиваясь от начальных установок и не придавая значения возникающим ежедневно непредвиденным и досадным мелочам, постоянно преподносит нам сюрпризы, и по большей части неприятные. Но это не значит, что нужно сидеть сложа руки. Под лежачий камень…

Кузьма интересовался всевозможными современными теориями о происхождении жизни, о строении макро- и микромиров, о пульсирующей Вселенной, о месте человечества, этой ничтожной капельки в необозримом океане вечности, но углубляться в дебри науки ему было не по силам, и он не зацикливался на них; его коньком была интуиция (почти животная), он верил в предчувствия и потому постигал процесс с любопытством осваивающего мир ребёнка, которому хотелось всё потрогать собственными руками. И неожиданно возникшая, казалось бы, из ничего мыслительная цепная реакция, за которую он ухватился, как за соломинку, в поисках смысла, в то же время самим ходом рассуждений его отрицая, постепенно затухала, словно сваливаясь в бездонную яму. И он неизменно оказался перед выбором, как уже бывало не раз: стоять на месте в ожидании неизвестно чего или идти дальше неизвестно куда. Первое обрекало на интенсивное бездействие, что противоречило его деятельной натуре, и он предпочёл второе, в движении — жизнь…

Туман, в которой он попал, был до того густой, что, казалось, при ходьбе по его лицу расползается жидкая вата. Туманная сырость проникала в его организм через ноздри, глаза, уши, поры и заполняла его изнутри. Он почувствовал лёгкий озноб. Видимость резко упала, даже на расстоянии вытянутой руки он не видел своей кисти. Стало трудно дышать. И, как ни протирай глаза, идти пришлось почти на ощупь, напрягая не столько зрение, сколько слух. Он то и дело спотыкался о невидимые колдобины, проваливался в ямки, наступал на что-то мягкое и живое, обдирал ноги о колючки. Иногда по его лицу хлестали ветки проплывавших мимо деревьев, и кончилось тем, что он крепко стукнулся лбом о шершавый ствол какого-то могучего дерева…


