18+
Хроники Б-ска +

Бесплатный фрагмент - Хроники Б-ска +

На самом деле всё не так, как в действительности

Объем: 772 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Маргарите, которая не сдаётся

От редакции

— Ну что за детский сад, — скажут некоторые, — ну что это за непроизносимое «Б-ска» такое, вынесенное в заголовок? Это, во-первых. А во-вторых, тоже мне конспирация. Если уж приспичило конспирировать. Да любой школьник возьмёт атлас и немедленно определит, какой-такой этот Б-ск и с чем его едят. Глупости какие-то…

Не-не-не, не скажите. Нету таких школьников, которые листают на досуге атласы, не бывает. Это раз. И нету задачи конспирировать. Это два. Всё просто: главный лирический герой этих хроник — Город нашего сердца. И мы решили оставить простор для воображения — если кому вдруг надо. Быть может, Город зовётся Бабаевск. Или Бийск. Или Байкало-Амурск. Или вообще Баб-эль-Мандепск. Слышите? Слышите, как заиграло? Опять же, неместному читателю так загадошнее. Не Зурбаган, конечно, но всё ж таки. Поэтому, пусть будет Б-ск, ладно? Не ругайтесь.

Данная книга — логическое продолжение вышедшей лет восемь тому назад «Хрестоматии Б-ска». Это действительно самые настоящие хроники. Мы собирали их по кусочкам, как цветные стёклушки для мозаики, что-то выклянчили у старших товарищей, что-то нагло спёрли, что-то написали и сфотографировали сами, периодически закрывая глаза и взвешивая внутри себя: готово? Не готово? Можно запускать? И вот почуяли — можно.

«Плюс», затесавшийся в название, тоже не просто так. Мы приплюсовали в местные хроники тексты совершенно неместного человека Сергея Мостовщикова, не имеющие никакого отношения ни к Б-ску, ни к хроникам. Этот самый Мостовщиков — он как-бы компас, что ли… ох, долго объяснять, забейте. Просто тексты уж больно хорошие, вот мы и не удержались.

В общем, читайте, чего зря трепаться.

Город-лес

В деле доброты важно искать источники доброты и время от времени припадать к ним. Таких мест можно найти много, но начинать нужно с Б-ска. Сам я к Б-ску отношусь скептически. Всё тут делается на полном серьёзе, юмора никто не понимает, люди проваливаются сквозь землю, недовольный народ перекрывает федеральную трассу. Делать в Б-ске нечего, но кто-то другой во мне всё время зовет меня в Б-ск.
Ничего не известно даже о том, как он появился в России. Скажем, согласно мистической версии, само по себе слово «б-ск» — это выражение ветхозаветной эмоции, связанной с реакцией на изгнание из рая в тварный мир. Сразу после вкушения запретного плода человек был низвергнут Создателем в реальную жизнь, где испытал свой первый «б-ск».
Согласно прагматическому подходу к истории, город основали бобры на месте оврага Нижний Судок. Здесь процветали трудолюбие, взаимопомощь и кувшинки. Однако прославленный реформатор Петр I, вернувшись из Европы, побрил бобров, вырвал им зубы, выучил пить, курить, заниматься частным извозом и свадебной фотографией. Это и определило образ современного Б-ска навсегда. Например, человек собирается переночевать и находит телефон гостиницы «Отень». 
— Это как время года, только через «т», — говорит такому человеку девушка-администратор. — Это знаете, как у нас бывает, — говорит такому человеку таксист, — узнает кто-нибудь незнакомое слово и сразу начинает им пользоваться, чтобы проблемы были не только у него. Это ведь вам, а не им теперь нужно будет разбираться — отень у них там или не отень. 
— Это знаете, как будет по-древнерусски? — говорит такому человеку бармен гостиницы «Отень». — Отень — это отчий дом. Именно вечная потребность человека самостоятельно наделять смыслом то, в чём его нет, каждый раз превращает глупость в историю, мысль в проблему, отчий дом — в гостиницу, а большой и довольно таки каменный город — в тревожный лес. Потому что когда я впервые оказался в Б-ске, то оказался не где-нибудь, а именно в музее леса. Огромный человек в форме лесника с дубовыми листьями в петлицах. Бескрайнее от темноты помещение с чучелами лося, бобра и медведя. Голос огромного человека в темноте: «Сейчас… пойдет… снег». Сноп света, ударяющий в медленно вращающийся под потолком зеркальный дискотечный шар. Вой ветра и волков, записанный на магнитофон. Брызги отражений в стеклянных глазах кабанов. Довольно тяжелое похмелье. Надпись чёрными нитками, ночью вышитая друзьями на моем рюкзаке: «Лес — это не просто совокупность деревьев. БСЭ».
Надо ли объяснять: в скором времени в новостях передали, что б-ский музей леса дотла сгорел при невыясненных обстоятельствах. Это пепелище ещё несколько лет тлело в моей душе. Со многими я успел поругаться. Почти ничего мне не удалось. Совокупность деревьев моей судьбы, похоже, так и не стала лесом. Лес моих поступков так и не вырастил ни одного дерева. Но каждый год в конце ноября я оказываюсь здесь. Похоже, я крепко заплутал в этой непонятной чаще.

Мостовщиков

Всё помнящий Непомнящий

Вчера была война

«Тревожная рубашка»

Наш дом находился в самом центре Б-ска — на площади К. Маркса, как раз напротив коопе­ративного техникума. Отец мой на второй день войны явился в военко­мат и был призван. Когда начались налёты на город, мы с матерью переселились к родителям отца. Дом деда стоял на месте тепе­решней редакции «Б-ского рабо­чего» и выходил огородом в овраг, где и было в спешном порядке выкопано бомбоубежище. Такие же бомбоубежища вырыли соседи.

Город оделся в светомаскировку. Немногочисленные многоэтажные здания были выкрашены чёрными полосами, окна крест-накрест за­клеены бумажным и полосками и завешены светонепроницаемыми што­рами. По ночам выключали электри­чество.

Вся жизнь проходила в ожидании очередного налёта. Бомбёжки начались почти с первого дня войны. Самолёты шли рядами, издавая вол­нообразный гул, как бы периодически включая и выключая двигатели. Иногда в воздухе поднимались наши истребители, и люди с надеждой смотрели в небо. Но наших самолё­тов было слишком мало.

Мать пошила мне длинную, до пят, байковую рубашку, которую называли «тревожной». В этой ру­башке, сонного, по нескольку раз за ночь меня таскали в бомбоубежище. Фронт приближался.

Едем

В городе началась массовая эва­куация. Семья деда (а младший брат отца работал на Дормаше) должна была эвакуироваться вместе с заводом. В этот эшелон мы не попали. В последний момент ба­бушка узнала, что в Доме офицеров идет запись на эвакуацию офицерских семей. Мать наспех набила чехол от матраца вещами, и мы отправились на телегах на вокзал.

Четыре теплушки прицепили к военному поезду, и мы отправились на Урал, в неведомый Усть-Катав. По­езда шли медленно, станции были забиты составами и подвергались налетам. До Урала мы не доехали, так как на мордовской станции Торбеево случайно встретили двоюродную сестру матери и оста­лись у неё.

Мордовия считалась глубоким тылом, но и там уже чувствовалась война. По улицам маршировали допризывники с вырезанными из досок винтовками. Они обучались строевому шагу и рукопашному бою. Вряд ли кто из этих ребят, получив впоследствии настоящую винтовку, мог грамотно ею восполь­зоваться. Через некоторое время с Урала к нам приехали два млад­ших брата отца. Из Мордовии их призвали. Один вскоре вернулся с ампутированной ногой.

Возвращение

Спустя пять месяцев после осво­бождения Брянска мы вернулись домой. Город лежал в руинах. Когда ехали, мама все держала ключи от квартиры, надеялась, что дом уце­лел. Однако ключи нам не понадо­бились — на месте нашего дома высилась груда кирпичей.

Поселились снова у деда. Опять каждую ночь следовали налеты, но их теперь не очень-то и боялись. Немцы устраивали налеты в ночное время, так как днем их уже гоняла наша авиация Мы, восьмилетние мальчишки, часами смотрели в не­бо, любуясь полетом «ястребков», и жаждали увидеть сбитый не­мецкий самолёт. Но мне так и не посчастливилось…

Саночки

После работы родители шли раз­бирать развалины, и мы, пацаны, помогали им. Помню, мы работали на восстановлении здания Госбанка и детской больницы.

Игры поначалу были только во­енными: мы штурмовали развали­ны, брали пленных, играли в парти­зан. Но кое у кого с довоенного времени остались коньки, само­дельные рулевики, самокаты. Пода­рил и мне мой инвалид-дядя са­ночки. Они были недетские, сваренные из толстого металлического прута. Зато настоящие.

Я еле дождался утра и потащил саночки на улицу, рассказывая дру­зьям, как они мне достались. Рядом с нами шел какой-то пятидесяти­летний, в военной шинели, мужчина. Вдруг он подошел ко мне.

— Мальчик, вот хорошо-то, что твой дядя отвез мои саночки домой. Я вчера забыл их на улице. Это мои саночки.

— Нет, мои, — робко возразил я.

— Ну как же твои, вот и верёвка на них моя.

Верёвка никак не могла быть его, потому что её привязал дед. Но мужчина не стал больше обсуждать этот вопрос, взял у меня саночки и пошел.

Увидев, что я заплакал, он вернулся, сунул мне мороженое ябло­ко. Так я с этим яблоком в руках, без санок и вернулся домой. И только тут по-настоящему разревелся. Род­ственники, естественно, бросились на улицу, но санок и след простыл.

Ночные патрули

Линия фронта всё дальше и даль­ше отодвигалась на запад, но людей не отпускал страх. Страх за вое­вавших, страх за потерявшихся за годы войны родственников, страх за детей, таскавших разные взрыво­опасные предметы. Страх за дома, страх за потерю хлебных карточек.

Особенно запомнились мне слухи и очереди. Очереди были за всем: за хлебом по карточкам, за кероси­ном, за ключевой водой в Судках, в баню.

Слухи же были один ужаснее другого. Будто какие-то темные личности воруют детей, а в куплен­ном на рынке холодце обнаружили человеческий палец… То где-то находили склад с оставленными немцами фальшивыми советскими рублями, то под Петровской горой обнаружили подземный ход, начи­ненный взрывчаткой.

По рынку сновали пацаны с ро­гатками и набивали подстреленными воробьями сетки. Говорили, что за это им кто-то платит, а из воробьиных тушек делают холодец. По ночам в двери и окна стучали, приказывали открыть: патрули ко­мендатуры проверили паспорта, ис­кали дезертиров и диверсантов.

Входные двери тогда закрыва­лись на огромные, длинные крючки. Патрулям приходилось стрелять в воздух и даже взламывать двери. Перепуганные люди с детьми прята­лись в чуланах, забивались под кровати. Чтобы облегчить себе зада­чу, ночные патрули брали с собой уличкомов. Но редко кто открывал и уличкому, потому что бандиты тоже могли привести с собой уличкома.

По улицам шныряли какие-то «жучки» и подозрительные нищие. Под городом горели леса. Чёрный дым неделями поднимался над горизонтом. Ходили слухи, будто лес подожгли диверсанты…

Шоколад

По булыжной мостовой, подпры­гивая, мчался мотоцикл. Такое зре­лище доводилось видеть нечасто, и мы, мальчишки, побежали следом. Мотоцикл бросало на булыжниках в разные стороны. В заднем седле, обхватив мотоциклиста, ехала жен­щина, прижимая одной рукой к боку газетный сверток. Вдруг из свертка нам под ноги выпал какой-то пред­мет. Я оказался первым. Это была огромная, величиной с тетрадь, плитка шоколада.

Схватив шоколад, я бросился наутек, ребята за мной. На бегу кусанул шоколад, стараясь отхватить как можно больше. Раздался страш­ный скрежет, изo рта посыпались осколки зубов. Изучив плитку, мои друзья захохотали. Потом засме­ялся и я, вытирая рукавом кровото­чащие десны. Это была плитка почтового сургуча.

Школа

Сохранившиеся довоенные шко­лы были непригодны для занятий, требовали ремонта. Муж­скую школу временно расположили в здании технологического институ­та, женскую — напротив, в доме купцов Могилевцевых, где в послед­ствии находился горисполком.

В каждом классе были кирпичные или металлические печи-буржуйки, которые топили дровами. Ребята постарше незаметно подкидывали в печки патроны, они взрывались. Пока печи восстанавливали, мы гуляли. То тут, то там во дворах и оврагах гремели взрывы, часто делавшие детей инвалидами. В Ниж­нем Судке, за теперешним зданием областного суда, располагалось стрельбище, где почти ежедневно проводились стрельбы.

Когда в городе стали собирать металлолом, среди детворы начался буквально психоз. С упавших в овраге самолетов ободрали не только алюминиевую обшивку, но даже заклепки. Воровали из дома медные тазы для варки варенья. Однажды из обкомовского гаража утащили и разрубили на части два новеньких радиатора. На деньги, полученные от сдачи металлолома, покупались конфеты, махорка и папиросная бумага.

В конце Советской улицы, на том месте, где сейчас находится школа милиции, располагался склад бое­припасов. Однажды оттуда стянули целый ящик трассирующих пуль от крупнокалиберного пулемета. Есте­ственно, весь он пошел в костер.

Особой страстью ребятни были «поджигалы». Это медные или ста­льные трубки с расплющенным и загнутым под девяносто градусов концом. На прямом участке к трубке пропи­ливалось маленькое отверстие. Поджигало набивалось порохом, серой oт спичечных головок, дробью и тщательно утрамбовывалось. Затем к отверстию подносилась спичка, и из трубки с грохотом вылетал заряд.

Так что учились мы в свободное от таких забав время. Новых учебников не было. В учебнике истории фотографии легендарных комдивов Тухачевского, Блюхера, Якира были перечеркнуты крест-накрест и написано: «Враги народа».

Пленные немцы

К немцам поначалу мы испытывали неподдельную ненависть и страх. Однако со временем к пленным привыкли. Они стали неотъемлемой частью пейзажа. Это были понурые, растерянные люди, волею судьбы попавшие в мясорубку войны. По проезжей части улиц они ходили на строительные работы сначала под охраной наших солдат, потом без охраны, под командо­ванием своих же пленных.

Немцы строили заново здание драматиче­ского театра и кинотеатр «Октябрь». Они проходили по улицам два раза в день: на работу и с работы. Мы кричали им «Гитлер капут!» и украдкой стреляли в их сторону из рогаток. Лагерь военнопленных располагался на окраине, в районе «Чермета», как раз за 7-м гастрономом и пожарной частью. Он был обнесен невысокой оградой из колючей прово­локи и практически не охранялся. За порядком следили сами военнопленные. На территории лагеря было размечено футбольное поле, и вечерами, после работы, немцы играли в футбол настоящим мячом. Мы все ждали, чтобы мяч перелетел за ограду. Мяч был вожделенной мечтой всех ребят.

Со временем пленным разрешили самостоя­тельно выходить за пределы лагеря, и они подрабатывали колкой дров и копкой огородов. Дед мой немного говорил по-немецки, и после разговоров с ними все удивлялся: как это они, по их словам, до прихода Гитлера к власти были коммунистами или социалистами, оказались среди фашистов? Дед гово­рил, что верить им нельзя. Пленные немцы были в большинстве масте­ровыми людьми, соскучившимися по мирному труду. В свободное время они мастерили различный садовый инвентарь, деревянные скульптуры и даже музыкальные инструменты. В Б-ске судили пять высших чинов оккупационных войск и руководителей кара­тельных экспедиций против партизан. Их приговорили к смертной казни через повешение.

На пустыре, на том месте, где теперь расположено здание управления внутренних дел, были сооружены виселицы. Несмотря на сильный мороз, народ запрудил всю площадь. Был зачитан приговор. Генералы были в ос­новном молодые еще люди, от последнего слова отказались. Другие пленные немцы надели на шеи генералов петли, и по команде машина, на которой стояли приговоренные, отъехала. И тут же народ стал молча расходиться. Казнённые висели, наверное, с неделю, но на них уже не обращали внимания.

Красуля

Однажды к нам заявился мамин средний брат. Он был офицером-танкистом. Их часть была отведена на переформирование, и он получил недельный отпуск.

Переночевав у нас, он отправился на родину, во Мглин, узнать о судьбе оставшихся там родителей. Как он выяснил, родители и все многочисленные родственники были расстре­ляны немцами.

Осталась корова Красуля, которую забрала себе соседка. Хотите верьте, хотите нет, он эту Красулю пригнал пешком в Б-ск и оставил у нас. Что значила в то время корова, теперь уже трудно объяснить: это было несказанное богатство. Однако радовались мы недолго.

Какая-то женщина подала на нас в суд, утверждая, что у нас оказалась потерянная ею во время оккупации корова. У женщины никогда не было коровы, но были три свидетеля. У нас была корова, но не было свидетелей. Мать была в отчаянии. Так бы, наверное, и отсудили у нас корову, если бы в суде не оказался знакомый, хорошо знавший нашу семью. Женщина тут же отказалась от своего иска, заявив, что обозналась.

Утром коров на выгон собирал по дворам пастух, а вечером он только перегонял их через мост на Набережной. Дальше пастух за скотину не отвечал. Хозяева встречали своих коров у моста и гнали до дому сами.

Обязанность встречать вечерами Красулю лежала на мне. И вот однажды разразилась сильная гроза. Придя к мосту в назначенное время, я не встретил стада. Пастух пригнал коров еще днем, во время грозы. Красули нигде не было.

Мы с матерью прочесали весь город — тщетно, хотя многие видели, как наша корова направлялась домой. Часов в десять вечера, в густых уже сумерках, мать отослала меня домой, а сама продолжала поиски.

По дороге домой, на спуске улицы Октябрь­ской к оврагу, у обкомовской аптеки я увидел двух мужчин, тянувших на веревке упирающу­юся Красулю. Я стал реветь и просить их, чтобы они вернули нашу корову, но мужчины, смущенные немного моим появлением, про­должали гнать ее в сторону оврага. Я стал цепляться за веревку. Они меня отталкивали, но не били, опасаясь, вероятно, что я подниму крик и разбужу людей.

— Ладно, пацан, — сказал, наконец, один из мужчин, видя, что от меня не отделаться. — Пойдем с нами. Вот видишь, в овраге наш дом. Сейчас мы заведем корову в сарай и там посветим фонарем. Если это на самом деле твоя корова, то мы тебе ее отдадим.

Я стал спускаться с ними в овраг. Как бы они мне там «посветили», я понял потом, когда мне объяснила мать. К счастью, в самом начале спуска я услышал голос матери и закричал. Прибежала мать и оказавшийся рядом по случаю сосед. Мужчины отдали корову, объяснив, что её подобрала милиция, а им поручили продержать ее ночь у себя. На радостях мать отдала им все лежавшие у нее в сумке деньги…

Баночка от гуталина

Когда репродукторы разнесли весть о безо­говорочной капитуляции гитлеровской Герма­нии, все плакали от счастья. Город ожил — все высыпали на улицы. На кладбище, на месте нынешней северной трибуны стадио­на «Динамо», установили пушки для победного салюта.

Из школы нас отпустили пораньше, и мы побежали домой. Но возле часовни — тепе­решнего спортзала на стадионе «Динамо» — остановились как вкопанные. Нас поразили не орудия, устанавливаемые для салюта, — этим нас было не удивить. И не девчонки, игравшие в классики на отмостке часовни. Нас повергла в шок баночка из-под гуталина, которой эта девчонки играли.

Баночка из-под сапожной мази была вожде­ленной мечтой ребятни. Мы играли в классики куском кирпича, консервной банкой и другими малоподходящими предметами, а тут — насто­ящая баночка, и до нее рукой подать. Посове­щавшись, мы поняли, что просто так нам её у девчонок не отнять, те были постарше лет на пять. Тогда мы решили завладеть банкой хитростью.

Мы набежали гурьбой, и пока они нас расталкивали, я схватил баночку и бросился через футбольное поле. Девчонки подняли страшный крик. Как потом оказалось, офицер, командовавший батареей, был отцом одной из этих девчонок. А банка-то была как раз ее… Офицер с криком «Стой, стрелять буду!» погнался за нами, на ходу расстегивая кобуру.

Когда прогремели два выстрела, я бросил баночку и пулей понесся к оврагу. Не переводя дух, перебежал открытое пространство до Верхнего Судка и уже по нему, дрожа от страха, пробрался к дому. Часа два просидел в кустах. Офицер поймал-таки одного из пацанов и драл его за уши до тех пор, пока тот не рассказал, где я живу. Офицер вроде пообещал заявиться к нам домой. Я снова скрылся в овраге…

Конечно, никто за мной не пришел, но страх был так велик, что я даже не вышел к праздничному столу. И за салютом наблюдал из оврага. Затем была победа над Японией, стали возвращаться наши отцы. Но война остава­лась неотъемлемой частью нашей мальчише­ской жизни, пожалуй, до самого 50-го года. И лишь потом наступила мирная жизнь. Мы стали понемногу забывать про войну…

Город нашего детства

Улицы

Б-ск нашего детства про­буждался от пения петухов и криков молочниц, разносящих по улицам молоко. «Молока надай!» — старались перекри­чать петухов груженные коро­мыслами с укрепленными на них гроздьями коричневых кувшинов молочницы. Они доставляли мо­локо из близлежащих деревень пешим порядком, и просто уди­вительно было, как они добира­лись до города в такую рань.
Центр послевоенного города размещался где-то в рамках «тюрьма — набережная» по вер­тикали и «Верхний Судок — Ниж­ний Судок» — по горизонтали. Состоял он из улиц Васильевс­кой (ныне Горького), Советской и Ленинской (ныне Фокина). Но самой центральной считалась, естественно, нынешняя улица Калинина, а тогда — III Интернационала. Почему «естественно»? Да потому что с нее можно было попасть на любую из вышепере­численных улиц. А чтобы с Крас­ноармейской улицы или Петров­ской горы попасть в центр, не было другого пути, кроме как спуститься на улицу III Интернацио­нала, а затем уже подняться по одной из трех улиц-горок. Это позже через Судки были возве­дены сначала деревянные мос­ты, а потом дамбы.

Дома росли, как грибы. Никто не ждал квартир от государства — каждый строил, из чего мог и как мог. Те, кто живым вернулся с войны, брали в банке ссуды и начинали строительство, не надеясь получить в обозримом будущем государ­ственные квартиры. В каждом десятом доме держали козу или корову, в каждом втором — сви­нью, а уж петухи пели во всех дворах. Пленные немцы построили кинотеатр «Ок­тябрь», драматический театр, библиотеку. Немцы марширова­ли по улицам строем, без конвоя и пели незнакомые песни. После работы они ходили по домам подрабатывать: копали огороды, заготавливали дрова. За это их кормили горячим, давали хлеб или картошку. После победы народ, кажется, простил солдат и видел в них лишь несчастных людей. Даже принародная казнь нескольких фашистских генера­лов на сооруженных напротив теперешнего ЦУМа виселицах не вызвала особых эмоций. После войны строили все, а тем, кто не мог строить сам из-за перегруженности на ответ­ственной государственной служ­бе, дома строило государство. Чем выше человек занимал дол­жность на госслужбе, тем пре­стижнее оказывался дом. Рядом с парком на улице Горького появился особняк первого секре­таря обкома Матвеева. Позже в этом доме разместилась гости­ница обкома партии. Напротив, через дорогу, поднялся особняк начальника КГБ Баранова. Ны­не там детский сад «Ягодка». Для сменившего Матвеева на посту первого секретаря Бондаренко построили новый особняк по улице Октябрьской. Сейчас там сад-ясли №15. Особняки были обнесены глухими забора­ми и тщательно охранялись даже от вездесущих мальчишек. На самых тихих и зеленых улицах Октябрьской и Горького строились дома для работников партийных и государственных учреждений. Напротив «бондаренковского» особняка возвели так называемый «обкомовский дом». Одними из первых постро­или здания обкома партии и ко­митета госбезопасности. Позже подо всеми этими строениями сооружались объединенные в од­ну систему атомные убежища…

Деревянные постройки послевоенного города густо облепи­ли склоны Судков и сбегающих к Десне гористых улиц. Немно­гие кирпичные строения были или сожжены, или вовсе разру­шены войной. Довоенные кир­пичные здания были такой зна­чительной вехой в городской биографии, что каждому присваивалось название или номер: «1-я Советская больница», «2-я Советская больница», «Дома специалистов», «Пятый корпус», «Девятый корпус» и т. д. Разде­ленные Судками-оврагами райончики и улицы имели названия: «Петровская горка», «Покров­ская горка», «Карачиж», «Горо­дище», «Рабочая слободка», «Соловьи», «Лесные сараи», «Кирпичные выселки».

«Городом» называлась часть улицы Калинина от завода «Дормаш» до «Дома офицеров». Естественно, все дороги вели в «Город», ведь здесь разме­щались базар, вокзал, ресторан, кинотеатр и все основные торго­вые точки. По оврагам, ле­сенкам, мощеным булыжником улочкам стекался в «Город» на­род. Было принято говорить «пошли в город» даже у тех, кто жил в районе площади Ленина или Карла Маркса.

На старом базаре

Теперь, спустя столько лет, даже старожилам трудно восстановить в памяти место, называвшееся Базарной площадью, а еще раньше, до революции, «При­возом» — по аналогии с Одессой-мамой.

Базарная площадь являлась центром города. Здесь размещались все ос­новные магазины, за мостом через Десну нахо­дился вокзал, а в самом центре площади — базар. Официально он именовался колхозным рынком, о чем гордо извещала вывеска над аркой, но колхозам в то время было не до торговли. Впрочем, учитывая, что все крестьяне числились колхозниками, вывеска не противо­речила действительности: колхозники там тор­говали.

На месте теперешнего киноконцертного зала «Дружба» находился див­ной красоты заросший деревь­ями холм, почти отвесно нависавший над базаром. Выходя главным фасадом на улицу Ка­линина, высился полуразрушен­ный старинной по­стройки собор, одно из главных украшений старого Б-ска. Холм поднимался сзади собора круто вверх, метров на 30 — 40, а затем почти отвесно обрывался. В этом месте, у основания холма, сохранились остатки то ли крепостной стены, то ли каких-то построек. В одной из них располагалась керосиновая лавка.

С лицевой стороны собора, по обе стороны от главного здания, шли приземистые кир­пичные одноэтажки, в которых разместились магазинчики и автостанция. Сам собор употре­били под склад облкинопроката. На вершине холма сохранились звонница и двухэтажный деревянный особнячок. Справа от собора, на улице, ведущей к деревянному мосту, нахо­дился двухэтажный кирпичный дом с остатка­ми ажурных металлических ворот. На первом этаже его находился магазин «Одежда», на вто­ром — бюро инвентаризации.

…Собор долго не сдавался безбожным властям. В тридцатые годы сумели уничтожить только главный вход и купол. Уже после войны его стены регулярно крошили, лома­ли отбойными молотками специ­ально выделенные солдаты. Не сумели осилить собственными силами, вызвали из Москвы подрывников и, наконец, в 60-е годы взорвали. О взрыве торже­ственно сообщили по радио и в газетах.
На этом не остановились и срезали холм «до основания». Впоследствии на его месте возвели помпезный киноконцертный зал «Дружба», фонтан в форме план-шайбы токарного станка и пустынную набережную, на которой нынче выгуливают со­бак.
А тогда справа от собора красовались арочные деревян­ные ворота — центральный вход на базар. По Калининской, по­дымая едкую пыль, тарахтели редкие «эмки», «полуторки», «трехтонки» или же ленд-лизовские «студебеккеры» и «вилли­сы». Их было меньше, чем пугливых лошадей, которые ша­рахались от машин, не слушая возчиков.
Напротив базара, на стене теперешней школы рабочей мо­лодежи, висело огромное панно. Бравый румянощекий солдат, с лихим русым чубом из-под заломленной набок пилотки дер­жал в руке, как бы угощая, раскрытую пачку папирос «Каз­бек». В другой руке он держал уже дымящуюся колечками, наполовину скуренную папиросину. Весь его вид выражал до­вольство и силу. Внизу призывно алела надпись: «На папиросы не сетую. Сам курю и вам советую!» До борьбы с курением дело еще не дошло.

Сам рынок представлял собой экзотическое зрелище — разнокалиберные деревянные мага­зинчики, киоски, туалеты, навесы и крытые прилавки. Торговали здесь овощами, фруктами, мясными и молочными продуктами, трофейными вещами и тканями, скотиной и птицей, жестянкой, скобянкой, патефонными пластинками и семечками.

На задах, вдоль берега, ютились катакомбы из разномастных ангарчиков, сарайчиков и навесов — цеха артели инвалидов «Металлист».

Здесь делали металлические кровати, оцинкованную посуду и садово-огородный инвентарь. На заднем выезде стояла кузница, где можно было подковать лошадей.

На левом берегу, напротив базара, к горо­ду подходила железнодорожная ветка. Поутру окутанный дымом паровозик серии «СУ» притаскивал к вокзалу полдюжины вагонов со станции Б-ск I. Из вагонов высыпал увешанный корзинами, авоськами, мешками торговый люд и через мост спешил на рынок. Территория рынка за­полнялась телегами, тачками, коромыслами и «парашютами» — этим чисто брянским изобре­тением (корзина в платке за спиной).

Горами высились глиняные кувшины, горшки, миски. Гроздьями висели деревянные ложки и лыковые лапти, громоздились дубовые бочки и кадки. Китайцы развешивали бумаж­ные веера, гирлянды, надувные шарики с пищалками. Демонстрировались традиционные безворсовые коврики с расписными лебедями и пухленькими ангелами. Тупо поглядывали свинки-копилки, фарфоровые волки и слони­ки. Народ толкался, шумел и спорил. Тут и там целыми таборами носились цыгане, карман­ники, торговцы водой и морсом, леденцами на палочках.

Типажи

— Бабоньки-дамоньки! — зазывал зрителей небритый верзила, потряхивая мешком. — Про­даю поросенка! Дешево продаю поросенка!

Верзила шарил рукой в мешке, пытаясь вы­тащить на свет божий отчаянно визжащего по­росенка. Тот не давался. Потеряв надежду справиться с тварью, хозяин зло пинал мешок сапожищем.

— Ты чо, гад, над скотиной издеваешься? — вставал на защиту несчастного кто-то из зрителей под возмущенный ропот остальных.

— А ты не встревай, тебе не продаю!

— Ну, прибил, наверно, свинку, обормот, — сожалела, вздыхая, женщина.

Верзила добивал исходившую визгом сви­нью об угол киоска и вытряхивал из мешка под ноги зрителей… кирзовый сапог. Мужики хохо­тали, а бабы с воплями прыгали в стороны.

— О-ё-ёй! — вдруг заходилась одна из зри­тельниц. — Сумку срезали!

А злодей, подхватив сапог, уже растворялся в толпе. Услышав милицейский свисток, все спешили покинуть место происшествия…

Раздвигая толпу выставленной впе­ред палкой, скакал одноногий инвалид по кличке Журавель. На линялой гимнастерке зве­нели боевые ордена и медали. На голове Журавеля, как на витрине, красовалась новенькая восьмиклинка.

— Кому картуз бостоновый? Картуз кому? — зазывал он покупателей.

Пустая брючина по самую культю была набита товаром. Найдя по­купателя, Журавель подозрительно осматри­вался — нет ли рядом милиционера, залезал в расстегнутую ширинку и молниеносно выхва­тывал из штанины восьмиклинку.

Извлеченный картуз был какого-то линяло­го цвета и никак не тянул на витринного собра­та. Журавель тут же пресекал все возражения: «Энтот не продается, для себя шил!»

Как бабочку сачком, он ловил восьмиклинкой голову клиента, несмотря на то, что тот упирался и крутил головой. Недовольный по­купатель возвращал товар и настаивал на вит­ринном образце. Тяжело вздыхая и закатывая глаза, словно расставаясь с самым дорогим в своей жизни, Журавель стаскивал с головы картуз. Когда покупатель рассчитывался, Жу­равель вынимал из штанины копию проданно­го и водружал на голову. Несимпатичный экземпляр занимал место в штанине.

— Дяденька, солдатик! — хватали за руки и полы шинели проходящих мужчин цыганята. — Дай рупь!

Чумазые, немытые, они отталкивали друг друга, стараясь первыми схватить подачку.

— Дяденька, дай еще, на пузе и на голове станцуем!

Мужчина нехотя лез в карман: «Ну, давайте, танцуйте!» Цыганята плюхались животами в пыль, били себя по ляжкам и делали корявые кувырки, в то время как девочки хлопали в ладоши и пели противными голосами: «Арбуз-дыня, Шахна синя…»

— Чистим-блистим! Чистим-блистим! — зазывал клиентов чистильщик обуви, стуча над головой, как турецкими тарелками, щетками.

Прямо на проходе, под ногами у прохожих, безногий гармонист рвал меха. Он пел о траги­ческой истории батальонного разведчика.

«Я был батальонный разведчик,

А он писаришка штабной,

Я был за Расею ответчик,

А он спал с моею жаной…»

А вот заключительные, рвущие души слова:

«Ох, Клава, ты, милая Клава,

Понять не могу я того,

Как ты променяла, шалава,

Меня на такое говно!

Я бил его в белые груди,

Срывая с него ордена…

Эх, люди, вы, русские люди,

Подайте на чарку вина!»

Гармонист утирал ушанкой пот и протяги­вал ее слушателям. В ушанку летели медяки. Мужчины матерно ругались, глядя на женщин. Женщины сочувственно вздыхали, глядя на мужчин.

На другом конце рынка плотный крутоплечий мужчина в тельняшке зазывал сиплым го­лосом: «Граждане, перед вами легендарный русский силач, чемпион мира по французской борьбе — дядя Ваня Бежицкий! Па-апрашу об­разовать круг!»

Обычно дядя Ваня Бежицкий гастролиро­вал в пригородных поездах, играя роль слепого.

— Подведите меня к Ташкенту, — приказывал он своим жуликоватого вида ассистентам. Те подводили его к раскаленной буржуйке в цент­ре вагона. Дядя Ваня отогревал здоровенные ручищи: «А теперь внимание. Снаряд!» Ассис­тенты ставили у его ног двухпудовую гирю.

— Па-апрашу публику проверить снаряд!

Если желающих не находилось, он клал гирю кому-нибудь из пассажиров на колени. Убедив публику в подлинности «снаряда», за­хватывал гирю мизинцем и несколько раз вы­жимал. На этом представление обычно оканчивалось, и ассистенты обходили зрителей с шапкой, чутко следя, чтобы медяк бросил каждый.

Птичий рынок

На самых задах базара ближе к мосту, ютился птичий рынок. Из многочислен­ных садков и клеток неслось щебетание. Голубятники соби­рались в отдельном уголке у ке­росиновой лавки, зажав птиц в ладонях, помахивали белоснежными голубиными хвостами, словно веерами, рассматривали голубей и хвалились «охотой». Голубятники называли друг дру­га «охотниками», а голубятня именовалась «охотой». Было не­сколько десятков различных игр на голубей. За пойманного чу­жого — «чужака», плати­ли выкуп. На каждой улице имелось по нескольку «охотни­ков», которые на утренней и ве­черней заре свистали, поднимая в небо тряпками, прикрепленными к шестам, разномастные стаи голубей.
Большинство почему-то держало голубей николаевской породы или «тучерезов». Все соседние области водили короткоклювых голубей (почтарей, бойных, кос­матых). Но у нас кто-то, видно еще до революции, развел николаевских, а косматых и бой­ных не любили, называя их презрительно «куркотами». Ча­сами вся улица стояла, задрав головы в небо, любуясь полетом белохвостых «бабочек». Самым лучшим голубем считался тот, что летал, почти не описывая кругов, — на одном месте. Такие голуби стоили баснословных де­нег. Из-за голубей-чемпионов возникали ссоры и драки. О них ходили легенды

Впрочем, других птиц на рынке тоже хватало.

— Эт чо у тебя?

— Как чо — реполов!

— Ля-кось ты, реполов! А чо он на воробья похож?

— Сам та на воробья похож! Говорят те — реполов!

— Да чо я, реполовов не видел?

— Ух ты, говорок!

— Говорок!

— Один такой-то говорок с транды сало уво­лок!

— А таких мы говорков сшибали… с бугор­ков! Чо, нечем крыть? Полезай мне в зад кар­тошку рыть!

Назревала драка, обоих уже держали сото­варищи.

— Да пустите его, — кипятился продавец, — да я таких рвал, метал и через себя кидал!

— Борец-бамбула поднимает два венских стула и делает прыжок с кровати на горшок!

— Канай отсюда, пока трамваи ходят!

— Сам канай, аферист чертов! Воробья за реполова продает!

— Да не воробей это, — вступались другие птицеловы. — Это реполов, молодой только…

— А чо у него перья снизу синие?

— А ты сам на морозе три часа постой, — кричал продавец, — сам посинеешь!

Публика хохотала…

Чуть поодаль бабенка торговала ку­рицу.

— А чего ты мне петуха подсовываешь?

— Какого петуха, погляди на лицо, на гре­бень погляди! Разве у петухов такие гребни?

— Это молодой петушок, — кипятилась жен­щина.

— Люди, будьте свидетелями, — призывал продавец, — разве петухи яйцы носют? На, щупай! — совал он птицу, — щупай — она ж с яйцом!

Женщина профессионально запускала палец в гузку и довольно долго копалась внутри.

— На, сам щупай, — возвращала она птицу. — Откель у петуха яйцы?

— О господи, как же нету, — суетился прода­вец, — только что было, сам щупал!

Мужчина с неподдельным удивлением лазил пальцем в гузке. Вдруг глаза его загора­лись от догадки: «Значит, снеслась в корзине! Как я сразу не догадался!» — он шарил рукой в завязанной сверху тряпкой корзине и торжест­венно извлекал на свет божий яйцо.

— Теплое еще, — показывал он яйцо окружа­ющим, — только снеслась!

Все враз признавали в птице курицу. Женщина подозрительно отсчитывала деньги и засовывала упирающуюся покупку в сетку.

— На, и яйцо бери, — суетился продавец. — Хотя нет. Яйцо она снесла, когда еще моей была! Яйцо себе оставлю, на память… Хорошая несушка была!

Нравы

Над рынком висели гвалт, скрип телег и лошадиное ржание. Бригадами стояли увешанные пилами и топорами приехавшие в город на подработку крестьяне, за небольшую плату готовые срубить избу, распилить и нако­лоть дров, вскопать огород. Рыбаки торговали вареными раками и речной рыбой.

Пацаны же­вали жмых. Когда на рынок ненароком зарули­вали редкие машины, лошади бились в упряжи, ломая оглобли.

Горланили торговцы семечками, папирос­ной бумагой и махоркой, шитыми бурками и клееными «армяшками». Редкие нацмены пред­лагали диковинный урюк и кишмиш. Возле пивного ларька хохотали над анекдотами типа «собрались раз Сталин, Черчилль и Рузвельт» или «собрались раз русский, англичанин и американец». Сюжеты были аналогичны: анг­личане и американцы оказывались просто кретинами. Правее базара, на том месте, где сейчас высится стела в честь трудовых резервов, прямо напротив горки Фокинской ули­цы, стояло здание ресторана. Поначалу его назвали «Моск­ва», но в соответствующих ин­станциях решили, что пить в «Москве» аполитично, и быстренько переименовали в «Десну». В «Десне» пей хоть до упаду, не позоря столицу Родины!
Место выбрали неудачно, так как послевоенные машины едва осиливали подъем на гору. Было несколько случаев, когда, сорвавшись, машины таранили ресторанную стену. В те времена рестораны посещали одни мужчины. О женщинах, которые бывали в ресторане, тут же узнавал весь город, и это было неизгладимым пятном на их репутации.
Говорили полушепотом: «А знаете, она в ресторан ходит!»
Основными посетителями ре­сторана являлись офицеры ра­сквартированного в городе авиа­ционного полка, деловые люди с базара и редкие командированные. Ресторан был небольшой, обставленный в старом стиле. В нем царили уют и скромность нэповских времен: в холле стояли фикусы…

…На рынок опускались сумерки. Телега со скрипом разъезжались. «Парашютистки» гуськом спешили по домам. Расходились и покупа­тели. Паровозик у вокзала призывно гудел, заставляя поспешить задержавшихся.

Уборщи­ки нехотя сгребали мусор, милиция проверяла территорию. Рынок затихал до следующего утра.

Заводской барак №3

На самой окраине Б-ска, за парком, напротив тюрьмы, там, где кончалась тупиком Васильевская (Горького) улица, на небольшом пустыре притулился заводской барак N 3. Единственным выходом из барака на Трудовую улицу был узкий проход между заборами и огромной, метра в четыре глубиной, ямой. Выходящие на барак частные сады были обнесены высочайшими заборами, поверх которых шло несколько рядов колючей проволоки, отчего территория походила на зону. Третий заводской барак был известен в округе вовсе не тем, что там проживали Манька Тяни-толкай, Маруська Черная и Эдик Черныш, многочисленное племя Киреев — Витька, Эдик, Толик и еще трое меньшего возраста, гермафродит Тонька-Антон, Симута и Бздера, Верка Рябая, Старый Водень и Серега Водень, семья Ковалевой во главе с тетей Дашей, у которой кроме своих Фрузы, Тоньки и Витьки Коваля жили еще племянники Чинарик и Хнык, Колька Великан, Калыба, Титик, Кабан, Хайбик, Тата-Катой, Милка-Ссака, Верка Железная Кобыла, Роза Цыганка и ее сын Коля-дурачок… Нет! Более всего известность бараку приносило то, что там обитали Богатырь Никитушка и Юра Хам.

В то время все барачные жители от рождения вместе с именем получали кличку. В разговоре человека называли обычно и по имени, и по кличке одновременно.

Например: Эдик Кирей, Толик Чинарик, Женька Хнык, Юра Хам. Последний был неординарной личностью, о чем свидетельствовали его много­численные клички: Челада, Пяла, Осмодей, Коки, Отладка, Цыпка, Гаврош… Юра Хам был сыном Кабанихи, огромной женщины по кличке Богатырь Никитушка.

Сколько в бараке жило народу, точно сказать было совершенно невозможно. Детей в возрасте до 14 лет было, пожалуй, раза четыре больше, чем взрослых, мальчишек — раза три больше, чем девчонок. Среди взрослого населения женщин было раз в пять больше, чем мужчин.

Зимой заводской барак замирал: взрослые работали, а у детей не было зимней одежды, и они после школы сидели по домам. Зато весной он начинал гудеть, как растревоженный улей.

Барак просыпался засветло и разом. Над сортиром роились миллионы разноцветных мух, комаров и прочей кровососущей нечисти.

Когда сходил снег, в овраге начинались футбольные баталии. Матчи длились от рассвета до заката. Футболом болели все, особенно после триумфальной поездки московского «Динамо» в 1945 году в Англию, где наши любители разгромили знамени­тых английских профессиона­лов с общим счетом 19:9. Книж­ка с таким названием — «19:9» — ходила по рукам, зачитывалась до дыр, а имена Боброва, Хомича, Бескова звучали наравне с именами героев-фронтовиков. На любой мало-мальски подхо­дящей площадке кипели фут­больные баталии. Мячи не вы­держивали. Покрышки штопали, а камеры заклеивали до тех пор, пока живого места не остава­лась. Когда камера приходила в полную негодность, покрышки набивали сеном, тряпками, ва­той, стружками. Такие мячи были тяжелыми, отбивали руки и ноги, тем более что играли в футбол босиком. В футбол играли все, даже Тата Катой, даже гермафродит Тонька-Антон.

Тату Катого ставили в центр защиты. Тата стоял на месте и косил всех попадающих в радиус действия его длинных ног с острыми, как бритва, ногтями. Тата Катой на самом деле означало Саша Косой. Из его сплющенной физиономии с двумя косыми разномастными глазами выходил какой-то сип, в котором отчетливо слышалась почему-то только согласная буква Т.

Вечером на гребне оврага появлялась мо­нументальная Богатырь Никитушка, громовым голосом загонявшая сына домой:

— Юра Хам, змей нявдобный! Чтоб на табе порча нашла! Ты увайдешь домой али нет?

Играющие затихали, но матч продолжался, Не добившись ответа, Богатырь Никитушка зло поворачивала домой, бросив перед уходом:

— Ну, ляди, туруруй! Приди только домой, я те патлы повыдираю, паралик на тебя!

Юру Хама называли хозяином садов и огоро­дов, потому что не было ни одного двора в округе, где бы Хам не побывал, опустошив деревья или грядки. Основной одеждой его во все времена тогда были поношенные рейтузы старшей сестры. Рейтузы были набедренной повязкой, запазухой, кошельком, авоськой и даже рыбацким неводом. В этих рейтузах всегда находились яблоки, сухари, конфеты, огурцы, помидоры и прочие продукты. Юра Хам знал наизусть распорядок почти всех владельцев садов-огородов: когда и в какую смену работают хозяева, когда бабки ходят на рынок или в церковь, когда учатся дети.

Лазил он дерзко и наверняка, хотя случались проколы. Однажды Юра Хам спрятался в гастрономе за бочки и, дождавшись закрытия магазина, стал хозяйничать. Наевшись всего понемногу, он решил переспать за бочками. После полуночи начальник брянской милиции майор Гуркин, проверив все посты и заключенных в КПЗ, умиротворенный шествовал домой. У гастронома он встретил бодрствующего сторожа. Майор Гуркин оглядел объект:

— Лампочку надо б поярче ввернуть!

— Дык все видно.

Майор Гуркин заглянул в полутемный тамбур и остолбенел: на полу распластался человек в сатиновых рейтузах без признаков жизни. И майор говорят, стал свистеть в свисток, пока не потерял сознание. «Скорая» увезла обоих. Из Юры Хама в тот раз выкачали почти полведра меда, а майор Гуркин поседел в ту страшную ночь… Так, по крайней мере, рассказывали у нас в бараке.

Для голодных барачных лучшей порой было лето. Мы сосали цветы клевера и какие-то стебли, откапывали корни, жевали почки. На костре в овраге кипели крапивные щи с грачатиной. В дело шли еще не оперившиеся птенцы. Гермафродит Тонька-Антон лазила на самые высоченные тополя и сбрасывала вниз грачиные гнезда.

Тонька-Антон была угрюма и немногословна. В гимнастерке, в свалявшейся юбке над стоптан­ными сапогами, она держалась особняком, зверски курила и материлась. В отличие от живущего через несколько подъездов Коли-дурачка, вечно напомаженного и подкрашенного, Тонька-Антон была всегда нечесана и немыта.

С утра барачная ребятня собиралась в кучки и разрабатывала разнообразные планы: где и что можно украсть, стырить, стибрить, сбондить, увести, замылить, спиговать, вертануть. Тащили все — и что плохо лежит, и что хорошо охраняется. Особый урон наносили Огороднику Кузнецову. Огородник обеспечивал весь Б-ск рассадой и ранними овощами. Это был гигантского сложе­ния старик, вечно под градусом, с красной индю­шачьей шеей. Даже в морозы он ходил без головного убора и в расстегнутой до пупа толс­товке. Что только не придумывал Огородник, чтобы уберечь свои парники от посягательств. Никакой забор не был препятствием, а собака через некоторое время становилась послушной Юре Хаму, который находил с ней общий язык, как цыган с лошадью.

Наконец Огородник решил сделать в одном из парников засаду. Юра Хам разведал эту хит­рость и, подкравшись к задремавшему в парнике сторожу, забросил туда «дымовуху», предвари­тельно сбив с рамы парника подпорку Через ми­нуту из парника выскочил весь обезумевший Огородник и, круша по пути драгоценные парники, понесся к дому…

С ранней весны до поздней осени барачная ребятня не знала обуви, а Юра Хам умудрялся бегать босиком между подъездами или до сорти­ра даже зимой. Ноги его были круглогодично по­крыты цыпками, а на подошвах была такая толстая кожа, что Хам запросто втыкал в нее горящую спичку, и она сгорала на коже, не причи­няя, похоже, ему особой боли.

Однажды по бараку разнесся слух, будто под полом поселились чьи-то кролики. Были да они там на самом деле, никто толком не знал, но слухи будоражили воображе­ние: кто-то видел уже троих, кто-то даже десяте­рых кроликов.

Барак зажил тревожной и напряженной жиз­нью: изловить и сожрать чудесного кролика стало делом чести каждого жильца. Юра Хам и тут решил опередить конкурентов. Втихаря Хам вбил у крыльца кол с проволочной петлей. Утром ничего не подозревающая Богатырь Ники­тушка, как всегда, бежала в сортир. Попав в петлю, она вырвала ее вместе с колом и, проле­тев ракетой десяток метров, рухнула на чей-то сарайчик.

Юра Хам сердцем почувствовал беду и, вы­глянув в окно, увидел выползающую из дров маму с тянущимся за ее ногой колом. Хам смылся вовремя, потому что Богатырь Никитушка жаждала мести. Еще с неделю она ходила по краю оврага, держась за ушибленную ягодицу, и при­зывала сына явить благоразумие и доброволь­но вернуться домой. В глубоких сумерках над бездной оврага гремел ее вулканический голос:

— Юра… Хам… Антонов огонь на табе! Приди только домой, бычачьи твои яйцы! Обезьян лопуухай! Ты думаешь домой идти аль нет?

Когда на крыльце Богатыря Никитушки, самом многолюдном и вместитель­ном, разгорался очередной скандал, из комнаты вылезал заспанный Коля-дурачок, выходил в центр и скидывал портки. Скандал враз прекра­щался, и бабы, проклиная дурака, бросались врассыпную.

Коля-дурачок был старшим сыном Розы Цы­ганки. Была ли Роза на самом деле цыганкой и был ли Коля на самом деле дураком? Кто знает! Но Роза была похожа на цыганку, а Коля приду­ривался. Он развлекал публику песнями, танца­ми, прибаутками и разными пошлостями. До того, как приобщился к спиртному, был всеобщим лю­бимцем.

Коля-дурачок неохотно общался с просто­людинами, зато изощрялся перед власть имущи­ми и богатыми, понимая, где можно урвать кусок пожирнее. Он играл роль придворного шута. После войны Коля-дурачок развлекал в рестора­нах офицеров, которые угощали и поили его.

Несмотря на то, что петь, плясать и паясни­чать ему приходилось, как говорится, по долгу службы, Коля был исключительно артистичен и музыкален. Музыка возбуждала его настолько, что он буквально преображался, начинал подергивать плечами и закатывать глаза. Он знал наи­зусть все транслируемые по радио песни, оперетты и арии из опер.

Когда на крыльце собиралось достаточно публики, Коля-дурачок давал представление. Особенно он любил «Сильву», где играл и пел одновременно за Эдвина, Сильву, Бонни и Воля­пюк, умудряясь играть и за оркестр марши, увер­тюры и антракты.

Особенно возбуждали Колю-дурачка цыган­ские мелодии. Когда в городе гастролировали цыганские ансамбли, накрашенный и напомажен­ный Коля-дурачок с завитыми волосами, в бес­сменном кителе с украденной медалью «За отвагу» пробирался к самой рампе и пожирал глазами исполнителей. Иногда его артистическая душа не выдерживала, и он прыгал на сцену.

Однажды на летней эстраде городского парка культуры шел концерт ансамбля «московских и венгерских цыган». Несмотря на столь экзотичес­кое название, ансамбль ничем бы не отличался от других, если бы не солистка — худющая двух­метровая девица с невероятным именем Ко­лумба Цветная и пронзительным голосом. В самый разгар таборного веселья из-за кулис по­явился разукрашенный Коля-дурачок. Глаза его остановились, он словно окостенел, заворожен­ный происходящим на сцене. В следующий миг с криком «Сильва!» он подскочил к Колумбе и попытался поцеловать ей руку. Ансамбль «мос­ковских и венгерских цыган» пришел в замеша­тельство. Колумба выдернула руку, но Коля-дурачок грохнулся на колени и, раскопав в куче юбок ногу Колумбы, припал к ней губами. Колумба с криками прыгала вокруг Коли на одной ноге — вторую он держал мертвой хваткой.

— Сильва, ты меня не любишь! — кричал он. — Сильва, ты меня погубишь!

Затем Коля бросил Колумбу и зашелся в че­четке, вращая глазами.

И только с опозданием появившийся на сцене майор Гуркин сумел прекратить это форменное безобразие.

— Я Баранела, я Чебурела! — кричал Коля-ду­рачок, покорно отдавая себя в руки начальника милиции.

А потом в третьем бараке произошло знаменательное событие: впервые за десять послевоенных лет игралась свадьба. Женился Коля-дурачок. Наряженный в синий костюм с цветком в петлице, он шел счас­тливый и обалдевший, держа под руку также на­рядную и счастливую Лиду-дурочку, сосватанную ему в Теменичах. Молодые шествовали по Тру­довой в окружении шаферов, сватов и друзей. Многочисленная толпа радостно гудела.

Наиболее удачливые попали за стол, ос­тальные расположились на крыльце или просто под окнами. Самогон завезли родственники не­весты, закуска была скудной. В комнате пахло жареным салом и картошкой. Кричали «горько» и пели про «молодого Хасбулата», на улицу страждущим сваты выносили кружки самогона и соленые огурчики. Мужики дымили махрой и мо­чились у крыльца. Бабы, отплясывая, голосили частушки.

Но уже утром Коля-дурачок, как обычно, за­бежал в кусты за сортиром и занялся «детским грехом». Неделю спустя Лида забрала пуховую подушку и ушла восвояси. На недоуменные во­просы баб она произнесла философскую фразу:

— Не такая уж я дура, чтоб с таким дураком жить!

Все вернулось на круги своя. Иначе и быть не могло: Коля-дурачок не должен был принад­лежать никому — он принадлежал всему городу.

Когда намыли дам­бы через Судки и стал ходить автобус, Коля забирался на сиденье кондуктора и объявлял остановки. Причем делал это с юмором и очень оригинально:

— Остановка Горбоедова!

— Остановка драмтеатр! Ко­му за водкой, 35-й гастроном напротив!

— Остановка чуть-чево (имелась в виду улица Тютчева).

Последние годы своей жизни Коля погрустнел. Умерла его мать. Он часто ходил нетрезвым и всем встречным рассказывал, как ее любил.

Кстати, у Коли-дурачка был конкурент Эдик-дурачок. Это был Колин антипод, хотя и носил такой же офицерский китель. Эдик был суров и не очень общителен. Друг друга они не любили и называли не иначе как дураками. Правда, территория города была негласно ими поделена. Если Коля-дурачок со временем сменил китель на гражданский пиджак с цветком в петлице, то Эдик до конца не изменил военному прошлому. На кителе Эдика с каждым годом появлялось все больше орден­ских колодок и гвардейских значков. Самыми радостными минутами были для него парады. Эдик пристраивался к увешан­ным наградами ветеранам и гор­до вышагивал во главе колонны.

…Однажды холодной осенней ночью в последний троллейбус второго маршрута на остановке «Мясокомбинат» ввалился Эдик. Вид его был дик. Кроме про­мокших трусов и майки на нем ничего не было. Эдик опирался на березовый кол. В глазах горел огонь подвига.

— Эдик, что с тобой?

— С фосфоритного сбежал! Они меня, гады, решили в дур­дом засадить! Меня! — Эдик ударил себя в грудь кулаком. — Да меня весь город знает! А врач там придурок приезжий и ме­ня не знает!..

…И вот пронесся слух, что барак будут расселять. Слух оказался правдой. Когда расселили уже весь барак, в одной из комнат продолжало светиться окошко. Это Симутиха вела борьбу с властями за отдельную жилплощадь.

Жаркой июльской ночью барак занялся сразу с четырех углов. Трухлявые его стены факельно чадили, с крыши в разные стороны летела с гра­натным треском черепица. Прибывшие, как всег­да, с опозданием пожарные не столько тушили пожар, сколько следили, чтобы огонь не переки­нулся на соседние дома. Среди любопытных бе­гала Симутиха в наброшенном поверх ночной рубахи пальто и галошах.

— Надо же, я как с пожара: не оделась, не обулась, — говорила она отрешенно.

Часам к десяти утра третий барак перестал существовать. Сгорел он натурально дотла. Еще долго на этом месте не росла трава.

…Жизнь разметала детских товарищей моих. Исчез куда-то Юра Хам. Кто-то уехал, кто-то помер. Но когда встречаешь кого-то из старых друзей по бараку, после коротких приветствий обычно начинается: «А помнишь?..»

«Одесский» персонаж

Каждый входящий на рынок через центральный вход при всем желании не мог разминуться с растопырившейся прямо на проходе деревянной треногой. Над треногой, предупреждая возможные сомнения, красовалась рукописная табличка с категоричной надписью «ФОТОГРА­ФИЯ-ПЯТИМИНУТКА». Рядом на видавшей виды табуретке покачивал­ся эмалированный тазик с косячком плавающей поверху готовой продук­ции. Хлопотал тут невысокий, худоща­вый, с блестящей золотом фиксой во рту хозяин «пятиминутки» Фимка Ма­ковский. Вокруг треноги всегда кучкова­лись клиенты, фарцовщики, мазурики и просто охочие до зрелища зеваки. Фимка не столько работал, сколько давал представ­ление. Фимка как падишах воссе­дал на табуретке. Время от времени, помешивая пожел­тевшим от химикатов пальцем в тазике, он непринужденно за­зывал клиентов: — Мальчики, девочки, граждане, дамочки! Делайте портреты на паспорта и анкеты, на пропуска и дипломы, в семейные аль­бомы…

С Великой Отечественной он вер­нулся с боевыми наградами, конту­зиями и потерянным глазом. Убедившись, что потеря не является помехой в работе, он продолжил се­мейный гешефт. Маковский числился частником и, естественно, вступал в невольное противостояние с гене­ральной линией государства. Не вы­держал борьбы и прикрыл дело сшивший форменки всему командно­му составу гарнизона Аврущенко. Сошли с дистанции зубные техники сестры Рейдер, озолотившие челюсти каждому второму жителю города, включая партийный и советский аппа­раты. Зачехлив зингеровскую машинку, сдался на работу в ателье лучший городской закройщик Король… А Фимкина тренога с трудом, но держалась, как Брестская крепость. Однако в стране было объявлено о строительстве коммунизма, чей при­зрак, по утверждению классиков, не отводил частнику места под солнцем. Но пока Фимка еще священнодейство­вал у аппарата.

— Мальчик, мальчик, смотри сюда, в глазок. Сейчас птичка вылетит!

— А птичка где?

— Как где? Улетела!.. Ну а ты, милый, куда шнобелем крутишь? Куда я тебе говорил смотреть?

Мужчина неуверенно поджимал ноги под табуреткой:

— У дырку етту, откель птичка вы­летит! Птичка уже вылетела, когда тут мальчик сидел. Больше птички нету!..

— А ты куда должна смотреть? — ласково вопрошал он оседлавшую табуретку бабенку.

— В глазок энтот вот! — уверенно отвечала та, нет-нет, да и зыркая глазами исподтишка в зажатое в руке зеркальце.

— Да не в глазок, а в глазки. Смотри в мои глазки! Убедившись, что клиентка смот­рит на него во все глаза, он вдруг вы­гребал из глазницы свой стеклянный протез, держал его некоторое время двумя пальцами и… отправлял в рот. Клиентка в испуге выкатывала глаза.

— Ну вот, другое дело! — Фимка делал снимок. — Все, милая, готово. Слезай!

Клиентка продолжала сидеть, ухватившись руками за табуретку.

— Ну ладно. — Он доставал глаз изо рта и вставлял его на свое место, возвращая бабенку к жизни.

— Ой, ой, — крестилась та, сваливаясь с табуретки, — ой, страсти господни!

— Через пять минут, не забудь, я возвращаю ваш портрет! — кричал он вслед улепетывающей женщине. Место на табуретке занимал угрюмый гражданин. — Картуз снимите, милейший!

— Так сымай! Сымай так, говорю, я босый!

— Так я тебя не разуваться прошу. Может, ты лысый?

— Ну!

— Баранки гну! Снимай картуз, а то брат не узнает!

— Не, в картузе узнает. А то подума­ет, что меня замели!..

— Давай без фокусов, — усаживался на табуретку, как курица на гнездо, очень серьезный с виду мужик. Он стаскивал картуз, раскладывал акку­ратно его на коленях и грациозно пя­терней расчесывал свалявшиеся волосы.

— Готов? — вопрошал ставший тоже серьезным фотограф.

— Чичас гимнастерку заправлю и готов!

Фимка скрывался под накидкой:

— Да ты не дуйся, дядя. Сиди спо­койно, как на допросе!

Тот принимал на мгновение рас­слабленную позу, но затем непроиз­вольно снова хмурил брови и набычивал шею. Фимка вылез из-под накидки:

— Ты кто, колхозник?

— А чо?

— А то, что с такой физиономией тебя за кулака примут. Раскулачат, а я виноват буду!

Пока тот соображал, как отреагировать на реплику, Фимка снимал колпачок с объектива.

— Слышь, ты, снимай. Хватит ляс­кать!

— Так снял уже!

— Не, я сурьезно говорю, снимай!

— И я серьезно говорю, снял уже. Все!

— Как все?

— Так, все! Погуляй чуток и приходи за фото! Мужик неуверенно покидал табу­ретку и, бурча под нос, отходил в сто­рону. Спустя время сфотографировав­шиеся возвращались к треноге.

— Ну, готово?

— Быстрый какой! Ты ж только снял­ся!

— Как только, — мужик вытащил из брючного кармана часы на цепочке и поднес к глазам, — уже восемь минут прошло!

— Ух, ты быстрый какой. Быстро только кошки дерутся! Погуляй еще чуть-чуть.

— Эт сколь же чуть-чуть? — он снова смотрел на часы.

— А как проявится, закрепится…

— Так что ж получается, не пять минут?

— Ух, ты какой бухгалтер! Давай счи­тать. Я тебя снял за одну минуту, так?

— Ну, так…

— Минута во сколько раз меньше пяти? В пять раз, так? — Ну! — Баранки гну! Значит, я тебя снял в пять раз быстрее. А на все остальное осталось четыре минуты!

— Ну!

— А раз снял в пять раз быстрее, имею полное право все остальное сде­лать в пять раз медленнее, для балан­са. Вот теперь четыре минуты умножь на пять, умножил? Сколько получи­лось? Двадцать! Двадцать и одна — это двадцать одна минута! Иди, веди любого бухгалтера, пусть проверит рас­чет!

И мужик отходил в смятении.

— А чой-то у меня глаза мутные? — разглядывал фотокарточку другой.

— Пить меньше надо!

— Дык это я теперь выпимши, а когда фотографировался — ни в одном глазу!.. Слухай, ты мне яйцы не крути! Я три раза на хронте контуженный! На хрена мне такая фотокарточка? Я счас этот твой гребаный миномет к хреновой матери разнесу!

— Ну, дорогой мой, чем тебе глаза не нравятся — нормальные глаза! Ну, посмотрите, — он совал фото окружаю­щим, — глаза как глаза!

Все признавали его правоту. Клиент успокаивался и забирал фотокарточку.

— Ты, может, меня потом всю жизнь благодарить будешь, — говорил Фимка, дружески обнимая клиента. — Может, это твоя послед­няя фотография в жизни!

— Эт чегой-то? — настораживался клиент. — Всякое может случиться: или аппарат сломается, или я помру, или тебя посадят!

У тазика стоял и копался в рас­творе пальцем лысый в картузе:

— Дык нет меня тута!

— Есть, куда же ты денешься? Лучше гляди!

— А чо глядеть, тут бабы одни!

Фимка подошел к тазику:

— Ну как бабы, а это что, не ты?

— Вроде не…

— Как не? Пиджак твой? Твой! Рубаха твоя?

— Вроде моя…

— А говорил, одни бабы, — бурчал фотограф, вылавливая фотографию и стряхивая с нее воду. Он мгновенно стащил с головы мужика картуз и припечатал фотокарточку к лысине. Затем нахлобучил сверху картуз.

— Не трогай, — напутствовал он кли­ента, — отглянцуется, сама отскочит!

Тот нерешительно делал несколь­ко шагов в сторону от треноги, с сомнением щупая через материю прилипшее к черепу фото.

— Эт чо ты мне такую морду наво­ротил? — удивлялся следующий.

— Я ж тебе говорил, не дуйся! — улыбался Фимка.

— Да я вроде и не дулся…

— Вроде Володи. Выходит, это я за тебя дулся?

— Мужики, — искал сочувствия тот у окружающих, — да у меня сроду такой морды не было! Чо я, в зеркало не глядюсь?

Он взял ручное зеркальце и очень внимательно стал изучать свою фи­зиономию.

— Не моя это морда! — категорично заявлял клиент. — На хрен мне эта твоя фотография!

— Не твоя?

— Нет, не моя!

Фимка было хотел и дальше убеж­дать строптивца, но вдруг глаз его за­горелся огнем первооткрывателя.

— Эй, мужик, стой! Вот ты, лысый, иди сюда! Снимай картуз, покажи фотокарточку! Ну вот, — удовлетворенно говорил фо­тограф, передавая карточку хозяину, — схватил случайно чужую карточку. Из­вини, друг!

— Ну, энто другое дело! — говорил тот удовлетворенно. — А как жа ж я? — растерянно раз­водил руками лысый.

— Что ты переживаешь, там их полный тазик плавает, найдем и тебя. А не найдем, так сфотографируем еще хоть десять раз!

***

…Время шло. Маковский еще не терял оптимизма и по-прежнему зака­зывал в ресторане «Роземунду», но его обкладывали все упорней. Фина­лом стали статьи в газете и стенд в скверике Карла Маркса, где послед­него частника выводили халтурщиком и пережитком прошлого. Вдобавок ко всему ему пришили дело по спекуля­ции.
В последнем слове на суде Фимка произнес знаменитый монолог «А судьи кто?!» Это привело к смятению в стане судей и народных заседателей. Одни удивлялись тому, что Ма­ковский написал такие талантливые стихи, другие доказывали, что он украл их у Грибоедова. Рассказывали, что в колонии он руководил самодеятель­ностью. Начальство упорно не хотело с ним расставаться… Так или иначе, в один прекрасный день Фимка вышел на волю, но фотографией больше не занимался. Однажды на площади Ленина по­явилась телега, на которой как ни в чем не бывало восседал, натягивая вожжи, Фимка Маковский. И телега, и кобыла с заплетенной в косички гри­вой принадлежали славной артели «Искра». Сам возница числился в штатном расписании агентом по сбору вторичного сырья.
…А где, как вы думаете, мог жить Фимка Маковский? Конечно же, только в самом центре города, на площади Ленина. На том месте, где теперь тор­чит десятиэтажная коробка здания городской администрации, стоял особнячок горисполкома (бывший дом купцов Могилевцевых). Рядом притулился одноэтажный деревянный домик, в котором кроме семьи Маков­ских проживали еще и легендарные братья Кузерины, с чьими именами связаны яркие страницы послевоен­ного городского футбола.
Так вот после вступления в ар­тель «Искра» Фимке снова пришлось вступить в противостояние с властя­ми за право проезда на телеге через площадь Ленина к собственной квар­тире.
У ЦУМа был поставлен регулиров­щик с белым жезлом и в белых перчат­ках. Удивительно, но именно этот регулировщик вызывал весьма стран­ную реакцию у лошади Маковского: подлая наловчилась справлять фи­зиологическую нужду прямо перед стражем порядка.
Регулировщик подал рапорт на имя командира отделения. Командир отделения — командиру отряда, тот — начальнику ГАИ, начальник — предсе­дателю райисполкома, а уж тот, соот­ветственно, председателю горисполкома. Кончилось тем, что на перекрестке торжественно установи­ли знак, запрещающий въезд на пло­щадь гужевому транспорту.
И тогда Маковский навесил на те­легу подфарник. Возница упорно до­казывал, что не нарушает ПДД и что телега, оборудованная электрообору­дованием, уже не телега, а относится по всесоюзному классификатору к классу автомобилей мощностью двигателя в одну лошадиную силу.

***

В офицерской столовой стоя­ли обеденная толкотня и гул. Оче­редь росла и роилась. К дверям столовой подкатила телега. Фимка деловито укрыл спину кобылы пледом от насекомых и поспешил к кассе. Вы замечали, отчего люди начинают спешить? Они начинают спешить, когда об­заводятся транспортом. Фимка приехал на телеге и уже поэтому торопился. Но ни его авторитет, ни знакомые официантки, ни ссылки на нехватку времени, ни шуточки-прибауточки не могли поколебать очередь. Дежурный офицер неуважительно оттащил его от кассы. Фимка, не говоря ни слова, подвел офицера к окну и королевским жестом откинул за­навеску. Стоящая за окном ко­была бросила жевать сено, просунула голову в окно и, за­дрожав верхней губой и страшно оскалив желтые зубы, заржала на офицера. 
— Мы мирные люди — продекламировал Фимка, — но наш бронепоезд стоит на запасном пути!

И под одобрительный шум проследовал к кассе.

— Может, я что-то не понимаю, — делился своими сомнениями Фимка, — или среди вас есть умный человек? Вы мне можете объяснить, что такое врач? 
— Так вы не знаете? Тогда слу­шайте меня! Врач — первый человек в городе! Так вот мой сын, чтоб он так жил, получил три образования: на­чальное, среднее и высшее. Он кончил медицинский институт. Так я думал, он теперь обеспеченный человек! А сколько, вы думаете, ему положили? Ему положили сто рублей в месяц! Так для этого, я спрашиваю вас, надо было учиться 15 лет? Слава Богу, что у него есть папа, и, слава Богу, что папа еще зарабатывает копейку!

***

…Все проходит. Все меняется. Теперешние рынки мало чем напоминают тот, на котором стояла его тренога, и улицы Б-ска совсем не те, по которым пылила его телега. «Нашел о чем писать, — сказал мне один очень серьезный товарищ. — Мало ли в городе было интересных людей! Их именами названы улицы, о них рассказывают музейные стенды и памятные доски, они строили, твори­ли, писали, открывали… Да тут только копни!»
Он, конечно, прав, этот серьезный товарищ. Наверное, даже наверняка среди них были интересные люди. Но они сидели в кабинетах, залах заседа­ний или в творческих мастерских, и мне с ними общаться не доводилось. Зато я прожил жизнь бок о бок с теми, без которых вряд ли в полной мере можно составить полное представле­ние о нашем городе. Вот о них я знаю. О них и рассказываю…

Уллуна

Город жался к реке. Когда на единственной, проложенной вдоль правого берега Десны, улице не стало хватать места, строения, торопливо расталки­вая друг друга, полезли на гор­ки, отгораживаясь разномаст­ными и разнокалиберными за­борами и палисадниками. Сов­сем недавно по городу прокати­лась война, о чем напоминали многочисленные смотрящие черными глазницами окон раз­валины и преобладающий за­щитный цвет одежды несно­шенных еще после демобили­зации гимнастерок и шинелей. На самой макушке Ленинской» улицы, где ее пересекала улица Луначарского, стояли два дву­хэтажных, еще дореволюционной постройки дома с кирпичны­ми первыми этажами и бревен­чатыми вторыми. Дома объединяла в общий ансамбль массив­ная кирпичная арка. Арка вела в затененный двор, ограничен­ный по всему периметру призе­мистыми кирпичными строения­ми, служившими, видимо, ранее амбарами и конюшнями, а те­перь приспособленными под жилье. До революции дома при­надлежали то ли купцам, то ли приказчикам, а теперь их насе­ляла пестрая армия жактовских квартиросъемщиков.

Один из них, жестянщик и от­личник промкооперации Лазарь Рабинович, принялся как-то за общественно полезное дело — изготовление нового номерного знака. Старый насквозь проржа­вел и скособочился, отчего Лаза­ря никак не мог отыскать объя­вившийся родственник из Жме­ринки. К тому же старый номер­ной знак вызывал неудовольст­вие участкового милиционера Полтора Ивана. Лазарь Рабино­вич подошел к делу основатель­но и ответственно: смастерил из оцинкованной жести рамку, вста­вил в нее стекло и, обставив­шись кистями, растворителями и красками, приступил к написа­нию текста.

Лазарь Рабинович носил гали­фе с вечно болтающимися штрипками и гимнастерку с ме­далями «За Победу над Герма­нией», «За Победу над Японией», орден Красной Звезды и значок «Отличник промкоопера­ции». Орденом Красной Звезды награждали за серьезные ране­ния. Лазарь получил на фронте контузию, был инвалидом вой­ны, а потому и работал в артели инвалидов жестянщиком, где и был награжден за ударный труд значком «Отличник промкооперации». Лазарь очень гордился значком. Еще бы! Если ордена и медали были почти у всех фронтовиков, то такого значка не было больше ни у кого, даже у маршала Буденного. Вокруг скамьи, облюбованной им под творческую мастерскую, толкались любопытные. Мишка Милорадов, грузчик железнодорожной станции, отгреб несколько в сторону и долго, внимательно смот­рел нефокусирующимся взглядом на Лазареву ра­боту.

— На морду Рабинович, а в натуре Левитан! — констатировал Мишка, удивляясь, как Лазарь умудряется писать буквы на обратной стороне стекла и в зеркальном изображении.

Рамку оставили сохнуть до утра под застрехой. Утром Лазарь Рабинович, жестянщик и отличник промкооперации, поспешил во двор к своему творению. В прозрачной синеве зарождающегося утра кружились пушинки. Сонька Кац на веранде второго этажа потрошила курочку. Пушинки, как магнитом, притягивало к крашеной рамке. Увидев подобное безобразие, Лазарь Рабинович задохнулся от возмущения и выразил в сторону Сонькиной веранды свое категорическое «фе!». Сонька выглянула наружу и, увидев Лазаря, завелась с пол-оборота. Сонька всегда находилась в страшно возбужденном состоянии, с ней старались не вступать в пререкания и «за глаза» называли «мишугенэ». С Лазарем Раби­новичем у нее была родовая вражда. То ли его прадед охму­рил ее бабку, то ли наоборот, толком уже никто не помнил, но они враждовали семьями, как Монтекки и Капулетти.

Лазарь Рабинович, жестянщик и отличник промкооперации, пы­тался снять пух со стекла и матерно выражался.

— Об чем увесь этот шум, дет­ка? — выползла во двор подсле­поватая тетя Песя Курцер.

— Да вот, — как можно вежли­вее объяснил Лазарь, поднося к ее глазам рамку, — опять эта «мишугенэ» весь двор своими перьями забросала!

Сонька взвыла наверху, как раненая волчица, и на еврей­ском языке призвала Всевышнего ниспослать на голову супоста­та пару простых и пару гнойных фурункулов.

Жестянщик и отличник промкооперации, естест­венно, такого спустить не мог и уже на русском, для большей убедительности, отпарировал трехэ­тажным матом, так как тот еврейский, кроме этих пресловутых фурункулов да еще лихорадки и повышенной температуры, не располагал более ве­сомыми аргументами. Из квартир на территорию двора стали выползать заспанные квартиросъем­щики. Дело в том, что мирная жизнь протекала внутри квартир, тогда как скандалы выплескива­лись на всеобщее обозрение.

— Шо, опять скандал? — выскочил во двор в шароварах и белых тапочках подполковник Заха­ров, служивший где-то в органах и совершавший по утрам пробежки и гимнастические упражнения.

— Да вот опять Сонька, — пожаловался ему жестянщик и отличник промкооперации, — на голову всякую дрянь сыпет!

Подполковник Захаров безучастно посмотрел на веранду и побежал трусцой со двора.

— Где вы видите голову? — неслось с веранды. — Если это голова, то что такое у Ароновой ко­былы жопа?

— Что, где кобыла? — протирал со сна глаза Арон, агент по сбору утильсырья артели «Искра» — Я ж ее сам вчера распряг и в станок поста­вил!

— Соня, — как можно убедительней обратилась к веранде тетя Песя, — Соня, как Вы так можете ругаться? Вы уже с утра поставили на ноги весь го­род!

— Покажите мине город, — бушевала Сонька. — Она называет городом каких-то 50 тысяч недоделков!

— Бешеный баб! Ну, сапсем бешеный баб! — с опаской поглядывая на веранду, констатировал. Зенатулла Шамсияров. — На цэп сажат нада!

Какой национальности был Зенатулла, ведал, пожалуй, только участковый Полтора Ивана, а все остальные знали, что он «нацмен» и присматрива­ет в колонии за овчарками. То, что профессия его именовалась «кинолог», не ведал никто, включая самого Шамсияра. Все счита­ли, что он «собаковод».

— А этого собаковода кто здесь звал? — заорала Сонька дурным голосом. — Это тебе не с соба­ками гавкать!

Шамсияр поспешно ретиро вался со двора.

— Соня, — прикрыв глаза от солнца ладошкой, заговорил с верандой неистребимый юморист, фотограф Фимка Маковский, — Со­ня, это Вы повесили на веранде сушить бюст­гальтер? — Сонька на минуту умолкла и выглянула наружу.

— Вы, да, — продолжил Фимка, — так идите и сгоните детей! Они думают, что это гамак, и катаются в нем парами!

— Свои, снюхай­тесь! — пытался ути­хомирить скандаля­щих Васька Астахов, кузнец с «Арсена­ла». — Говорят, евреи дружный народ, а эти, как собаки!

— Шо за шум, а драки нету! — перед Лазарем появился еще не совсем отрез­вевший ото сна Миш­ка Милорадов.

— Да вот, Миш, — жаловался ему Лазарь Рабинович, снимая с лысины пушинки.

— Да черт с ней, с головой! — рыгнул Мишка, — А за такую вещь, — он указал крючковатым паль­цем на рамку номерного знака, — за такую вещь я пасть порву — дело обчественное! — Мишка явно придавал случившемуся политическое значение.

Сонька быстро смекнула, что противостояние такому оппоненту, как Мишка, да еще с такой трактовкой, чревато и захлопнула створки. Двор опус­тел, а на том месте, где только что толкались квар­тиросъемщики, делал приседания подполковник Захаров. Удрученный Лазарь Рабинович осторожно обирал со стекла пушинки. Когда день спустя он прибил новую вывеску, равнодушных не было. Вывеска стала всеобщей гордостью жильцов. На утренней и вечерней зорьках она отсвечивала ру­биновыми бликами. Все, кто мог читать, раз за ра­зом останавливались и по слогам произносили вы­веденные там слова: «Ул. Луначарского 57». Даже Сонька, бросив попервости пару ехидных замеча­ний, в душе осталась довольна Лазаревым творе­нием. Особый же восторг новый номерной знак вызвал у Полтора Ивана, который водил, как на экскурсию, домовладельцев даже с других улиц и, показывая на вывеску, не находил слов:

— Ить ёксель-моксель здорово живешь! А ить того-етого, надоть додуматься! Ведь ежели оно кажный тым-той в сознательность вошел, так оно, я думаю, фактически так-то вот… и кругом порядок.

Вывеска гордо провисела до весны, пока отвалившийся вместе с наледью кусок карниза не выбил в ней брешь посередине, оставив непонятное Луна 57». Гораздый на выдумки фотограф Фимка Маковский стёр точку после «Ул» и назвал дом «Уллуной», а жильцов соответственно «уллуновцами».

Сады нашего детства

Б-ск был всегда яблоневым краем. Москвичи, уральцы, северяне ехали сюда специально за яблоками.

Как бы вознаграждая хозяев, сады выплеснули после войны всё своё великолепие. Каждую весну послевоенный деревянный город заливало по самые крыши вишнево-яблоневым цветом. Красно-сиреневые яблоневые и белоснежные вишнево-сливовые языки пламени полыхали по оврагам и улицам, заполняя ароматом воздух и засы­пая цветом землю вокруг.