В глазах сверкнула молния, запахло палёным. Наверху, в темноте предполагаемой кроны, что-то завозилось, засопело, посвистывая. Уж не Соловей-разбойник ли?.. Кузьма поднял голову вверх, хотя из-за тумана ничего невозможно было разглядеть. И тут до него дошло: услышанные им шумы были следствием неожиданного удара, и пронеслись они в его голове. Он сбился с дороги. И Кузьма сделал шаг в сторону в поисках утраченного пути. Воздух неожиданно резко потеплел, словно он перешагнул в другую климатическую зону. Но дышать стало легче. Над ним время от времени с тревожным криком пролетали какие-то неизвестные ему птицы, под ногами шныряли какие-то фантастические зверьки. К тому же сразу после впадения в туман, ему стали всё чаще являться слуховые галлюцинации: вдруг почудилось, что кто-то идёт за ним следом, ни на шаг не отставая. Будто кто-то поотстал, свалившись с него после удара о дерево, а теперь пробует наверстать упущенное расстояние. Он останавливался, и тут же стопорил шаг тот, кто незримо следовал за ним. И Кузьма отчётливо понял, что совершил стратегическую ошибку, отправившись в неведомое. Затеряться не вышло. От себя не убежишь. Находясь среди людей, это ему удавалось с бóльшим успехом. Затерялось в неопознанном пространстве только тело, а душа по-прежнему пребывала во власти того, от кого он хотел отделаться всеми вероятными и невероятными способами. А туман тем временем набирал силу, не то, чтобы густел, но становился темнее, плотнее для зрения — надвигалась полная слепота, на землю опускались сумерки. Сколько он прошёл и в какую сторону, и что его ждёт впереди — на все эти вопросы не было ответа. Из пяти чувств в состоянии адекватной готовности были только осязание и обоняние. Остальные пребывали в панике, поскольку выдаваемая ими информация казалась фантастической. Вкус исключался — он ни в какой мере не смог бы ему помочь в пространственной ориентации. Хотя во рту ощущалась непонятная сладость. Глаза не видели ничего, кроме туманной взвеси, а к слуху, как уже говорилось, стали примешиваться звуки, в достоверности которых в его голову закрадывалось сомнение. На задворках сознания расплывчато маячило ещё одно, шестое чувство, и оно посылало ему какие-то невнятные сигналы, но что они значили, он распознать был не в силах. Чего-то для этого ему не хватало. Он только чувствовал необычное дрожание всего организма, словно он на какое-то время стал вместилищем звучания множества миров. Осязание же обычно срабатывало при ближайшем контакте, а вот обоняние функционировало на расстоянии от источника излучения запаха и могло бы… И в один прекрасный момент обоняние дало Кузьме понять, что он находится неподалёку от того места, где содержатся домашние животные — его нос вдруг учуял жгучий запах свиных испражнений. Стало быть, набрёл на свинарник. Туман так же внезапно растаял, как до этого внезапно возник, и вдруг Кузьма понял, что он сейчас видит всё гораздо яснее, чем видел до того, как попал в туман. Словно его запотевшее зрение кто-то бережно протёр бархоткой и заодно подкорректировал фокус. Кузьма огляделся. Уже наступила ночь и пора было подсуетиться в поисках ночлега. Он стоял у скотного двора. Ноги онемели и не слушались, глаза слипались, и спина не держала. В свинарник зайти не решился — уж больно сильный шёл от него запах, аж дыхалка замирала. Тогда Кузьма попытался войти в стоявший неподалёку и сложенный из шлакоблоков длинный домик с двумя дверьми. Одна из них, видимо, вела в амбар — на земле были видны следы какой-то кормовой россыпи, то ли отрубей, то ли комбикормов, а другая — наверное, в убежище ночного сторожа, но и та, и другая оказались на замке. На ближнем столбе горел фонарь, в свете которого роилась ночная мошкара. И когда Кузьма подходил к домику, по стене промелькнула тень. Он обернулся — никого. Возможно, эта была его тень, но внутреннее напряжение не давало ему в это поверить. Тут же, в зарослях конского щавеля, крапивы и чернобыльника, росших у самой стены, прошуршало что-то и скрылось в дверной прорехе. Кузьма успел разглядеть длинный крысиный хвост. Тогда он отошёл подальше от фонаря и сразу приметил в отдалении слабый огонёк. Тут же в рассеянном свете фонаря обозначилась протоптанная среди высокой травы тропинка. И он пошёл по ней, ориентируясь на огонёк. И пока шёл, всю дорогу ощущал за собой присутствие кого-то. Несколько раз он резко оглядывался, но уличить преследователя так и не смог. Тропинка спускалась вниз. Похоже, овраг. И снова перед ним клоками повис туман. И с каждым шагом он делался плотнее и вдруг засветился странными блёстками. А вверху, прямо перед ним, обозначилось круглое расплывчатое пятно, как выход в конце тоннеля — «луна!», догадался Кузьма. И пока он глазел на это пятно, ступил во что-то мокрое, под ногами зачавкало, запахло болотом. Кузьма отпрянул назад. В это время ему в спину ткнулось что-то живое, и фыркнуло, и звякнуло чем-то металлическим. Он замер, сердце его моментально скатилось к пяткам, и он едва не закричал от невольного испуга. Но тут же мелькнуло в сознании: «лошадь!» Кузьма заставил себя обернуться, протянул руку и, действительно, нащупал взнузданную лошадиную морду. Лошадь приветливо тряхнула гривой, всхрапнула приглушённо. Кузьма, не отрывая руки от тёплой и влажной стати животного, сделал несколько шагов, нащупал седло, задел бедром за стремя. Лошадь оказалась осёдланной. А через минуту он уже сидел верхом, ухватившись за поводок. Лошадь пошла сама. Кузьма расслабился, не всё ли равно — куда. Он даже успел вздремнуть. Вскоре копыта гулко застучали по чему-то деревянному — наверное, мостки через ручей. Он это слышал в полусне, словно кто-то неумело застучал по барабану, пробуя звук. У схода с мостков лошадь неловко оступилась, резко скакнула передними ногами, едва не потеряв седока. Кузьма вовремя ухватился за гриву. Часто мотая головой, лошадь поднималась в горку. Туман постепенно рассеялся, и Кузьма ясно увидел ряд приземистых домов вдоль перелеска. Под луной, как на ладони, высветилась небольшая деревня. Лошадь, оказавшаяся белой, как снег, тряхнула головой и лёгкой трусцой припустила к ближайшему дому. Уткнулась в дверь, стукнула по крыльцу копытом, повернулась к седоку, мотнула мордой — слезай, мол, приехали.

Деревня уже спала в глухом обмороке. И только в ближайшей избе, у которой лошадь встала, светилось окно. Где-то на другом конце деревни лениво взбрёхивала собака. Кузьма пригрелся в седле, слезать не хотелось. В сенцах громыхнуло ведро, кто-то сдержанно ойкнул. Звякнул внутренний крючок и в тёмном проёме распахнутой двери обозначился женский силуэт. Луна обрисовала девичью фигуру в короткой ночной рубашке. В глазах девушки не было ни тени испуга, наоборот, они горели огнём крайнего любопытства, а круглое белое лицо с широкой улыбкой плавало в сетке спутанных волос, как головка домашнего сыра, подвешенная в марле для отжима сыворотки.

— Ой, Буцефал! — вскрикнула она. — А папаня потерял тебя, кода в магазин бегал!

Кузьма с благодарностью похлопал Буцефала по шее. Девушка шагнула за порог. Она смотрела на Кузьму, как на долгожданного гостя. Лицо её светилось от счастья.

— Слезай до земли! Ты хто? — спросила она дробным шёпотом, видимо, не желая, чтобы тот, кто находился за её спиной, за другой дверью, не узнал о её неожиданном ночном контакте с незнакомцем.