Кто был тот безвестный садовод, заполнив­ший местные сады таким разнообразием сортов яблок и груш? Теперь многие и слыхом не слыхали о таких яблоках, как титовка, лимоновка, карабковка, ранет, золотой налив, антоновка-полуторафунтовка, цыганочка, штрифель, репка, райка, малиновка, апорт, китайка. А какие груши висели в садах: дули, бере зимняя, бессемянка! И куда только всё подевалось, почему перевелось? Госпитомникам нужен только план и быстрые в росте сорта. Все начали гнаться за долго сохраняющимися яблоками. Потому и стали редкостью сорта яблок нашего детства.

Из сегодняшнего дня почему-то кажется, что и уро­жаи яблок были тогда каждый год. То ли климат потом изменился? То ли земля устала?

Помню, как приходилось лазить на вишне­вые деревья мальчишкам (ветки не выдержи­вали взрослых) и вёдрами собирать вишни. Теперь в нашем в саду во много раз больше вишневых деревьев, чем в саду деда, да вишня «не та».

Сады были общей заботой не только владельцев, но и мальчишек на улице. Мальчишки всегда хотят есть, а яблоки в садах были самой доступной, хотя и небезопасной, добычей. Любой высоты заборы с колючей проволокой поверху, цепные собаки и даже двустволки, заряженные солью, были нипочём послевоенным мальчишкам.

Обычно налёту на сад предшествовала разведка. Много, правда, яблок не брали, не ломали стволов — брали только, чтобы на­есться. А в своё оправдание говорили такую присказку: «Из большого взять немножко — не воровство, а дележка». Притом рвали не у всех подряд, а старались у более богатых или вредных. Жадных на улице презирали.

Улица была самой лучшей коллективной воспитательницей. Не могу согласиться с те­ми, кто считает, что улица, компания сверстни­ков портят детей. Может быть, в совре­менных условиях — да! Но послево­енные улицы с домами частного сектора, где прожило не одно поколение и все знали друг друга от мала до велика — вряд ли. Улица сохраняла традиции и быт, атмосферу добро­соседства и взаимопомощи, уважения к стар­шим и заботу о младших.

Ну, разве можно было на нашей улице оскорбить старика и нагрубить женщине, чтобы это прошло незаметно и не дошло до родителей?

Улица вставала на защиту слабых. После прочтения гайдаровского «Тимура и его команды» и просмотра одноименного фильма симпатии наши, несмотря на все старания авторов, были всё же не на стороне Тимура, а Мишки Квакина. Дело в том, что за Тимура были все очень хорошие пионеры и военные, и профессора, и весь пузатенько-богатенький дачный люд. Но главное, их было много. А у Квакина с Фигурой почти никого не было, а это было, с нашей точки зрения, несправедливо. Мы становились на сторону слабых.

О своих уличных друзьях-единомышленниках с уважением и гордостью говорили: «Этот пацан с наших огородов». Лето было люби­мым временем года. После полуголодной зимы все — и птицы и животные, и пацаны — «паслись на травке». Теперь даже трудно припомнить, какие только травы и коренья не отправлялись в рот. Однако самым любимым блюдом были сваренные на костре щи из щавеля и крапивы.

Компания устраивала где-нибудь в овраге шалаш или блиндажи, натаскивались из дому продукты, а затем уже готовился общий стол. Самым лучшим был десерт из плодов близлежащих садов. Целыми днями мальчишки были заняты делом: на них лежали обязанности по дому, по уходу за скотиной, огородом, но всё свободное время было отдано играм.

Мои ровесники росли на природе. Ну, разве проблемой было тогда отличить ворону от грача, чижа от чечётки? Недавно я провел эксперимент: стал спрашивать у прохожих, указывая на усевшу­юся стайку свиристелей: что за птица? За полчаса услышал: «воробьи», «скворцы», «во­роны»…

А тогда никто еще не ведал о грядущих экологических катастрофах, озоновых дырах, парниковом эффекте, урбанизации, радиа­ции, нуклеидах и пестицидах. Может, оттого и сады родили, и птицы пели?

Мы знали, что яблоки портят червяки, и потому ставили скворечники. Птицы сами наводили порядок, да и пели вдобавок.

Судки были настоящим зоопарком в черте города. Земля, вода и воздух там кишмя кишели всякой живностью. В во­дах стайками носились вьюны, пескари, маль­ки рыбешек, заплывавших сюда нереститься из Десны. Вода рябила от невероятного числа разного вида головастиков, а по поверхности сновали водомерки, стрекозы разных раз­меров и расцветок. Воздух гудел от невообра­зимого количества мух, комаров, жуков, стрекоз, бабочек, пчел, оводов, ос, а выше, в небе, стаями носились стрижи и ласточки. На утренних и вечерних зорях овраги наполня­лись трелями соловьев, малиновок, овсянок, щеглов и чижей, которые гнездились тут же в кустарнике и на деревьях.

Как только с наступлением сумерек за­молкал птичий концерт, вступал хор лягушек, старавшихся перекричать друг друга. Из-под ног в разные стороны рассыпались разно­цветные и разнокалиберные кузнечики, яще­рицы, ужи, ежи. Иногда можно было встретить и белку, лису, зайца.

В пещерах водились летучие мыши, кото­рые бесшумными привидениями носились при лунном свете. А по краям оврагов, обрамляя их чудесным ожерельем, бушевали сады. И все это было не где-нибудь, а в двух шагах от центра.

Какими мы были наивными, полагая, что все это великолепие вечно. Не подозревали, что через каких-нибудь полвека от всего этого останутся одни воспоминания.

Да, мы все хотели жить лучше, строить заводы, асфальтировать улицы, возводить многоэтажки, развивать транспорт, не ведая, что вместе с этим вольно или невольно нанесем непоправимый урон природе.

Как чеховский вишневый сад, б-ские сады поглотил и растоптал наступивший на них каменный город. Но вот, обезумев от жизни в загазованных каменных джунглях, люди стали прозревать. За последние лет пять вокруг города вырос огромный дачный сад. Посажено великое множество фруктовых деревьев.

Пройдет, надеюсь, с десяток лет, и эти яблоневые сады станут похожими на сады нашего детства.

Школа нашего детства

Фронт проходил где-то в нескольких сотнях километров от Б-ска, небо содрогалось от рева фашистских бомбардировщиков и разрывов зенитных снарядов, еще не отчадили головешки на городских пожари­щах, а мы уже потянулись к школе.

Господи, на кого были похожи школьники нашего детства, во что только ни были одеты и обуты! Тут и шитые-перешитые из родительских довоенных одежд рубашки и пиджаки. А солдатские гимнастерки, изготовленные из парашютного шелка матроски? На головах — пилотки, буденовки, солдатские ушанки. На ногах — всевозможные тапочки, а то и просто галоши поверх шерстяных носков и не по размеру большие сапоги. Зимой надевались бурки — матерчатые на вате валенки с кожа­ными пятками. На бурки — «армяшки», склеенные из автомобильных камер галоши. Мало у кого были портфели или ранцы.

Большинство тащило учебники в матерчатых мешочках, планшетках, а то и просто за пазухой. Каждый первоклассник таскал сшитую из материи «кассу» с карманчиками, в которые был вложены картонные квадратики с написанными буквами.

В матерчатых кисетах болтались на шнурках чернильницы «непроли­вашки», наполненные фиолетовыми чернилами. Зимой чернила замерзали, и их отогревали дыханием.

Каждый ученик экипировался круглым пеналом с деревянными ручками, карандашами и набором разнокалиберных перьев. Учебники ценились на вес золота. Их было всего по нескольку штук на весь класс. Помню, букварь начинался словами «Рабы не мы, мы не рабы». Возраст первоклассников колебался от 8 до 10 лет. С нами учился сын полка, которому было уже двенадцать, а он был неграмотным: война.

Наши школы в основном были разрушены. Первые годы мы учились в приспособленных для этих целей подвальных помещениях технологического института. Там находилась мужская школа, а в здании бывшего горисполкома (доме купца Могилевцева), находившемся на месте теперешнего здания горсовета, женская школа.

Во время большой перемены младшеклассникам давали кусочек хлеба с ложкой сахарного песка. Вокруг хлеба с песком существовало множество азартных игр. Тем, кто послабее, хлеба могло и не доста­ваться

В классах, расположенных в подвале, топились печки-буржуйки, куда нередко вместе с дровами подбрасывались патроны, и они взрыва­лись. Подрывников обычно не нахо­дили, а во время ремонта ребята естественно, не учились.

Чуть позже, году в 1946-м, откры­лись школы №4 и №2 на улице Фокина. Школа №4 была мужская, №2 — женская, хотя и располага­лись они в одном здании. Обучение было раздельное, и двор тоже разделили высоким забором.

Перед занятиями устраивались пионерские линейки с рапортами, салютами и барабанным боем, чем-то напоминавшие утренний развод на воинском плацу. Помню первого директора 4-й школы Степана Ивановича Бондаренко. Все почему-то боялись его как огня. При его появлении моментально прекраща­лись драки, всякие, особенно азарт­ные, игры и даже игра «в жостку» — повальное увлечение мальчишек тех лет. «Жостка» — это небольшой кусочек меха с прикрепленным к нему кусочком свинца. Мех обеспечи­вал плавность полета. Особен­но ценились жостки из козье­го или кроличьего меха. Жост­ку набивали (подбрасывали) внутренней стороной стопы. Были мастаки, умудрявшиеся набивать по 150 — 200 раз.

Ребята тех лет росли в суровом быту: синяки, ушибы и разбитые носы были обычным делом. Почему-то особый страх нагоняли уколы. Уколы и прививки делались во множестве, особенно свирепствовала тогда малярия. Пацаны под всякими благовидными предлогами избегали этих уколов, удирая из классов по пожарным лестницам, с шиком спускаясь из окон на веревках.

Еще одну унизительную с точки зрения уличного достоинства процедуру не выносили пацаны — меди­цинские осмотры, на которых прове­ряли вшивость, чистоту рук, ног, ушей. Особо одичавшим стригли ногти и прочищали уши прямо в классе.

Драки были обычным делом на школьных переменах. В них пацаны выясняли (до первой крови) свой статус-кво в ребячьей иерархии.

Снарядов, патронов и прочих атрибутов военного времени было множество, и ребята нет-нет, да и получали раны и увечья, утоляя свое любопытство к этим опасным игрушкам.

Модное и опасное увлечение — разрядка снарядов, патронов. Из свинца в глиняных формах отливались ордена и медали, пользовавшиеся большим авторитетом в ребячьем кругу. Из гильз и разных малого диаметра трубочек изготавливались так называемые «поджигала» и про­чие стреляющие «игрушки», набива­емые порохом и серой от спичек. Особой любовью пользовались «дымовки» или «дымовухи».

Где-то в 1951 году была построена новая, первая послевоенная школа в Советском районе на улице Луначарского — школа №14. Теперь это школа №5. Она была не только первой новой брянской школой, но и первой смешанной школой, где в виде эксперимента начали совместное обучение девочек и мальчиков…

До 1951 года обучение в школах было раздельным. Хотя учились мы по одним и тем же учебникам, у одних и тех же учителей. Наконец что-то, видно, сдвинулось и в «верхах». В Брянске открыли первую смешанную школу №14 (теперь №5).

Контингент учеников был весьма оригинальным. Директора спихнули в новую школу всех своих оболтусов. Более того, из старшеклассников было не так-то просто сформировать классы, потому что в женских школах изучали французский, а в мужских — немецкий языки. В нашем классе было всего четыре девочки, да и то приезжие, в другом — наоборот.

Директором школы назначили И. Селищева. Селищев запомнился тем, что вылавливал по оврагам прогульщиков и устраивал в туалетах засады на курильщиков. Через год для укрепления школы из гороно была направлена директором Клавдия Ивановна Пушнова. Пушнова круто взялась за наше перевоспитание. Мы за глаза дали ей прозвище Кабаниха в честь известной героини пьесы Островского. Одним из ее излюбленных методов воспитания были приводы 9—10-классников на уроки в начальные классы. Верзилу ставили в угол на весь урок.

— Смотрите, дети, — обращалась к ним директор, указывая на провинившегося. — Смотрите внимательно и запомните: вот из этого молодого человека не получится Олег Кошевой, Ульяна Громовая, Зоя Космодемьянская!

Дети строили рожи. Для усиления борьбы с прогульщиками и нарушителями дисциплины был введен журнал поведения, из которого в конце каждой недели все прегрешения выписывались и рассылались домой родителям. Какими только ухищрениями не занимались ученики, чтобы ненавистный журнал исчез к субботе! Особая роль по его изъятию отводилась девчонкам, которые сидели ближе к столу учителя. Похищенный журнал уничтожался торжественно всем классом.

Затем, когда мы вступили в комсомол, вопросами дисциплины занялись вместе с учителями комсомольские активисты. Помню, как в нашей школе проходил прием в ВЛКСМ. Весь класс под диктовку написал заявление и строем отправился в райком. Где-то через час они вернулись назад, одаренные членскими книжками. Из всего класса лишь двое избежали посвящения (в том числе и я), отсутствовавшие по болезни во время подачи заявления.

После образования в школе комсомольской организации (а о силе партийной можно судить по тому, что школьный парторг В. Стельмах затем стала многолетним первым секретарем Советского райкома) школу захлестнули комсомольские собрания-разборки. Главной темой был, как вы сами догадываетесь, «моральный облик комсомольца».

В то время школьники о спиртном и понятия не имели, курили редкие экземпляры, да и то нерегулярно. Помнится, лет в 17 скинулись мы, человек пять, и купили за рубль восемьдесят кубинскую сигару — хотели узнать, какое удовольствие получает от этого «дядя Сэм». Пошли в овраг, сняли упаковку и раскурили на пятерых… Некоторых тут же вырвало, другим стало дурно. Так что на собраниях стоял в основном вопрос «О любви и дружбе». Ни о какой любви в стенах школы у комсомольцев, конечно, не могло быть и речи. Любовь — это для взрослых, для юношей и девушек только дружба, комсомольская дружба!

Попавшиеся на изъявлении своих чувств подвергались обструкции. Преследовался маникюр, завивки или накрашенные губы. За подобные «развратные» дела можно было запросто получить строгий выговор, а то и вылететь из рядов ВЛКСМ. Еще большим грехом было посещение танцев в Доме офицеров (особенно девчонками) и посещение вечерних сеансов в кинотеатрах. Где-то с 1953 года в школе стали проводить вечера. Но ребята танцевать не умели, стеснялись, стояли у стенок и смотрели, как вальсируют девчонки.

Особенно любимым, несмотря на крутой характер, был Николай Александрович Фролов — учитель немецкого языка. Высокий красивый блондин арийского типа, в зеленом офицерском кителе. Когда он нервничал, щеку подергивал нервный тик. Любимым выражением Дойча, как мы его называли, была фраза:

— Я подойду! Я буду ждать, но я подойду!

И если уж он подходил, нерадивец мог вылететь из-за парты вместе с крышкой и получить вдогонку по горбу портфелем. Мы его не столько боялись, сколько уважали и принимали наказание как должное. Дойч не признавал авторитетов и не шел ни на какие компромиссы. Помню, как он категорично ответил пришедшей «качать права» жене главврача обкомовской поликлиники Николаевой:

— Да пусть ваш муж хоть десять шляп одну на одну наденет, я вашего Ивана из девятого класса не выпущу!

И ведь не выпустил, несмотря на давление «сверху»! На пенсии Дойч пошел на производство — мастером в домоуправление и при встрече делился:

— Да если бы я знал, что на производстве так хорошо работать, давно бы бросил эту школу! Ты не представляешь, какие теперь ученики. Вы были просто золотыми: дашь кому подзатыльник — и весь конфликт исчерпан.

Он и сейчас еще помнит первых своих учеников поименно, интересуется их судьбой.

Математику преподавал Александр Николаевич Щеглов, ходивший в черном кителе и таких же брюках-галифе, заправленных в хромовые сапоги с галошами. Он был полноват и имел прозвище Самовар. Говорили, что на фронте Самовар был разведчиком. Во всяком случае навыки, приобретенные им в разведке, помогали ему, когда он по бумажной пульке находил, из чьей тетради она была сделана, и разоблачал незадачливого стрелка. Иногда, устав от нашего нежелания вникать в премудрости алгебры и геометрии, он задумчиво говорил:

— Сосновский, я вижу твое будущее! Я вижу тебя сидящим на бочке ассенизатором!

— Павлов, тебе о жилье заботиться не придется. На тебя уже за стадионом место заготовлено!

Он имел в виду тюремную камеру. Ни одно из его пророчеств не сбылось. Самовар был очень богат по тем временам: у него имелся мотоцикл, чуть ли не единственный во всем городе. Впрочем, тогда из трех наших классов часы были у двух-трех человек.

Русский язык вела у нас М. Юршева по прозвищу Вура. Русский был нашей ахиллесовой пятой, несмотря на все старания Вуры. Она была влюблена в словесность и часто тянулась за валидолом, не выдерживая нашего варварского языка…

Праздники нашего детства

Вспомните, давно ли мы все жили от праздника до праздника? Трудовые будни были праздником для нас, воскресные дни — праздником какой-нибудь отрасли или профессии, а кроме того, революционные праздники, дни рождения, юбилеи, откры­тия, закрытия, события, аванс, получка. Гуляй — не хочу! Было в них много от бутафорско-показушного фарса, но и много веселого, памятного.

Праздник Октября

Октябрьская демонстрация 1965 года: театрализованное представление, где перед трибу­ной разыгрывались сцены герои­ческой истории города, области и государства. Группы озябших студентов, одетых в матросские бушлаты, солдатские шинели и комиссарские кожанки, в перехлест опутанные пулеметными лентами и увешанные граната­ми, изображали штурм Зимнего. В самый ответственный момент, перед правительственной трибу­ной, солдат-знаменосец дважды упал, запутавшись в размотав­шейся обмотке. Папаха покати­лась под трибуну, а знамя попало под «газик», закамуфли­рованный под броневик. Расте­рявшийся солдат, прыгая боком перед трибуной, отчаянно разма­тывал с ноги злополучную об­мотку. Освободившись, он вдруг заорал, махая ею над головой: За Родину! За Сталина!

Студенты с криком «ура» бросились на штурм, целя шты­ками в ненавистных буржуев. Комиссар отряда выковыривал штыком закатившуюся под три­буну папаху, взятую напрокат в драмтеатре. Вдоль колонны, отдуваясь и тяжело дыша, семе­нили загримированные под пар­тизан артисты драмтеатра Богатырев и Лисовский. Время от времени снимали папахи и ути­рали пот с лица. — Пьедестал не видели? — с мольбой в голосах спрашивали они демонстрантов. — Какой еще пьедестал? — Ну, машину бортовую, с партизанской землянкой и маке­том «голубого моста». Мы его должны рвануть перед трибуной! — А… так этот пьедестал давно проехал… — О, ты, черт! — ругались ар­тисты-партизаны. Демонстрация короткими пе­ребежками вливалась на пло­щадь, неся несметное количе­ство портретов очередного вож­дя, флагов, флажков, шаров и транспарантов. Впереди каждой из колонн катили специаль­но изготовленные тележки с красочными панно и праздничными призывами. — А где? А какой? — спрашивали, проходя мимо трибуны, демонстранты. — Да вон в центре, в шляпе! — А там все в шляпах! — Ну этот вот… ну в самом центре… Люди почему-то кричали «ура» и радостно махали флаж­ками в сторону трибуны…

Праздник футбола

Открытие футбольного сезона в городе становилось праздни­ком для болельщиков. Праздник начинался обычно парадом ко­манд всех возрастов. Затем бессменный председатель облспорткомитета Борис Старовойт произносил раз и навсегда напи­санный спич и давал команду на подъем флага. Право перво­го удара по мячу в течение десятилетий предоставлялось одному и тому же человеку — преподавателю Брянского лесохозяйственного института А. В. Федосову. Марксообразный Федосов бодро вышагивал к центру и, отдав подержать судье свою трость-костыль, под аплодисмен­ты болельщиков пинал мяч ногой. Последние годы Федосову уже было трудно самостоятель­но добираться до центра поля, его сопровождали ассистенты, поддерживающие мастера после нанесения по мячу символиче­ского удара. Частенько открытие сезона жаловали отцы города и генера­лы, о чем восторженно сообщали народу громкоговорители. В та­кие дни на «правительственной» трибуне бывало многолюдно. Но и когда никого не было, милиция все равно не пускала туда обычных болельщиков, даже во время дождя…

Основным спортивным клу­бом города было «Динамо», представляющее МВД, ибо по всей области, чуть ли не в каждом районе, была или тюрьма, или колония, а в самом областном центре — аж несколько. И все эти заве­дения имели чрезвычайно мно­гочисленный штат сотрудников. Вот общество «Динамо» и стало основным и чуть ли не един­ственным.

Футбольный клуб «Динамо» у нас любили, и болели от души. Да и как было не болеть, если играли, за редким исклю­чением, свои — с соседних дворов, с соседних улиц. В 60-е годы каждый матч с участием столичных команд был для города праздником. Расскажу об одном. Душным июльским вечером 1963 года б-ское «Динамо» принимало на своем поле лидера зоны ленинградский «Спартак». На стадионе яблоку негде было упасть. Перед стадионом — столпотворение. Народ проры­вал кордоны контролеров, через заборы сыпались, как картошка из дырявого мешка, безбилетни­ки. Плотная толпа стояла вокруг беговой дорожки, удерживаемая слабыми металлическими барь­ерами, которые то тут, то там падали вместе со зрителями. На деревьях вокруг стадиона гроздьями висели пацаны. Бал­коны и окна близлежащих домов превратились в трибуны. Наибо­лее предприимчивые заняли крышу трехэтажного дома за южной трибуной стадиона. Сразу после начала игры над стадионом разразилась гроза. Небывалой силы ливень накрыл стадион, превратив футбольное поле в болото. Футболисты и бо­лельщики промокли до нитки, но никто и не думал покидать трибуны. Рев и свист над стадио­ном заглушали раскаты грома. На поле творилось что-то неве­роятное: мячи один за другим влетали в спартаковские ворота. После каждого падения футбо­листы горстями счищали с лица и тела жирную грязь и умыва­лись в какой-нибудь наиболее глубокой луже. Вратарь спартаковцев явно нервничал, пытаясь ногами и ру­ками разогнать воду от своих ворот. Долговязый дружинник в шляпе, посланный прогнать пацанов из-за ворот, сам занял их место и сказал что-то обидное вратарю. Ленинградец повер­нулся в сторону обидчика и стал огрызаться. В этот момент в его ворота влетел очередной мяч. Рассвирепевший вратарь бросился за дружинником. Дружинник, прыгая по лужам, как заяц, драпанул под защиту бо­лельщиков, потеряв на бегу шляпу, которая была тут же растоптана. Вратаря еще долго оттаскивали от шляпы и всей командой упрашивали занять место в воротах. После окончания первого тай­ма светился фантастический счет — «Динамо» выигрывало 4: 0. В перерыве между таймами на стадионе царило веселье, не уступающее, думается, карнавалу в Рио по случаю завоевания бразильцами звания чемпионов мира. Торжествующие люди прыгали в обнимку, что-то кри­чали и пели. Часть болельщиков бросилась помогать работникам стадиона готовить поле. Добро­вольцы сгоняли воду с динамов­ской половины поля и засыпали штрафную и вратарскую пло­щадку песком. Как водится, подручных средств на стадионе не оказалось. Мужчины носили песок в шляпах и картузах. Несколько женщин таскали в по­долах. После того как «наша половина» была приведена в по­рядок, несколько особо патрио­тичных болельщиков вылили па­ру ведер воды на «чужую» вратарскую площадку. Сидев­ший на трибуне солидного вида мужчина призывал окружаю­щих вести себя прилично. Матч закончился со счетом 5:0 в пользу «Динамо», а бо­лельщики все не расходились, чтобы еще и еще раз посмотреть на своих героев и продлить праздник.

Русская берёзка

Вдоль бульвара Гагарина нас­пех вкопали привезенные из леса березы, которые для большей устойчивости крепились распор­ками. На площади Ленина, напро­тив драмтеатра смастерили эст­раду. Праздник «Русская бе­резка» начался в полдень с общего, но организованного гуля­нья. Под палящими лучами солнца потели одетые снегу­рочками мороженщицы. Моло­дые люди, скользя по столбу, тщетно пытались достать с его верхушки сапоги. Самодеятель­ные коллективы домов культуры водили хороводы, голосили и отплясы­вали под гармошки. Играли духовые оркестры. На площади Карла Маркса разряженные тройки с бубенца­ми катали детей. Вечером почти весь центр был запружен гуляю­щим народом, ожидавшим обе­щанного афишами фейерверка. Ближе к полуночи у здания райкома комсомола собралась колонна факельщиков, которая, чадя зажженными факелами, под звуки марша двинулась к площади Ленина. У эстрады факельщики остановились. Ве­дущая обратилась к публике: — А теперь, друзья, споем наши комсомольские песни! Сей­час вам раздадут тексты! Несколько активистов стали разносить в толпе тексты, кото­рые в сумерках все равно не­возможно было прочитать. После первого куплета испор­тился микрофон. Факельщики пели, оркестр играл, ведущая боролась с микрофоном. Песня совсем было начала угасать, когда на эстраду вывалился из толпы одетый в довольно потре­панный китель мужчина и, обняв ведущую за талию, завопил в отнятый у нее микрофон: Пока я стоять умею, Пока я ходить умею, Я буду итить вперед… Все радостно зашумели, узнав в мужчине Колю-дурачка. Площадь ликовала, милиция оттаскивала Колю от ведущей. — А теперь, — прокричала та, вновь овладев микрофоном, — когда мы спели свои комсомоль­ские песни, можно потушить факелы.

Факельщики радостно затоп­тали тлеющие тряпки и смеша­лись с толпой. В воздух взвились ракеты — начался фейерверк…

Праздник молодости

Праздник молодости, который город ожидал в течение месяца, начался на стадионе «Динамо», с парада. Проследовали коллективы духовых оркестров, каждый в своей форме. Замыкал парад детский оркестр Дома пионеров. Дети вдохновенно дули в трубы, сверкая золотыми эполетами на красных камзолах. Впереди, с выражением муки на лице, вы­шагивал тамбурмажор Геваргис Бит-Юнан. Он беспрерывно поправлял съезжающий на нос кивер, махая над головой белой перчаткой. Следом за музыкан­тами проехали самые маленькие участники праздника на трех велосипедах. За ними бежали счастливые мамы. Промарширо­вали, чеканя шаг, отряды юнармейцев. Лица их были сосредо­точены и суровы, деревянные автоматы прижаты к груди. Большинство юнармейцев поче­му-то составляли девочки. Со страшным ревом, изрыгая тучи гари, проехали мотоциклисты. На сооруженной над коляской головного мотоцикла площадке стоял «воин-освободитель» с огромным бутафорским мечом в руке. К груди он прижимал девочку. У воина было бледное, напряженное лицо — он с трудом удерживал равновесие. За ноги его держали два ассистента. Замыкая парад спортивной молодежи, на беговую дорожку выкатила кавалькада разнома­стных коней и всадников, в кото­рых без труда можно было узнать славную дружину ассени­заторов из «треста очистки». Возчики изображали конников разных времен нашей славной истории от Ильи Муромца до Семена Буденного. Рядами еха­ли Алеши Поповичи, Александ­ры Невские, — голубые гусары и буденовцы. У правительствен­ной трибуны наиболее ретивые пришпорили коней: буденовцы врезались в голубых гусар, Александры Невские перемеша­лись с Алешами Поповичами. Какие-то две кобылы начали кусаться. Один из коней сбросил на гаревую дорожку своего Нев­ского, налетел на мотоцикл и по­скакал через футбольное поле. Александр Невский кинул щит и с пикой наперевес бросился преследовать обидчика… Появились артисты Мосцирка. На футбольное поле разом высыпали десятка два ходулистов на разновысоких ходулях и большое количество клоунов, устроивших такой кавардак, что зарябило в глазах. Общую сумятицу усугубил выехавший на поле в клубах едкого дыма автомобиль, похожий на «Антилопу-гну». Клоуны стали прыгать в автомобиль и имитировать падения и ушибы. Ходулисты перешагивали через кувыркавшихся клоунов и автомобиль. Праздник продолжался…

Река нашего детства

До чего же неудачно выбрали место для нашего города! На высоком крутом берегу Десны, а тут и Болва, и Снежеть рядом. Снежка — тихоходная, спокойная, с многочислен­ными заводями. Болва — полная противоположность, одна из самых быстротечных равнинных рек. За памятником артиллеристам до последнего времени было озерцо, называемое «Пердушкой» за то, что на его поверхности постоянно лопались поднимающиеся со дна пузырьки. Вода там была чистая и холодная. Несколько лет назад «Пердушка» стараниями городских властей приказа­ла долго жить. Уверен, будь среди этих товарищей хоть один местный житель, а не периферийные выдвиженцы, он бы не загнал в «Пердушку» земснаряд и не вычерпал оттуда песок для строительных целей. Теперь за платной стоянкой высится песчаный карьер, а увеличенный раз в 20 водоем «Пердушки» уже не может обеспечить ее подземный источник, и вода там к середине июля покрывается ряской.

Пройдитесь па старым улочкам: Ямской, Верхней и Нижней Лубянке, Калининской, Судкам. Домики теснятся на гористых неудобицах, без подъездов, без приличных приусадебных участков. Казалось бы, возьмите ровное место подальше, километрах в 2—3, и стройтесь, ан нет — люди жались к реке. Каких-нибудь 80 — 100 лет назад Десна была глубоко­водной и судоходной. До революции по Десне бегали до Киева колесные пароходики. Один из них, «Константин», даже попал на старинную открытку. Городская пристань-гавань располагалась в районе фабрики РТИ на Пионерской улице. Старики мне, тогда мальчику, рассказывали, что в гражданскую напротив дормаша затонул пароходик. Из воды торчали только верхушки мачт — такая вот была глубина.

На левом берегу Десны в месте слияния со Снежетью еще до войны находилась так называемая Бабаева роща. Мы ее уж не застали, но можно себе представить, что это была за прелесть по сохранившимся дубам левобережья рощи «Соловьи».

Десна меняет постоянно русло, даже в черте города. После войны дорога от станции Б-ск-I проходила через три моста: один через Десну и два через старицы. Одна из этих стариц, правда, отрезанная искусно от основного русла, сохранилась и теперь. Ее, как прежде, называют ласково «старушка».

Каждую весну после войны весь город ждал ледохода. Все, от мала до велика, высыпали на берег, наблюдая, как набухшая река с ревом и грохотом рвала на себе ледяные оковы. Нагромождая одна на другую льдины, закипая в торосах и запрудах, река увеличивалась на глазах в объеме и катила воды мимо города.

Половодье растягивалось иногда на целый месяц. Радио ежедневно передавало сводки об уровне подъема воды. Чтобы сохранить опоры моста (мост у Набережной ежегод­но разбирался), сооружались специальные ледорезы. Перед самым половодьем город ночами сотрясали взрывы — это подрывники рвали лед у Черного моста, чтобы его не снесло напором. «Черным» назвали мост, соединивший город со станцией Б-ск-II, за его черные, просмоленные опоры. Во время войны мост был раз­бомблен, но и новый, послевоенный мост, по традиции называли тоже «черным».

Десна в половодье разливалась широко и раздольно, сливаясь в одно пространство со Снежетью и затопляя всю пойму до горизонта. Среди бескрайнего водяного просто­ра, как игрушечные корабли, покачивались на воде затопленные домики Зареченской улицы. Хотя дома строились на высоких сваях, вода доходила до полов. В отдельные годы Десна выходила даже на высокий правый берег, затопляя рынок и Калининскую улицу. В течение всего разлива, пока не навели новый мост, зареченские сообщались с городом при помощи лодок, из которых мальчишки кошелками вылавливали карасей и щурят.

Рыбой Десна была богата. После войны тут же на рынке можно было приобрести и мелких красноперок, и крупных щук. Году в 1946-м братья Сафроновы с Горьковской улицы зацепили сетью у Набережной сома. Его удалось вытащить только с помощью лошади, хвост его свешивался с телеги. Не каждый мальчишка в то время отваживался пере­плыть Десну, хотя плавать умели все. Тут же проводились соревнования по плаванию — для этого натягивали канаты и устраивали водные дорожки. Геройством было ныряние с моста. Особо отважные прыгали с перил, но этих смельчаков было немного. Они собирали зрителей.

Нырял с перил и известный в Б-ске Эдик-дурачок. Это бывало зрелище. Эдик снимал на мосту свой поношенный офицерский китель с орденскими планками, залезал неуклюже на перила и долго, дрожа синими коленками, готовился к прыжку. Затем он издавал свое фирменное, «тхрррх», прочищая носоглотку, зажимал пальцами нос и, закрыв глаза, топориком кувыркался вниз.

Полет его каждый раз был непредсказуем и неописуем. Эдик плюхался в воду животом или спиной и, подняв море брызг, со стоном уходил под воду.

По-собачьи выгребал на берег и, отдышавшись, снова залезал на перила, вообще послевоенный город даже трудно представить без Эдика-дурачка и Коли-дурачка. Недаром даже бывшая председатель облисполкома Домна Комарова, делясь воспоминаниями, наряду с первыми секретарями обкома вспомнила и о Коле-дурачке.

Ныряние с моста запретили в 1955 году, когда десятиклассник Ю. Сулимов разбился, ударившись головой о прошлогоднюю сваю — река мелела на глазах.

В пятидесятые годы основной городской пляж разме­щался на противоположном от дормаша берегу. Затем, когда стали намывать площади под новые цеха завода, горожане обжили рощу «Соловьи». Пляж обустроили, поставили павильоны, грибки, туалеты, но кому-то в голову взбрело и в этом месте спрямить русло Десны. После этого течением снесло с пляжа песок, берега заилились, и люди покинули этот чудесный когда-то уголок. Сейчас там пустота и полуразвалившиеся строения..

Мода нашего детства

В первые послевоенные годы улицы города, как и всего Союза, были окраше­ны в защитные цвета. Солдаты и офице­ры донашивали военную форму, кто мог, с удовольствием меняли ее на граждан­скую. Случалось видеть сплошь и рядом гражданский пиджак поверх галифе и сапог.

Номенклатура одевалась в темного цвета полувоенные кители и такого же цвета галифе. Хромовые сапоги обяза­тельно венчали галоши. Вид обладателей хромовых сапог был величав и недосту­пен. Многие держали, в подражание вождю, правую руку за лацканом кителя. Для большей убедительности обладате­ли черных кителей именовались руково­дителями, сокращенно «рук», например: технорук, худрук, военрук, физрук.

Но отходила в прошлое война, и посте­пенно пришло время гражданской моды. Мужчины оделись в двубортные темно-синие или коричневые костюмы с неве­роятно широкими штанинами. Голов­ной убор (кепка шести- или восьмиклинка) была обязательной частью ко­стюма. Наиболее представительные по­зволяли себе заменить картузы на шляпы и носить галстуки. Это было, однако, совсем небезопасно. Десятиле­тиями в народе культивировалась нена­висть к этому атрибуту капиталистиче­ского гардероба. В любой момент обладатель шляпы мог услышать обидное: «Буржуйская рожа!».

У молодежи обязательным являлся косой чубчик из-под сдвинутого на лоб картуза, тельняшка и тупоносые лаки­ровки, показывавшиеся только при ходь­бе из-под нависавших над ними, как трубы, брючин. Верхом шика считалась зажатая зубами в блеске золотой ко­ронки папиросина.

Внешнему виду соответствовал свой стиль поведения и отношения к женщи­не, исключающий всякое проявление сентиментальности. Среди уличного фольклора в жанре городского романса распевалась песенка «Парень в кепке и зуб золотой» — о похождениях этого пролетарского героя. Очень образно показал такого парня незабвенный Лео­нид Осипович Утесов в постановке «Эволюция танца»:

— Мань, сбацаем фокстрот?

— Не, отвали!

— Пойдем сбацаем!

— Не пойду!

— А и с Жёрой пойдешь?

— А и с Жёрой пойду!

— Ну, смотри, пойдешь и с Жёрой, живая с танцев не уйдешь!..

Женщины щеголяли в простеньких ситцевых по щиколотку платьицах и бес­форменных на широких каблуках туф­лях. Жены ответственных работников вечерами, перед походами в кино или театр, надевали тяжелые крепдешино­вые платья с плечиками, рюшечками и полным отсутствием декольте.

Зимой все население переходило на ношение валенок с галошами или бурок с «армяжками», самодельными подоби­ями галош, вырезанными из автомобиль­ных камер. Элитная часть мужского населения облачалась в пальто с караку­левыми воротниками и такие же ушанки, женщины обвешивались чернобурками. Особым шиком считалось ношение так называемой «муфты», которая делалась из того же меха, что и воротник, и носилась вместо перчаток. У дамы, идущей с муфтой, обязательно должна была быть домработница, так как сумку нести она уже сама не могла: руки были заняты «муфтой». Кстати, «слуги народа» не видели ничего зазорного в эксплуата­ции наемного труда в виде домработниц. Почему-то у значительной части но­менклатуры были нездоровые супруги, и кто-то же должен был при неразвитой сфере централизованных бытовых услуг заниматься этими проблемами на дому… Вольно чувствовали себя в то время мальчишки, не связанные никакими ус­ловностями. Босоногие ватаги день и ночь носились по пыльным улицам и заливным лугам, обуваясь только для посещения школы. Это было в городе, а в деревне…

В середине 50-х деревенские бабы, увидев на приехавших студентках спор­тивные шаровары, бросали работу и под­нимали невероятный визг: «Ой, бабонь­ки, глядите, девки в портках, срамота!» Еще больший переполох вызывало появление загорающих в плавках. Плавки и купальные костюмы шили себе сами. Промышленность такие товары не производила. Одно время стало модным использовать в качестве плавок детские машинной вязки трусики. Девочки пере­шивали себе разноцветные борцовские трико под купальные костюмы.

Мужские прически того времени под­черкивали мужество и непритязатель­ную простоту. Самыми модными были «полька», «бокс», «полубокс» и «под горшок», когда под машинку выстрига­лись вкруговую волосы чуть выше ушей. У женщин верхом шика считалась «шес­тимесячная завивка». Женщины стали носить шляпки с вуалью на манер начала века и длинные по локоть сетчатые перчатки. Наиболее смелые использова­ли губную помаду, тушь для ресниц и делали маникюр. Любой случай ис­пользования косметики даже в стар­ших классах школы становился ЧП, зато после просмотра фильма «Тарзан» моло­дые люди начали отпускать волосы, а девочки, наоборот, стричь косы.

В 1954 году до Б-ска стали доходить слухи о появлении в столичных городах загадочных «стиляг» или «узкобрючников». Центральные газеты и журналы развернули массовый агитационный пси­хоз, изображая стиляг пьяницами, раз­вратниками, насильниками, а там уж недалеко и до предателей Родины. Не повстречав в жизни ни одного «стиляги», люди уже проникались к ним лютой ненавистью. Первым, на кого вылилась эта провинциальная лютость, оказался приехавший на зимние каникулы студент столичного вуза Э. Шишлянников. Одет он был в светлое, чуть ниже колен однобортное полупальто, шапку-боярку и боты с металлическими пряжками спереди, прозванными в наро­де «прощай молодость». Самыми за­метными в его наряде были выпирающий из бортов пальто ярко-оранжевый шарф и узкие брюки. Когда он появлялся на улице, вслед ему катились возмущенные крики: «Стиляга! Мериканец! Боярин! Выродок! Куда смотрит милиция? На Колыму их!»

Мальчишки под одобрительные воз­гласы родителей бросались в Шишлянникова снежками. Однако молодежи его вид очень понравился, и после отъезда студента спешно началось укорачивание остроплечих двубортных пальто, пере­шивка пуговиц и переглаживание лацка­нов, чтобы «открыть» наружу шарфы.