— Кролик я, — ответил вяло Кузьма, изрядно измотанный долгой дорогой.

— Кролик? Тю! Откудова?

— Из крольчатника.

— Ой! Во блажной! Правда, чо ли? — прикрыв рот ладошкой, прыснула девушка, понравился ей ответ — с чудинкой парниша, не соскучишься.

— «Чо ли» правда. Мне бы… попить.

— Ой! — девушка снова прыснула.

— А чего такая весёлая?

— Как же! Всё по сказанному вышло, вот и радуюся! — ответила девушка, затем зачерпнула ковшом из ведра, стоящего у крыльца, подала всаднику.

Кузьма не уловил смысла в последней фразе, но допытываться не было ни сил, ни желания. Где-то совсем рядом тяжко вздохнула корова, загомонили утки. Что-то стукнуло в доме, затем брякнуло.

— Слезай до земли, кролик! — торопила девушка. — Слезай, пока папаня не учуял. Он у меня строгущий. Не стерпит ночного гостя, побить можа.

Она привычным движением убрала с лица волосы направо-налево и, приложив палец к губам — только тихо! Кузьма сполз с лошади. От долгой ходьбы мышцы на ногах ослабли и едва держали. И если бы он вовремя не ухватился за стремя, оказался бы на земле. А девушка взяла Буцефала под уздцы, привязала к изгороди.

— Вот папаня обрадуется! Нашёлся его мерин!

Лошадь оказалась мерином. Девушка подошла к Кузьме, взяла за руку и, выпрямившись, с какой-то внутренней торжественностью — так идут к алтарю — повела его к сенному сараю. И он поковылял следом. В сарае девушка сняла с гвоздя висевшие у самой двери две стёганых телогрейки, бросила на сено.

— Ночевай тута, кролик. Папаня сранья уйдёт. Ему в район завтра. А я скотину выгоню, тода разбудю.

Со стороны дома послышался шум, дверь с грохотом распахнулась, и кто-то, видно, споткнувшись о порог, вывалился из неё. В ночное небо фейерверком взлетели яростные матюги.

— Ой! Папаня! Ну, всё, побегла!

— Лиска! Ты где?! — ревел мужик на всю деревню, поднявшись на ноги.

Девушка загребла в руки охапку сена — для мерина, выскочила из сарая, на ходу бросив коню ночные харчи.

— Да здеся, здеся я! Ты чо, па!

— Куды запропастилася, гулёна?

— Куды, куды! За кудыкину гору! Твой мерин явился! Вот и вышла!

— Не тваво ума дело! Ступай в избу!

— Ступаю, ступаю! — девушка звонко и счастливо рассмеялась. — Тожа мне, сторожильшык!

Хлопнула дверь, как выстрелила. Вокруг восстановилась тишина. Отбой! Кузьма завалился на телогрейки и вскоре, вдыхая полной грудью одуряющий запах свежего сена и ещё чего-то, венечными гирляндами развешанного под балкой на верёвочке, отключился, словно наглотавшись сонного порошка.

Алиса

Человек это капля родительского блаженства,

и он должен быть радостью.

Андрей Платонов, «Записные книжки»


— Бабушка! А сколько километров до соседнего села?

— Усю жись пять былó. А как понаехали спициялисты,

меряли-меряли и намеряли сем. Вот из-за их таперича

лишних два килóметра ходим.

Анекдот

Алиса родилась в поезде, на полном ходу, под стук вагонных колёс, на фоне проплывающих за окном безбрежных и с виду унылых российских пейзажей. Её матери, Анне Васильковой, с пятнадцати лет култыхавшейся в свинарнике и неожиданно впервые забеременевшей на четвёртом десятке, приспичило разрешиться от бремени в столице, под крылом старшей сестры, которая укатила от крестьянских трудов в Москву по лимиту ещё в конце семидесятых и вкалывала там каменщиком на стройке до самой пенсии. В столице, думала Анна, и врачи умелые, и уход получше, и спокойней будет какое-то время рядышком с сестрой, вдали от пьяницы-мужа, кулаками работающего лучше, чем головой. Проще говоря, она бежала из дома, убоявшись не столько за себя, сколько за ребёнка. Готовилась загодя, втайне, и барахлишка для малыша надыбала у многодетных соседей, и денюжку скопила, только вот со сроками обмишулилась. Схватки начались ранее на целую неделю.