В 1956 году Бежицкий камвольный комбинат заполнил магазины тканью «аргон» зеленого и синего цвета. Тут же многие появились в пошитых из «аргона» зеленых узких брюках. Что до других нарядов, то нашим стилягам было тяжело тягаться со столицей — в магазинах не было импортных вещей, а в столицу просто так не ездили, разве что к родственникам или в командировку. Шили и переделывали то, что было в наличии, и выглядели зачастую довольно нелепо.

Первыми «сти­ляжничать» начали ребята. Девчонки втянулись в это только через пару лет. Особой гордостью стиляги была приче­ска: длинные, гладко зачесанные назад волосы, собранные впереди в так называ­емый «кок». Чем выше и дальше нависал кок надо лбом, тем было престижней, а чтобы держался и не разрушался на ветру, волосы густо смазывали «брио­лином». Спали на спине, боясь помять во сне. Такие прически не могли делать в парикмахерских, поэтому стиляги стригли друг друга сами, и некоторые делали это довольно профессионально.

Особо мучились провинциальные стиляги от обуви. В Москве продавались чешские туфли на толстой микропористой подо­шве, так называемой «каше», а в Б-ске, кроме пресловутых тупоносых лакировок и полуботинок, ничего не было. Обладателям туфель «на каше» жутко завидовали.

Если наши стиляги постепенно приближались к столичным, то девушки заметно отставали. Приезжавшие на каникулы, всего лишь год пожившие в столице, уже носили другие прически, пользова­лись косметикой, по-другому одевались и даже походкой отличались от остав­шихся в провинции подруг!

«Стиляга» — стало выражением нари­цательным. Сами же модники называли себя «чуваками» и «чувихами», основные отличия которых были (кроме модной одежды) любовь к джазовой музыке, новым течениям в литературе и искус­стве, а также критическое отношение к существующим устоям нашего обще­ства.

Стиляги появились в то время, когда внутренние враги все были уже ликвиди­рованы. Но соцобщество не могло поддерживать своих граждан в должной воинствующей форме против врагов внешних без постоянной борьбы с врагами внутренними. И «стиляги» быстро заполнили этот вакуум. Сколько моло­дых корреспондентов, поэтов и компози­торов сделало себе карьеру на борьбе со «стилягами»! С провинциальной патриотичностью взялись борзописцы за стиляг. Все стенга­зеты школ и учебных заведений обязательно разносили кого-нибудь из своих учеников. В районных городах появились витрины «комсомольских прожекторов» с карикатурами и частушечными творе­ниями. На бульваре Гагарина, где совсем недавно была портретная галерея луч­ших людей города, были расставлены вырезанные из фанеры уродливые фигуры «стиляг» в диких нарядах. Комсомольские патрули и бригадмильцы вы­лавливали «узкобрючников», пороли им штанины и отрезали «коки».

Но странно, чем активнее велась борьба, тем больше появлялось «сти­ляг». Вероятно, пришло время, когда люди захотели, наконец, одеваться и жить лучше. Ведь как-никак, а шел уже пятый десяток Великой Октябрьской социалистической революции. Но Б-ск еще долго, по-партизански сопротивлял­ся этим пережиткам и тяжело привыкал к европейской моде.

Особенно сопротивлялись окраины. Даже в середине семидесятых можно было наблюдать такую картину. Одетый в шорты Э. Гнездовский (известный в городе под кличкой Мэр), шел на пляж по погружавшимся в сон от аванса до получки соловьевским улочкам с мир­но грызущими на крылечках семечки хозяевами и детско-куриным криком вокруг. Проходя мимо крылечек, Мэр вежливо здоровался. На крыльце при виде его обнаженных коленок воцарялась настороженная тишина: дети и куры любопытно вытягивали шеи, а взрослые, оставив семечки, с гневом испепеляли взглядами наглеца. Затем с близлежа­щих крылечек прибегали, поспешая, соседи, и начинался стихийный митинг. Мужики матерно ругались и чесали пудовые кулаки, бабы осеняли себя крестным знамением и посылали вослед «антихристу» и «супостату» проклятия.

Зачем боролись? С чём боролись?

Каток нашего детства

Послевоенные зимы, не в пример теперешним, помнятся снежными и морозными. Снег ложился уже к середине ноября, иногда раньше, и никаких тебе оттепелей. Заносило улицы по самые верхушки заборов. Самыми распространенными коньками после войны были «пролетарки» или «пролетарские». До примитивного простые, они привязывались веревками к обуви. Коньки с ботинками являлись недостижимой мечтой. Да мальчишки особенно и не рвались к ботинкам, так как в валенках было теплей. Веревки на коньках затягивались специальной палочкой. Выглядело неказисто, зато надежно.

После «пролетарок» по популярности стояли «снегурочки» или «снегурки», с загнутыми кверху закругленными носами. Особую за­висть вызывали обладатели «хоккеев» или «дутышей», и уж совсем редкостными были «ножи» или беговые.

Особое возбуждение у пацанов вызывало появление на улице ред­ких грузовиков, чадящих газогене­раторными установками. Мальчиш­ки цеплялись за борта проволочны­ми крючьями и катили вслед вихля­ющими шеренгами, ухватившись за хлястики и полы друг друга, рассы­паясь. как горох, от выскочившего из кабины шофера.

Самой популярной игрой был хоккей с мячом или русский хоккей. Целыми днями мастерились клюш­ки и расчищались площадки. Боль­ше везло зареченским, игравшим на замерзшей Десне. Мальчишки так поднаторели в уличных баталиях, что, когда стали заливать каток и создавать хоккейные команды, проблем с игроками не было. Какие скорость и удаль демон­стрировал русский хоккей! Самыми яркими игроками у нас были Иосиф Мочанис, Эдуард Кузерин, Валерий Жуков, Сергей Кухарев, Виктор Соловьев, Анатолий Елисеев.

О канадском хоккее (или хоккее с шайбой) в начале пятидесятых знали только понаслышке, но когда пришла его пора, те же ребята, взяв в руки непривычные клюшки, показывали чудеса. Пока осваивался новый вид, возникало много курьезов. Вратари пытались ловить шайбу двумя руками, бросив клюшку. Особой гордостью являлось сидеть на скамье штрафников — нарушители были в почете и за пределами площадки. Казалось, б-ские хоккеисты достигли верха совершенства, но тут, как ушат холодной воды на головы — приезд команды «Торпедо» из Горького (высшая лига). В ее составе был игрок сборной СССР Солодов. Наши даже забросили, под ликование трибун, шайбу. Но затем все стало на свои места, и шайбы, одна за другой, посыпались в наши ворота. Кончилось тем, что горьковчане стали играть одной пятеркой, а их вратарь, сбросив щитки, оставил пустыми ворота и выкатился на площадку шестым полевым игроком. Конечный счет 27:1 в пользу гостей. И при этом б-цы сражались, как львы. Горьковчане с удивлением взирали на носящихся, как ракеты, наших. Зрители, поначалу болевшие за своих, хохотали затем до слез над обескураженными хозя­евами. Центром жизни зимнего города был, несомненно, каток. Каток на стадионе «Динамо» работал регулярно с 17 до 24 часов в любую погоду. Как только из стадионных динамиков начинала играть музыка, к стадиону слетался народ. С 17 до 20 каток отдавался детям. С 8-ми вечера начинали пускать взрослых, но дети не хотели поки­дать лед, и поставленным на коньки милиционерам стоило большого труда выловить всех шустрых маль­чишек. Через полчаса после откры­тия на катке яблоку негде было упасть. Возрастной состав катающихся был от 14 до 60-ти. Спрессованная масса катающихся непрерывно скользила по часовой стрелке, оставив в центре катка небольшой пятачок, где спасались начинающие. Чем дальше от центра, тем скорости возрастали, а по большому радиусу носились самые быстрые. Репродукторы без конца предупреждали об опасности катания «против течения», так как от столкновений иногда образовывалась куча-мала из десятков людей, многие получали травмы. Увернуться от столкновения в такой массе не было возможности. Наиболее лихие умудрялись в этой гуще ещё и играть в догонялки или устраивали «па­ровозик: десятка три-четыре становились друг за дружкой, держась за талии, и катили, все ускоряясь, по кру­гу. На поворотах хвост «паро­возика» заносило, сметая зазевавшихся. Тогда к месту инцидента мчались милиционеры, тоже на коньках… Раздевалки стадиона и на треть не могли вместить всех желающих. Большинство добиралось до стадиона уже на коньках, а подростки в основном прыгали через заборы стадиона. Взрослых, как и детей, с трудом удавалось выдворить со льда даже после закрытия стадиона и выключения на катке света. На Новый год в центре катка ставили огромную наряженную елку, а скульптуру футболистов у входа преображали в Деда Мороза. Однажды неожиданно ударила оттепель, Дед Мороз осел, подтаял и уменьшился в размерах настолько, что сзади из него показалась рука одного из футболистов скуль­птурной группы. Скрежет коньков катающихся был слышен далеко за пределами стадиона. Чтобы разгрузить каток, пробо­вали заливать льдом дорожки в парке Толстого, но людей, несмотря на тесноту, тянуло на стадион. Тут же под трибунами можно было наточить коньки, «приклеить» их к ботинкам. Под трибуной работал буфет. Сколько радости дарил людям каток, сколько бодрости и здоровья прибавлял он людям!

Милиция нашего детства

В стародавние времена

Архивист В. Кузьменко уверял, что до революции в Б-ске жило двое городовых: один — на вокзале, другой — на базаре. Тот городо­вой, который дежурил на вокзале, кроме прямых обязанностей, представлял собой в одном лице уголовный розыск, отдел по борьбе с организованной преступностью, отдел по борьбе с хищениями на транспорте, медвытрезвитель и детскую комна­ту милиции. Другой курировал базар и выполнял одновременно функции санэ­пидемстанции, комитета по охране природы, вневедомственной охраны, госторгинспекции, налоговой инспекции, ОБХСС, милиции, госавтоинспекции, управлении торговли, а также комиссии по урегулирова­нию трудовых споров. Он указывал места парковки телег, торговли, пробовал на вкус продукты, недоброкачественная продукция тут же опрокидывалась на голову зарвавшегося продавца. Городовых уважали. Завидев ещё за квартал, снимали шапки и раскланивались. Любой случай неповиновения становился историческим событием. На здании теперешнего пассажирского вокзала станции Б-ск-I висит мемориальная доска с надписью «Здесь 18 декабря 1905 года произошло столкновение рабочих-железнодорожников, вылившееся в политическую демонстрацию». Так вот, по словам архивиста, все «волнения» тогда нача­лись с крепкой выпивки железнодорожни­ков, которая в конфликте со здешним жандармом приобрела политический ха­рактер, так как после взаимной перебранки закончилась рукоприкладством.

Но это всё — устная летопись легенды. Я той полиции не знал. Я помню только нашу, послевоенную милицию.

Верхом на коне

После войны милиция была малочисленна, да ведь и город был невелик. Для большей мобильности милицию посадили на коней. Конная милиция выезжала на Б-ск-I встречать возвращавшиеся после демобилизации эшелоны. Демобилизованные на радостях кру­шили пристанционные магазины и киоски, конники бесстрашно отстаивали народное добро. Руководил милицией майор Гуркин. Известная журналистка Татьяна Тэсс, описывая в жур­нале «Крокодил» один из судебных процессов, по ошибке назвала его Чуркиным. Но пусть это остаётся на её совести. Всю госавтоинспекцию представлял один милиционер по фамилии Иванов. Машин в городе было не более сотни, и надо ж такому случиться: Иванова раздавила машина!

До появления светофоров уличным движением управляли регулировщики. Один из них на самом ответственном перекрестке у ЦУМа не пропускал на площадь Ленина гужевой транспорт. Исключение составляли только возчики «треста очистки», или попросту ассенизаторы. Они ездили всегда обозом из нескольких телег, на которых стояли бочки. Из бочек торчали ведерные черпаки, а над обозом роились мухи. Когда ассенизаторы проезжали мимо регулировщика, тот оторачивался и зажимал нос.

Одним из первых государственных учреждений, вступивших в строй после освобождении от немецко-фаши­стских захватчиков, была тюрьма. Тюрь­ма в центре города до сих пор является одной из достопримечательностей города. Для того чтобы не вызывать в обществе отрицательных эмоций, не так давно вокруг тюрьмы возвели высо­ченный забор и административно-куль­турные служебные помещения, а на выходящие на улицу и детскую поликли­нику окна навесили жалюзи. После войны стена была на треть ниже, на углах стояли сторожевые будки, где дежурили вооруженные стрелки. В народе их звали «мухобоями». Перед тюремной стеной регулярно вскапывалась полоса земли, обнесенная колючей проволокой. Из-за зарешеченных окон тюрьмы выглядывали зэки и бросали завернутые в кусочки материи камушки с записками на волю. Стрелки отгоняли прохожих, не давая подбирать эти записки, но мальчишки нет-нет да и умудрялись незаметно ухватить их. В записках указывался адрес родственников, чаще всего просили прислать передачу с сухарями и табачком. Большинство адресатов было из сельской местности.

Весёлые времена

Сталин когда-то произнес исторические слова: «Жить стало лучше, жизнь стала веселей». Но веселей стало жить, пожа­луй, при Хрущёве. Выполняя лозунги партии о слиянии города с деревней, деревни двинулись в более сытые города. Население города росло не по дням, а по часам, и одной из первых селянами осваивалась профессия порядка. Учились профессии по ходу дела. Для поддержания порядка в помощь милиции была создана добровольная народная дружина. В нее записывали добровольно-принудительно, поощряли дополнительными отпусками, учитывали активность в итоговых показателях соцсоревнования.

С начала 60-х годов вином и водкой забили все гастрономы, открыли отделы торговли в розлив. В розлив торговали многочисленные буфеты и лотки. Вино лилось рекой, сосед поил соседа, вытрезвители не справлялись с возросшей нагрузкой. В скверах, дворовых палисадниках и других укромных местах на кустах висели граненые стаканы, преду­смотрительно оставленные любителями выпить «на троих». Но и милиция не дремала. В находившемся на месте теперешнего музея «Б-ский лес» лет­нем кинотеатре парка Толстого за сценой размешалась дежурная комната мили­ции. Сюда же в парк, а зимой на каток собиралась выяснять отношения молодежь со всех районов города. Милиция со шпаной особо не церемонилась.

«Все сидят»

Центром жизни тогда стали винные отделы гастрономов. Один знакомый, приехав после десятилетнего отсутствия, встретил у га­стронома бывшего однокашника и стал расспрашивать о друзьях детства.

— А все сидят! — ответил тот.

— Как сидят?

— А раз к магазину не ходят, значит, сидят!

«Сидели», однако, далеко не все. Сколько было в ту пору преступлений, сколько сидело, каков процент раскрываемости — никто из простых смертных не знал.

Когда говорит, что раньше не грабили и не убивали, не соглашаюсь и привожу собственный пример. Меня ограбили с покушением на убийство в пяти шагах от собственного дома и в сотне шагов от управления внутренних дел. Когда пришел в себя, увидел на свежем снегу следы преступника. Было около двух часов ночи, транспорт уже не ходил, и не надо было быть Пинкертоном, чтобы по свежим следам взять грабителя, тем более, что и подобрал-то меня шедший на дежур­ство милиционер минут через 10—15 после нападения. Но то ли жалко было будить ночью служебную собаку, то ли милицию, но прибыли стражи порядка на место происшествии только к 9-ти часам утра, когда от улик не осталось и следа. Более того, следователи с неделю отраба­тывали версию: не долбанул ли я сам себя металлическим прутом по голове с целью запутать следствие?

Но это были частности. А в общем на улицах пьяные не лежали…

На посту

Даже самые отъявленные пьяницы и хулиганы, завидев грозную двухметровую фигуру милиционера по кличке «Полтора Ивана», переставали качаться, начинали выражать возмущение американским империализмом. В те времена основными охраняемыми милицией объектами были партийные и советские комитеты и «пост №1» у памятника Ленину.

Пост №1 вряд ли нуждался в охране, причиняли ущерб «чугунному» монументу только голуби. Из бытовых объектов особой заботой милиции пользовался обкомовский дом на углу Октябрьской и Горьковской улиц. В этом доме жили «первые» — от Крахмалёва до Войстроченко, а также другие люди, далеко не последние в структуре партийной власти. На Октябрьской улице было совсем перекрыто движение автотранспорта, по улице Горького запретили проезжать грузовикам, а легковухам — с 10 вечера до 7 утра.

Стражей порядка с годами становилось всё больше и больше, а порядка все меньше и меньше. Впрочем, вы и сами это видите, а о том, почему так получается, я, честное слово, ничего сказать не могу.

Музыка нашего детства

Как только отгремела война, в нашу жизнь вошла музыка. Стоило кому-то вынести баян или заиграть радиоле, тут же приходили люди, и начинались танцы. На самодельных эстрадках заезжие артисты исполняли на­родные куплеты на побежденных фашистов типа:

Капусту с картошкой я очень люблю

Айн, цвай, драй…

У редких счастливчиков сохранились довоенные пла­стинки и патефоны. Слушать их собирались толпами. Мальчишки пальцем крутили самодельные диски с пла­стинками. Появились первые отечественные радиопри­емники «Балтика» и «Рекорд». Наряду с народной и военной музыкой звучали джазовые композиции, записанные еще в довоенные годы знаменитыми оркестра­ми Пола Уайтмена, Рэя Нобля, Джека Хилтона, Генри Холла, а также отечественными — Леонида Утесова, Александра Варламова, Виктора Кнушевицкого, песни запрещенных в то время Вертинского и Петра Лещенко.

Говорили, в Б-ске до войны были неплохие музыканты. Существовал даже женский семейный оркестр, игравший в кинотеатре. В нем играли чехи Борины и Стокласки. В пятидесятых годах в кинотеатре «Октябрь» перед сеансами играл небольшой ансамбль, в котором выделялись саксофонист Низяев и ударник Хасин. Особый интерес вызывал у публики Хасин. Он стучал на панцире черепахи, прикрепленном к барабану, или трещал на кастаньетах. Чтобы вытравить даже само понятие джаза, оркестры стали называть эстрадными. Вовсю развернулись глушилки в радиоэфире.

Саксофон объявили «буржуазным инструментом» и не разрешали на нем играть. Зато такие истинно джазовые инструменты, как труба, тромбон, кларнет, считались почему-то «нормальными», а значит, безвредными для. нашего строя. Леонид Утесов вспоминал, что один высокопоставленный вельможа советовал ему распрямить саксофоны, чтобы изгнать из них буржуазную форму…

Когда началась «холодная война», над соцлагерем опустился «железный занавес». Думаю, что определение «железный занавес» не совсем адекватно тому, что происходило на самом деле. Через железный занавес пусть ничего не видно, но хоть что-то слышно. А было-то много хуже: ничего не видно и ничего не слышно. Все, что находилось по ту сторону занавеса, называлось плохим и античеловечным, все, что по эту сторону, — прогрессив­ным и передовым.

Джаз объявили буржуазной культурой. С выпускаемых пластинок исчезли фокстроты и танго, их заменяли созвучные соцкультуре вальсы, польки, краковяки, па-де-катры. В эфире с утра до ночи звучали частушки и арии из опер и оперетт.

Последним аргументом для защитников джаза был:

— А вы что, против Советской власти?

Крыть было нечем, так как за Советскую власть были все: не только любители джаза, но и партработники, алкоголи­ки, возчики «треста очистки» и даже зэки. Тем более, что в «стране желтого дьявола» царили бесправие, разбой и расовая дискриминация. Исполнявшиеся в то время песни их нравов наводили ужас.

На Бродвее шумном чистил негр ботинки,

И в глазах у негра лишь зрачки блестят.

Он влюбился в ножки тоненькой блондинки 

Машинистки Полли фирмы «Джеймс-Уатт»…

Дальше, естественно, шла крутая развязка с трагическим для негра исходом и душевным криком:

Мы тоже люди,

Мы тоже любим,

Хоть кожа черная у нас.

Но кровь красна!

Песня вызывала справедливое возмущение и желание уничтожить на корню общество насилия и капитала.

Все эти представления были подорваны в 1957 году, когда в Москве прошел Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Поезда с участниками фестиваля шли через Б-ск. Представителей стран соцдемократии пропускали днем, а поезда с «капиталистами» — далеко заполночь. Эти поезда шли по безлюдному пути через Вязьму и прибывали на Белорусский вокзал столицы. По нашему перрону сновали переодетые кэгэбэшники, отнимали сувениры и проспекты, прогоняли от вагонов. Но люди уже поняли: эти «капиталисты» такие же люди, правда, лучше одетые и более свободные. И негры не чистили ботинки, а чувствовали себя очень даже нормально. Музыка с фестиваля прорвалась во все уголки страны.

На этот период приходится расцвет духовой музыки. В каждом районе, на каждом предприятии создали свои духовые оркестры. С появлением в городе А. Шустерова, имевшего диплом военного дирижера, духовые оркестры приобрели еще большую значимость, участвуя во всех мероприятиях. Шустеров обучал и руководил одно­временно оркестрами завода «Дормаш», лесохозяйственного института, строительного техникума, дирижировал на танцах в парке. Естественно, руководить сводным орке­стром на парадах поручалось тоже Шустерову. Когда он под трубный гром и барабанный бой проносил, чеканя шаг, свою монолитную фигуру, в такт его шагам подпрыгивала кумачовая правительственная трибуна со всеми стоящими на ней партийными и советскими «генералами». Шустеров пытался организовать и эстрадный оркестр в лесохозяйственном институте, но сообразил, что кроме непри­ятностей, с этого ничего не получишь.

Тем не менее, в лесохозяйственном институте в течение нескольких лет играл наш небольшой ансамбль. Кроме концертов и танцевальных вечеров в своем институте мы много гастролировали по городу и области в составе институтской самодеятельности. Это был разгар борьбы с джазом и, естественно, со «стилягами». Приходилось играть, соблюдая необходимую маскировку. Например, объявлялось, что исполняется пьеса прогрессивного негритянского (упаси Бог сказать — американского!) композитора, отдавшего жизнь в борьбе за классовую справедливость… Или еще что-нибудь в этом роде.

Особый восторг у публики вызывала песня «Стиляга» со словами:

Мы с подружкою видали 

Ходит парень молодой.

Как Наташа, или Галя,

Или Валя завитой.

Яркий галстук, туфли с кашей,

Стильный в клеточку костюм.

И на лбу его высоком

Нет следа высоких дум.

Толпа ликовала (особенно первые ряды) и подпевала в такт, не подозревая, что с этими дурацкими словами в их души проникал вирус, имя которому — джаз.

В то же время организовал небольшой ансамбль Л. Климов. Ан­самбль оказался бесхозным, а потому, более смелым в выборе репертуара.

Репетировать было негде. Одно время музицировали под трибуной стадиона «Динамо», в спортзале, на главпочтамте. Наконец, оркестр приютил клуб МВД (ныне клуб им. Дзержинского). Однако и в клубе продержаться долго не удалось. Все кончилось на какой-то партийной конференции работников МВД, где директор попросил повеселить делегатов во время перерыва. Когда вошедшие в фойе партделегаты увидели улыбающуюся во всю площадь большого барабана рожу диснеевского Микки-Мауса и модных молодых ребят вокруг, они стушевались. А первые же синкопированные джазовые аккорды вызвали шок, равный брошенной в толпу противотанковой гранате. Через минуту прибежал лишившийся дара речи директор клуба и выставил музыкантов.

В Бежице организовал джаз-оркестр С. Хаит. Этот оркестр играл во Дворце культуры машиностроителей и клубе «Строитель». В нем выделялись пианист А. Долгинов и саксофонист А. Корб, ставший впоследствии в Ле­нинграде профессиональным музыкантом. В 1957 году при клубе завода, дормаш организовался эстрадный оркестр под управлением Е. Акуленко, собравший лучших музыкантов со всех районов города.

Заканчивалось время «хрущевской оттепели», которое у нас в провинции вроде бы и не начиналось. В музыке уже ничего не запрещалось, но ничего и не разрешалось. Даже танцевальный репертуар на каких-нибудь танцульках требовалось утверждать в отделах культуры. Вместо слова «фокстрот» или «свинг» следовало писать «быстрый танец», вместо «блюз» — «медленный танец». По радио запели новые соцшлягеры типа: «Здравствуй, земля целинная». В клубе завода «Дормаш» оркестру были созданы более или менее сносные условия, приобретен инструмент. Благодаря директору клуба И. Яшину оркестр получил полную свободу в выборе репертуара. Оркестр имел довольно обширную концертную и танцевальную програм­мы и собирал тысячные аудитории. Клуб заказал орке­странтам одинаковую форму. Даже на танцах музыканты держались солидно. На танцевальные вечера оркестр приходили слушать люди зрелого и даже пожилого возраста. Казалось, что у оркестра хорошие перспективы, но рано или поздно его должны были поставить на место. Чересчур он «вылезал» из общих стандартов. Но об этом — позже.

Скульптура нашего детства

После войны Б-ск, как и многие другие города Союза, в короткий срок уставили гипсовыми скульптурами. Скульптуры стояли в скверах и парках, торчали из кустов и газонов, прививая строителям новой жизни новую культуру. Со временем гипсовые фигуры ветшали, разруша­лись, мешали прокладке магистралей и строительству. Их переносили на другие места, передавали с баланса на баланс, подмазывали, подклеивали, всячески пытаясь сохранить для потомков. Останки их изредка можно встретить и теперь.

Центральной фигурой в ту пору был «спортсмен с веслом», установленный в центре сквера Карла Маркса на месте теперешнего декоративного фонтана. Гребец стоял в расслабленной позе Аполлона Бельведерского, поигрывая рельефом мышц, крепко сжимая в правой руке деревянное весло. Лик спортсмена был суров и задумчив. Чело омрачали невеселые думы о невозможности спуститься к Десне и применить весло по назначению. Со временем власти пошли бедолаге навстречу, соорудив вокруг фонтан, струи которого обливали его в жаркую погоду.

Зимой рядом с гребцом устанавливали елку, а самого «Аполлона» наряжали в Деда Мороза. В такие дни он выглядел счастливым, гордо держа весло под видом посоха.

Наконец кто-то из ответственных работников догадался о многолетней мечте гребца и дал команду на перенос скульптуры ближе к водной стихии, на территорию водно-спасательной станции в роще Соловьи. Там он и дожил свой век. Напротив, под каштаном, располагалась скульптура дискоболки. Оставалось предполагать: то ли она пыталась привлечь внимание соседа с веслом своими спортивными упражнения­ми, то ли примерялась, как более метко запустить в него этим самым диском. Со временем диск разрушился. Полинявшая и похудевшая дискоболка стояла, скло­нившись, в разросшихся кустах, как будто пряталась от посторонних глаз. Последним ее прибежищем стал — она и сейчас там — небольшой палисадник у ворот тюрьмы.

Во дворе клавишной фабрики «Десна» на полутораметровом пьедестале почему-то стояла гипсовая, похожая на ткачиху, муза Евтерна с гипсовой же лирой в руках. Когда фабрика переехала по новому адресу, музу бросили на произвол судьбы. Года два маялась брошенная Евтерна, потеряв лиру вместе с обеими руками. Но однажды ревизия на фабрике обнаружила, что гипсовая муза все еще числится у них на балансе. Была срочно организована экспедиция, и собратья по искусству увезли музу на грузовой машине в свои владения.

«Девочка с гусенком» стояла в парке Толстого на месте теперешнего фонтана с бегемотиком. Ко времени превраще­ния парка в музей деревянных идолов эта скульптурная группа стала звучать диссонансом. На её месте установили красного бегемотика, окруженного металлическими, одному создателю известными, символами птичьего царства. «Де­вочку с гусенком» перенесли на территорию яслей-сада по улице Октябрьской, а незадачливых родителей бедного гусенка — там было еще три гипсовых гуся, вывезли на свалку. Стоит теперь эта девочка, с повзрослевшим от времени лицом, среди цветника и горестно прижимает к груди бесформенный кусок гипса, бывший когда-то пушистым гусенком…

Драматичной оказалась судьба памятника «отцу всех времен и народов» в парке Толстого (на месте теперешней «Чертовой мельницы»). Когда началась борьба с культом личности, его закрыли фанерным саваном. Традиционно консервативные б-ские руководители продержали его с год под этим колпаком, ожидая, не переменится ли ветер, а затем ликвидировали в одночасье. Теперь место одного дьявола заняли три чёрта. Почти равнозначная замена.

С довоенных времен дошел до нас один бетонный памятник, копия петербургского «Самсона, разрывающего пасть льву». Стоял он на Петровской горе у церкви, позади теперешней гостиницы «Б-ск». Памятник били и ломали все, кому ни лень, но он, хоть и в изуродованном виде, но стоял долгие годы, пока не был вырван с корнем при строительстве гостиницы. Слева от центрального входа в ТЮЗ (бывший Дворец пионеров и школьников) после войны была установлена скульптурная композиция: буреве­стник революции М. Горький рядом с отцом всемирного пролетариата В. Лениным. Последние годы гипсовую компо­зицию регулярно красят в черный цвет. Под мрамор.

Этот же самый буревестник, но уже белого цвета и без мудрого собеседника, одиноко стоит посреди клумбы перед входом в школу №4, носящую его имя. Вид у него более чем вопросительный и недоумевающий. Как будто он всё время мучается вопросом: кому пришла в голову мысль оторвать от композиции второго участника сюжета.

До наших дней сохранились скульптуры львов у входа в сквер на площади Ленина со стороны Фокинской улицы. Царь зверей уже имеет не такой гордый вид, как прежде, у него оторваны хвост и кусок правой ягодицы. Да и поза поверженного львом кабанчика выглядит теперь не так трагично. По всему видно, что льву с оторванным задом уже не до трапезы. Львица тоже не в лучшем состоянии, но что поделаешь — старость не радость.

Изобиловала гипсовой скульптурой и Бежица: тут и «Девочка с олененком», и «Эстафета», и «Сталевар», и «Ткачиха», и «Олень». Все это сильно украшало, а кое-где и сейчас украшает еще наши улицы. «Время стирает города и цивилизации», — говорится в телерекламе «Инкомбанка». Стирает оно и эту цивилизацию, яркими символами которой была массовая гипсовая скульптура.

Танцы нашего детства

Сороковые годы невозможно себе представить без танцев. Танцевали везде, где только предоставлялась возможность: танцевали во дво­рах, в парках, в кинотеатрах перед сеансами или просто на улицах, если из какого-нибудь окна играл патефон или аккордеон. Партнеров явно недоставало, поэтому женщины танцевали с жен­щинами. Но все равно танцевали. Самыми популярными танцами 40-х — 50-х го­дов были вальсы, танго, фокстроты и блюзы. Чуть позже польки и краковяки окончательно «сошли», а фокстроты и блюзы (по идеологическим сообра­жениям) переименовали в «быстрый» и «медлен­ный» танцы. Должны же мы были отмежеваться от пресловутого Запада! Быстрый танец (фокстрот) танцевался в класси­ческой позе парного танца. Два с половиной шага вперед и назад, перемена направления, переходы. Наиболее форсистые пары размахивали сцеплен­ными свободными руками вниз-вверх в такт движения ног, напоминая дровоколов. Особым шиком было пройтись линдой — мелкими шажка­ми. В медленном танце (блюзе) партнер мог брать партнершу за талию обеими руками. Со стороны это выглядело интимно и не приветствовалось массами. Вообще парные танцы по-своему воспитывали рыцарское отношение к женщине. Многие из девушек тех лет и теперь вспоминают, с каким трепетом ожидали приглашения на танец. С каким волнением она проходила на середину зала, ведомая партнером под руку. Какие радостные минуты дарил танец! Разве это теперь объяснишь молодым, привыкшим к общей куче-мале? Самым популярным в те времена был Дом офицеров, клуб промкооперации, а летом, конечно же, парк. В Дом офицеров старались попасть более взрослые девушки — выйти замуж за офицера было мечтой многих. Гражданские профессии были тогда малооплачиваемы и непрестижны. В клуб промкооперации ходили те, кто помоложе, там игрались более современные мелодии и разрешались относительные вольности. Билеты раскупались задолго до начало танцев, а в вестибюлях и на улицах толпилось народу во много раз больше, чем счастливчиков, попавших внутрь. В залах яблоку негде было упасть. Особенно модными были новогодние бал-маскарады. Молодежь шила себе карнавальные костюмы из подручных материалов. Самые интересные балы были в лесохозяйственном институте. Затем, после клубных балов, самые лучшие костюмы приглаша­лись на общегородской бал. Жили тогда кучно, в основном, в коммуналках. Отдельные квартиры были редкостью. Телевизоры еще не держали людей в квартирах. Каждый вечер все население города высыпало на улицы, особенно в летние месяцы. Молодежь гуляла по так называемому «Бродвею» («Броду», «кругу»). Ста­рики рассаживались на многочисленных скамей­ках. «Круг» проходил мимо технологического института, областной библиотеки, кинотеатра «Октябрь», площади Ленина. Плотная вереница людей двигалась и в том, и в другом направлениях. Гулянье продолжалось непрерывно с 7 — 8 часов вечера до 12 ночи. Из теперешней дали даже непонятно, что тянуло людей на это бесконечное гулянье по кругу. А ведь здесь знакомились, влюблялись, страдали и ревновали, выясняли отношения, обсуждали книги и кино­картины, спорили о спорте, делились впечатления­ми, обсуждали внутренние и внешние проблемы, мирились и ссорились. И даже женившись, продолжали выходить на «круг»… Более взрослая, самостоятельная молодежь шла в парк на танцы. Вход в парк был платный, и посещать его, при всеобщей бедности, было далеко не всем по карману. Тем более танцплощадку, где брали отдельную плату за вход. Это теперь для выявления «королевы красоты» необходимо проводить специальные конкурсы с узким кругом отобранных претенденток и жюри. В прошлом, когда жизнь проходила на улицах, в этих негласных конкурсах участвовали буквально все. И все являлись не только участниками, но и членами жюри. Самыми красивыми женщинами города, по общему мнению, тогда были Виктория Красикова, Софья Каплан и чуть позже Нелли Жаринова. Но «королевой», несомненно, на протяжении добрых двух десятков лет была все-таки Виктория Красикова. На танцах обязательно присутствовал «массо­вик-затейник», объявлявший танцы, дававший команды на «два притопа — три прихлопа» или смену партнеров в общем танце. После фильма «Мост Ватерлоо» стало модным танцевать вальс-бостон на конкурс. Конкурсный танец объявлялся один раз за вечер, и неизменны­ми победителями становились Аза Кузина и И. Ульяницкий. Когда они выходили на середину зала, все бросали танцевать — настолько велико было их превосходство.

Лучшим массовиком считался Иван Прокошин, которого пытались перетянуть к себе все клубы, устраивавшие танцевальные вечера. Прокошин, кроме объявления танцев, заполнял паузы репризами типа детской игры «угадай-ка» и репертуаром комсомольских затейников. Он так преуспел в этом, что был приглашен в один из южных санаториев. На городских вечерах после его ухода стало много свободней и раскованней.

Посещал танцы и дурачок Эдик. Эдик не танцевал, а поднимался на эстраду к оркестру и просил трубачей «дунуть в ухо». Трубачи приставляли Эдику трубы к ушам и дули фортиссимо «ля» третьей октавы. Любой человек после такой процедуры сошел бы с ума, а Эдик с просветленным взором удалялся…

Такие танцы, как «буги-вуги», «чарль­стон», «мамбо», «рок энд ролл», популярные в шес­тидесятых годах, обошли наши танцплощадки стороной. Их просто не разрешали танцевать. Танцевали их только в узком кругу у кого-нибудь на квартире.
В начале семидесятых модными стали «липси», «летка-енка» и «трясучка». «Трясучку» испол­няли, уже отказавшись от заповедей парного танца. Участники просто стояли рядом, взявшись за руки, и тряслись в такт музыке. Позже наступила эра «твиста».

Постепенно танцы переместились с танцеваль­ных площадок в рестораны. Первоначально в ресторанах не танцевали. Туда приходили провести вечер солидные люди, а женщины в ресторане были редкостью. Музыку там просто слушали, как на концертах. Да и ресторан поначалу имелся на весь город один, и тот не очень вместительный.

По мере того, как молодежь стала заполнять рестораны, туда перемещались и танцы. Кончилось тем, что танцплощадки в парках опустели и были ликвидированы. В клубах прекратились танцевальные вечера, а танцы в ресторанах потеряли свое первоначаль­ное значение и стали средством выхода энергии и винных паров. Другое наступило время…

Футбол нашего детства

…Город — в руинах. Наши роди­тели после работы растаскивают развалины, очищают площадки. Мы помогаем им. У теперешней се­верной трибуны стадиона «Динамо» стоят орудия, неубранные еще после победного салюта, а на поле стадио­на устанавливают футбольные во­рота. Трибун нет, только два ряда деревянных скамеек вдоль поля, но на них еще задолго до начала матча полно болельщиков. И… мальчишки, мальчишки вокруг поля, на деревь­ях, на заборах и особенно за воротами — мальчишки, дерущиеся за счастье подержать настоящий футбольный мяч. Сколько же их было! Казалось, в городе были одни мальчишки. Девчонок или не было вовсе, или их просто не замечали. Обучение в школах велось раздельно. Если школы находились в смежных здани­ях, то отделялись глухими заборами. У мальчишек — своя среда, своя компания, а где мальчишки — там соревнования, там игры от зари до зари. Играли во все: на деньги, на пуговицы, на перышки, играли в лап­ту, в клец, в городки, в чехарду, в «жостку», в догонялки, в салочки. Но все эти игры моментально забы­вались, если кто-то выносил на улицу мяч. В городе в ту пору было всего несколько мощенных булыжником улиц: Ленина (ныне Фокина), Советская, III Интернационала (ны­не Калинина), Красноармейская. А все остальное — овраги, поляны, дворы и пыльные улицы — принад­лежало пацанам. В футбол играли все. Кто не играл в футбол, был презираем. Самым большим авторитетом считался ис­кусный футболист. Обычно команды составлялись по следующему прин­ципу: самые сильные и ловкие играли в нападении, похуже — в по­лузащите, неуклюжие и слабаки — в защите, а уж в воротах не хотел стоять никто, все хотели забивать голы. Мяч являлся вожделенной мечтой каждой улицы, но они име­лись только у редких счастливчиков. Играли босиком. Мячи шили из старых чулок, набивая их тряпками и ватой и придавая им шарообраз­ную форму. Штопали каждые полча­са. Лучшим вариантом считалась покрышка, набитая тряпками, тра­вой или соломой. Такой мяч, осо­бенно намокший, отбивал ноги, но приходилось терпеть. Бумажные репродукторы доносили в неповторимых репорта­жах Вадима Синявского фантасти­ческий футбол в исполнении ле­гендарных Боброва, Федотова, Семичастного, Бескова, Хомича и дру­гих московских звезд. Но это про­исходило где-то далеко, в Мо­скве, загадочной Москве, где жил сам Сталин и все вожди. У нас были свои футбольные кумиры, которые штурмовали ворота и забивали непо­вторимые мячи. Вокруг поля стоял невообразимый свист и крики: «боб­ры», «сапожники». Звучали незнако­мые иностранные слова «бек», «хав­бек», «инсайд», «голкипер», «аут», «офсайд», «пенальти», «корнер» и легендарные рассказы о довоенном футболе. Сразу после войны в Б-ске играло несколько команд: «Дом офицеров», «Динамо», «Дормаш», «Спартак», в Бежице — «Дзержи­нец». В то время все болели в основ­ном за армию, а значит, за «Дом офицеров» и «Динамо», болели за рабочих, а значит, за «Дормаш». Естественно, все лучшие игроки были собраны в этих командах. За «Спартак» болело мало народа, да и то «втихаря». Спартаковцев назы­вали кооператорами, торговцами из-за принадлежности общества к промкооперации. Это было в ту пору непрестижно. Из послевоенного «Спартака» за­помнился лишь правый крайний Зубарев. Он был без руки — инва­лид войны. Высокий, статный Зуба­рев не страшился идти на обводку сразу нескольких защитников, вдох­новляя всю команду. В «Доме офицеров» выделялся Юрий Елагин. Вел игру тонко и умно: вроде и не бегал особо, и бил не сильно, но много забивал. «Дормаш» был истинно рабочей командой. Футболисты приходили на игру прямо со смены, сбрасывали за воротами «робы», надевали футбол­ки. Никаких тренерских установок, никаких тренировок и сборов. Девиз: «Вышел на поле — играй!» И как играли! С азартом, по-мужски: на поле не падали, не симулировали травмы. Забив мяч, не кувыркались и не прыгали козлами, не крестились и не вздымали руки к небу, не обнимались и не устраивали кучу-малу. Это было не принято. Ведь в футбол для того и играют, чтобы забивать — чего ж тут прыгать? В центре защиты «Дормаша» играл Андреев по кличке Кочерга. Старые болельщики говорили, что он бил дальше и выше всех, но после войны Андреев был уже в возрасте и заметно проигрывал в скорости. Основные же звезды игра­ли за «Динамо». Борис Смирнов — вратарь, высокий, атлетичный блон­дин. Глядя на его игру, все маль­чишки хотели стать вратарями, ему подражали, и даже кепки, стоя в воротах, сдвигали на глаза «как Смирнов». В то время вратари играли в кепках. Михаил Титивкин — неистовый центральный за­щитник. Тогда еще команды играли по системе «дубль-В» с одним центральным защитником, и Титивкин бес­страшно сражался с пятеркой напа­дающих противника, не щадя ни своих, ни чужих, если возникала опасность на его штрафной пло­щадке. Центральный нападающий Константин Шипилов бегал, немного сутулясь, и раз за разом таранил, таранил защиту противника. Шипилов выходил на поле с нако­ленником на левой ноге. Про этот наколенник среди ребят ходили легенды. Говорили, что у Шипилова с левой ноги «смертельный удар», и он однажды убил вратаря. Задолго до Лобановского он закручивал мячи с углового, а как-то даже забил таким ударом гол. Когда же Константин надевал свою гимна­стерку, всю в орденах и медалях (он был герой-малоземелец), восторгу, мальчишек не было предела. Высо­кий, легкий инсайд — Шишенин вдвоем с Шипиловым проходили любую защиту. Их и называли вместе: «Шишенин с Шипиловым» или «Шипилов с Шишениным». Невысокий, коренастый полуза­щитник Иосиф Мочанис (Зюня) был фанатиком футбола. Казалось, не было у него ни семьи, ни детей. Он проводил на стадионе с мячом все время, и если партнеры уходили со стадиона, то брал пацанов и трени­ровался, тренировался… Когда окон­чил играть, стал тренировать маль­чишек. Не одно поколение городских футболистов прошло через его руки, его школу. Однажды, не поладив с руководством «Динамо», Мочанис ушел в «Спартак», и уже в следующем сезоне мальчишки «Спартака» из­рядно попортили нервы фаворитам. В районе теперешней городской телефонной станции на Чермете был лагерь немецких военноплен­ных. Там тоже играли в футбол. Через колючую проволоку мы смот­рели эти игры. Особенно нам нрави­лось, что за пять минут до окончания игры бил колокол. Все были уверены, что наши играют лучше, и ждали игры с немцами. Даже, по слухам, и назначались даты матча, но он так и не состоялся. Зато соперничество с соседями, бежицким «Дзержинцем», носило престижный характер. Бежицкие приезжали на грузовиках. Игры проходили с переменным успехом до тех пор, пока в Бежице не появилась команда «Звезда». В ней собрали лучших армейских футболистов, справиться с которыми даже сбор­ной Б-ска было не под силу. Каждый год на улицах и во дворах, как грибы после дождя, появлялись молодые футболисты и пополняли местные команды. По­мню, в перерыве между таймами матча «Динамо» — «Дзержинец», когда динамовцы никак не могли распечатать ворота соперников, кто-то из игроков «Дзержинца» съехид­ничал по этому поводу. — Ну, держитесь, мужики, — от­ветил им Константин Шипилов, — мы во втором тайме вам «жука» подкинем — почухаетесь!

И вот у «Динамо» на поле появился светло­волосый мальчишка Валерий Жуков. За каких-то пятнадцать минут новичок растерзал опытную защиту бежичан. С этой игры пошла слава «Жука», как его любовно называли болельщики. Маленького роста, крепкий, верткий, Жуков изменил почерк игры прежде тяжеловесного «Динамо». Почти одновременно с ним появился в «Динамо» еще один мальчишка — Эдуард Кузерин. Он пришел — и сразу стал ведущим футболистом, несмотря на возраст. Это был местный Эдуард Стрель­цов. В семнадцать лет его взяли в бежицкую «Звезду», где играли такие мастера, как Белоусов, Карутин, Лапин. На взгляд многих старых болельщиков, игрока такого таланта у нас больше не появилось. Эдуард редко уходил с поля без забитого мяча. Со стороны казалось, что ему просто везло. Вот он коряво зацепил мяч почти от центра поля, и заворо­женный вратарь стоит и смотрит, как мяч вкатывается в его ворота. Но в том-то и дело, что это был мастер. Эдуард обладал редчайшим талантом! Жаль, конечно, что в то время не было у провинциального футбола выхода на союзную орбиту. На каждой улице тогда имелась одна или две детские команды, в зависимости от величины улицы. Игры между уличными командами велись по договору: заранее обгова­ривалось количество игроков, дли­тельность таймов или максимальный счет. К этим играм готовились особо и сражались насмерть, часто такие игры кончались общими потасовками — никто не хотел уступать! На каждой улице были свои лидеры. На Васильевской — Сергей Кухарев, на Советской — Эдуард Кузерин, на Ленинской — Виктор Кузин, на Ка­лининской — Аркадий Басин.
Когда в начале 50-х решили провести организованное первенство города среди уличных команд на стадионе «Динамо», город стал напоминать разворошенный муравейник. Игры уличных команд судили футболисты основного состава «Динамо». Заявок подали много больше, чем определял регламент. Естественно, отобрать команду «Советских» (по названию улицы) взялся сам Эдуард Кузерин. Около сотни мальчишек с Советской, Ленинской, Ва­сильевской улиц на конкурсной основе надеялись попасть в команду под названием «Непобедимые». Те, кого отобрал Кузерин, были счастливы, многие, не попавшие в команду, утирали слезы. Но так как игроков набралось на два состава, решили играть двумя составами. Второй состав назвали «Звездочкой»… …Сколько лет прошло, но я не перестал любить футбол. Хожу на игры «Динамо», однако, глядя наших профессионалов — сосредоточенных, мрачных, я почему-то все чаще вспоминаю то послевоенное время и тот необыкновенный любительский футбол — бесшабашный, радостный, азартный, любимый футбол моего детства.

Дорогие мои учителя

О ректоре, не отчислившем ни одного студента

Свои воспоминания о преподавателях послевоенных лет славного Б-ского лесохозяйственного института (ныне БТИ) хочу начать с Григория Никитича Моисеева. Одних запоминаешь по имени-отчеству, других — по фамилии, но хоть убей, не можешь вспомнить имени. А есть люди, которые запоминаются полностью, и уже нельзя отделить или отбросить что-то: они звучат только полностью, в полном наборе. Почему так, объяснить не берусь.

Такой незабываемой личностью был директор лесохозяйственного института Григорий Никитич Моисеев — «отец родной», как называли его студенты. Что верно, то верно: был он студентам и родным отцом, и старшим товарищем, и добрым другом. Послевоенные сту­денты-фронтовики, жившие на одну стипендию, запросто одалживали у него деньги, а некоторые даже столовались или чаёвничали за его щедрым столом. Невы­сокого роста, с приветливой улыбкой на полноватом лице и вечной хитринкой в голубоватых мальчишеских глазах, он, особенно в старости, ходил, не расставаясь со своей супругой.

— Она у меня геройская женщина, — с гордостью говорил Григорий Никитич, указывая на жену. — Когда я в леспромхозе работал, бывало, снег, мороз, рабочие лес грузить по ночам отказывались после дня работы. Так она первая лезет гро­мадные бревна ворочать. А нам уже стыдно отставать — и мы за ней!

Незадолго до кончины Моисеев вспоминал: — Я ни одного студента в жизни не исключил из института. Бывало, осудят, а я подожду, пока официальная бумага не придет. А вдруг ошибка? Выпустят человека, а я его уже исключил?!

Не каждый знает, сколько Григорий Никитич потратил сил и скольким студентам он помог. Учился после войны в институте И. Смольянинов. Отец его был репрессирован в 1937 году, сам он с 14 лет был на фронте, пришел раненым, на руках мать-инвалид и младшая сестренка. Григорий Никитич устроил его кочегаром в котельную, а затем диктором на радио. И. Смольянинов окончил институт, защитил диссертацию.
А еще был студент Майоров, который осмелился в то время доказывать, что колхозы ведут к полному разорению крестьян. Естественно, Майоров попал под колпак КГБ. Сколько потребовалось Григорию Никитичу сил, чтобы отстоять сту­дента!

Несмотря на возраст и положение, Григорий Никитич сохранял какую-то дет­скую непосредственность и озорство. Рабо­тал в институте преподаватель С. Маевский. Григорий Никитич каждое утро по пути на работу заходил в подъезд к Маевскому, звонил в квартиру и, как мальчишка, прятался.

Представьте себе, каково же было состояние Маевского, когда однажды, желая проучить проказника, он выскочил из квартиры на очередной звонок и схва­тил за ворот… своего же ректора!

Григорий Никитич прекрасно разбирал­ся в людях. Студент Иван Хрысков, комсорг института, по любому поводу и без повода лез на трибуну, лишь бы она стояла, эта трибуна, и рядом сидел президиум. Григорий Никитич, помнится, после очередного выброса с трибуны Хрысковым обычных дежурных лозунгов доверительно делился с нами:

— Вот видите, Хрысков без голоса, а петь рвется. Если его петь научить — далеко пойдет! Как в воду глядел Григорий Никитич: Иван Хрысков после окончания института далеко пошел — инструктором ЦК комсомола стал и даже советником ООН. Григорий Никитич никогда не юлил. Говорил в глаза. Всё, что думал. Меня он называл не иначе как «капельдудка» — за то, что я играл на кларнете. Помню, он знакомил с институтом назначенного на должность заведующего спецкафедрой генерала Сандалова. Я не успел вовремя ретироваться и попался на глаза Григорию Никитичу, когда они с генералом «инспектировали» туалет.

— Стой, капельдудка! — закричал Григорий Никитич и, обращаясь к генералу: — Во, смотри, какие у меня тут засранцы учатся!

И расхохотался, повергнув старого служаку в полное недоумение!

На экзаменах Моисеев запускал сразу всю группу или даже поток студентов. Придирчиво высматривал самую ядреную девицу и спрашивал: — А ты, красавица, замужем? — Нет. Брежневские брови Григория Никитича возмущенно взлетали к мужской половине аудитории: — А вы куда смотрите, женихи, тоже мне! Куда ваши глаза только гля­дят? Ну, давай, красавица, зачетку. И он ставил изумленной красавице «отлично». Всем остальным даже за отмет­ку «удовлетворительно» нужно было еще попотеть.

В то время в институте бурлила жизнь. В спортзале переполненные секции боролись за каждую лишнюю минуту занятий, репетировали кружки самодеятельности, вечерами «крутили» фильмы или давали концерты, дважды в неделю проводились танцевальные вечера, выпускались стенгазеты, световые и звуковые радиога­зеты.

Мы даже не предполагали, что во всей этой веселой студенческой жизни основная роль принадлежит нашему Григорию Ни­китичу. Это мы узнали только в 1958 году, когда Моисеева сняли с работы, а ректо­ром назначили В. Панфилова. Вся обще­ственная жизнь мгновенно как бы ушла в подполье. Мы не знали причин, по которым произошла смена ректора, и мог­ли только догадываться, какому нажиму подвергался ректор со стороны институтской парторганизации и основной воспита­тельницы коммунистической идеологии — кафедры марксизма-ленинизма. Как-то Григорий Никитич сказал нам: — А у нас на кафедре марксизма-ленинизма половина раненых в ногу, половина в голову. Очень образно, если иметь в виду, что там действительно работали трое преподавателей-инвалидов войны, а остальные — бывшие партийные и советские работники.

Мне рассказывали, что на одном из обкомовских пленумов, в перерыве, увидев сходящего с трибуны второго секретаря обкома, Григорий Никитич довольно гром­ко сказал: — Велика фигура — да дура! Тот поворотил в его сторону голову. Сидевшие вокруг заслуженные партийцы в страхе бросились укрываться за спинки кресел, вызвав гомерический смех Григория Никитича.

Океаныч

Одной из самых оригинальных лично­стей в 50-е годы слыл лаборант кафедры физики и механики БТИ Океанов, или, как его называли студенты, Океаныч. Океаныч имел атлетическое сложение, сократовских размеров лысый череп и длинный тонкий нос между лохматых бровей. Вид его был величав, но глаза выдавали скромность души. Океаныч нигде не расставался с потертым портфелем, в ко­тором, по слухам, хранилась его, пока не оценённая, диссертация. В диссертации была разработана какая-то новая кванто­вая теория, опубликование которой поста­вило бы вверх ногами все основы физики. Как-то, будучи на практике, студенты выкрали загадочный портфель у спящего Океаныча. В портфеле покоилась смена белья, четыре бутылки из-под кефира и две папки, набитые вырезками из технических журналов. Утром Океаныч перевернул все общежитие и выглядел самым несчастным учёным на белом свете. Успокоился он, только убедившись в полной сохранности содержимого портфеля. Когда мы восторгались сложностью элект­рических схем, собранных им для лабора­торных работ, Океаныч довольно улы­бался и говорил, что собирает их с закры­тыми глазами. Каково же бывало его отчаяние, когда студенты специально пута­ли клеммы на схемах.

Розовский

Розовский вел курс сопротивления мате­риалов. Лекции его слушались с большим интересом, так как он пересыпал скучные формулы анекдотами и каламбурами. Он был большой знаток основ религии и очень оригинально трактовал догмы Ветхого завета. Особенно удавались ему рассказы о первородном грехе. Его страстью было выследить пользую­щегося шпаргалкой студента. Однажды он подкрался к поглощённому списыванием недотепе и, нырнув под стол, выхватил оттуда учебник. Когда он с учебником в руках выпрямился, то ударился головой о раскрытую форточку. Удар был так силен, что свалил его с ног. — Кто меня ударил больно по голове… сзади? — спрашивал он, сидя на полу и держа двумя руками на глазах растущую шишку. Бросил он нас неожиданно, так и не дочитав курса. А дело было так. Низко над городом пролетел диковинный в то время аппарат — вертолёт. Студенты бросились к окнам и даже закричали «ура». Когда вертолет улетел, а возбужденные студенты заняли свои места, Розовского на кафедре не оказалось. Не нашли его ни в деканате, ни вообще в институте. Его обнаружили дома, но он наотрез отказался продолжать у нас лекции, зая­вив, что, если его предмет неинтересней вертолета, ему нам сказать больше нечего.

Капель

Александр Давыдович Шустеров не был преподавателем института, он был просто руководителем институтского духового оркестра. Труд его был поистине титаническим, потому что в духовой оркестр, как правило, почему-то записывались лишен­ные слуха и музыкальных способностей студенты. И Капелю, как называли Шустерова, нужно было в максимально короткий срок научить их не только извлекать звуки, но и исполнять гимн Советского Союза и пару маршей для демонстраций. Лучше же всего музыканты осваивали похорон­ные марши и подрабатывали на «жмурах». Вероятно, поэтому на двери помещения духового оркестра какой-то остряк напи­сал: «Похоронное бюро «Добро пожало­вать». Духовой оркестр репетировал в котель­ной института. От нестройного напора духовых инструментов осыпалась с потол­ка штукатурка и срывалось пламя на газо­вых горелках котлов. Монументальная фигура Капеля выражала непримири­мую решительность добиться стройности звучания. Он утирал огромным, как про­стыня, платком лысину. — Ой, мама, роди меня обратно! — обессиленно вздыхал Капель, грустно глядя на облезлые раструбы инструментов и пред­ставляя, какой позор падёт на его голову, если оркестранты собьются перед «прави­тельственной трибуной» на параде. Ка­пель клал на пюпитр галошу и грозился запустить ею в этот «жопкин хор», как он в сердцах называл оркестр. — Куда ты смотришь? — обращался он к тенору, — смотри на меня! Я тебе дирижер или дирижобель? — Гарик, — кричал он альтисту, — ты можешь сыграть ис-тат-та-та? — А я так и играю! — Нет, ты играешь ис-тат-ти-ти! — Нет, ис-тат-та-та. — Филон! — Капель поднимал над го­ловой галошу. Присутствовать на репетициях Капеля было одно удовольствие. — Вы понимаете, что такое тутти? ТУТТИ — это со всей мочи дути! — объяснял он оркестрантам. — Да не «доселева» играем, а «до сенио!» И не «отселева» а «от сенио». Сенио, болваны! — Я сказал играть «от фонаря», а не «до фонаря!» От сенио до сенио и от фонаря на птичку — и на коду! А вы мне играете отселева доселева и не от фонаря, а до лампочки! Худо-бедно Капель доводил духови­ков до нужной кондиции, и те браво исполняли марши на парадах. Последние годы Шустеров преподавал в музучилище. Он поименно помнил своих первых учени­ков, начисто лишенных музыкальных спо­собностей, но горящих страстным желанием шагать впереди колонн.

Муза

В перерывах между лекциями или по их окончании мужская половина студентов старалась побыстрее выскользнуть из аудитории и занять места вдоль ле­стничной клетки. Директор института, не понимая этой коллективной страсти, мно­гократно спрашивал, чем это лестница так притягивает их. Студенты опускали глаза, отшучивались или молчали. Хитрый Григорий Никитич как-то раз, как бы случайно, тоже задержался на лестнице, заняв место среди студентов. Вдруг сверху по рядам пошло какое-то напряжение. По лестнице, просвечиваемая насквозь через шелковое платьице лучами солнца, бьющими из окон, спускалась Муза. Григорий Никитич открыл рот и вместе со студентами минуту стоял, очарованный этой прелестью, а затем со свойственной ему прямотой заявил: — Ну, ты мне всех студентов соблаз­нишь! Муза Филипповна Прожеева, препода­ватель кафедры иняза, была ненамного старше студентов. Смуглая, стройненькая, с мушкой-родинкой над верхней губой, она выделялась среди окружающих не только красотой, но и какой-то оригиналь­ностью, нестандартностью. Поговаривали, что она не то болгарка, не то гречанка. Влюблены в неё были, если не все, так точно добрая половина студентов. Помню, как все переживали, когда она вышла замуж, и хотели видеть её мужа — это должен был быть принц. Оказалось — обычный человек. Муза и теперь еще встречается мне на улице: она, как прежде, хороша…

Таисия Семёновна

Таисия Семеновна Иванова, зав. кафедрой физвоспитания института, в то время совсем недавно преодолела студенческий возраст. Она была из тех немногих женщин, чье имя было на слуху у горожан. Она была исключительно красива. Она была ещё и спортсменка, а спортсмены в 50-е годы пользовались особым уважени­ем и славой. При Таисии Семеновне маленький спортзал института был пере­полнен. Главной задачей было выкроить время, чтобы его хватило для занятий всем желающим. В институте при ней были сильнейшие в области баскетболистки, гимнасты, легкоатлеты. Казалось, Таисия Семеновна не уходила домой из спортзала, заражая всех своим энтузиазмом и ослепительной белозубой улыбкой. Встретил её недавно, такую же стройненькую, подтянутую, как и 30 лет назад, она спешила на занятия оздоровительной секции в областную больницу. До сих пор предана своему делу.

А спутник совершает обилие поворотов…

М. М. Добровольский, зав. кафедрой ме­ханики, полный, интеллигентного вида учёный, вёл курс «Теория машин и меха­низмов». Он был увлечен этой теорией. Рассказывал о её законах и премудростях так, как будто пел под балконом у любимой. Одним из его приёмов привлечения внимания был удар с разбега полутора­метровой металлической линейкой по доске с возгласом: — А теперь проводим параллельную линию! Иногда линейка стреляла с силой проти­вотанковой гранаты, напрочь отбивая же­лание дремать во время посвящения в таинства теории машин и механизмов. Как большинство ученых мужей, Добро­вольский обладал множеством странно­стей. Он мог, встретив в коридоре сту­дента, остановить его и авторитетно зая­вить: — А вот я в ваши годы, молодой человек, прыгал выше всех и всегда забивал мяч головой! Когда к нему на кафедру студенты отправили делегацию с целью упросить его уменьшить объем курсовой работы, он удивленно выслушал их и заявил, как бы разговаривая сам с собой: — А какое совершает обилие поворо­тов спутник вокруг земли? Одним из первых в Брянске он купил мотороллер «Тула». Душа эксперимента­тора взяла в нем верх над автолюбителем, и он, взгромоздившись на чемоданоподобный мотороллер и посадив сзади себя еще полутораметрового полуглухого деда Кирилленко, преподавателя технологии металлов, стал описывать во дворе инсти­тута восьмерки, объясняя действия цент­робежной и центростремительной сил. Пока до Кирилленко дошло, как дей­ствуют эти силы, и в какую сторону надо наклонять тело, преодолевая их, Добро­вольский на крутом вираже выкинул старика в клумбу. Целый семестр тот провел в гипсе…

Последний из…

Обрамленное элегантной бородкой лицо, костюм-тройка, обязательная трость в руке и чистые-чистые глаза. Таким встает в памяти Алексей Владимирович Федосов, преподаватель кафедры энтомологии Б-ского лесохозяйственного института. Он носил бородку «под Тимирязева» и имел вид тех интеллигентов-профессоров дореволюционной России, которых в течение семидесяти лет упорно вычищали из нашего общества. Я не учился у Федосова, но он был такой заметной фигурой в институте и городе, что не вспомнить о нем нельзя. Эрудит не только в своей непосредственной профессии, но и в знании иностранных языков, спорте, искусстве, музыке, собаководстве и т. д. Он прекрасно знал и любил симфоническую музыку. Послушав однажды, как я глиссирую звук на кларнете, он возмущенно заметил, что кларнет — это благородный инструмент, и за «такие петухи» раньше гнали из оркестра. Болельщик он был авторитетнейший и не пропускал ни единого матча, за что удостаивался права первого удара по мячу во время открытия футбольных сезонов в Б-ске. В конце жизни Федосова уже доводили под руку до центра поля и даже ловили после ритуального удара, но он до последних дней никому не уступал права открыть футбольный сезон. Федосов вел в «Б-ском рабочем» рубрику «Заметки фенолога», ежегодно с восторгом под неизменным заголовком «Грачи прилетели» сообщал читателям о наступлении весны. Особенно авторитетен был Федо­сов в роли главного судьи на выставках собаководства. Когда он разбирал преимущества и недо­статки конституции и экстерьера конкурсантов, можно было поду­мать, что находишься не на выставке собак, а на конкурсе красоты.

А вы кто такой?

Мои одноклассники при встречах одним из первых вспоминают Якова Павловича Беккера, преподавателя английского языка. Невысокий, лысеющий, с одутловатым лицом и ка­кой-то испуганной улыбкой. По-русски он говорил с заметным акцентом. Ходили слухи, что он окончил то ли Кембридж, то ли Оксфорд. Выведать, как он попал в Б-ск, нам так и не удалось.

— Яков Павлович, — провоциро­вали мы, — расскажите, как в Аме­рике живут? Он в явном замешательстве отво­рачивался от аудитории, а затем, с видимым раздражением, часто-часто моргая, говорил: — А ви кто такой? Ви что, много знаете, да? Ви ничего не знаете! Я дам вам сейчас транскрибировать 20—15 слов, и ви увидите, что ничего не знаете… Иногда, в минуты лирического настроя, он вспоминал о своих студенческих годах: — Я открываю свой старый учеб­ник, а там между страниц волос. Вот я как учился! Возьму голову в руки и учу так, что волосы падают на страницы. А ви ничего не знаете, ви сплошной лодырь, да… Обычно, слушая ответы студентов или собеседников, он повторял, закрыв глаза, «да… да… да». Мы лю­били его подловить на этом «да… да» — Яков Павлович, — обращались после «колхозного семестра», — а ведь правда в колхозах у нас плохо живут? — Да-да… — Ни радио, ни света нет, и на трудодни ничего не получают… — Да… да… — Даже помыться негде — нет бани. — Да… да… — Яков Павлович, а лучше бы этих колхозов вообще не было! — Да… да… — и вдруг глаза его вылезают из орбит. — Ой, нет! Ви что говорите? Ви думаете своей головой, что говорите! И он быстренько ретировался. Основным его аргументом при ответах на какие-нибудь требования с нашей стороны или вопросы, на его взгляд, превышающие наши полномочия, была фраза: — А ви кто такой? Ви что, ди­ректор, да? В особое раздражение приводило его наше произношение английских слов, хотя русский в его интерпрета­ции звучал, думаю, не лучше нашего английского. Особо он коверкал наши фамилии. Когда он доходил до моей, то всегда удивленно смотрел в журнал, затем на меня и, подняв на лоб очки, удивленно произносил: — Ные… ные… ные… помнясчи. Ныепомнясчи? Когда он доходил до фамилии Шугар, каждый урок повторялась одна и та же сцена. — Шюга? — Я, — отвечал Шугар. — Ви Шюга? А знаете, что такое «шюга» по-английски?
Мы хором отвечали «нет». — Шюга — это сахар… — говорил Яков Павлович и, как ребенок, радовался своему открытию. Помнится, сдавая экзамен, я при переводе текста обнаружил, что в словаре отсутствует целая страница с нужным мне словом. Я перевел текст без этого слова, но Яков Павлович захотел, чтобы я перевел именно его. Но как я его мог перевести, если в словаре не было целой страницы? Я покопался для вида в словаре и заявил, что такого слова нет. Яков Павлович заморгал глазами и ухватился за голову. — С тех пор, как существует язык Шекспира и Байрона, это слово было, есть и будет! Взяв у меня словарь, он к своему ужасу обнаружил, что не только слова, но и такой буквы в словаре нет. Беккер был на грани обморока. — Где буква «эйчь»? — потрошил он учебник. — Где буква «эйчь»? Не может быть английский язык без этой буквы! Но вдруг его лицо прояснилось: — Ой-вей, какой тихий ужас! Нет страницы в словаре Ныепомнясчи, а не буквы «эйчь» в английском языке! Английский язык был спасен, а я отправлен на второй заход. Было у Якова Павловича одно, но трепетное хобби: он сочинял стихи в стенгазету. Правда, с рифмой там было не все в порядке, и мы подозревали даже, что это авторские переводы на русский язык своих же, написанных по-английски стихов. Но зато глубина содержания поражала. Я до сих пор храню заключительные строки его стиха в честь денежной реформы 61-го года. Жизнь идет вперед Заре навстречу! Мы каждый на своем месте Строим новую жизнь: На заводе, на стройке, В поле и за партой! И пусть беснуется колонизатор, А мы мирно увеличиваем курс нашего рубля!

Богомаз

Василий Авраамович Богомаз, профессор кафедры химии, был личностью загадочной и легендар­ной. Говорили, что в молодости он был бурлаком на Волге. Повредил там ногу. В городе его побаивались. В самом центре, в Мичуринском саду, рядом с парком Горького он образовал лабораторию, где «хими­чил» с радиоактивными веществами. Громадный, мощный, с простыми чертами лица, он читал лекции по химии чуть ли не стихами, вставляя мудреные для тех времен словечки типа «коллоквиум», «симпозиум»… Василий Авраамович все делал сам. Особое отвращение вызывала в нем любая эксплуатация человека. — Да я бы, — с презрением гово­рил он, — тех, кто держит домра­ботницу, отправил на Соловки. Ишь, баре стали: тарелку щей им, видите ли, приготовить трудно и полы подмести. Да я бы их всех и мужей ихних в колхоз, да в поле! Принципам он своим не изменял. Как-то летом можно было наблю­дать такую картину. Идет, прихра­мывая, по улице профессор Богомаз в шляпе и тащит на плече здоровенное сосновое бревно. Он разгрузил машину леса во дворе института и перетаскивал бревна через весь город к себе во двор…

Как я не стал музыкантом

Трофейный скрип

Отец мой вернулся с войны с тро­феями — двумя скрипками. Вечерами, после работы, он уходил из перепол­ненного дома, укрывался в зарослях бузины на задах сада и самозабвенно, на слух, играл популярные в то вре­мя мелодии.

Естественно, вторая скрипка-по­ловинка предназначалась мне. Во мне видели будущего Давида Ойстраха или же вундеркинда Бусю Гольдштейна, об успехах которого денно и нощ­но трубили по радио. И хотя в музы­кальной школе преподаватель Белодубровская открыла во мне какие-то способности, учился я играть на скрипке из-под палки. Жили мы на Трудовой улице, а му­зыкальная школа размещалась на дру­гом конце города — у сквера Кравцова (сейчас в этом здании кафе «Васи­лий»). В этой музыкальной школе учи­лись, в основном, дети с Урицкой, Пионерской и других близлежащих улиц. И как же некомфортно было мне таскаться с Трудовой со скрипочкой под ехидные замечания гоняющих по улицам сверстников! Скрипка вызыва­ла у ребят ассоциации типа «интелли­гент» и «белоручка». Особенно обид­ным было оказаться в категории «бе­лоручек». Это было, пожалуй, почище, чем барчук, чистоплюй, маменькин сынок.

А уж быть маменькиным сынком и белоручкой значило быть изгоем. Не знаю, почему, но умываться, а тем бо­лее, стричь ногти, пацаны боялись как огня. И несмотря на пропаганду при­мерных гайдаровских Тимура и его команды, большей симпатией пользовались как раз их антиподы — Мишка Квакин и Фигура. В те после­военные годы вся жизнь с раннего утра и до позднего вечера проходила на улицах и в оврагах в различных играх и соревнованиях, о многих из которых теперь даже и не слышали.

Да и по возрасту я уже был для школы переростком. Поэтому при первой возможности я бросал футляр за ворота и бежал гонять мяч, там бо­лее что был на своей улице не после­дней «футбольной звездой». Прома­явшись пару лет в музыкалькой шко­ле, я с радостью ее бросил. Наверное, не обладал я талантами того знаме­нитого Буси Гольдштейна…

Уже где-то в 9—10 классе я забо­лел джазом и после поступления в БЛХИ начал осваивать кларнет, мечтая стать Арти Шоу или Бенни Гудманом, статьи о которых вычитал в жур­нале «Америка». Этого журнала не было ни в продаже, ни в подписке. Выписывать его разрешалось только очень доверенным и морально устой­чивым товарищам. А так как отец мо­его друга Митьки Иванова — Дмитрий Порфирьич — был зампредседателя райисполкома, а до того чекистом, ему разрешалось выписывать «Аме­рику». Вот из этого журнала да еще глушеного-переглушеного эфира мы и черпали знания о джазе.

Весь этот джаз

В то время в любой, даже самой маленькой организации была самодеятельность, а уж в институтах каких только самодеятельных кружков не было. Поначалу я ходил в духовой ор­кестр, а затем мы создали инструмен­тальный квартет. В 1958 году институт приобрел альт-саксофон, который я тоже освоил. Вместе с другими город­скими ребятами мы создали доволь­но примитивненький диксиленд и иг­рали модные в те времена отечествен­ные мелодии и блюзы.

Особой популярностью пользо­вался «Сан-Луи блюз»:

Сан-Франциско, Лос-Анджелос

Объединились в один колхоз.

В колхозе этом ударный труд,

И даже негры тут все поют.

А если вкалываешь день

Получишь палку за трудодень.

А вечерами, как на заказ,

В избе-читальне играет джаз,

И самогону полным-полно,

И что ни баба — Мерлин Монро.

Колхозный сторож Иван Кузьмич

Загнал кобылу, купил «Москвич».

А председатель Семен Ильич

В защиту мира толкает спич.

Парторг Афоня, прищуря глаз,

На саксофоне лабает джаз…

Конечно, такую крамолу мы пели для себя, а на публике только играли. Оркестрик пользовался успехом у молодежи, и где бы мы ни «играли танцы», народу было битком. А тут еще Вольдемар Коновалов (Вальдон), демобилизовавшись после службы в Германии, привез, пожалуй, первую в городе шестиструнную гитару и пару новых мелодий, одна из которых в его интерпретации звучала как «Бляу-гау». Как потом выяснилось, на самом деле она называлась «Блауауген» — «Голубые глаза», но «Бляу-гау» было как-то пpивычней для нашего уха.

Естественно, не имея постоянного места и состава, оркестрик распался. В это время, где-то в 1959 году, при клубе завода «Дормаш» собрался «биг бенд» (большой ор­кестр) под руководством Е. Акуленка, и я стал поигрывать там. В этом оркестре я по-настоящему почувствовал прелесть оркестровой музыки и стал задумываться о карьере музыканта, но подошло время окончания института, и я отбыл по назначению в лес­промхоз Костромской области. Опре­делили меня мастером в поселок Мо­стовик. Проработал там недолго, потому что попал в аварию. Кто-то ночью перевел стрелку на узкоколей­ке в тупик, а тупик не был тупиком в общепринятом на железнодорожном транспорте понятии, просто рельсы заведены в огромную сухостойную березу. Вот в эту березу мы и врезались мотовозом.

Музыканты от станка

Оказалось, что у меня сломаны три пальца левой руки. Кое-как приспособился играть своими изуродованны­ми пальцами, и был принят в дормашевский оркестр. В оркестре собра­лись настоящие любители: Евгений Акуленко (трубач) — слесарь завода «Дормаш», Ярослав Стокласка (альт-сак­софон) — разметчик, Юрий Алилуев (ги­тара) — фрезеровщик, Алексей Дашанов (тромбон) — токарь, Владимир Осин (аккордеон) — конструктор, Генна­дий Васильев (альт-саксофон) — сле­сарь, Иван Борзыкин (альт-саксофон) — слесарь, Николай Васильев (тенор-саксофон), Георгий Мацкевич (тром­бон) — технолог, Василий Новиков (тру­ба) — слесарь вагонного депо, Лев Кукуев (ударник) — наладчик швейной фабрики им. Сталина. Многие уже были обременены семьями, но все рав­но несколько раз в неделю после работы ходили на репетиции, концерты и танцевальные вечера, получая симво­лическую плату, которой некоторым не хватало даже на погашение черного списка в дормашевском буфете.

Теперь уже мало кто помнит зна­менитый фильм Г. Александрова «Ве­селые ребята», главными героями в котором были музыканты джаз-орке­стра. Так вот где-где, а в дормашевском оркестре были настоящие веселые ребята. Розыгрыши и хохмы со­провождали оркестрантов и на репе­тициях, и на концертах. Одно время играл в оркестре на фортепиано здоровенный, килограммов под сто, Коля Теодорович. Фортепиано в его огром­ных лапах прыгало, как пришпорен­ный мустанг, на крышке инструмента постоянно стояли графинчик и стакан — «для промывания горла», объяснял Теодорович. На одном из кон­цертов конферансье тоже решил вос­пользоваться Кол иным стаканчиком. После первого глотка глаза его вылез­ли из орбит — в графинчике оказался слабо разбавленный спирт.

Но самым большим хохмачом был ударник Лева Кукуев. Маленький, толстенький, с глазами-блюдцами — точная копия Луи Армстронга в белокожем варианте. Когда Лёва входил в раж, глаза его становились как тарелки, а палочки путались в коротких тол­стых пальцах. Повадился к нам в ор­кестр один скрипач. На включении его в состав настаивало руководство клу­ба, хотя он никак не вписывался к нам ни инструментом, ни менталитетом, тем более что наши оркестровки не предусматривали наличие струнной группы. Но скрипач приходил и играл без нот, и избавиться от него не было никакой возможности. И вот однаж­ды перед концертом Лёва намазал ему смычок свиным салом. Надо было видеть ужас скрипача, когда он начал водить смычком по струнам, которые не издавали звука. В конце концов он понюхал смычок, собрал инструмент — и больше мы его не видели.

Визитной карточкой любого аккордеониста являлась тогда виртуоз­нейшая пьеса Б. Шахнова «Карусель». Наш Владимир Осин исполнял ее вир­туозно. К тому же он писал оркестров­ки и руководил вокальным трио, за­тем квартетом. Мордочка у него была всегда какая-то удивленная — он напо­минал болонку, за что и получил клич­ку Шавка.

Однажды по причине пристрастия к горячительным напиткам его вызва­ли на партбюро и поставили вопрос ребром:

— Осин, дайте слово, что больше пить не будете!

— Товарищи коммунисты, — серьезно сказал Осин, — даю вам честное слово, что больше пить не буду… — и, вы­держав паузу, тихо добавил: — И мень­ше не буду!

Зудила

Мы знали, что где-то на мясо­комбинате обитает музыкант, кото­рый раньше играл чуть ли не в ор­кестре самого Якова Скоморовского. И вот он появился у нас. Зва­ли его Николай Митрофанович Зу­дилкин (Зудила). Полноватый, лет 50-ти с гаком, с огромной обрам­ленной седовато-рыжими кудряш­ками лысиной, он сразу стал у нас заводилой. У него был редкий де­ревянный крытый кларнет и тенор-саксофон довоенного производ­ства ленинградского завода музинструментов. Зудила был нрава бесшабашного. Когда он иг­рал, его массивная челюсть виб­рировала, как незастывший сту­день, глаза горели неоновым пла­менем, а из раструба вылетали массивные сочные звуки.

— Николай Митрофанович, — приставал я, — а как получить такой звук?

— Запросто, чувачок, — отвечал Зудила. — Ты берешь дудочку и ду­ешь… Час, два, день, десять… И у тебя получится! Лет через десять!

В футляре Зудилкиного саксо­фона кроме разобранного кларне­та в отсеке с мундштуками и трос­тями всегда находились самые не­обходимые для поднятия настрое­ния вещи: стограммовый стакан­чик (гленчик), кусочек сырка «Дружба» или сальца, луковичка и ломтик хлеба. Зудила был почти всегда в приподнятом настроении, поэтому играл весело. Кроме того, он был еще и философ.

— Чувачок, — говариал он, — за­помни: в оркестре все инструмен­ты должны играть, а саксофон петь!

— Ну как же, — возражал я, — а го­ворят «поющая скрипка», «поющая гитара»…

— Ты же умный вроде мужик, чу­вачок, и с верхним уже образова­нием! — Зудила поводил плечами. — Ну как можно петь, пойми, на быча­чьей жиле или медной проволоке? Поют легкими, горлышком, губка­ми… А так только можно играть на кларнете или на саксофоне! Вот, чувачок, слушай, колесо от телеги может нарисовать почти любой. А вот так нарисовать, чтобы оно ехало, мо­жет только художник. Так же и в му­зыке. Тренькать могут почти все, а вот играть, чтоб из инструмента выходила музыка, могут только музыканты!

Играл Зудила самозабвенно, иногда забываясь и теряя ориенти­ровку. На одном из концертов под сильным шофе он выпустил изо рта мундштук и никак не мог поймать его снова. Пришлось мне поддер­жать его качающуюся голову и всунуть в рот мундштук. Зудила удивленно похлопал глазами и заиграл…

Стояли мы как-то в страшную метель на остановке в Фокинском районе. Где-то вдалеке слышались звуки похоронного марша. Затем звуки оркестра стали отдаляться, но рыдающий кларнет двигался в нашу сторону. Наконец на проезжей части показалась одинокая фигура Зудилы. Он шёл, ссутулившись, в своем бессменном буклированном пальто и такой же кепке, в руках кларнет. Его слегка покачивало, но он с упорством наяривал марш во всю мощь своих легких.

— Николай Митрофанович, — ок­ликнули мы его, — куда это ты пи­лишь?

— Чуваки, а где я? — испугался Зу­дила, выныривая из поднятого во­ротника.

— Да в Советс­кий район идёшь.