Она собралась в путь с утра пораньше, сразу после того, как её муж Федот, сорокалетний мужик с лихим чубом на казацкий манер и пышными моржовыми усами, в поисках работы умотал в посёлок. До фермы доковыляла сама, дорога до станции пролегала поблизости от неё. А уж от фермы голосовала — приморилась, с чемоданом-то было несподручно в её положении. Хоть и не тяжёлый, считай, одними тряпками набитый, а всё равно как-никак руку оттягивал. И на полдороге дождалась, наконец, транспорта — тракторист из соседней деревни на мотоцикле с коляской до самого вокзала с ветерком прокатил. Купила билет до Москвы (пропустили без очереди, уважили «тяжёлую» бабу, не без дискуссии на её счёт, как это часто бывает, когда билетов меньше, чем желающих его заполучить) и в ожидании поезда устроилась на перроне, на лавочке под окном диспетчера. Села — ничего, а через полчаса сильно толкануло изнутри, раз другой, и живот вроде как опустился, и самый низ пронизала острая ноющая боль. Анна откинулась, поднялась с перепугу, поддерживая обеими руками раздувшуюся утробу, и уже надумала возвращаться, однако вскоре боль утихла, и она успокоилась. Провела рукой по животу, пожурила: «Не балуй! Рано ишо».

В поезд садилась — всё было замечательно. Но как только отъехали, сразу поняла — до Москвы не дотянет. К счастью, в купе она была не одна. Её попутчики, мужчина и женщина средних лет, представились врачами. На лицо приятные и чистенько одетые. И вообще они показались ей доброжелательными и всезнающими, как ведущие в телевизоре. Разговаривали уважительно, и в глазах светилось понимание. Они отнеслись к ней по-доброму, сказали, волноваться нет причин, в случае чего, помогут, и не такое видали. Расспросили, откуда она и куда едет. Пожурили, выказав беспокойство — в её положении пускаться в такие путешествия, тем более, в одиночку, довольно опасно. Разговаривала больше женщина. А мужчина всё что-то записывал на листке бумаги. Женщина выспрашивала её о семье, о родственниках, о том, какова жизнь в деревне. Анна отвечала искренне, но скупо — непривычно ей было перед чужими раскрываться. Да и вообще разговаривать не хотелось. А ещё женщина поинтересовалась, действительно ли хочет Анна ребёнка, которого ждёт, желанен ли он для неё? Или, возможно, непредвиденная обуза?

— Дак тута… хошь не хошь… — Анна обняла живот.

— Мало ли. Бывает, мамаша не хочет ребёнка по какой-то причине. Нет условий для воспитания или просто нет желания возиться с детьми. А то и элементарное отсутствие мужа может остановить. Предохраниться вовремя не успела и вот… — продолжила женщина начатую тему. — Если вы не хотите ребёнка, скажите сразу. Мы с мужем, — она показала на своего попутчика, — готовы его усыновить и тем самым освободить вас от дальнейших хлопот. Не бесплатно, разумеется.

Анна слушала вполуха, как во сне, ей было не по себе. Помимо того, что она была на сносях, её сознание блуждало в лабиринте сомнений понятных лишь ей самой. Но фраза об усыновлении влетела в неё стрелой и отдалась неожиданной болью. Она вздрогнула, подалась назад, крепко ухватившись обеими руками за живот.

— Ет как же ж… — выдавила растерянно. — Чо ли купить хотите маво рыбёночка? Рази ет можно?

— Решать вам, — уклончиво ответила женщина. — О правовой стороне дела не беспокойтесь. Подпишете отказ, и всё будет по закону. Мой муж имеет и юридическое образование. Он дока по части оформления различных бумаг. Если говорить начистоту, мы давно мечтаем о сыне или дочке. Даже имена придумали. Если сын — Андрей, а если дочь — Алиса. Да Бог не даёт. И вот решили просить кого-то об одолжении.

Анна отвернулась к окну. А женщина откинулась к стенке купе, потёрла бледный лоб, на секунду задумалась, как бы в поисках наиболее веского аргумента в свою пользу.

— Всё-таки подумайте. Ваш ребёнок ни в чём не будет нуждаться, уж поверьте. Только у нас непременное условие: вам придётся забыть о его существовании. Видите, я всё говорю, как есть, ничего не скрываю.

Анна тяжело задышала, судорожно переваривая поступившее к ней предложение.

— Дак чиво ж ет… в детдоме рыбятишков-от, поди, полно… — сказала она, всё так же повернувшись к окну и боясь взглянуть на странных попутчиков.

— Да-да, конечно, вы правы. Но, видите ли, мы хотим воспитывать с самого рождения… Чтобы у ребёнка в памяти не отложилось никого кроме нас. Чтобы избежать дальнейших осложнений и для вас, и для нас и для самого ребёнка, в первую очередь. Они, знаете, иногда помнят, что было с ними в двухлетнем возрасте. И даже в более раннем. А подрастут, начинают выспрашивать. Мы объездили все роддома в округе. Никто не хочет отказываться от своего. И, слава Богу! Это правильно. Это хорошо. Только и нас поймите. Бездетность — тяжкий крест. Мой муж — интеллигент в пятом поколении. Я — в шестом. Но дело не в этом. У вас, наверное, уже есть дети?

— А как же ж, — почему-то соврала Анна, то ли стыдясь про себя того, что до тридцати годов с лишком была пуста, то ли не желая обидеть потомственного интеллигента в пятом поколении, а уж в шестом, тем паче.