— Как? — в глазах Зудилы отрази­лось великое удивление. — А где они? Когда это они свернули?

Он огляделся и трусцой бросил­ся догонять процессию.

Играли мы как-то в новогодний вечер в драмтеатре.

— Ой, а у меня инструмент дома! Я сейчас, минут через 30 приду, — сказал Зудила и побежал ловить такси.

Однако ни через 30 минут, ни че­рез час он не появился. Мы играли без него. Где-то уже заполночь вышли покурить на балкон. Вокруг стоящей на площади перед театром елки в мерцании огней и круговер­ти снежинок кружились в вальсе пары. На ступеньках сидел Зудила и на саксофоне наяривал вальс.

— Николай Митрофанович, так ты чего не заходишь, мы ждем-ждем?

— Так, чувачки, — оправдывался Зудила, — меня дружинники туда не пустили!

Форменный грабёж

Поздней зимней ночью 1963 года после одного из концертов я, проводив девушку, возвращался домой с футляром в руках. В футля­ре покоились саксофон-альт и кларнет.

Уже где-то в районе площади Партизан я обратил внимание на идущего за мной на расстоянии 30 — 40 метров парня. Он шел, выдер­живая дистанцию, с точностью по­вторяя все мои маневры. Улицы были пустынны, и это меня насто­рожило, но не сильно — в городе меня знала, как говорится, каждая собака, а недругов не было. Свернув на свою Трудо­вую улицу, совсем забыл о попут­чике и, уже открывая калитку дома, получил страшный удар по голове и потерял сознание. Ударили меня монтировкой или металлической трубой, и если бы не зимняя шапка-ушанка, последствия могли были быть печальными.

Когда очнулся, никого рядом не было. Не было и футляра с инст­рументами. По какой-то причине, обливаясь кровью и поминутно те­ряя сознание, я пополз не домой, а обратно на улицу Горького, к музучилищу. Там на меня и наткнулся возвращавшийся с дежурства ми­лиционер, который вызвал «скорую». Было часа два ночи, падал легкий, пушистый снежок, на котором чет­ко отпечатались следы грабителя. Пойти по этим следам и задержать грабителя не представляло труда. Но то ли не было милиционеров, то ли не хотели будить дежурную соба­ку, но группа оперов прибыла, по словам моих родителей, только ут­ром, когда все следы были затопта­ны. Оперы произвели какие-то за­меры, нарисовали схемы и отбыли восвояси, а я с проломленным че­репом оказался в нейрохирургии.

Когда я немного отошел, ко мне в палату заявился следователь. Сельского вида паренек задавал стандартные вопросы. Мне при­шлось долго объяснять, что такое саксофон и чем он отличается от самовара. К тому же следователь отрабатывал невероятнейшую вер­сию: не мог ли я, дабы завладеть принадлежавшими клубу инстру­ментами, садануть себя по черепу сам или подговорить совершить это кого-нибудь из своих подельников.

Где-то через полгода, когда я уже был на ногах, он повез меня в Орел, где, по оперативным данным, по­явился «левый» инструмент. Следо­ватель поехал в командировку, а я взял на заводе отпуск без содержа­ния и должен был за свои деньги пи­таться, оплачивать проезд и гости­ницу. Поэтому в следующий раз ехать в Курск я отказался…

Николай Митрофанович Зудилкин утешал, мол шрам ук­рашает мужчину, а голова не зад­ница — на ней не сидят.

Собачья радость

Жил Зудила на мясокомбинате, и у него в чулане на бельевых верев­ках всегда висела дефицитная в то время колбасная продукция. Как-то в чулане у Зудилы не оказалось кол­басы, а у нас была бутылка.

— Стой тут, — указал он мне место за забором, — я пойду колбаски выброшу.

Была зима. Я замерз и стал бегать туда-сюда вдоль забора. Вдруг метрах в тридцати от меня через забор перелетела палка колбасы. Медленно, чтобы не вызвать подозрений, я направился в сторону колбасы. В это время из ближайших кустов выскочила стая собак. Псы схватили колбасу у меня из-под носа.

— Давай, колбасу, пошли! — появился Зудилкин.

— Так нет колбасы!

— Как нет?! — удивился Зудила.

— Николай Митрофанович, ее собаки схватили…

— Так что ж ты, не мог у собак колбасу отнять? — презрительно сказал Зудила и снова отправился на проходную.

Идеологическая диверсия

…Хотя на концертах мы старались исполнять «художественные по форме и идейные по содержанию» произведения, случались и доволь­но скандальные истории.

Участвовали мы однажды в зак­лючительном концерте в честь ка­кой-то областной партконферен­ции. По регламенту исполнили «Фантазию на темы песен советс­ких композиторов» и «Танец с саб­лями» А. Хачатуряна. Зал бисировал. Мы еще раз сыграли «Танец с саб­лями». Зал снова не отпускал нас со сцены.

И тогда мы, опьяненные неожи­данным успехом, выдали «вне рег­ламента» свою коронку — «Праздник трубачей» (мамбо с 16-ю тактами соло ударника). Наш ударник Лева Кукуев чуть не раздолбал в бреке свою установку. Зал ревел от вос­торга.

— Во врезали по мозгам партийцам! — хрипел Лева, таща за кулисы свои барабаны.

— Кто сказал «дали партийцам по мозгам»? — дрожа от возмущения, полушепотом спросил ответственный за кон­церт работник райкома Семиохин, неожиданно появивший­ся за кулисами. Ткнул в меня пальцем — Это он сказал? Подождите, с вами мы еще разберемся!

Я был единственный из оркестрантов, кого Семиохин знал по совместной учебе в институте. В то время в любом учреждении (тем более в вузе) было два типа людей. Одни «грызли науку», сочиняли стихи, играли или пели, занимались спортом, коллекционировали, рыбачили или увлека­лись искусством. Другие «разбирались» с ними. И чем больше и круче были разборки, тем виднее и заметнее рос их авторитет. Так как я никогда не был ни пионером, ни комсомоль­цем, то и был тем самым «материалом», на кото­ром комсомольские активисты де­лали свои карьеры, пополняя всевозможные «органы». Лесохозяйственный институт был кузни­цей кадров комсомольских функци­онеров всех уровней. Его выпускни­ками были и первый секретарь обкома комсомола, и третий, и тот же Семиохин.

Дело принимало серьезный оборот. Через неделю в клубе завода «Дормаш» состоялось собрание. На него прибыла секре­тарь райкома Стельмах с многочисленной свитой ответработников. Но произошел конфуз.

Повестка собрания была «Состояние политико-воспитательной работы», однако вместо «лабухов» — противников пролетарской культуры, разложившихся под влия­нием Непомнящего, в оркестре оказались работяги от станка и верстака, передовики и даже ударники комтруда.

Рабочий класс есть рабочий класс, даже в эпоху развитого со­циализма. Разбора не получилось, мало того, высказалось немало нелицеприятных слов в адрес «контролеров» от искусства, которые сами не могут отличить «дома Жора» от «до мажора». Особо досталось само­му Семиохину, тем более что все ут­верждали, будто никто ничего крамольного не говорил, а все это выдум­ки самого Семиохина…

Стельмах в заключительном слове пообещала всесто­роннюю помощь и поддержку, извинялась за неправильно понятую суть оркестра и благодарила за большую работу «на пользу городу».

Помощь оркестру была оказана более чем оперативно. Через несколько дней из штатного расписания изъяли должность руководителя оркестра. Сократили, а затем и вовсе прикрыли танцевальные вечера, пусть небольшой, но единственный источник доходов музыкантов.

«А гицин паровоз»

В1964 году оркестр перешел во Дворец культуры железнодорожни­ков. Перешел потому, что председатель дорпрофсожа В. Столовицкий пожелал, чтобы у него в ведом­стве была самая лучшая самодея­тельность. Во Дворце оркестру были созданы идеальные условия: приобретен новый комплект инст­рументов, выделены помещения для репетиций и т. д. Директор Дворца Михаил Семенович Морголин (Соломон) носился с нами как с пи­саной торбой. Соломон был строг, но справедлив. Во Дворце ему не нужны были ни дружинники, ни на­ряды милиции. Соломон сам наво­дил порядок, и его боялись все хулиганы.

Оркестр давал массу концер­тов, участвовал во многих мероп­риятиях и неоднократно выезжал в столицу, где участвовал даже в юбилейном концерте, посвящен­ном 50-летию СССР. По протекции Столовицкого шефство над оркес­тром взял известный советский композитор и руководитель эстрадного оркестра ЦДКЖ Дмитрий По­красс, присылавший нам свои ор­кестровки. Но в городе оркестр как бы и не замечали, потому что строителям коммунизма «другая музыка нужна».

Однажды решили дать нашему оркестру название. Предлагались разные — «Экспресс» и «Паровоз», «Магистраль» и «Гудок»… Извест­ный конферансье Олег Милявский предложил назвать оркестр «А гицин паровоз», что переводится с идиш как «тяга в паровозе», а озна­чает «до лампочки».

…В середине 80-х годов оркестр перестал существовать. Вслед за Остапом Бендером я мог сказать: «Музыканта из меня не получилось, пора переквалифицироваться в ин­женеры».

Как меняется время… Интересно было бы послушать неистовых борцов с джазом, многие из которых здравствуют и поныне. Как же они терпят теперь на сценах беспредел полуголых пиратов с гитарами наперевес?!

Истинная история брянской литературно-террористической организации «Божья коровка»

В город приехал сам Эдди Рознер, вол­шебник трубы, с оркестром. Играли настоя­щий джаз. В воздухе было разлито то, что позже назовут «хрущев­ской оттепелью». И вот после «Каравана» Дюка Эллингтона вышли на сцену солистки-купле­тистки. Они пели знаменитые куп­леты про стилягу:

Ты его, подружка, не ругай,

Может, он заморский попугай,

Может, когда маленьким он был,

Папа его на пол уронил.

Или болен он, бедняга,

Или просто-напросто — стиляга!

«Стиляга, стиляга, стиляга», — трижды повторялось под сканди­рование зала. «Стиляга, стиляга», — повторял за куплетистками партер под неодобрительный свист галер­ки, где и сидели эти местные, до жути провинциальные «стиляги». На них с недавнего времени опол­чился, казалось, весь белый свет. Возмущение общества было на­столько мощным, что не уступало «борьбе за мир против поджигате­лей войны».

Воровство, грабежи, поножов­щина, походы района на район — все было отодвинуто на задний план. Еще бы! Эти стиляги сняли священные пролетарские картузы-восьмиклинки и ходили даже зимой без головных уборов. Ко всему прочему вместо социально близких причесок «бокс», «полу­бокс», «полька», «чубчик» начали отпускать тарзаньи патлы и укра­шать их набриолиненными «кока­ми».

Девушки надумали делать стрижки и распускать волосы. Более того, некоторые осмелились напялить на себя узкие брюки, а самые обнаглевшие даже показы­вать коленки. Эти узкие брюки и юбки шили из цветных материй. Стилягам, видите ли, подавай джаз — порождение капиталисти­ческого мира. А тут, сами понимае­те, недалеко и до предательства: «Сегодня он играет джаз, а завтра Родину продаст!»

На бедных стиляг ополчились стар и млад, частник и обществен­ность, милиция и блатные. Ком­сомольские патрули и бригадмильцы гоняли «узкобрючников» с танцплощадок, торжест­венно выстригали плешины в «коках» и пороли ножницами брючины.

— Вот оно, пагубное влияние фестиваля! — собирала на улице прохожих комсомолка 20-х годов, а ныне персональная пенсионерка Шустер. — Посмотрите — это наша молодежь?! И откуда такие вырод­ки берутся!

Московский фестиваль молодёжи и студентов действительно взбаламутил застоявшееся болото не только в столице. Поезда с участниками фестиваля следовали через Б-ск: демократов везли днем, а капиталистов — обязатель­но ночью. И уж, как ни старались «органы» воспрепятствовать обще­нию, главное, наконец, было выяснено: иностранцы такие же люди, только намного лучше одетые, более раскованные.

Именно после фестиваля на улицах городов появились обнимающиеся, и даже целующиеся па­рочки. В школах по такому случаю проводили комсомольские собра­ния, завершавшиеся осуждением, а то и исключением из рядов.

И в первых рядах покусив­шихся на социалистическую нрав­ственность были стиляги. Страна мобилизовала все силы: появились «комсомольские прожекторы», пошли собрания, засуетились бри­гадмильцы. Каждый уважающий себя гражданин, включая блат­ных, считал своим долгом охаять или избить «узкобрючника». Каж­дый город проводил свой показа­тельный процесс над стилягами.

Самое ужасное, что иностран­ное в Союз все равно проникало: фильмы, журналы, сигареты, вина. На прилавках киосков про­давались только журналы соцстран, зато номенклатурным работникам разрешалось (чтоб лучше знать врага) выписывать журналы «Америка», «Великобри­тания» на русском языке. Но но­менклатурные брянские дети выносили эти журналы на улицу, давали читать друзьям, знакомым.

Зимой на каникулы приехал из Москвы Эдик Шишлянников. За полгода столичной жизни он пре­образился до неузнаваемости. Ко­роткополое бежевое пальто, ярко-красный шарф и боты на ог­ромной металлической застежке. На его голове красовалась боярка из искусственного меха… Шиш­лянников вызвал неописуемый фурор: за ним бегали толпой маль­чишки и под одобрительные воз­гласы взрослых забрасывали снежками.

— Боярин! Стиляга! — неслись вслед разложенцу возмущенные голоса. Шиш промаялся в Б-ске все каникулы и отбыл в столицу, посетовав напоследок:

— Как вы тут живете, чуваки? В городе нет ни одной барухи!

От Шиша мы и узнали, что в столице стиляги называют друг друга «чуваками» и «чувихами», Провинция была в состоянии грогги. Нет, что касается «чува­ков», то они были, пусть похуже столичных, но были. А вот «чувих» было мало, да к тому же они не были «барухами». Девиц в оби­лии поставлял «кильдим» (жен­ское общежитие «Б-скстроя»), но все они — такая незадача! — не были «чувихами».

Поогорчались от такой не­справедливости провинциальные стиляги и с головой ушли в джаз. Кое-кто владел аккордеоном, кто-то дул на кларнете, остальные стучали на пионерских барабанах, стульях, кастрюлях:

О Сан-Луи — город стильных дам.

Моя Москва не уступит вам.

Колхозный сторож Иван Кузьмич

В защиту мира толкает спич.

А председатель Степан Ильич,

Продав кобылу, купил «Москвич»…

Был среди нас Митька Иванов, карикатурист-самородок. Однажды Митька засел за богохульную картину. Многоднев­ная работа по сюжету знаменитого полотна художника Иванова также называлась «Явление Хрис­та народу». Действие картины раз­ворачивалось на спуске Советской горки. От забора ликероводочного завода спускался высокий, в поношенных сапогах, латаной майке и трусах, подпоясанный солдатским ремнем, небритый и нечесаный человек. В распростер­той над толпой руке он держал бутылку. Перед ним; затоптав лоточниц-мороженщиц, лошадей и треногу Фимки Маковского толпились, протягивая руки к спасителю, легко узнаваемые горожане. Приглядев­шись внимательнее, каждый узна­вал в «спасителе» Джоя.

Джой, он же Сева Саратовцев, двухметровый верзила с сорок-последним размером обуви, был учащимся технического училища. Обуви на его размер отечественная промышленность не выпускала, и потому Сева ходил в невообрази­мо скрипучих ботинках из уни­формы скалолазов. Был сильно близорук, лохмат, неухожен, но при этом — поэт! Тот, у кого душа живет в обнимку с музой, редко обращает внимание на мирские догмы. Сева бился в сетях ямба и хорея, но признания не находил и все больше озлоблялся. Особенно на редакцию «Б-ского рабоче­го», упорно не признававшую в нем творца. Первое время Сара­товцев посылал стихи в редакцию по почте. Затем носил лично, но результат был абсолютно отрица­тельным. Саратовцев, однако, был упорен и продолжал писать. В конце концов, при появлении Саратовцева литсотрудники про­сто стали прятаться по туалетам.

Жил на Луначарской улице Юрка Пилипец. Семья Пилипцов дружила с Ивановыми, а дядька Юрки Пилипца был заместителем редактора «Б-ского рабочего». Так как Митька Иванов был ка­рикатурист-самородок, то Кисе­лев, этот самый дядька Юрки Пилипца, привлек его к сотрудни­честву. Как-то раз Киселев, отча­явшийся избавиться от Севы Саратовцева, предложил Митьке Иванову разобраться с поэтом:

— Ходит тут один, житья не дает. Носит ахинею. Грозится, что поедет в Москву и передаст стихи в иностранное посольство. Митя, вы б его как-нибудь отвадили от редакции!

— «Темную» устроить?

— Ну, зачем так грубо? Надо для него придумать какую-ни­будь неформальную литератур­ную организацию, опекающую непризнанных литераторов, ну, навроде «Союза меча и орала» из «Двенадцати стульев» Ильфа и Петрова. Ну, вроде того, что эта организация берет на себя выпуск произведений…

— И переправляет на Запад, — стал фантазировать Митька, — где их издают в оригиналах и автори­зованных переводах. В целях кон­спирации их не будут возвращать в Союз, и автор их никогда больше не увидит.

Киселев удивленно посмотрел на Митьку:

— Ну, это ты не туда погнал…

Но Митьку уже понесло:

— А чтобы у автора не возникло сомнений, ему время от времени пересылают со связником копии счетов из швейцарского банка!

Киселев замахал руками и предупредил, что он ничего такого не предлагал. Но, как говорил Бендер, лед тронулся. Дальше уже ничего не надо было выдумывать. Все печатные формы были навод­нены сюжетами о борьбе бди­тельных органов во главе со славным майором Прониным против резидентов иностранных разведок…

Литературно-террористическая организация «Божья коровка» была создана в несколько дней. Тут же состоялась официальная встреча с кандидатом в литературо-террористы Севой Саратовцевым.

Саратовцев, щупая руками стены неосвещенной лестницы, скатился к бронированной двери атомного убе­жища и, моргая от яркого света, предстал перед очами будущих со­ратников. Это противоатомное убе­жище было обнаружено случайно. Находилось оно на Горьковской под детской библиотекой. Вход в убежи­ще по какой-то причине оказался открытым.

В 60-х было такое постановле­ние правительства об обязательном оборудовании в строящихся домах атомных убежищ. Тогда считалось, что грядущую атомную войну можно вот эдак пересидеть.

Наше убежище представляло собой вместительное помещение с побеленными потолками и стенами. Далее шли еще несколько комнат, туалеты, не укомплектованные сан­техникой, коридоры-переходы, ко­торые вели, вероятно, к другим убежищам под другими зданиями. Митька Иванов разрисовал стены «резиденции» героями диснеевских фильмов. Кто-то принес старенький трофейный приемник «Телефункен», и в убежище зазвучал джаз.

И вот перед Севой Саратовцевым, под улыбающейся во всю стену рожей Микки Мауса, сидели руководящие кадры литературно-террористической организации «Божья коровка». Митька Иванов — Рыжий, невообразимый юморист и выдумщик. Вовка Кузьменко — Кан­цлер, Эдик Косенков — Аппполон (конечно, не Аполлон, а именно Аппполон). Славка Прохаль, но Прохаль — не кличка, а фамилия. Юрка Николаев — спортсмен, студент и любитель джаза. Валерий Бабуш­кин — тоже студент и тоже любитель, хотя и не спортсмен. Юрка Михай­лов — улыбка во все лицо, Вовка Афонин — Аф-старший и Витька Афонин — Аф-младший. Вовка Малашенко — Боб, он же Чиполлино, обладатель огромного луковицеоб­разного черепа, всегда задумчивый. Сенька Беленький — Сэм, в отличие от худосочного «дяди Сэма» полон, как стратостат. Толик Веселков — Толян, балагур и рубаха-парень. Ва­лерка Веселков — Лев, много улыбал­ся, мало говорил, много думал. А о чем он думал — ни с кем не делился, зато прыгал тройным прыжком и был чемпионом области. Вовка Ве­селков — Кава, чудо-мальчик, кра­савчик с вечной улыбкой на светлом личике, тайно пишущий стихи. Боря Шварц — неоднократный чем­пион области по классической борьбе — Тяж. Валька Сотириадис — Трактор, сын Жоры Сотириадиса и старший брат Гаги — Германа Соти­риадиса. На любые просьбы и во­просы отвечал одинаково: «Пусть трактор работает — он железный». Шурка Дружинин — Чимба, облада­тель гомерического хохота. Когда он хохотал или кричал «тарзаном», у беременных женщин начинались схватки, а у милиционеров заходи­лись сердца. Вовка Плавинский — Марта, ходячее пособие по анатомии человека. Олег Башкарев — Ходя, которому кличка досталась в наслед­ство от родителя. Вовка Цурков — Цурик, любитель анекдотов и розы­грышей. И наконец, Шурик Зинов — Джон, неисправимый оптимист, несмотря на свое увечье: в детстве он переболел полиомиелитом и ходил с костылем. Костыль служил ему тре­тьей ногой, орудием защиты и па­лочкой ударника, которой он отбивал ритмы на всех подворачи­вавшихся под руку предметах…

Вот какой была данная предста­вительная организация.

Митька Иванов представил Севе Саратовцеву руководящих товари­щей. Пояснил, что в целях конспира­ции все имеют клички.

— Мы знаем в общих чертах, что вас привело сюда, — сказал Митька Иванов. — Я попрошу более обстоя­тельно изложить мотивы.

Сева смущенно начал изливать свои обиды, постепенно смелея и повышая голос:

— … Ни одного стиха не напеча­тали. Печатают только родственников да знакомых. У меня стихи — настоящие, а они говорят: «Сыры». Сами они сырые!

— А о чем вы пишете, какая тема­тика? — застенчиво задал вопрос Кава, сам втихаря пописывавший стихи.

— Обо всем, — смутившись, отве­тил Сева, — про родной край, про борьбу за мир… Обо всем.

— Не станем вас обнадеживать, — сухо заметил Прохаль. — Мы должны ознакомиться с вашим творчеством. Руководство нашей организации очень строго относится к кандидатам в члены. Когда вы сможете предста­вить стихи?

— Да хоть завтра! — с готовностью сообщил Сева.

— Но это еще не все, — вступил Юрка Михайлов. — Даже при поло­жительном решении вопроса о вашем литературном наследии, чтобы стать полноценным членом организации, нужно пройти испыта­тельный срок и выполнить необхо­димые тесты. Только тогда может идти речь об издании ваших произве­дений!

— Хочу внести ясность, — добавил Кава. — Наша организация прежде всего литературная, а уж потом тер­рористическая. Нам нужны физи­чески сильные люди. У нас есть оружие: противогаз, солдатская каска… Есть даже танк, находящийся в селе Чаусы. Но это на крайний случай, на случай самообороны. А в основном мы ведем только организа­цию помощи непризнанным лите­раторам. Однако если наступит крайний случай, мы должны быть готовы морально и физически!

Саратовцев пообещал быть гото­вым.

На следующее заседание он притащил в убежище кучу исписанных ученических тетрадей. Началось открытое, пусть иногда и совсем нелицеприятное обсуждение. Поэзия Саратовцева представляла собой помесь Маяковского, Твар­довского, Исаковского, Долматов­ского и Трубецкого-Ляписа. Основным мотивом была борьба за мир и свободу порабощенных наро­дов. Одно из стихотворений так и называлось: «Выкусите, колонизато­ры!»

…Хинди-руси бхай-бхай!

Любой империалист это знай!..

После продолжительного и бур­ного обсуждения творчество Сара­товцева было признано актуальным, и Севу представили «шефу», специ­ально прибывшему «из-за» для озна­комления с кандидатом. Встреча происходила средь бела дня на три­буне стадиона «Динамо». Для кон­спирации, как объяснили Севе. В «шефы» был срочно произведен при­ехавший на каникулы Бабушкин. К великому своему огорчению, из всего английского он знал только: «вери гуд», «вери велл», «о'кей», «гоу хоум» и «вери мач». Общаться с ним приходилось через «переводчика», которым оказался Цурик.

— Гуд бай. Вери мач! — обратился к Севе «шеф».

— В каких войсках служили? — перевел Цурик.

— У меня белый билет… — засму­щался Сева.

— О, вери велл, гоу хоум!

— Он спрашивает, — переводил Цурик, — у вас белый билет выдается белым, а черный — неграм?

— У нас негров нет, — ответил Сева. — У меня плохое зрение, не берут в армию.

— О, вери мач, — зачмокал губами «шеф», — Луи Армстронг, Нат Кинг Коул!

— А что он спрашивает? — напряг­ся Сева.

— Он спрашивает, давно ли за­нимаетесь литературной деятель­ностью?

— Нет, недавно: лет десять.

— О йес, вери велл, Бенни Гудман, Оскар Питерсон, Би Би Кинг, о'кей!

— Он спрашивает, — переводил Цурик, — чем еще кроме литературы занимаетесь?

Сева заметно засмущался и при­знался, что он — бильярдист. «Шеф» зашелся в длинной тираде, чаще всего слышались имена джазовых знаменитостей вперемешку с «феней» и английскими восклица­ниями.

«Шеф» говорит, — переводил Цурик, — что несмотря на то, что организация богата, все деньги нахо­дятся на счетах в швейцарских бан­ках, поэтому нет возможности легально перевести их в рубли. Не­обходимо изыскивать любую воз­можность пополнять местную кассу организации за счет своих возмож­ностей. Вы должны играть в би­льярд, но только без проигрыша!

Глаза «шефа» вдруг стали жестки­ми, он положил руку на плечо Севы:

— Гуд бай, вери мач!

— Мы верим в вас! — перевел Цурик.

Первым заданием Севы стало из­менить походку и аннулировать скрип в ботинках. На удивленный вопрос о мелочности данного пору­чения Аф-старший, взяв его за лац­кан пиджака, сурово разъяснил: «Все великое, товарищ Саратовцев, начи­нается с мелочей! И только добросо­вестное выполнение всех заданий организации будет являться пропус­ком в мировое читательское про­странство и мировую литературу!»

Родственники и знакомые Севы были озадачены его состоянием. Он отчаянно припа­дал на правую ногу, а из его огром­ных ботинок при каждом шаге выделялся слой машинного масла, которым они были пропитаны на­сквозь. Но пропитка не срабатыва­ла: ботинки, изменив тональность, скрипели по-прежнему.

Новое заседание было посвящено дальнейшей адаптации кандидата.

— Вчера, — доложил Кава, — поступил запрос по цыганской почте из центра о том, каким псевдонимом подписывать издаваемые стихи.

После долгого, детального об­суждения и тайного голосования Саратовцеву была присвоена кличка Джой. В качестве презента Джою была вручена детская книжка «Вол­шебные очки» с подписями всех чле­нов организации и вырезанная из крышки консервной банки божья коровка, которую полагалось носить на отвороте пиджака. Для ознаком­ления Джою была выдана программа обязательных тестов, выполнение которых являлось пропуском в ряды организации. Среди прочего там значилось:

— пробежать стометровку за 13 се­кунд;

— подтянуться 14 раз на перекла­дине;

— отжаться 25 раз из положения лежа;

— забить гол в рэгби;

— совершить поступок;

— написать эпиграмму на первого секретаря обкома Петухова.

После того, как Джой высказал сомнение в компетентности «шефа» из-за его англофени, тот срочно был заменен приехавшим на каникулы студентом иняза Генкой Каганом. Из всех иностранных языков он более всего владел еврейским.

— Шлимазул, бесаме мучо! — гово­рил Каган, отечески поддерживая Джоя за лацкан.

— Какой поступок вам более по душе, — переводил Цурик, — физичес­кого или духовного порядка?

Джой в смущении повел плеча­ми.

— Фаркактер шлимазул, — покачал головой новый «шеф». — Азохунвей аф эм!

— Шеф предлагает, — сказал Цурик, — взобраться на крышу вто­рой школы и крикнуть оттуда «Да здравствует свобода!»

Предложение «шефа», к которо­му Джой сразу проникся доверием, прошло единогласно. Джой присту­пил к изнурительным тренировкам.

Посетители стадиона «Динамо» в течение нескольких недель могли на­блюдать, как по беговой дорожке но­сится босой, в подобранных под коленки брюках, очкастый исполин, подбадриваемый узкобрючниками. Время от времени кто-нибудь из них сбрасывал одежду и бежал рядом с Джоем. Увлечение было настолько всеобщим, что в состязаниях прини­мали участие даже тяжеловес Шварц и чемпион по тройному прыжку Лев — Веселков. Кончилось это тем, что Джой стал стабильно пробегать стометровку за 15 секунд.

Намечался сдвиг и с подтягиванием. А вот с рэгби было совсем плохо. Дело в том, что брянское рэгби было не совсем рэгби и даже совсем не рэгби, оно представляло собой некую игру с мячом, в которой разрешались любые приемы, исключая лишь применение холодно­го и огнестрельного оружия. Игра проводилась на пляже и походила скорее на коллективную драку. После игры даже такие испытанные бойцы, как чемпион области Боря Шварц, выглядели помятыми и по­трепанными. После того, как Джойс побывал в нескольких свалках и его собирали по частям обе команды, он наотрез отказался забивать голы. Складывалась почти тупиковая ситуация. Но когда Джойс средь бела дня проорал с крыши второй школы «Да здравствует свобода!», даже самые непреклонные литтеррористы решил принять его в «Божью коровку» без всяких оговорок.

На поросших бурьяном развалинах разбомбленного во время войны роддома в свете зарож­дающегося месяца выстроились две шеренги членов литературно-террористического общества «Божья ко­ровка». Перед строем, стоя на одном колене, Джой обреченным голосом читает торжественную клятву.

Назавтра вдохновленный Джой принес эпиграмму на первого секре­таря обкома Петухова:

Петухов, Петухов, ты встаешь до петухов…

Далее речь шла о том, как пер­вый секретарь весь день занят делами по подъему сельского хозяйства и промышленности области.

— Вам же поручалось написать эпиграмму, а не оду! — сурово сказал Аппполон.

Началась совместная корректи­ровка. В конце концов, текст принял такой вид:

Петухов, Петухов,

Ты встаешь до петухов,

Ты из местных петухов

Самый первый Петухов!

Дело осталось за малым: как вру­чить эпиграмму адресату? Дом Пету­хова охранялся милиционером, на улице его сопровождали телохрани­тели, а посылать по почте было не­интересно. В конце концов, операцию отложили до лучших вре­мен, а Джою было поручено посеще­ние квартиры одного из резидентов.

Ясным августовским утром в квартире комсомолки 20-х годов, а ныне персональной пенсионерки Шустер раздался звонок. Шустер от­крыла. На лестничной клетке топ­тался Джой. Привыкшая к разного рода делегациям от пионерских и комсомольских отрядов, участница различных съездов и конференций без обиняков спросила:

— Вы от школы или трудового коллектива?

— Я из технического училища! — как на духу признался Джой.

— Ага, — сказала Шустер, чуть не силой затаскивая его в квартиру, — люблю молодую рабочую смену!

Дальнейшее поведение «резидентши» окончательно сбило Джоя с панталыку: вместо того, чтобы об­меняться паролями, она, не переста­вая чирикать, усадила его за стол и предложила чаю.

— Ну, рассказывайте же о своих делах, молодая смена, — пионерским фальцетом, похлопывая Джоя по коленке, призывала комсомолка 20-х.

Джой подозрительно молчал, боясь забыть или перепутать текст пароля. А Шустер не умолкала ни на минуту. За первым стаканом она ус­пела рассказать биографию страны с 1918 по 1941-й, за вторым — от нача­ла Великой Отечественной до ис­торического XX съезда КПСС. От третьего стакана Джой решительно отказался. Воспользовавшись неко­торой паузой, выложил наконец па­роль:

— Вы Сапожникова?

— Я — Шустер!

— Шустер — это кличка, а фами­лия ваша Сапожникова?

— Ха-ха-ха, — разрядила обстанов­ку Шустер. — Вы имеете в виду пере­вод моей фамилии на русский язык? Да, «шустер» по-немецки –«сапожник». Вы немецкий изучаете?

— Немецкий, немецкий, — торо­пился Джой выложить пароль до конца. — Если вы «сапожник», то у меня есть для вас партия импортных сапожек.

Комсомолка 20-х просидела ми­нуту с отвалившейся челюстью.

— Так вы не студент, а фарцов­щик! Кто вас ко мне прислал?

Джой чистосердечно признался, что его прислала «Божья коровка». И показал старушке прикрепленную на отвороте пиджака железку-значок. Шустер лишилась дара речи.

Назавтра город облетела весть о подрывной организации, которая, воспользовавшись нашими трудностями, предлагает импорт­ную обувь в обмен на секретную ин­формацию. Народ, посудачив, решил, что деятельность организа­ции в нашем городе бесперспек­тивна: те, кто владел секретной информацией, в импортной обуви не нуждались, а те, кто желал бы иметь импортную обувь, не располагали секретной информацией.

Слух о простодушном Джое и придуманной для его розыгрыша ор­ганизации быстро облетел окрестные улицы. Желающих принять участие в бесплатном развлечении стано­вилось все больше. Через пару не­дель в «Божьей коровке» так или иначе принимали участие почти все юноши, проживающие в центре Со­ветского района.

Естественно, что познакомиться с Джоем пожелал сам Мэр — Эдик Гнездовский. Официальной власти в России понадобится еще сорок лет, чтобы ввести такую должность, но уже в 1956 году она была учреждена самостийно. Мэр пришел не один, а с девицей, которую представил как «мисс Лолу — правую руку швейцар­ского шефа организации». Всю бесе­ду Мэра с Джоем «мисс Лола» удив­ленно молчала, вероятно, из конспи­ративных соображений.

Мэр одобрил деятельность ново­го члена организации и пожелал ему дальнейших творческих успехов.

— Крепитесь, Запад нам помо­жет! — сказал он на прощание голо­сом Остапа Бендера.

Организация испытывала острые финансовые трудности. Бильярдные турниры Джоя доходов не приноси­ли. Старые члены общества выдох­лись и не могли предложить свежих литературных шедевров. Так что на издание произведений Джоя при­шлось взять кредит в швейцарском банке. Автора успокоили: после из­дания все расходы будут покрыты с лихвой. Пока же деньги решили брать у КЭБа. Вообще-то КЭБ — это концертно-эстрадное бюро, но в городе так звали Федорова, кото­рый это бюро возглавлял.

КЭБ имел рост метр с кепкой, и когда «Трест очистки» не успевал убирать с улиц снег, кепку КЭБа не видно было из-за сугробов. В слу­жебную «Эмку» он запрыгивал с ка­кого-нибудь бугорка, как ребенок на кобылу.

У КЭБа было много жен, много детей, много поклонниц, много юмора, много авторитета и, как гово­рили злые языки, много денег. КЭБ наводнял Б-ск цыганскими ан­самблями, хорами, опереттами и зве­ринцами с такими измученными недоеданием хищниками, что их было жаль даже больше, чем людей.

Вот у этого человека Джой попы­тался ночью в подъезде отнять папку, «в которой деньги лежат». КЭБ, не­смотря на миниатюрные размеры, оказался не робкого десятка. Борь­ба закончилась тем, что оба, сцепив­шись, скатились с лестницы. Операция была провалена…

Организация на время прекрати­ла активную деятельность, тем более что кончились студенческие канику­лы и многие ее члены разъехались на учебу. Джою это было преподнесено как отъезды в целях конспирации. Самому ему были вручены команди­ровочное удостоверение и билет в общий вагон до Москвы, где он дол­жен был связаться с резидентом и предъявить в качестве пароля поло­винку пятикопеечной монеты. Джой всячески пытался уклониться от ко­мандировки, и был посажен в вагон чуть ли не силой.

— Помни, у нас длинные руки, — зловеще предупредил Толян, оттес­няя его грудью в тамбур. — Команди­ровочные мы тебе не даем, так как ты по прибытии будешь поставлен на полное довольствие. Обратный билет тебе тоже возьмут.

Поезд тронулся. Джой стоял у окна и то ли махал, то ли грозил провожающим рукой.

Джой исчез. Напрасно ждали от него вестей, караулили у дома, спрашивали у знакомых. Наконец всё прояснилось: Джой не по­ехал в Москву, а добровольно явился в милицию с повинной.

Через какое-то время на дверях атомного убежища появился замок. За членами организации началась слежка. Вычислить «хвост» было не­сложно — из-под гражданского паль­то виднелись галифе и сапоги. Литераторы-террористы водили его по квартирам советских и партий­ных работников, посещая под раз­ными предлогами всех знакомых и незнакомых, по репетициям драмкружков и духовых оркестров, танцверандам, ресторанам и спортзалам.

Видимо, не получив нужного ре­зультата, органы решили использо­вать «перевербованного» Джоя. Появившись, как ни в чем не быва­ло, он стал требовать активизации подрывной работы, освобождения заключенных, захвата банка, дивер­сий на железной дороге и еще бог весть чего. Основной задачей, как все понимали, было выявление наличия оружия у организации. Ради дости­жения этой цели Джой готов был даже ехать в село Чаусы, где, как ему когда-то говорили, спрятана танкет­ка.

Игру пора было кончать. Все это понимали, но расходиться так бес­славно никому не хотелось, и было решено имитировать взрыв моста через Нижний Судок.

Поздней сентябрьской ночью «диверсионная группа» в кромеш­ной тьме, по мокрому от дождя ре­пейнику пробиралась к центральной опоре моста. «Группа прикрытия» окопалась на кромке оврага, блоки­руя возможные контратаки. Наконец подрывники достигли цели и начали готовить адскую машину. Джой видел, как заводили часовой меха­низм и маскировали место установ­ки. Когда была дана команда на отход, Джой, прыгая кошкой, поне­сся наверх, тяжело дыша и ломая кусты.

Часом позже у опоры колдовала приведенная Джоем оперативная группа. Ей удалось успешно обезвре­дить картонный ящик из-под кон­фет горпищекомбината с силикатными кирпичами и ста­реньким будильником внутри…

* * *

На этом можно было бы поста­вить точку, так как литературно-террористическая организация «Божья коровка» прекратила свое существо­вание.

Прошли годы. Участники розы­грыша повзрослели: кто-то уехал из города, кто-то женился. Через четыре года после описанных событий Кава (Владимир Веселков) по никому не понятным причинам снял со стены отцовское ружье, уехал в лес за мя­сокомбинатом и застрелился. И тут история «Божьей коровки» получи­ла свое скандальное продолжение — в Б-ске был старательно подготов­лен истеричный, показательный су­дебный процесс.

Пафос его заключался в следую­щем. Вот, посмотрите, каковы те, кто «смотрит на Запад». Вот каков наш коммунистический ответ на ваши «шуточки». Вот что с вами будет. Зарубите себе на носу! Назва­ние «Божья коровка» стало нарицательным.
…С фотографии одного из над­гробий на б-ском кладбище смотрит улыбающееся лицо 19-летнего красавца Кавы, и в страшном сне не представлявшего, что все его друзья, включая увечного Джона и вечных девственников Боба и Чижа, станут «насильниками» и злодеями, которыми многие десятилетия будут пугать городских обывателей.

P.S. В б-ской истории судебный процесс над «Божьей коровкой» был, пожалуй, самым истеричным. Обла­стной суд еще только допрашивал подсудимых и свидетелей (процесс продолжался с 20 сентября по 11 октября 1960 года), а в га­зетах уже сообщалось, что «обще­ственность области поднимает свой гневный голос против тех, кто надру­гался над светлыми чувствами юно­шества».

Всего по делу «Божьей коровки» осудили десять человек. Двое получили по 10 лет, остальные — от года до трех. Через четыре года заместитель прокурора РСФСР Б. Кравцов напи­сал протест, посчитав большинство доводов следствия неубедительны ми. Из всех заключенных в местах лишения свободы оставались только двое. Президиум Верховного суда РСФСР снизил им меру наказания — полностью реабилитировать стиляг было бы бестактно и политически неправильно…

Мостовщиков +

Дети мои!

На днях при участии программы Ылнзу (в английской раскладке клавиатуры — Skype) я получил следующее электронное сообщение: «Смысл всякой деятельности лежит вне ее пределов». Я бросился наводить справки, откуда нынче такая мудрость? Естественно, выяснилось, что — китайская. Пришлось русифицировать ее своими силами. Получилось что-то типа такого: Всякая деятельность состоит из бессмысленных поступков. Не знаю, как у вас, дети мои, но на меня это правило распространяется всецело. Лично я совершаю в своей жизни только бессмысленные поступки, которых наверняка хватит, чтобы никогда о них не писать. Но сегодня я хочу рассказать о трех наиболее странных из них. 20 с лишним лет назад родился Егор Сергеевич, мой старший сын. Когда это произошло, добрые врачи за цветы и водку, улыбаясь, сказали мне: он у вас первым делом обкакал хирурга, громко орет, хороший парень, жаль никогда не сможет ходить — слишком косолап. Егора Сергеевича на всякий случай сразу закатали по шею в гипс и велели так моего первенца и носить, в качестве небольшого памятника вечной молодости человечества.

Первое, что я сделал — взял ножницы и срезал весь этот гипс. Из стелек собственных кроссовок я сшил Егору Сергеевичу грудные ортопедические ботинки, и теперь он редко ночует дома, поскольку шляется в них черт знает где. Хотя вполне возможно, желание странствовать развилось у него от того, что в возрасте 17 дней я забыл его на прилавке киоска «Союзпечать», куда поставил, чтобы поймать такси в пять часов утра после ночи игры в преферанс. Таксист оказался святым человеком — когда мы отъехали пару километров, он спросил, не важная ли сумка осталась стоять в предрассветной Москве. Увидев в сумке ребенка, он назвал меня уродом, с чем трудно не согласиться.

Ровно 16 лет назад родился второй мой сын Василий Сергеевич. Когда он еще только созревал для бесконечных мелочей жизни, добрые врачи за коньяк и конфеты посоветовали мне отказаться от него, пока еще не поздно. Они просветили задумчивый зародыш Василия Сергеевича своим деятельным прибором и сказали: хороший парень, дышит глубоко, жаль окажется идиотом — у него водянка головного мозга. Первое, что я сделал, посоветовал добрым людям засунуть свой прибор себе в какое-нибудь другое, более темное место. Я и сам идиот, поэтому воспитывать себе подобных — главная задача моей осмысленной деятельности. Немного позже выяснилось, что за водянку мозга добрые люди приняли непосредственно мозг Василия Сергеевича, который, как выяснилось буквально на днях, теперь составляет в ходе обучения экстерном какие-то таблицы истинности. Василий Сергеевич даже показывал мне одну из них и, к счастью, позволил убедиться, что отец его так и остался кромешным идиотом, с чем бессмысленно даже спорить.

10 лет назад родилась моя дочь Пелагея Сергеевна. Когда это случилось, у нее не раскрылось одно легкое. Ее завернули в одеяло и снесли в реанимацию. Там ее положили в стеклянную капсулу, привинтили к голове мерцающую красную лампочку и, видимо, собирались за доллары и виски сделать из нее космонавтку, которая никогда не вернется на Землю. Добрые реаниматоры сказали мне: хорошая девчонка, жаль ничего поделать нельзя. Давайте мы поступим так: вы будете покупать итальянский иммуноглобулин по цене героина, мы будем его понапрасну тратить, и если она сама не захочет жить, ничего у нас не получится. И я покупал в подвалах этот иммуноглобулин, и меня пускали постоять у стеклянной космической капсулы в белом халате тишины. И пока никто не видел, я сказал капсуле с Пелагеей Сергеевной так: 
— Послушай, красавица Пелагея Сергеевна. Я понимаю, что сейчас ты похожа на носатую космическую ворону. Что у тебя сейчас и без меня полно всяких планов и дел. Но послушай меня — оставайся. Здесь у нас на Земле на самом деле столько всего интересного, дурацкого и ненужного, что я тебе все это покажу.
И красавица Пелагея Сергеевна согласилась и, конечно, не дает теперь никому никакого житья. Хотя вчера в полночь она и подарила Василию Сергеевичу полотенце с собственноручно вышитой надписью «Don’t panic». И знаете, дети мои, с этим полотенцем трудно поспорить. Я по-прежнему совершенно без паники отношусь к тому, что я — абсолютно бессмысленный человек. Спасибо вам за это.

***

Дети мои!

Сегодня произошло невероятное событие, о котором я намерен немедленно вам сообщить: утром я спал.

Это было то самое сладкое в мире занятие, в процессе которого общеизвестная вам кошка Индульгенция по кличке Дуля, полосатая бесстыдная женщина, агрессивно занята только самой собой и носится по вашему лицу в погоне за пылью и комарами, но можно еще кинуть в нее подушкой, закричать «пойди прочь, бессмысленная божья тварь, сестра наша меньшая», перевернуться на другой бок и снова заснуть. Надо сказать, накануне ночью я от нечего делать пересматривал фотографии, которые сделал прошлой осенью на Белом море, когда мы с двумя моими полоумными дружками проплыли по нему на резиновой лодке с мотором 500 с лишним километров. Так что нет ничего удивительного в том, что мне снилось, будто я королевская мидия, которую выращивают на опущенных в холодную воду канатах вблизи знаменитого острова, носящего потустороннее имя Соностров.

Мне снилось, будто я, обычный двустворчатый моллюск, на самом деле происхожу из древней столицы Мидии города Экбатаны (ныне Хамадан), являюсь потомком царя царей и говорю с людьми на смеси бытового мата и урартской клинописи. Мои сильные мускулы-аддукторы гордо смыкались и изолировали меня от внешней среды вместе с ее зубаткой, премьер-министром Путиным, треской инфляции и селедкой социальной энтропии. Я просто спал. Я сопел, фильтруя соленые воды современности, и от этого у меня нарастал гипостракум (перламутровый слой). И вот как раз в эту минуту… та-та-та-там… зазвонил телефон.

Здесь опять потребуется небольшое лирическое отступление, потому что как раз накануне от нечего делать (вы, видимо, давно догадываетесь, что старику вообще нечего делать), я путем нечеловеческих усилий совершил акт интеллектуального пиратства и записал на свой iPhone новый рингтон. Он содержал фрагмент выступления какой-то французской бабушки-изуверки по имени Mme St. Onge, поющей, как бездомный пес, охраняющий дворовые гаражи-ракушки. В определенный, самый страшный момент пения (приблизительно 99-я секунда, 1 минута 39 секунд), когда музыка становится настолько реальной, что вы не слышите, а уже видите ее прямо перед собой и ясно, сильно, всем телом понимаете, как важно размозжить старушке череп табуреткой, Mme St. Onge окончательно срывается на крик и следующие тридцать бесконечных секунд повторяет: ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту-аааааааааа!!!! Вот это и есть теперь мой.

И именно он зазвонил в момент, когда канат, на котором я, королевская мидия, рос всю свою сознательную жизнь медиа-моллюска (ладно, согласен, это поганый каламбур, но почему не позволить себе такое дешевое сравнение медиа- и мидия-бизнеса, в конце концов они мало сейчас отличаются друг от друга?), стали вытаскивать на поверхность, чтобы продать меня туристам по 200 рублей за килограмм (вместе с раковиной). — Не-е-е-е-е-ет!!!!! — закричал я, поднеся трубку к сонному еще уху.

— Здравствуйте, Сергей Александрович, — сказала трубка человеческим голосом. — Я сотрудница пятого канала питерского телевидения. Меня-Зовут-Та-Кто-Звонит-Вам-Утром-Сергей-Александрович-Когда-Вы-Думаете-Что-Вы-Такая-Охренительно-Важная-Мидия-Что-Идите-Вы-Все-В-Жопу-И-Не-Зоните-Мне-По-Утрам-Сергей-Александрович.

— Очень приятно, — ответил я.

— Сергей Александрович, мы снимаем фильм о пакте Молотова-Риббентропа.

— Я — то, что вам нужно прямо сейчас, — ответил я, стараясь побороть в себе ощущения, только что навеянные мне пением Mme St. Onge.

— Сергей Александрович, нам нужен архив журнала «Крокодил».

Журнал «Крокодил», дети мои, как вы знаете, я не редактирую второй год подряд, после того, как в процессе мидия-бизнеса выяснилось, что редкий турист хочет покупать его за 200 рублей (вместе с красивой упаковкой). Когда деньги на издание кончились, я вообще решил больше не писать ничего, не редактировать, бросил все и оставил архив для нарастания на него перламутрового слоя на попечение великого и нежно любимого мною Димы Муратова в сложной коридорной системе «Новой газеты».

— Вам надо позвонить полковнику Ваняйкину, — сказал я трубке, повергнув ее в долгое напряженное молчание, связанное, по всей видимости, с переоценкой значения пакта Молотова-Риббентропа.

Я очень люблю называть полковником подполковника Ваняйкина, бывшего Диминого военного командира, который служит теперь в «Новой газете» завхозом, а, стало быть, настоящим Мидийским царем. Урартсткая клинопись — это детский лепет по сравнению с тем, что видел и знает полковник Ваняйкин, поэтому при встрече с ним я всегда прикладываю руку к своей непокрытой голове отставного ефрейтора и произношу одну только фразу, способную спасти двустворчатого моллюска, которому все еще дорога его глубоководная, но бессмысленная жизнь: «Молодой. Исправлюсь. Желание есть».

— Мммм-даааа, — послышался наконец в трубке голос культурной столицы Отечества. — Архив мне, судя по всему, сегодня не найти…

— Мммм-даааа, — попытался я закончить явно неудавшийся разговор. — Выход один — звонить Риббентропу.

И тут, дети мои, собственно, и произошло событие, о котором я хочу рассказать.

— Сергей Александрович, — повеселела трубка. — А может быть, вы знаете телефон Мостовщикова-Старшего?

Здесь пришлось взять паузу уже мне. Человек, известный мне, как Мостовщиков-Старший, то есть, собственно, мой отец и ваш, дети мои, дед, умер 12 лет тому назад. Умер, не дав мне возможности толком наговориться с ним, наплакаться, нажаловаться и нарадоваться вместе с ним.

— Телефона Мостовщикова-Старшего у меня нет, — сказал я после некоторого раздумья. — Но если вы его найдете, я буду вам страшно благодарен.

— Нет, вы просто поймите Сергей Александрович, — попытался утешить меня голос из эфира. — Просто говорят, что есть еще теперь какой-то Младший Мостовщиков, тоже журналист. Вы не он?

— Теперь я за Старшего, — ответил я и положил трубку.

Я теперь за Старшего, дети мои.

Граф с Чермета

Умер Граф

Умер Граф. Официальные лица и малознакомые люди знали его как Владимира Александровича Бизюкина. Друзья его звали Граф. Говорят, ещё со школы. Я, хоть и могу считать себя его другом, так и не начал обращаться к нему «Граф». Только в лесу. Так кричать удобнее.

Как-то странно, что Граф умер. Он вроде не собирался. Всегда всем говорил: «Ни за что не волнуйся. Я тебя очень хорошо похороню». И ещё говорил: «Похороны лучше, чем день рождения. Подарок нести не надо». Он вообще много чего говорил. Только его слушали мало. Можно понять. Не всем нравится, когда тебе в морду курят «Приму» или что там он последние годы курил? «Святой Георгий»? Или ещё какую-то гадость? Я слушал.

Тема, с которой начинался разговор с Графом, не имела совершенно никакого значения. Это могло быть про грибы (он безумно любил искать грибы), про рыбалку (хотя лес он любил больше), про его деревянную резьбу (всю жизнь он что-то вырезал), про школу (в начале трудовой биографии он преподавал литературу, а в конце — труды), про газету «Б-ское время» (номинально он работал там в отделе рекламы, а фактически он работал Графом), про массовые праздники (он поставил их множество), про КВН (он знал в нём толк, в том, изначальном, со смешными и умными текстами), про его книги (он тут затеял мемуары писать про старый Б-ск, да не закончил), про детей и внуков (их у него есть). Неважно про что. Но рано или поздно разговор обязательно уходил в театр и оттуда уже не возвращался. Мне кажется, про театр Граф знал всё. Не в энциклопедическом смысле, хоть и этого не отнять. Он, я думаю, понимал, как театр делается.

А его никто не слушал. Вернее, почти никто. И я не дослушал.

Похороны послезавтра. В кругу моих знакомых как-то повелось на похоронах вспоминать смешные истории про виновника торжества. Нет, не специально. Просто так получается. И не за поминальным столом, конечно. На курилке, среди своих. Возможно, это кощунство, но мне нравится. И послезавтра мы наверняка вспомним, как Граф в «Б-ском времени» каждый обеденный перерыв жарил сало с луком прямо в отделе рекламы. И как он второпях написал песню для фольклорного ансамбля, а её потом напечатали в сборнике как народную 17 века. И много ещё чего вспомним. И вынесем гроб под аплодисменты, как и положено выносить гроб Артиста.

Не волнуйтесь, Владимир Александрович, мы Вас хорошо похороним.

Петренко (м)

Мой Чермет

— Ты где живёшь?

— На Чермете…

— А это где?

— Чермет?.. Чермет — это на Чермете.

Чермет начала 50-х — это было совершенно особое городское образование. Хотя и за городом-то он только числился, оставаясь по существу пригородом, при том довольно обособленным пригородом. «Пошли в город», — говорили у нас, направляясь в центр, тем самым как бы отделяя свой район от собственно Б-ска. О том, где проходит граница между «городом» и Черметом, среди брянской шпаны шли ожесточённые, часто доходившие до драк, споры. При том все спорщики доказывали свою принадлежность именно к Чермету, а уж никак не к «городу». «Городскими» почему-то быть никому не хотелось, высоко котировались также Макаронка, Карачиж, но о них пусть вспоминают другие. Черметообразующими были три улицы: Ленина (ныне Фокина), Советская, Пролетарская, к ним примыкала куча улочек, проулков и тупичков. Бесспорно, черметовская территория начиналась от роддома. Хоть самого роддома тогда еще здесь не было, на этом месте за дощатым забором была какая-то заготконтора. Что она заготавливала, сегодня вряд ли кто вспомнит, помню лишь, что мы, пацаны, лазали туда воровать (или, как у нас говорили, тырить) мочёные яблоки из огромных дубовых бочек, стоявших прямо у забора.

Прямо в этот забор был встроен деревянный продовольственный ларёк. Непривычное понятие для современного слуха — сегодня всюду киоски, но в те годы не было понятия «киоск», да и не тянул на «киоск» наш черметовский ларёк — на улицу одно окошко и под ним узкий подоконник, он же прилавок. В ларьке продавали хлеб, а иногда, при большом стечении народа, муку и сахар. Это были очень нужные и очень дефицитные товары: торговля ими сопровождалась извечным: «Всем не хватит! Больше кило в одни руки не давать!» Поэтому за подобными товарами ходили семьями — чем больше пришло, тем больше купили.

Первыми у ларька, зачастую раньше появления самого товара, всегда оказывались вездесущие и всезнающие черметовские старушки. Они занимали очередь и бежали домой поднимать семейство. В считанные минуты весь Чермет от старого до малого выстраивался в галдящую очередь…

— Что давать будут? (заметь читатель: не «продавать», а именно «давать» — тоже примета времени, знаете ли)

— Муку…

— Да нет, сахар! Клава сказала, что может даже гречку привезёт…

— Иди ты?!!!

— Точно?

— Говорила…

Вокруг толпы, которая ещё не стала очередью, сновали мы, малолетняя черметовская шпана. Это был наш звёздный час. Мы тогда ещё не знали слова «бизнес», но именно им мы и занимались. Каждый спешил договориться с несколькими семьями и на время становился их ребёнком, а это лишнее «кило» в семью. На Чермете жило не так уж много народа, взрослые хорошо знали друг друга, знали кто из какого дома, из какой семьи. Другое дело дети. Кто чей знали только родители да самые близкие соседи, а сосед соседу, как известно, глаз не выклюет, по крайней мере в очереди — сосед за соседа горой. Поэтому у ларька все семьи становились очень многодетными. Но были и свои тонкости: нельзя договариваться с близкостоящими семьями — запомнят; нельзя слишком увлекаться договорами — примелькаешься; нельзя маячить в одном месте, надо двигаться и подскочить к ларьку в самый последний момент.

Вообще очередь, как основной признак социализма, была школой, в которой мы познавали жизнь. «Кило в руки», «Вас здесь не стояло» или авоськой по физиономии, особенно, если авоська в руках известной актрисы или твоего школьного учителя, — это, знаете ли, воспитывает…

И, видимо, чтобы по возможности уменьшить воспитательный эффект, торговля начиналась только после прибытия участкового милиционера. Тот по-хозяйски проходил вдоль собравшихся, у ларька резко на каблуках поворачивался кругом, а толпы уже не было, была длинная колонна людей, как на первомайской демонстрации. Участковый делал еще один поворот, стучал в окошко ларька, и звучало заветное: «Клава, давай…»

Клава пересчитывала по головам первую семью, включая «временноусыновлённых» детей, и отвешивала соответствующее количество килограммов дефицита. «Приёмные дети» тут же получали своё вознаграждение и мчались к новым «родителям». Это скоротечное усыновление продолжалось, пока не заканчивался товар в ларьке.

Кстати именно здесь, у ларька я, трёхлетний пацан, получил первый урок вежливости, здесь понял великую силу культуры. Моя бабушка Дуня учила меня здороваться со всеми взрослыми первым: «Культурный мальчик должен уважать старших». Бабушку свою я очень любил и говорил своё «здрасте, дяденька (тётенька)» каждому встречному-поперечному не потому, что был «культурным мальчиком», а просто из любви к бабушке. Своё «здрасте, дяденька» я раз десять в день говорил здоровенному старшине милиции с пышными буденовскими усами. Тот неизменно отвечал: «Здравствуй, здравствуй, племянничек». Однажды, когда в наш ларек в очередной раз завезли дефицит, моя бабушка как-то вовремя не сориентировалась, и мы с ней оказались в самом конце очереди. Надежд достоять до своей доли дефицита практически не было, магическая фраза «Всем не хватит» буквально висела над всеми, народ начинал звереть, и участковый вызвал подкрепление… Этим подкреплением был тот самый старшина милиции, он пришёл помогать наводить порядок и тут же получил моё «здрасте, дяденька».

— А племянничек, привет, а ты тут чего?

— А мы с бабушкой…

— И где ж твоя бабушка?

— Вон там…

Старшина взглянул в конец очереди и понял всю безнадежность нашего положения. Но он был мне «дяденька», а я ему — «племянничек», то есть родня… Старшина одним движением руки отодвинул всю очередь от ларька и поставил нас с бабушкой к самому прилавку. Очередь даже не пискнула — власть в те времена почитали.

А этот известный всему Чермету ларёк был важной точкой на карте Б-ска 50-х, пограничным столбом между «городом» и Черметом. Возможно, кто-то будет спорить и говорить вам, что я не прав, и граница Чермета проходила гораздо ближе к центру, где-то возле тюрьмы или около стадиона «Динамо»… Не верьте. Это всё происки тех, кто хотел жить на Чермете, но не случилось — вот и пытаются передвигать границы. Но Чермету чужой земли не надо… Поверьте старому черметовцу, не раз кулаками доказывавшему эту истину — пограничным столбом был именно ларёк. По одну сторону ларька жили «наши», по другую «не наши».

Давно уже нет того ларька… А Чермет? Чермет есть, куда он денется…

Чермет давно уже не пригород, а чуть ли не центр города. А когда-то пустыри составляли основу черметовского ландшафта. Сразу после пограничного ларька город заканчивался даже внешне: булыжная мостовая превращалась в грунтовку, всё чаще появлялись пустыри с отдельно стоящими домами, бараками и сарайчиками, переделанными под жильё. Около моего дома огромный пустырь с озером соединял две основные черметовские улицы: с одной стороны пустыря стояло несколько чётных домов улицы Ленина (ныне Фокина), с другой — нечетные домишки Пролетарской улицы, пустырь заканчивался бараками…

Бараки, как впрочем и всё черметовское жильё, тема особого разговора. У моей семьи по черметовским понятиям было хорошее жильё: коммуналка на три семьи в двухэтажном срубе на два подъезда. Десятка два подобных домов построили на Чермете пленные немцы для комсостава авиационного полка, который размещался сразу за оврагами. В 60-е годы военный аэродром стал гражданским, а в 90-е его вообще перенесли за город. Но в 50-е мы,

мальчишки, с восторгом любовались взлётами и посадками серебристых «ястребков» сквозь аэродромовскую «колючку». Видимо, военных лётчиков оказалось меньше, чем предполагалось, и часть построенных для них домов перешла к городу. Городское руководство передало дома самым нужным и важным для города организациям. Как ни странно сегодня это слышать, но самым нужным для послевоенного Б-ска был признан театр — ему выделили целый дом, в котором мои родители, работники театра, получили комнату. Это была неслыханная удача.

Это была проходная комната. В другой — жила другая семья, и, чтобы попасть к себе, они ходили через нас. Это были молодые артисты, к ним естественно приходили гости, пели песни, танцевали, часто до утра, иногда они заглядывали к нам, спрашивая: «Мы вам не мешаем?» — «Да нет, что вы, всё нормально».

Третья семья имела отдельную комнату со своим выходом на общую кухню, где на длинных, сбитых из досок столах, постоянно пыхтели примусы, а для серьёзных готовок или стирок растапливали огромную плиту. Но плита потребляла много дров, а с дровами было туго, их экономили, берегли до зимы — отопление было печное. О стирках соседей предупреждали заранее, чтобы те успели приготовить обед: во время стирки даже две семьи на кухне не помещались.

В общем, жили мирно, кухонные скандалы возникали, но не очень часто. Другое дело в бараках — там скандалы практически не затихали. И причины тому были.

Барак — жуткая примета послевоенного Б-ска. Длинное с покатой крышей сколоченное из досок строение, скорее напоминающее коровник, нежели жильё человека. Внутри оно фанерными перегородками было поделено на небольшие комнатки. В такой комнате могли жить иногда до десяти человек — семьи бывали разные. В конце тёмного коридора находилась общая для всех кухня, на которой в любое время дня и ночи кто-то что-то делал — семей в бараке жило много, а кухня была одна. Именно из-за неё жильцы барака ссорились, неделями враждовали, иногда даже дрались, но всё равно терпели и верили в светлое будущее, когда государство решит жилищную проблему.

Правда, на государство надеялись далеко не все. С каждым годом росло число домовладельцев. Как эти люди ухитрялись, отказывая себе во всем, преодолевая всевозможные административные препоны, доставать стройматериалы и строиться, я до сих пор понять не могу. Такая стройка могла тянуться десятилетиями. Поначалу этих людей жалели, им сочувствовали, но после завершения строительства начинали завидовать и называть «кулаками». Власть тоже не жаловала эту категорию черметовцев, мучая их постоянными проверками и придирками.

Была на Чермете и своя «элита» — «прокурорские дома». Несколько двухквартирных домиков было построено над самым оврагом для работников областной прокуратуры. В плане наличия или, вернее, отсутствия каких-либо «удобств» эти дома ничем не отличались от остальных, но жильё от государства в несколько комнат и без соседей по кухне было пределом мечтаний любого черметовца.

Но если отбросить «квартирный вопрос», то в остальной жизни черметовский люд мало чем отличался друг от друга. Все примерно одинаково мало зарабатывали, все в основном кормились со своего подворья, все держали кур и свиней, выращивали свеклу, капусту, морковку, спасительницу картошку — благо пустующей земли на Чермете хватало. По вечерам во всех семьях стучали швейные машинки — хозяйки что-то перешивали, перекраивали, вечно обменивались какими-то выкройками, решали неразрешимые проблемы, типа, как из протертых отцовских брюк построить сыну штаны с курточкой. Пошив же новой одежды для взрослых был вообще событием неординарным: накопить денег, «достать мануфактуру», выбрать фасон…

Шитье любой серьёзной обновки по суете вокруг неё внешне мало чем отличалось от создания знаменитой гоголевской шинели. Купить готовый костюм, по-моему, вообще было негде.

Никогда не забуду, как рыдала мать над своим случайно порванным единственным крепдешиновым платьем, как всей семьёй несли это платье к театральной портнихе и долго мудрили с реставрацией. Люди, способные что-то починить, вообще очень высоко котировались на Чермете: черметовцы редко покупали что-то новое, чаще чинили старое. Всеми уважаемый черметовский сапожник дядя Гриша чинил мои сандалии несчётное число раз. В благодарность, кроме платы, ему несли найденные куски кожи, резины и всего, что могло сгодиться в его сапожном деле.

Бедно жил Чермет, трудно, но весело…

Наступление цивилизации

А как любил и умел гулять Чермет!.. В те годы у нас не праздновали что-то, закрывшись в своих комнатах. Если торжество касалось нескольких семей, то чью-то комнату освобождали от мебели и превращали в банкетный зал, а если позволяла погода, столы накрывали во дворе. Зачастую в накрытии такого стола принимали участие почти все соседи. Повод есть, а присоединиться к чужой радости черметовцы всегда были готовы, и несли на стол всё, чем в данный момент были богаты. Хозяйки в огромные тазы крошили овощи для винегрета (всякие изыски типа салатов появились значительно позже), резали сало, варили картошку, мужчины скидывались на спиртное (покупали, как правило, только водку и хлеб).

Наконец, все усаживались за столы и начиналось… При этом поводом ко всеобщему торжеству могло быть что угодно: от приезда дорогой родни до 5-летнего юбилея ребёнка. К примеру, на каком-то моём дне рождения стол тянулся через весь наш двор. На одном его конце во главе с моей бабушкой сидели все мои друзья, на другом — все наши родители. В какой-то момент детей отводили спать, но застольные песни взрослых могли звучать до утра.

Иногда летом, в особо жаркую погоду, выносились матрасы, подушки, одеяла, и весь дом после застолья оставался ночевать во дворе, чтобы, проснувшись, продолжить праздник. Во дни народных торжеств: 1 и 9 мая, на Пасху — весь огромный луг вокруг озера превращался в один большой пикник. Вокруг расстеленных на траве скатертей сидели веселые компании взрослых, между ними, в надежде на вкусную жамку, носилась малолетняя ребятня, ребята постарше играли в городки, иногда, если был мяч, в волейбол. В какой-то момент вставали «отцы семейств» и начиналась большая игра в лапту. Дети умирали от смеха, мамаши прыскали в платочки, глядя на «игру» своих изрядно подвыпивших мужчин.

Когда Чермет перестал играть в лапту, трудно теперь сказать. Наверно, с началом строительства больших домов или булыжной мостовой. Ведь именно эти события постепенно присоединили Чермет к «городу» и также постепенно изменили его психологию.

Наступление цивилизации начиналось как-то незаметно и даже по инициативе самих черметовцев — с водопровода. Никаких бытовых удобств в домах на Чермете не было, но в городе уже появились дома с водопроводом. Черметовцы решили, что они не хуже городских, и решили провести себе в дома водопровод самостоятельно, т. е. вскладчину. Директор театра, живший в нашем доме, добыл в горсовете разрешение, среди жильцов нашлись специалисты-сантехники, где-то закупили трубы, отрыли траншеи… Словом, всем миром провели на Чермет воду. Вообще-то, честно говоря, вода на Чермете была и раньше — за ней ходили на колонку, ходили обычно женщины или старшие дети. Человек с двумя ведрами на коромысле — довольно привычная черметовская картина. От каждого дома через луг к колонке вела своя тропинка, двигаясь по которой нужно было быть предельно внимательным, чтобы уберечься от жестокой детской шутки — манка. «Манок» — петля из тонкой проволоки, прибитая к земле длинным гвоздём. Если зазевался, нога попадает в манок, и ты летишь на землю носом и моментально оказываешься в луже из своей же воды.

Черметовская шпана вообще любила жестокие шутки. В нашем доме жила одна очень суеверная молодая женщина. Каждый день она находила около своей двери иголку или булавку, а это к несчастью. Несколько пустых ржавых вёдер специально для неё лежали в кустах. И стоило ей появиться на улице, как тут же к ней навстречу направлялся кто-нибудь с пустым ведром, что тоже, как известно, счастья не приносит.

Но истинная беда случалась, если малолетки узнавали, что она собирается на свидание. Такую ценную информацию, живя в коммуналке, утаить практически невозможно — она ещё не успела допудрить носик, а уже в кустах на всех возможных направлениях её движения сидели пацаны с кошками в руках. Кошка переходит дорогу, соседка начинает метаться вправо, влево, назад, но всюду её ждут эти «хвостатые твари», предвестники беды. В конце концов, набравшись мужества, она шла на свое свидание, трижды плюнув через плечо, что полной гарантии предотвращения грядущей беды всё-таки не даёт. Не знаю, кошки ли тому были виной или что другое, но все её свидания ни во что не вылились — мужа себе она так и не нашла.

Не менее изощренно шутили ещё над одной молодкой. Она жила вдвоём с матерью, которая часто работала в ночную смену. В такие дни к дочке приходил «дорогой гость», что тоже не оставалось незамеченным черметовскими шутниками. К её окну на нитке привязывалась маленькая картошка, которой, издали дёргая за нитку, после того как погас свет, стучали в стекло, словно мать вернулась и просит открыть дверь… В квартире загорался свет, начиналась всем понятная суета, но открывать дверь было некому… Через какое-то время всё повторялось.

Почему-то у нас больше всего шутили над влюблёнными. Над своими, а особенно над чужими. В те далекие годы овраги, ещё не застроенные дачами, были любимым местом прогулок и уединений парочек. Заметив в каком-нибудь из ответвлений оврага «воркующих голубков», черметовская братия тихо подползала к кромке оврага, укладывала на него винтовочные патроны, присыпала их сухой травой, которую затем поджигала. Грохот выстрелов, над головами влюблённых свист пуль… Что испытывали парочки, трудно передать, но черметовской шпане всё это нравилось очень.

Кто-то может усомниться в правдивости моего повествования — откуда у детей боевые патроны? Вот уж чего-чего, а патронов на Чермете было завались, и всё из-за наступления той же цивилизации. На Чермете сломали первый барак, приличные доски растащили по дворам, щепки, опилки и прочий мусор бульдозером сгребли в кучу, подожгли и… началась канонада.

В бараках сразу после войны жили солдаты, для которых собственно эти бараки и строились, и на чердаках под опилками оказалось много боеприпасов и наших, и немецких. Стреляющие остатки барака кое-как затушили, но пока власти сориентировались в случившемся, мы, мальчишки, буквально просеяли своими руками все опилки не только от сломанного барака, но и на чердаках всех остальных черметовских строений. Результаты раскопок, надо вам сказать, потрясли бы любое воображение… Так что патроны были пустячком, детской игрушкой.

Кстати об игрушках. На Чермете редко кому из детей покупали игрушки, их делали из всего, что попадало в руки: обод от автомобильного колеса катали крючком из проволоки по дороге, нашел пару-тройку подшипников, сделал самокат — можно кататься, рейка и крышка от консервов превращались в шпагу — можно устраивать поединки… А сколько всего «полезного и нужного» лежало на складах конторы «Вторчермета», имя которого стало именем всего района. Короче, что нашёл, в то и играй.

Но у меня была покупная игрушка — железный самосвал с «заводилкой», при помощи которой поднимался кузов. Этот самосвал делали понимающие люди, делали «на века» с большим запасом прочности. Моим он был чисто номинально: девочки возили в нём на прогулку своих самодельных кукол, старшие пацаны использовали его как самокат, становясь одной ногой в кузов и отталкиваясь другой, я подвозил в нём кирпичи (два кирпича за рейс) на стройку первого на чермете кирпичного дома. Дом этот и сейчас

стоит на углу улицы Фокина и бетонного моста через овраг.

Одновременно со строительством этого дома стали мостить черметовские улицы. Первой обустроили улицу Советскую — булыжная мостовая протянулась от центра до военного аэродрома, по ней даже пустили рейсовый автобус, а вот с улицей Ленина (ныне — Фокина) вышла заминка. Разворошив бульдозерами веками утрамбованную грунтовку, в середине лета строители резко прекратили все работы прямо напротив строящегося первого кирпичного дома.

И как по заказу сразу пошли дожди, дом кое-как достроили, а вот недостроенная дорога превратилась в такую непролазную хлябь, что перейти с одной стороны улицы на другую стало практически невозможно. В начале осени прямо напротив моего дома по самые стекла в эту глинистую жижу провалился «газик». Шофёр, видимо, не знал, где кончается мостовая, и на полной скорости слетел с дороги в самое месиво… «Ох, и тяжкая это работа — из болота тащить…» — писал о похожей ситуации Чуковский.

На следующий год булыжную мостовую разобрали, булыжник куда-то увезли и стали класть на щебёнку асфальт. По завершении этой стройки века строительство на Чермете стало набирать обороты, пустыри быстро застраивались двухэтажными кирпичными домами, но это уже были не привычные коммуналки, а дома с отдельными квартирами и сантехническими удобствами. В первый такой дом, как на экскурсию, ходили смотреть на индивидуальные ванны и унитазы. В одном из таких домов получила квартиру семья артиста А. Бабаева, и все жильцы нашего «дома артистов» считали обязательным хоть раз помыться в бабаевской ванне и посетить бабаевский туалет. Хозяева не противились этим стремлениям, понимая тягу черметовцев к «светлому будущему».

А строительство продолжалось. Чермет всё больше терял свой первоначальный облик. Срубили знаменитую черметовскую грушу — огромное дерево, на ветвях которого могла поместиться вся наша детвора. Дошла очередь и до озера — любимого нашего места отдыха.

У меня и сейчас перед глазами его покатые зелёные берега, водная гладь с плавающими утками.

С этими утками вышла забавная история. Моя соседка купила на рынке десяток яиц какой-то новой породы кур, подложила их под свою наседку, а вывелись утята — бедная мамаша хохлатка долго не могла привыкнуть к плавающим деткам.

В этом озере однажды весной я чуть не утонул. Взрослые ребята катались на льдинах, и я четырёхлетний дурачок тоже полез. Спасла меня бабушка, восклицая: «Ах, какой смелый у нас Вовочка! Ах, как он далеко заплыл!» — бабушка указывала мне дорогу к берегу. Правда, когда я на него ступил, её восторженный тон куда-то сразу исчез. Ну, о порке рассказывать не буду.

Зимой озеро превращалось в каток. Коньки «снегурки», крепившиеся ключиком к ботинкам, у девочек; «канадки» — гордость парней; просто где-то найденные разнокалиберные полозья привязанные верёвками к валенкам, какая разница, главное — выйти на лёд. В городе катка ещё не было, и «городские» с беговыми коньками (как у нас говорили, «ножами») тоже приходили на наше озеро и носились по кругу. Именно от «городских» я впервые услышал мат.

Надо сказать, что в те годы на Чермете редко матерились, а при женщинах и детях вообще никогда. Мне было лет пять, коньков у меня не было, а на лёд хотелось, я катался «на ногах» и попал под ноги «городскому на ножах»… Он-то меня и послал к матери. Я удивился странному словосочетанию и пошёл проконсультироваться к бабушке…

И вот это озеро, этот источник информации, было решено засыпать и на его месте построить дом. Сегодня бы какие-нибудь «зелёные» подняли бы шум, у озера нашлось бы много защитников, но тогда все молчали; сопротивлялось только само озеро. Его засыпали — оно прорывалось, его снова засыпали, а оно снова прорывалось, теряя глубину, но увеличиваясь в размерах. Борьба была неравной: озеро одно, а строителей много, у них «наука и техника». Последний раз взбрыкнуло озеро, когда уже почти построили дом — прорвался ключ, но его засыпали и укатали тракторами.

Ещё доламывали последние бараки и наиболее ветхие строения, но уже не было обособленного пригорода — город поглотил Чермет, изменив и его внешний вид, и его психологию.

Последний и самый жестокий удар по черметовской вольнице нанесло дачное строительство в оврагах. Овраги были нашей естественной средой обитания, местом «великих боёв» и не менее великих замирений, местом детских пикников вокруг костра с печёной картошкой и уже взрослых «соображений на троих». В сегодняшних оврагах и собакам-то погулять негде, не то что детям. А когда-то…

Овраги

В 50-е годы лишь плоские вершины отдельных отрогов оврагов были распаханы под картошку, но это никому из нас не мешало, наоборот: наличие картошки решало наши продовольственные проблемы. Сероватый дымок костров и запах печёной картошки постоянно витал над оврагом. Можно сказать, что это были своеобразные черметовские маяки: подошёл к оврагу, поводил носом, втягивая запахи, и ты уже знаешь, где искать своих друзей-приятелей.

Спустился в лощину, подошел к костру, выкатил прутиком картофелину, побросал на ладонях, разломил…

— Эх, хорошо!

— Соль есть?

— Не-а…

— Без соли это не дело…

— Надо чеснок искать.

— Ага, надо. Ты за костром последи…

И вся шатия-братия поползла по горкам в поисках дикого чеснока, которого росло на склонах оврагов превеликое множество. А чеснок с картошкой — это уже пиршество. Кроме чеснока в оврагах росло ещё очень много всякой съедобной травы. Умение находить её, как и желание её искать, передалось нам, видимо, по наследству от детей военного времени — голода уже не было, а привычки голодной поры остались. Мы, собрав нужное количество «подножного корма», возвращались к костру, раскладывали свои зелёные трофеи, и пиршество продолжалось…

— Что-то сегодня тихо… Нет что ль никого?

— Почему нет? Вон прокурорские на «Длинке» крепость роют…

— А вы чего к ним не пошли?

— Да мы к Алексею-рыбаку собирались, он там за «Мелом» коптильню вырыл…

— Себилей коптить?

— Ага. Пойдем глянем, а потом к прокурорским на «Длинку»

Покончив с картошкой и дожевывая на ходу пучки тонких стеблей дикого чеснока, наша ватага двигается в сторону «Мела».

«Мелом» назывался склон оврага в районе нынешнего бетонного моста. Здесь черметовские хозяйки копали мел для побелки своих квартир — магазинные краски были дороги и в дефиците, а о таких изысках, как обои, у нас ещё слыхом не слыхивали. Чуть дальше всего изрытого мелокопателями склона на одной из горок возится Алексей-рыбак.

Этот парнишка был по-своему знаковой фигурой для Чермета. Все черметовцы были, так сказать, «домоседами», то есть покидали свой район довольно редко: малышей пасли бабушки и особо далеко не отпускали, старшие ребята если и ходили, то на футбол. Алексей каждое утро с ореховым удилищем на плече шёл на рыбалку. То ли родители за ним следили не так усердно, как за нами, то ли развивали в нём самостоятельность… Но мне иногда кажется, что ходить и ловить рыбу Алексей-рыбак начал одновременно.

Рыбаков на Чермете хватало, но все они ездили на свои рыбалки от случая к случаю, долго готовились, налаживали снасти, колдовали над прикормками и наживками, а в результате… А в результате вся их рыба помещалась в их собственных рыбацких историях. Мой отец со своими театральными приятелями регулярно рыбачил, у одного из них была лодка с мотором, и они уезжали куда-то далеко с ночёвкой, но всех привезённых из этих речных вояжей рыб я до сих пор, как мне кажется, помню в лицо; помню и гордый отцовский профиль, когда он выкладывал на кухонный стол пяток окуней из своего садка.

У Алексея-рыбака садка не было, не было бамбуковых удилищ, покупных поплавков, и уж, конечно, не было лодки. Зато у него была рыба, всегда была, каждый день… Окуни, краснопёрки, плотва, нанизанные на кусок суровой нитки, солидной снизкой покачивались у его ног, когда он возвращался с рыбалки. Эта неизменная вечерняя снизка рыбы была предметом зависти и уважения всей нашей черметовской ребятни.