— Вот видите. При желании ещё родите. Вы молодая, здоровая. А нам уже не светит. Я больна, а муж хочет ребёнка. Чтобы было кого любить. Чтобы было ради кого жить. Без детей — мучительно. Живёшь… и кажется порой, что тебя нет…

Она посмотрела на мужа, и он кивнул, скорбно опустив глаза.

— Алиса… красиво… — прошептала Анна в полузабытьи.

— Только не подумайте о нас ничего плохого, — сказала примирительным тоном женщина, положив руку ей на колено. — Мы не представились, простите. Меня зовут Галина Сергеевна, а мужа — Семён Маркович. А вас?

— Анна я. Махалкина моё фамилие.

— Если согласитесь, Анна, мы вам будем очень благодарны. Правда, Сеня? — обратилась она к мужу. Муж молча кивнул. — Вы не представляете, как осчастливите нас. А нет, так и нет проблем. В любом случае с родами вам поможем. Решайте сейчас, пока не поздно. И учтите, мы готовы хорошо оплатить вашу жертву.

Анна замешкалась. Голова пошла кругом. С одной стороны, она пожалела бездетную пару в шестом или каком там поколении… значит, до того с рождаемостью у них в роду всё было вроде как в порядке. А с другой — дико продавать собственного ребёнка. «Он же не ведро и не порося!» И в то же время что-то ей подсказывало, что так будет лучше: она согласится на необычное предложение, она уступит хорошим людям, так уж и быть, а сама вернётся в родную деревню налегке, а там скажет, что роды были тяжёлые, и ребёночек помер. Такое в её положении ей как раз подходило, но в своей страшной тайне она боялась признаться даже самой себе. И, поколебавшись какое-то время, всё-таки согласилась. Лукавый сподобил. Анна посмотрела в окно. Сначала увидела своё отражение, но потом на секунду ей показалось, что кто-то в него заглянул. И не просто заглянул, а скорчил свинскую рожу, но тут же преобразившись в кого-то другого, в зеркальных очках, сладко улыбнулся и кивнул одобрительно. Первая рожа принадлежала её мужу, Федоту, а вторая чужому, неизвестному ей человеку. Да и человеку ли? Анна вскрикнула.

— Что с вами? — спросила встревоженная женщина.

— Ничо… показалося…

— Если вы согласны, подпишите здесь, — женщина придвинула к Анне лист бумаги, на котором её муж до этого что-то записывал, и дала ручку.

Анна машинально взяла ручку, всё ещё пребывая в своих мыслях, и также, не вдаваясь в ситуацию, подписала. Мужчина побледнел, а его шея покрылась багровыми пятнами. Дрожащими руками он вынул из внутреннего кармана две пачки купюр, положил на столик перед Анной.

— Спасибо вам огромное, — сказал тихо и добавил приглушённо: — Хватит, надеюсь? Мы вас не обидели?

Анна также машинально взяла деньги и, тупо глядя в пространство, сунула их за лифчик, не считая. И тут началось…

До ближайшей станции оставалось не более получаса. Но Анна уже не могла терпеть — ребёнок настоятельно просился наружу, на свет Божий, словно желал потребовать у будущей мамаши отчёта: «С какой стати им торгуют, как какой-нибудь ненужной вещью, его не спросивши!» Схватки начались нешуточные, а вскоре хлынули и околоплодные воды. До станции было не дотянуть. Врачи-попутчики были наготове — проводник заранее снабдил их водой и чистыми простынями — заперли дверь и приступили к делу. Плод извлекли без проблем, он сам выскочил — только руки подставляй. За считанные минуты с родами было покончено. После этого Анне вкололи успокоительное, поскольку она от длительного путешествия из деревни до станции была совершенно обессилена и рожала, как говорится, на автопилоте, организм не подвёл. Плюс волнение от необычной сделки, на которую у неё были свои причины и на которую в другое время она бы ни за что не пошла. Потому она и во время родов и вскоре после них, можно сказать, отсутствовала, лежала, как деревянная, и даже совершенно отключалась на какое-то мгновение. На ближайшей станции ей помогли выбраться из вагона. Там же сошли и те двое, которые помогли ей с родами и купили её малыша. Они посоветовали начальнику станции заняться только что родившей женщиной, а потом вышли на привокзальную площадь с большим саквояжем, сели в дожидавшуюся их машину и уехали.

Начальник станции, пожилой дедок с усами, как у Тараса Бульбы, при форме, усадил женщину на скамейку, наказал дожидаться и побежал куда-то. Очухавшись от тягот последнего часа окончательно, Анна с удивлением обнаружила при себе ребёнка. Она не понимала, что произошло. Как же так?.. Может, ей всё это почудилось? Может, это её греховный бред? Она сунула руку под лифчик — деньги, выданные мужчиной, были при ней. И немалые деньги. Выходит, ей не только помогли с родами, но и одарили ни за что ни про что. Анна прижала младенца к себе и заплакала.

Подбежал взмокший начальник станции.

— Ну что мамаша, поднимаемся, сейчас такси прибудет.

— Такси? К чему такси?

— В больничку тебя свезут. Тут недалёко.

— Чо ет в больничку! Всё уж, обрешилась… так уж… — воспротивилась Анна. — Я до дому… до дому хóчу!

— Не дури, девка. Ты на себя глянь-ка. На тебе лица нет. Так что не показывай норов. Слухай, что говорят. У нас больничка не бог весть какая, но доктора хорошие, внимательные. Сама-то откудова будешь? По виду деревенска.

— Чо?

— Где живёшь, гутарю?

— В деревне.

— Знамо, что в деревне! А муж-то у тебя есть? Иль так приблудила, прости Господи?

— Чо ет так. Муж е.

— Говори, как сыскать. Пущай приедет, заберёт.

— Не-не! — почему-то испугалась Анна. — Не нать мужа! Пока то да сё… сама обернуся.

— Ну, сама так сама. А пока в больницу поедешь. Перекантуешься денька два, а там решат, что и как…

Подъехало такси. Начальник проинструктировал водителя:

— Доставишь родильницу до больницы. И чтоб довёл до дверей! — начальник сердито тряханул усами («я тебя породил, я тебя и…»), сунул таксисту значимую купюрку, а с ней записку. — Тебе на магарыч. А записку дохтору передашь. Скажи, с поезда она, молодуха-то.

— Да понял, батя, — усмехнулся таксист. — Не вчера родился.

— Да хоть позавчора. Делай, что говорят.


В больнице сразу отказали — своих полна коробочка. Да и с родами покончено, ребёнок на руках, так чего уж тут после драки кулаками махать. А когда таксист прояснил ситуацию, предложили разместить в коридоре. Но в коридор Анна сама не захотела. Она хотела только домой. Дежурный врач облегчённо развёл руками, мол, видите, сама отказывается.

Начальник станции оказался человеком дотошным и боязливым. Он заставил Анну подписать бумагу о том, что всю ответственность за свои действия она берёт на себя (перестраховался по привычке), а после этого посадил её на поезд, следующий в обратном направлении, наказав проводнику присмотреть за новоиспечённой мамашей, потому как она сейчас слаба не только на тело, но и на всю голову.

— Доставим в целости и сохранности, дяденька, — заявила дородная проводница с золотым зубом посреди улыбки. — Тут езды-то всего ничего. А там уж с меня взятки гладки.

И таким образом возвратилась Анна вкупе с народившимся дитём на исходную железнодорожную точку — до неё было добраться гораздо сподручней, чем до Москвы. И хорошо, что так вышло. Как выяснилось позже, сестра в это время разводилась с первым мужем, и не столько разводилась, сколько воевала за развод, одновременно женихаясь со вторым; и что бы она делала со своей сумасшедшей деревенской родственницей в малометражной хрущобе? да ещё на сносях, а потом и того кудрявей: с младенцем на руках!

На своей станции Анна, по счастью, столкнулась со знакомым фермером. Он-то и доставил её сразу до свинарника на своём «пикапе». Как говорится, мир не без добрых людей, да только найди, попотей. До дома — она сама не захотела, как бы чего муж не натворил из ревности. И километр с гаком (не привыкать) шкандыбала до стоявшей в отдалении на горке деревни на своих двоих, в одной руке — чемодан, в другой — суточная малютка. Прабабка её рассказывала незадолго до смерти, что таким манером в гражданскую войну понесла её нелёгкая в леса, на природные харчи, подальше и от красных, и от белых, и от серо-буро-малиновых, с воинственным азартом шинковавших саблями друг друга, как белокочанную капусту. Только вместо чемодана узелок в руках, да ещё два, пообъёмистей — через могучее бабье плечо, и тут же живым довеском полугодовалое дитя, вцепившееся ртом в иссякшую, перегоревшую от мученических мук, грудь. Так и Анна, спустя почти восемьдесят лет, топала по высокой траве центральной России, обессиленная, растерянная и перепуганная. Перешла мостки, перекинутые через ручей, поднялась в горку, на ходу думая свою грустную бабью думку. Широкомасштабной войны на бывшей колхозной земле не было, но в головах она разразилась с невиданной ожесточённостью, и также где-то рядом постреливали новые и старые русские, не желавшие, прибегать к другим, более цивилизованным аргументам в своём, подогреваемым ненавистью, завистью и ещё, бог знает чем, бесконечном противостоянии. Вчера, сказывал фермер с Нижнего Забытково, его хозяйство пожгли. А двумя днями ранее у губернатора машину взорвали те, которые с его политикой несогласные. И вдругорядь, тоже не побоялись, в посёлке районного милиционера насмерть застрелили при исполнении. Но ничего, со временем всё образуется. Долго ли можно жить в ожесточении? И земля работника требует. Ничего, лишних побьют, угомонятся, и всё пойдёт по-старому. Как ни суровы будни, а выходной настанет, жить-то надо.

Был ясный летний день, светило солнце. Вокруг разливалась умиротворяющая тишина, не тишина могильного склепа, а та животрепещущая созидающая тишина звучащей природы, которую не понять столичному жителю, оглохшему от грохота мегаполиса, ни под каким соусом. Пели птицы, стрекотали кузнечики, сосредоточенно жужжали работящие пчёлки, веял ветерок, разносивший с гречишного поля медовый дух. Когда переходила мостки, её приветствовали перламутровым блеском стрекозки, а над её бедовой головой стригли воздух неугомонные ласточки. На подходе к деревне из оврага неожиданно выплеснул своё мохнатое тело и кинулся к ней с ласками приблудный кобель Черныш. Она поставила чемодан, присела на него, показывая кобелю своего проснувшегося и готового разразится плачем ребёнка. Черныш лизнул малыша, оскалился, словно улыбнулся, и потрусил вперёд, виляя хвостом и поминутно оглядываясь. Подойдя к дому, Анна ухнула чемодан у крыльца — рука онемела; запрокинув голову, набрала в лёгкие воздуха под завязку, и почти тронула рукой дверь, но та вдруг сама распахнулась перед ней гостеприимно, как по волшебству. Муж встречал жену на пороге. Федот Махалкин, так звали нашего мужа, встревоженный неожиданным отсутствием жены, был начеку. В окно углядел, поспешил навстречу. Она застыла живым столбом. А он удивлённо вскинул мохнатые брови, тронул чуб ненароком, провёл по усам, поприсел от явленного им таким образом восторга.

— Ты чо, Анют? Заходь! Чижало, чай. А я кумекаю, куда жёнка подевалася! А ты того… опросталася, значицца! Отходила. Дай-кося, гляну…

Он с преувеличенной любовностью вихрастой скалой навис над младенцем.

— На мине не походя… рыбёнок-от, — сказал в сомнении и, заглянув жене в глаза, расплылся в напряжённо-идиотской улыбке.

И ребёночек до сих пор молчавший вдруг заорал истошно. Анна обмерла. Но тут же приметила: запаха нет, навродь трезвый мужик сегодня. А он неожиданно ласково погладил жену по руке ниже плеча, кольнул небритой щекой мокрый лоб.

— Ну, лады, так и быть. Разобидел? — бросал Федот в раззявленный до предела рот малыша успокоительные слова. — Не серчай. Я так, к слову пришлося, — и засуетился виновато, подхватил чемодан, внёс в избу.

И она прошла в тёмные сени, споткнулась обо что-то, и едва не упав, вошла в переднюю комнату.

— Мэ или Жо? — на ходу сострил муж.

— Чо? — не поняла жена.

— Девка, грю, аль пацан?

— А… — только сейчас Анна сообразила, что и сама ещё в неведении, кто у неё народился, мальчик или девочка. Ведь она его вроде бы продала, ребёнка-то. А потом он у неё вдруг на руках оказался. И её сознание долго барахталось в сетях недоумения. И потом уже, на вокзале, было недосуг. А в поезде на обратной дороге она едва успела скормить малышу левую грудь, как надо было выходить, оказалось, отъехала от своей станции совсем недалеко. Она даже пелёнок ему ни разу не поменяла. «От дура бесчувственная!» Анна второпях высвободила ребёнка из тряпья.

— Девонька…

— О, козлятушки-обосратушки! Да я и сам видю, шо девка. Губы бантиком и нос кнопкой. У мине глаз-алмаз на таки дела. Лады, девка так девка. Красавка будя. В мамку, значицца.

— Правда, чо ли? — в смущении удивилась Анна отвешенному нежданно-негаданно комплименту да безобидной разговорчивости мужа. И, подхватив ребёнка, понесла его к умывальнику и за делом-то расслабилась чуток, вступила в диалог.

— Вода в умывальнике тёпла, Федоска?

— В самый раз. Лето на дворе, ничо. Обмывай, не застудишь.

— А как назовём-ти, Федоска? — весело спросила Анна, держа младенца под умывальником и звонко пошлёпывая его по мягкому месту.

Федот экстренно скроил профессорскую физиономию, почесал авторитетную репу.

— Вон кака беленька! Аж бровей не видать. Альбиноска! Так и назовём: Альбинка!

— Ой, Федоска, не по нраву мине ета «б» в серёдке!

— Да, девка с «б» не фасон, — согласился муж. — Тода без «б». Просто Алинка.

— Не знаю, как ты, а я бы назвала… — Анна на мгновение задумалась, будто чего-то вспомнила, — Алисой.

— Алиса… тоже кудряво, — согласился Федот, ему было всё равно. Кабы пацан, он бы ещё подумал. А девку как ни назови, девкой и останется. — Федот помассировал себе шею, словно поставил точку в деле о присвоении ребёнку имени.

Так в деревне Верхнее Забытково, на исходе двадцатого века, появилась белокурая Алиса, по отцу — Махалкина, стало быть.

Обрадованная тем, что всё обошлось без скандала, Анна скорёхонько положила успокоившегося ребёнка на кровать, выудила из лифчика деньги, что ей вручили помогавшие при родах врачи, протянула мужу — усугубила радость для пущего миролюбия в семье.

— Вот.

— Чиво ет?

— Денюжка.

— Настояшши? — Федот обалдело разглядывал купюры. — Откудова?

— Так ведь ет… взаимопомочь, — нашлась Анна. — В районном роддоме вручили.

— Едрёна Матрёна! Цельна куча! Считать замучишься, — Федот зажал в мгновенно ставших потными руках пачки, почесал кадык, подскочил к кровати. — Ну ты хоть и засранка, Алиска, а молоток! Не успела народицца, а уж зарабатывашь для родителев! — Федот подбежал к окну и принялся пересчитывать «родовое пособие», по ходу дела отслюнив для себя пару бумажек. Остальные положил в коробочку, что стояла в буфете. — Вот она нова власть кака. Об людях думат. А ты голсовать не ходила. А я тоже не бездельно сидел, Анют. Вчерась работёнку присмотрел, значицца. В етом… в коттеджновом посёлке. Дежурным спецом по електрике.

— Кем? — удивлённо протянула Анна.

— Електриком, грю. А чо? — вскинулся Федот, готовый воинственно обосновать свою новую должность.

— А ты могёшь електриком?

— Мы всё могём.

— Тода у нас в сенцах-от наладь електрику. Темень кругом. Я все ноги посшибала.

— Наладим. А чо не наладить! Пустяшное дело. Походю на работу, присмотрюся. Чо да как, да каким манером. И наладим. Мы всё могём, кода хочем. Лишь бы отстёгывали. Вона на твоём свинарнике бабы пятый месяц палец сосут, без зарплаты сидят. А тута по-людски, значицца. Без криминального куражу. В конвертике будут выдавать, как письмецо счастья, значицца. Шесь часов в день отбарабанил, а плотют, как за восем. Люди богаты не в меру. Нас двое тама. Дежурна система, Анют. Как на западе, значицца. Шесь часов — он, шесь — я. Напарник удружил. Бориска хромой с Нижнего Забытково. Мы с ним у магазина сошлися. Он за бутыльком, и я, значицца. Ну, вмазали, как вóдицца. Не так, шоб до дури, а для разговору. Я грю, мне бы, Бориска, пристроицца куда. А он, грит, давай со мною. Мине как раз сменшик потребен. Двойной синклит с тобой сурганизуем. Теперя и работа при мне, и по хозяйству управляцца времечко будя. А ежели ету… — Федот с фиглярской ужимкой чиркнул двумя пальцами по горлу, — …употреблять с умом, по выходным, значицца, то и вобче времени навалом! Заведём кабанчика, тёлку прикупим. Я так по стратегии разума мыслю: рыбёночку в молоку будя надоба. А пока грудями харчуй. Грудя-то ничо, не сохнут?

— Чо? — испугалась Анна.

— Молоко, грю, текёт? — Федот ткнул пальцем в грудь Анны. — Вона как дойки разбухли.

— А… Текёт молоко, текёт.

— Ет значицца, здоровая ты баба, Анна. Осознай! А в бездельную минутку затеем вслух книжку читать.

— Каку книжку, Федоска? — всполошилась Анна. Последний раз она открывала книгу ещё в школьные годы.

Федот и сам поразился возбуждённой резвости своего языка и тут же осадил себя, на мгновение зависнув в астральной задумчивости.

— А таку, котору глаз подцепит. Пущай и девка послухат. Вырастет с понятием. А, как думашь, Анют?

— Как скажешь, Федоска. Хорошо бы.

— Значицца так: кабанчик, тёлка, книжка… куры несуцца справно, — подытожил Федот, загибая пальцы. — Живи, не хочу!

— Отчего ж «не хочу», Федоска?

— Да я так брякнул… для облегчения мыслительной конструкции, значицца. Ну, я ет… побёг, Анют?

— Куды ет?

— Девку обмыть полагацца. Примета така. Шоб здорова была.

Она закивала согласно и расслабилась уже капитально. Подумала, гроза миновала. Мужик вернулся к состоянию первоначальной нелепости, когда ещё в пору их жениховства листал учёные книжки и демонстрировал ей собственноручно составленные им мудрёные фразы, типа: «дабы мысль сообразно рассудку наиважнейше выражала выработанные сердешным чувствилишшем емоции». Это в неё упало, как якорь на морское дно, усыпанное пиратскими сокровищами, и зацепило навечно. Надо жить дале. И все прошлые обиды, как весенним дождём смыло. Лицо её разгладилось, и сердце отпустило. Она спеленала ребёнка и рухнула рядом без сил. Налаживалась новая жизнь.


18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.