Вот к этому самому Алексею-рыбаку и направлялась наша разудалая компания, не зря направлялась, было на что посмотреть: Алексей коптил рыбу. Коптил способом простым до гениальности. Он вырыл под вершиной холма небольшую пещерку, проковырял в ней сверху дырку на манер печной трубы, развёл в пещере костерок — и коптильня готова. Костерок дымит себе помаленьку, в шалашике из веток над трубой коптится рыба, а Алексей-рыбак лежит на травке, покуривает да нас дожидается, может и рыбкой свежего копчения угостить — душа-то широкая, не жалко.

Отведав копчёности, хвалим радушного хозяина и тут же предлагаем некоторые усовершенствования коптильни, но понимания не находим — Алексея и его конструкция вполне устраивает. Обиженные в своих лучших чувствах, оставляем рыбака и направляемся к «прокурорским» на «Длинку».

«Длинка», самая большая расщелина в нашем овраге, с каждым годом становилась всё больше — талые воды и дожди делали своё дело, размывая её всё дальше и дальше, чему мы все были рады. Ее длинный (что и определило ее название), пологий спуск в зимнее время собирал всех начинающих лыжников и любителей санок.

Овраг зимой был, пожалуй, самым густонаселенным местом в городе вообще и на Чермете в частности. Катание на лыжах и санках было всеобщим повальным увлечением. При том мало кто занимался скоростным бегом на лыжах, все исключительно скоростными спусками. Благо конфигурация оврагов позволяла найти спуск любой сложности. На иную горку и посмотреть-то страшно, а по ней уже несётся очередной головорез с развевающимися завязками шапки-ушанки. Незавязанные уши шапки-ушанки были особым черметовским шиком… Малыши завязывали уши шапок под подбородком (а то упадешь, шапку потеряешь, и вся голова в снегу!). Ребята поопытней завязывали на затылке — шапка сидит глубоко, просто так не свалится, и собственные уши прикрыты…

Шапка с ушами, завязанными на макушке, слишком добропорядочна, в такой только в гости ходить… А вот шапка, не завязанная совсем, но обязательно с длинными развевающимися завязками говорила о мастере горнолыжного спуска. У этих сорвиголов даже лыжи были особые: не более полуметра спереди и практически без задка, ну так, сантиметров пять из-под пятки торчит. Эти лыжи делались или из старых детских, или из обломков взрослых. Сделать их было не трудно — трудно на них было ездить, тут требовалась особая сноровка, но овладевшие ею становились виртуозами. Они, как обезьяны, быстро взбегали на любую вершину по любому склону, как черти, неслись вниз, делая при этом немыслимые зигзаги, и резко тормозили поворотом кругом, обдав фонтаном снежной крошки какую-нибудь зазевавшуюся бабулю с «унучеком» на санках.

А санки?.. Это сегодня они зимний прогулочный транспорт для малышей. А по крутому склону да через трамплин?.. А вдвоём на одних санках?.. А паровозиком, когда несколько санок связаны друг с другом, да по крутой извилистой трассе?.. Говорят, что бобслей пришёл в наш спорт из-за границы… Ой, не знаю, не знаю.. У нас в черметовсих оврагах был такой бобслей — никакому ихнему бобслею и не снилось. Находились умельцы, делавшие санки на пять-десять человек. Представьте себе, как эта доска на полозьях, полная народа, несется вниз по склону и вдруг переворачивается на одном из поворотов: крик, гомон, смех — хорошо! А как саночники любили «Длинку»! Почти полкилометра извилистого спуска — красота! А летом «Длинка» манила нас своими крутыми обрывами, в которых так удобно было устраивать «крепости».

Вот именно к такому фортификационному сооружению и направлялась наша компания. «Прокурорские», т. е. дети работников прокуратуры, жившие, как теперь бы сказали, в коттеджах над оврагом, с азартом рыли ямы у самой кромки обрыва. «Крепость» представляла собой систему окопов, соединённых между собой подземными лазами, край обрыва становился «крепостной стеной», в ней порезались бойницы для отражения «вражеских атак». В задних стенках вырывались печки, наподобие коптильни Алексея-рыбака, в которых можно было и картошку испечь, и так у огонька покемарить.

Здесь наша помощь тоже не понадобилась: «прокурорские» уже заканчивали работу. Крепость получилась знатная, просторная, с удобными ходами сообщения, с довольно толстой внешней стеной (такую враз не сломаешь) — одним словом, удобная и для мирной жизни, и для военных действий, в чём вскорости мы убедились. Вступать в общую игру в качестве нападающей стороны особого желания не было, строить свою крепость на противоположной стороне — тоже, мы уже собрались уходить, как появились «заовражные».

«Заовражными» у нас называли живущих в районе нынешнего 311 квартала, здесь был совхоз «Красный кооператор», ребят жило много. Чермет и Заовражье вели постоянные войны за обладание той или иной сопкой, тем или иным склоном. Главным же предметом взаимных территориальных претензий была «Длинка», на которой мы как раз и находились. Поделить «Длинку» не было никакой возможности, уступить не позволяло чувство «национальной гордости». В воздухе запахло дракой, «заовражных» было значительно больше, битва предстояла жестокая. После небольшой словесной дуэли типа: «Валите отсюда!» «Сами валите, придурки!» «Кто придурки? Сами вы…» — далее после использования всех возможностей «великого и могучего русского языка» с чьей-то стороны летел первый камень, и побоище начиналось.

«Заовражные» лезли к крепости по склону обрыва вверх, мы всеми подручными средствами сбрасывали их вниз, в воздухе летали куски засохшей глины, то к одной, то к другой стороне подходило подкрепление… Иногда такая драка могла разрастись до вселенского масштаба, втянув в себя и весь Чермет, и всё Заовражье. Разбитые носы, синяки по всему телу, ссадины на локтях и коленках, иногда переломы и небольшие сотрясения… Уже разрушена до основания крепость, уже большая часть воюющих понятия не имеет о первопричине конфликта, уже даже победа не является целью — важен процесс, важна сама драка… «Горячая точка», одним словом. Всё как в настоящих, сегодняшних, взрослых межнациональных конфликтах, разве что масштабом поменьше.

В наших баталиях правила были. Их никто не писал, за их соблюдением никто не следил, но им все следовали. Никакого «железа» — можно покалечить или, чего доброго, убить. Не бить лежачего — подло! Также подло бить кучей одного — не можешь справиться сам, выставь против обидчика друга, брата, но один на один. Нельзя нападать из-за угла, сзади, неожиданно — подлая победа недорого стоит. И, наконец, самое главное — нужно, как говорят японцы, «сохранить лицо». Мало войти в драку человеком, нужно выйти из драки человеком, необязательно победителем, но обязательно человеком. Может быть, поэтому наши черметовские драки никогда не перерастали в поножовщину, хотя кастеты, ножи (и какие ножи!) были у всех, но это так, для форсу.

Драка «один на один» да ещё принародно — дело серьёзное: подрались, выяснили отношения, к вечеру уже друзья — никакой мести и ненависти.

Массовая драка — это вообще почти игра, молодецкая забава: кости поразмять, силами померяться, а синяки и шишки — так, «производственные травмы». Массовая драка, рождаясь на пустом месте, как правило, ничем и не заканчивалась: и овраг делили не всерьёз, и пограничные столбы никто ставить не собирался. Да и заканчивалась драка, как только начиналось что-то более интересное, например, футбол — раз, и все вместе пошли смотреть игру.

Стоит ли удивляться, что зимой массовых драк не было. Словно объявляя зимние олимпийские, зима прекращала все военные действия. Зачем делить овраг зимой, когда есть столько других способов показать свою удаль…

Чермет оружейный

Оружие на Чермете любили и имели. Это сегодня существуют особые бригады «чёрных копателей», которые едут чёрте-куда, перелопачивают тонны земли, чтобы найти какой-нибудь насквозь проржавевший ствол. Их отлавливает милиция, конфискует находки, а они опять едут в надежде отрыть что-то стоящее. В 50-е годы всё вокруг ещё пахло войной, ещё в центре города стояли обгорелые коробки домов, ещё не заросли бурьяном окопы, ещё сохраняли свой первоначальный вид землянки и блиндажи — этих следов войны было полным-полно… Конечно, 53-й это не 43-й, когда оружие буквально валялось под ногами, но наткнуться в походе на речку или за грибами на что-нибудь стреляющее можно было легко, без всяческих особых поисков. Где-то в 80-х годах слышал, что в каком-то черметовском сарае обнаружили трехдюймовку (пушка такая) … Не знаю, не знаю, сам не видел, но в возможность такого верю абсолютно. Винтовки, точнее обрезы из них, автоматы: наш ППШ и немецкий шмайсер, наганы неоднократно держал в руках, из карабина один раз даже стрелял в овраге — и это в семь-восемь лет. Скажи моей жене, что наш великовозрастный сынок постреливает в овраге из боевого оружия, — она ночь спать не будет, а в те годы… Нет, не скажу, что подобные известия радовали наших родителей, но и леденящего ужаса не вызывали.

Конечно у нас, малолеток, рождённых в конце 40-х, настоящего огнестрельного оружия не было, а если и попадало что-то к нам в руки, то «старшие товарищи» быстро нас разоружали. Но вот у ребят постарше было из чего пострелять. Естественно, мы тоже отставать не хотели, а если есть желание, то… В каждом черметовском дворе была своя маленькая «оружейная мастерская». Что в огнестрельном оружии больше всего нравится малолетке? Конечно же, громкий «бух», хорошо, если ещё и пуля летит, но это не обязательно, главное, чтобы бухало. И наши «оружейные мастерские» производили «бухалки» в неограниченном количестве.

Самой простой «бухалкой» был ключ от замка с отверстием в его стержне. Девочки в такие ключики свистели, а пацаны к кольцу ключа привязывали кусок верёвки, к её второму концу — обыкновенный гвоздь толщиной, соответствующей отверстию в ключе. Острый кончик гвоздя стачивался, и всё, орудие готово. Оставалось набить отверстие в ключе серой от спичек, вставить гвоздь и, раскрутив «бухалку» за верёвку, шарахнуть её об стену. Если все сделано правильно, замечательный «бух» вам гарантирован.

Но бухающий ключ — игрушка для дошколят. Чуть подрос, и этого уже мало, хочется ощущения стрельбы, и ключ сменяется пугачом. Пугач делался по тому же принципу, только вместо ключа использовалась медная трубка, заклёпанная с одной стороны и прикреплённая к деревянному пистолету. Гвоздь превращался в боёк при помощи тугой резинки. Зарядил пугач серой от спичек, отвёл боёк, и можешь нажимать на курок. А если на дощечке разместить несколько трубочек с гвоздями то это уже пугач-пулемёт, чем больше трубочек, тем длиннее «очередь». С таким пугачом уже можно и в войну поиграть. И не только в войну, как позже выяснилось.

Второе рождение пугачи получили на Чермете после выхода не экраны фильма «Фантомас». По всему городу, как и по всей стране, прокатилась волна шутников с черными чулками на головах. Появился свой «фантомас» и на Чермете. Местом своего обитания он выбрал скверик на улице Советской напротив пожарной части. Это сегодня этот сквер просматривается насквозь, а в те годы он скорее напоминал небольшой лесок: деревья росли густо, а кустарник вокруг сквера, никогда не знавший стрижки, был выше человеческого роста… Словом, лучшей среды обитания черметовский «Фантомас» выбрать не мог. А если учесть, что этот район освещало всего два фонаря, которые в нужный момент легко разбивались, то место было просто идеальное.

Итак, представьте: по тёмной улице спокойно едет автомобиль, и вдруг фары высвечивают на дороге три фигуры. У крайних на груди висят автоматы, а средний с чёрным лицом стоит, подняв одну руку вверх, как бы требуя остановиться. Улица тёмная, безлюдная, кто это такие: взрослые или дети, сразу не разберёшь. Шофер тормозит, «Фантомас» резко опускает руку, и что-то летит под колеса машины… Громкий взрыв, яркая вспышка… Не хочу делиться опытом изготовления гранат-шутих, но поверьте старому черметовцу, все современные китайские петарды — это просто пшикалки. У наших «бомбочек» и звук, и вспышка были лучше, чем у настоящих. А если ещё из кустов пулеметная пальба… Когда насмерть перепуганный шофер приходил в себя, вокруг опять были тишина, мир и покой.

Чеметовского «Фантомаса» не раз пытались отловить, устраивали милицейские засады, но результат деятельности брянских стражей порядка мало чем отличался от их французских коллег. «Фантомас» как-то исчез сам собой. Подрос, наверное, и появились другие увлечения. Ребята ведь в общем-то просто веселились и дальше пугачей не шли, хотя в черметовских оружейках делались еще и «поджигалы» — оружие вполне серьёзное.

Лучше всего поджигалы получались из винтовочных стволов… Помните обрезы «старших товарищей»? Обрезки-то глупо выбрасывать… Не буду от греха описывать всю технологию производства, скажу лишь, что в результате получалось что-то похожее на средневековый мушкет, стреляющий свинцовыми шариками. Согласитесь, что это уже серьёзно. Будь сегодня такие «игрушки» у наших детей, детские комнаты милиции с ног бы сбились, учителя криком бы кричали, а в те не такие уж далекие времена всё это воспринималось как-то спокойно — шалят ребята.

Один мой приятель долго пытался увеличить поджигалу до размеров если не пушки, то по крайней мере небольшой мортиры. Попытки его так успехом и не увенчались. Его монстры, сделанные из труб различных диаметров, или шипели, неспособные вытолкнуть заряд, или просто взрывались — не выдерживали порохового заряда. Как ему самому ничего не оторвало, до сих пор не пойму. Хотя чем я-то лучше — под тем же Богом ходил, как и все черметовцы. Наши стреляюшие и бухающие изделия надёжностью не отличались и взрывались достаточно часто, особенно когда в изобилии появился порох.

Бездонным пороховым складом стал артиллерийский полигон при военном аэродроме. Страна на армию денег не жалела, и учебные стрельбы на полигоне проходили чуть ли не каждую неделю. Как только смолкали орудийные залпы, вся черметовская шпана устремлялась к пустырю, в который упирались Фокинская и Советская улицы. Этот пустырь и сейчас только начинают застраивать, а когда-то здесь грохотали пушки, стреляли автоматы, солдаты поднимались в атаку. Не будучи военным спецом, не могу объяснить, почему так происходило, но после выстрела из орудия значительная часть пороха не успевала сгореть и, вылетев из ствола, рассеивалась по лугу. Этот артиллерийский, похожий на коричневые макаронины, порох мы сумками уносили домой. А теперь пофантазируйте, что может понапридумывать малолетка, имея порох в неограниченном количестве… Да, весело жили на Чермете, весело и громко…

Но кроме шумного «огнестрельного» оружия в среде черметовских детишек гуляло много тихого «холодного». Немецкие штык-ножи и русские армейские «финки» ценились очень высоко благодаря качеству стали и именно поэтому ненадолго задерживались в детских руках: отцы семейств периодически изымали их для своих взрослых дел: охота, рыбалка и прочее. На Чермете все держали свиней, и забивали их исключительно подобным «инструментом». У меня мой отец дважды конфисковывал штык-ножи и относил их в реквизит брянского театра, где работал. В театре же осело много холодного оружия и моих друзей. Долго я прятал от своих родителей обломок шпаги с красивым, медного литья эфесом. На эфесе были якоря, русалки и еще какая-то морская атрибутика. Клинок хоть и был обломан, но я сделал ножны из алюминиевой трубки, перевязь из старого ремня, и он стал предметом зависти многих приятелей. Фехтование настоящей шпагой — это вам не деревянным мечом размахивать, но после того, как в одном из «боёв» я случайно рубанул по носу своего соседа, моя шпага тоже попала в театральный реквизит.

Но ни родители, ни «старшие товарищи» не могли поспеть за черметовскими «оружейными мастерскими». Финки из напильников с наборными ручками, кривые ножи из обломков немецких сабель, свинцовые кастеты сходили, как с конвейера. Очень часто различные клинки попадали к нам без рукояток, приходилось восстанавливать. Надо сказать, что в этом процессе восстановления многие добивались поразительных успехов. Живший в нашем доме театральный бутафор Женя Дерябин зачастую в изумлении только головой крутил, разглядывая очередную конфискованную и переданную родителями в театр «детскую игрушку».

У меня и сейчас дома хранятся остатки моего арсенала, когда-то с любовью и старанием сделанные и ни разу не использованные по своему прямому кровавому назначению. Чермет, несмотря на всю свою вооруженность, всё-таки всегда оставался мирным. Оружие любили, имели, делали, но носили больше для форсу… Ну, не прилично было ходить «голым». Я сам до третьего класса, не имея настоящего кастета, носил в кармане большой водопроводный вентиль. В его отверстия удобно укладывалась рука, превращая его почти в настоящий кастет. Но вот это самое «почти» больше всего и раздражало, хотелось иметь кастет без всякого «почти», а для этого нужно было собрать приличное количество свинца. Где собрать? Да на армейском стрельбище.

График работы стрельбища при военном аэродроме распадался на две составляющие: в первой половине дня здесь стреляли солдаты, во второй половине, когда снималось оцепление, стрельбище превращалось в свинцовый рудник, и его оккупировали малолетки. Стрельбище располагалось в небольшой ложбинке около аэродрома, в его глубине торцом к стреляющим было уложено рядов десять толстенных брёвен, перед которыми ставились мишени. Пули, пробив мишень, застревали в брёвнах. А в пулях под медной оболочкой что? Правильно, свинец! Только выковыривай… Торцы брёвен от постоянных попаданий стали рыхлыми, вынимать застрявшие в них пули было легко. Набрав какое-то количество пуль, мы на костерках выплавляли из них свинец. Кто-то, вспомнив мои прежние рассказы, спросит, зачем собирать стреляные пули, если у каждого мальчишки немерено полных патронов? Ну, знаете ли, во-первых, патрон он всё-таки патрон, и просто так разламывать жалко, им ведь и стрельнуть можно из того же винтовочного обреза, а во-вторых, патроны у нас были в основном немецкие, в которых вместо свинца была железная сердцевина. Видимо, в Германии была напряжёнка со свинцом. Короче, без отечественных пуль свинца не добудешь. Проще всего было выплавлять свинец из автоматных пуль: коротенькие, толстенькие, с круглыми носиками, из них свинец вытекал легко, но его было мало. Из винтовочных пуль свинец вытекал неохотно, но самого свинца было раза в три больше, чем в автоматных. Словом изготовление собственного кастета требовало времени и определенных усилий. Но вот нужное количество свинца собрано, кастет выплавлен и приятно оттягивает карман, осталась куча медных оболочек, которым тоже нужно найти применение — из них получались замечательные наконечники для стрел.

Луки и стрелы на Чермете любили не меньше «бухалок» и «поджигалок» — тут можно и твердую руку, и верный глаз показать. А как радостно бьётся сердце, когда твоя стрела с хорошо заточенным наконечником из оболочки винтовочного патрона, воткнувшись, дрожит в самом центре мишени!.. Словами не передать. Тупоносые оболочки от автоматных пуль великодушно дарились малышам — им острые стрелы иметь рано, пусть пока так тренируются. Ребята постарше постоянно соревновались в дальности (тут нужен тугой лук и крепкая рука) и в меткости.

Но меткое попадание — это не только верная рука и острый глаз, это ещё и хорошее оружие. Чем опытнее стрелок, тем качественнее у него и лук, и стрелы. Хороший лук выстругивался из дуба, высушивался, затем вымачивался в горячей воде, размоченным выгибался и снова высушивался, а уж затем натягивалась тетива. В изготовлении тетивы было тоже много тонкостей… А оперение стрел… А изготовление арбалета…

Но вот всё сделано, вот твои стрелы вонзаются только в центр мишени, вот ты уже признанный стрелок… Что дальше? Рано или поздно возникает желание выстрелить во что-нибудь живое…

В нашем дворе жил очень злой петух. Во всех петушиных боях он неизменно одерживал верх. Он был красив, как никакой другой, но и сволочь был первостатейный. Он нападал на всех, включая своих хозяев. Взмахнув своими огромными крыльями, он взлетал человеку на голову и начинал долбить, долбить с остервенением до крови. Из нашей братии от него пострадали почти все. В конце концов чаша терпения переполнилась, и мы приговорили петуха к смерти. По команде «огонь» дюжина стрел вонзилась во всеобщего обидчика… Петух был сильной птицей и умер не сразу, он дергался, падал, вставал и снова падал… Не знаю, как у кого, а у меня с тех пор больше не возникало желания стрелять в живое, хотя смерть свою петух и заслужил… Мы даже отказались от своего первоначального намеренья использовать перья из его прекрасного хвоста для своих театральных костюмов. Жуткая смерть петуха как-то не вязалась с нашими театральными устремлениями…

А тяга к театру, к актерству в нашем кругу была неистребима… Но это уже совсем другая история.

Чермет театральный

Может быть, определенное влияние на весь Чермет оказал находящийся здесь «дом артистов»? Ведь почти все театральные «звёзды» Б-ска жили у нас, именно в этом доме — было кому подражать.. Может быть, сказалось то, что многие из нашей черметовской братии хорошо знали театральное закулисье, ибо были детьми театральных работников. Может, повлияло само послевоенное время с его непомерной тягой к чему-то светлому, красивому, чего так не хватало в военные годы и чем долго не могли насытиться в послевоенные. Черметовский люд знал весь репертуар местного театра. Были театралы, которые смотрели отдельные спектакли по нескольку раз, если одну и ту же роль играли разные артисты.

Я что-то не слыхал, чтобы сегодня в каком-либо районе дети без всякой «организационной помощи» взрослых подготовили представление для родителей. А мы даже афиши вывешивали, чтобы приходили не только свои, но и все, кому интересно. А интересно было многим. Из дальних переулков приходили со своими табуретками, чинно усаживались, смотрели, аплодировали…

В нашем доме жила Бешеная Галка, девчонка огромной энергии и неуёмного темперамента. Собрав кучу старых театральных и филармонических афиш и вырезав из них нужные буквы, мы под её руководством клеили афиши к своим представлениям. Она была одновременно и страшная выдумщица, и великий организатор. Стоило ей только появиться, как все сразу начинало крутиться вокруг неё. Остановить Галку в её порыве было невозможно по определению.

Вот она, влетев как метеор в наш круг с очередной идеей, размахивает руками, что-то объясняет, раздаёт задания… А через какое-то время я, не имея ни голоса, ни слуха, уже репетирую песню милиционера из какой-то филармонической программы… Именно Галка убедила меня в том, что я не только могу, но с «такими данными» просто обязан петь на сцене, и я пел, и мне аплодировала публика, и слава вокалиста уже маячила на горизонте, но… В нашей школе был хор, очень хороший хор, руководил им тогда ещё начинающий композитор Бумагин, к нему я и пришёл. После прослушивания выяснилось, что никаких «таких данных» у меня нет, а те, которые есть, не позволяют мне петь даже в последней шеренге школьного хора.

Но это где-то там, на школьной сцене мне, видите ли, нельзя петь, а у себя на Чермете — МОЖНО! Здесь мой талант ценят! Здесь МОЙ ЗРИТЕЛЬ! И я пел, читал стихи, играл в наших же самопальных спектаклях, а зритель… Не знаю, право, чего было больше у нашего тогдашнего зрителя: взрослой снисходительности к нашим «шедеврам» или потребности в зрелищах вообще, но приходили ведь они на наши «действа», любили своих маленьких артистов, а мы любили их и играли для них… Хорошо ли играли, плохо ли — разве это сегодня важно.

Приятелю Андрею подарили немецкую книжку-раскладушку по сказке братьев Гримм «Пряничный домик». Для Чермета 50-х это было восьмым чудом света. Раскрываешь книжку, и перед тобой встаёт яркое глянцевое строение, у которого двери и окна открываются, стенка отходит, внутри — столик, стульчики, вокруг дома — лес, и лесная тропинка через небольшую лужайку перед домом ведёт прямо к крыльцу. К книжке прилагался лист с двухсторонним изображением всех героев сказки — вырезай, склеивай и разыгрывай представление — готовый кукольный театр. Но как может существовать театр с одним спектаклем в репертуаре?.. Мы стали создавать новых героев, писать новые сказки, разыгрывать новые представления: над пряничным домиком полетели самолёты с красными звёздами, по лесу поползли танки, мог проскакать Чапаев на коне, в самом домике мог обосноваться восточный принц или принцесса — фантазия наша била ключом. Придумав очередной шедевр, мы выставляли книжку, ставшую театром, на подоконник и показывали спектакль всем, желающим его посмотреть.

А желание смотреть любые «постановки» было большое, но ещё большим было желание самим в «постановках» участвовать. Может быть, именно поэтому любая игра сразу обрастала элементами театрализации. На Чермете не играли просто в казаков-разбойников или в войну. Если играем в гражданскую — нужны будёновки, чапаевская бурка, шашки, винтовки, маузеры; если война 1812 года — кивера, треуголки, эполеты, кремневые пистолеты; если мушкетёры — шляпы, шпаги, плащи… Любая новая игра требовала нового реквизита, и наши дворовые оружейные мастерские превращались в бутафорские цеха, как в настоящем театре.

На Чермете у каждой семьи был свой сарай, и почти в каждом сарае была «детская стенка», на которой висело бутафорское «оружие» всех времен и народов: деревянные копья, мечи, шпаги, щиты, мушкеты, автоматы, винтовки, пистолеты всех систем и пр., и др., и т.п., и т. д. В моём сарае стоял даже пулемёт «Максим», сделанный из дерева в натуральную величину.

И весь этот реквизит делался с любовью и знанием дела. Здесь тоже свою не последнюю роль играл «дом артистов» — всегда было можно на время попросить из театра нужный образец. А уж театральное оружие, сделанное прекрасным брянским театральным бутафором Женей Дерябиным, — это предмет отдельного разговора… Женя был классным специалистом, и у него всегда в особо сложных случаях можно было получить консультацию — почти всему, что я умею «делать руками», я обязан ему.

Итак, игра придумана, роли распределены, реквизит заготовлен… И уже развеваются плащи и колышутся перья на мушкетёрских шляпах, уже ломаются деревянные копья о фанерные щиты, уже стоит на пригорке «маленький Наполеон» в неизменной треуголке и обозревает «бородинское сражение», но уже сзади по склону несутся «казаки Платова» и пленяют «великого полководца»…

И плевать, что при реальном Бородине Платов не сумел пленить Наполеона… То Бородино было-то всего один раз, и всего один раз в рейд водил своих казаков Платов… Мы-то свои «Бородино» прокручивали десятки раз, и далеко не всегда «французам» удавалось отбить своего «Бонапарта», как, впрочем, и Чапаев у нас погибал далеко не всегда…

В середине 50-х на экранах кинотеатров появился довоенный фильм «Остров сокровищ», его революционизированный сюжет не очень увлек моих сверстников, но колоритные пираты, рассказы о капитане Флинте, одноногий Сильвер, а главное — песня с разухабистым «йо-хо-хо», распеваемая пиратами в таверне, нас просто покорила. Наши ножи становились кривыми, как у пиратов; как у пиратов, в зубах появились дымящие трубки; мы опиратывались буквально на глазах… Не хватало только пиратской таверны… Но на Чермете не было невозможного. Если таверна нужна — таверна появляется. Сначала из древесного лома соорудили какую-то времянку, затем, захватив временно пустующий сарай, оборудовали его уже по всем правилам «пиратской науки»: верёвочные лестницы, трёхногие высокие табуреты, оружие по стенам и «Йо-хо-хо»… В «таверне» собирались «моряки», в «таверне» пели по гавань, в которую заходили корабли, в «таверну» приглашали девочек, правда, пригласив, не знали, что с ними делать дальше: «Йо-хо-хо» на них не очень действовало, а на большее нашей фантазии не хватало. Но вскоре у сарая появились хозяева, и наша «пиратская жизнь» кончилась и…

Началась другая — богатырская… На экраны вышел фильм «Илья Муромец»… Новый, цветной, яркий… Мечи, щиты и богатырские шлемы из картона (по рецепту всё того же Жени Дерябина) просто заполонили Чермет…

Фильм «Кочубей» — газыри, кубанки, кинжалы и шашки…

«Двенадцатая ночь» Шекспира на сцене брянского театра — плащи, шпаги и шляпы с перьями… Перья, конечно, были не страусиные, плащи тоже были далеко не из шелка, газыри из фольги, шашки из дерева… Но нас наш внешний вид вполне устраивал. А если что-то где-то в чём-то не совпадало с желаемым, то фантазия легко сглаживала все недостатки экипировки.

Хотя вопросам экипировки мы предавали очень большое значение, ради неё мы зачастую шли на большие жертвы и даже риск. Когда в каком-то иностранном фильме мы увидели рыцарский турнир, мы тут же начали готовить свой. На наше счастье или несчастье, на базе «Вторчермета» как раз в этот момент обнаружилось много подходящего железа. Мы «ковали» боевые топоры и мечи, клепали щиты, из алюминиевых пластин вычеканили даже нагрудники и наплечники, только копья остались деревянными, видимо, Бог уберёг нас от железных наконечников. К «рыцарскому турниру» было почти всё готово — не было только шлемов с забралами. Картонные шлемы были, но для настоящего боя они явно не годились: картонка голову от удара железякой, то есть «рыцарским мечом», ну никак уберечь не могла. Проблема казалась неразрешимой, но…

На Чермете построили новую пожарную часть, и в день её торжественного открытия мы увидели то, что нам было просто необходимо… На головах пожарных были НОВЕНЬКИЕ КАСКИ, сегодня у пожарных таких касок уже нет. Изящный козырек, над которым на блестящих металлических пуговицах подрагивал медный чеканный ремешок… Довольно внушительный гребень сверху каски, навевал воспоминания о героях античности… О таких головных уборах можно было только мечтать…

Пожарную часть открыли, оркестры отгремели, и первый дежурный пожарный наряд после небольшого банкета приступил к несению службы, то есть заснул, чем тут же и воспользовались. Пожарные были готовы уберечь город от огня, но оказались не готовы уберечь себя от черметовского набега. Правда, к чести нашей, могу сказать, что мы «свистнули» не все каски, а только две (для «рыцарского» турнира больше ведь и не нужно), остальные великодушно оставили борцам с огнём.

После того, как к каскам были приделаны забрала из жести, рога протрубили к началу «рыцарских» ристалищ, и первая пара героев в алюминиевых нагрудниках, в шлемах с петушиными перьями, прикрываясь железными щитами (крышками от выварок) и выставив копья наперевес, изготовилась к бою.

Поединок, как при дворе короля Артура, состоял из нескольких этапов. Сперва поединщики по сигналу неслись навстречу друг другу, стремясь сбить противника с ног копьем. Если оба бойца устояли — в ход шли боевые топоры, которые тут же подносили «верные оруженосцы». «Рыцари» молотили топорами по щитам, пока топоры не приходили в негодность, что происходило довольно быстро, так как изготовлены они были из не очень толстого листового железа, и лезвия топоров после нескольких ударов загибалось. Решающий этап — бой на мечах: щиты отбрасываются в сторону, и начинается «рубка». Скажи, читатель, тебя никогда не били четырёхмиллиметровой железной полосой (мечом) по рёбрам, плечам или по каким другим частям тела? Нет? Тогда ты не поймешь всей прелести рыцарства. Наверное, у леопарда на шкуре было меньше пятен, чем синяков на моём теле.

Но что леопард, его разрисовала природа, его пятна никому ничего не говорили, а мои синяки говорили! Говорили о «благородных забавах благородного рыцаря»… В мою честь трубили рога… У мена появился титул и герб… Я рисковал собой в бою… Лишь чудо спасло мой глаз, когда копье противника сорвало жестяное забрало с моего шлема…

Чермет вообще любил рисковые предприятия, и эти предприятия зачастую вели и к суме, и к тюрьме…

Чермет воровской

Надо сказать, ни сума, ни тюрьма не очень пугали черметовское население. Чермет жил бедно, поэтому сумой, то есть нищетой, его трудно было удивить. Чиненые-перечиненные ботинки, заплатки на штанах никого не смущали и ничего не определяли. Внешние признаки отсутствия благосостояния были у всех примерно одинаковые, поэтому на Чермете никого «по одёжке» не встречали, у нас вообще мало кто обращал внимание на одёжку. Многие мои приятели с мая по сентябрь бегали босиком — берегли обувь, превращая ступни своих ног в твёрдую, ничем не пробиваемую подмётку. Кусок стекла или ржавый гвоздь, попав под ногу, не оставляли на ней никакого следа, наступивший редко когда даже замечал это происшествие.

Также непритязательны были черметовцы и в еде. Пословица «щи да каша — пища наша» несла в себе вполне конкретный и всем понятный смысл, разве что и кашу-то на Чермете чаще всего заменяли картошкой — крупа продукт покупной и, значит, дефицитный, а картошка своя. От сумы не зарекались потому, что, образно говоря, каждый и так носил её на плече, другое дело тюрьма…

В тюрьму, конечно же, попадать никому не хотелось, но и зарекаться от такого жизненного поворота было глупо. Этот философский взгляд на возможность лишения свободы был продиктован многими обстоятельствами.

Во-первых, редкая семья не имела родственников «оттянувших больший или меньший срок» в местах не столь отдаленных. У кого-то родня так и осталась там «без права переписки», у кого-то вернулась. Мой дядя был освобожден ещё в начале войны, он был сталеваром, классным специалистом, таких всегда не хватало, а в войну особенно… Может по этой причине, может по какой другой, а может просто повезло, но дядю не просто освободили, его оправдали. Видимо, поэтому дядя не стеснялся рассказывать о своём тюремном опыте, хотя в целом люди старались не афишировать подобные факты своей биографии, но, впрочем, и скрывать особенно тоже не скрывали.

Во-вторых, после амнистии 53 года на Чермете появилось много людей, гордившихся своей тюремной биографией. С ними пришёл аромат воровской романтики, во дворах зазвучали блатные песни, а мы, молодая черметовская шпана, открыв рты, слушали рассказы о налётах и лихих ограблениях, о благородстве воров и подлости мильтонов, о верности слову и мести за измену… Каша, царившая в наших головах, бурлила и звала к действиям… Действия же не заставили себя ждать…

И вот уже два шестилетних сопляка (я и мой приятель), вырезав из белой жести что-то наподобие финок, идут на первое дело. На месте нынешнего бетонного моста через овраг были в ту пору деревянные пешеходные мостки. Освещения около мостков никакого не было — лучшего места для засады налетчиков придумать просто невозможно. Мы с Володькой засели в кустах и стали ждать первую жертву, которая и не замедлила появиться в виде пацана с кулёчком конфет-подушечек в руках. Парнишка был на год-два старше нас, но то ли блеск наших жестяных финок навёл на него ужас, то ли наши громкие вопли: «Кошёлек или жизнь!» — повергли его в смятение: испугался он страшно. Никакого кошелька у него не было, и он смиренно отдал нам то, что имел — кулёк с конфетами, что для первого раза тоже вполне годилось. Распевая песню про мешок чёрных сухарей, который так ждёт от своей любимой зек на зоне, и дожёвывая добытые «честным разбоем» конфеты, мы возвращались домой. Впереди, как нам казалось, уже маячило светлое будущее благородных разбойников, но… Как много этих самых «но» в жизни каждого приличного налётчика, мы убедились прямо у крыльца нашего дома, где нас давно дожидались наши родители и родители нашей жертвы. Сама жертва стояла тут же, размазывая слёзы по щекам.

Думаю, не стоит описывать весь процесс перевоспитания, который начался сразу после нашего появления… Скажу лишь, что сколь заметного влияния на атмосферу воровской романтики он не имел. Родитель, каким бы суровым он не был, не может заниматься воспитанием круглые сутки. Улица же не оставляет пацана без своего влияния ни на минуту. И вот я уже стою «на шухере» во время грабежа нашего черметовского ларька — взрослые ребята взяли меня и ещё несколько таких же огрызков в настоящее дело. Нашу задачу, подать сигнал «если что», нам выполнять не пришлось — грабёж прошел спокойно. Что добыли налётчики, я не знаю, поскольку к дележу допущен не был…

К слову надо сказать, что грабёж ларька на самом Чермете было совершенно нетипичное явление. Как уже сейчас понимаю, грабители были начинающие недоумки. Это нам, дошколятам, они казались взрослыми и отпетыми, будучи на самом деле молодыми сявками, не знающими или не признающими важнейший воровской закон — не воруй, где живёшь. Воров на Чермете жило много, но, чтя закон, воровали крайне редко, и то все больше по мелочёвке и по малолетке. Но, тем не менее, дорожка в воровской мир начиналась и где-то здесь тоже.

Сегодня я с ужасом думаю иногда о том, куда привела бы меня эта дорожка, по которой уже начали топать мои неразумные ножки. Но к счастью для меня и моих друзей наших учителей воровского дела вскорости «замели» на каком-то грабеже, и сей педагогический процесс прервался так же неожиданно, как и начался. Но далеко не всем черметовским малолеткам так же повезло, далеко не всех «учителей» также вовремя остановила милиция, многие мои сверстники годам к пятнадцати отправились на зоны узнавать истинное лицо воровской романтики, а многих только чудом миновала чаша сия.

Два моих одноклассника, сегодня вполне респектабельные и уважаемые люди, прошли буквально по самой черте, разделяющей наказание и преступление, при том преступление, связанное с кровью…

В 50-е годы понятия «авторитет» ещё не существовало, хотя сами авторитеты и в уголовном, и в приблатнённом мире были. Правда, у нас в те годы их называли «королями». В каждом районе были свои «короли». Все в городе по именам знали королей Макаронки, королей Карачижа, не меньшей популярностью пользовались короли Чермета. Их было несколько. По вполне понятным причинам не буду называть их настоящих имён — что было, то было и быльём поросло, зачем ворошить прошлое и напоминать людям о грехах их туманной юности.

Итак, черметовский король сидел в пивной городского парка… Старожилы, наверное, ещё помнят это занятное деревянное ажурное строение с симпатичными балюстрадами и с проросшими сквозь его крышу деревьями… Король сидел на террасе в компании себе подобных и равных по блатным понятиям собутыльников. Судя по дальнейшим событиям, разговор у них был важный, а предмет разговора спорный. О чём был спор, история умалчивает, но к моменту, когда все вскочили из-за стола, черметовский король оказался в явном меньшинстве…

Надо сказать, что в наше время короли, как правило, не носили с собой никакого оружия. Отношения с законом у них были напряжённые, милиция знала их всех в лицо, и «загреметь» по «дурной статье», типа незаконного ношения холодного оружия, никто не хотел.

Вот и на этот раз в карманах у короля пусто, разговор принял чересчур крутой оборот, и ему ничего другого не оставалось, как сигануть через балюстраду в парк. Но король не был бы королем, если бы просто так проглатывал оскорбления… Он окинул взглядом парк, высмотрел пару черметовских малолеток, они-то без ножей и кастетов шагу не делали, и кинулся к ним. Этими малолетками и оказались мои школьные товарищи, ножи у них, конечно же, были, и в руке короля блеснула сталь… Дальнейшее заняло несколько секунд и: двое раненых, один убитый, крик, гам, свистки милиции… Поскольку вся история происходила на глазах десятка людей, у следствия особых забот не было…

Зато много забот, а главное тревог появилось у двух моих одноклассников — ножи-то были их!.. Я думаю, что те недели, в течение которых шло следствие, были самые длинные в жизни моих приятелей. Но то ли следствие не интересовало происхождение орудия убийства, то ли король, как истинный король, всё брал на себя и не хотел никого тянуть за собой, но все страхи малолетних соучастников так и остались только страхами. Прошёл суд, король сел, его трон недолго оставался пустым. Как говорили в старину: король умер, да здравствует король.

Ах, короли Чермета! Сколько вас было на моей памяти! Злых и добрых, недосягаемых в своей гордыне и простых в своей демократичной доступности… Какое-то время к правящей блатной элите принадлежал даже мой приятель, с которым мы дружили до школы, но потом попали в разные классы, и жизнь нас как-то развела, хотя отношения не испортились. Именно благодаря этим отношениям, я знал, и, что важнее, меня знали многие черметовские короли. Это знакомство, незримо сопровождая меня повсюду, оберегало от многих неприятностей, было, как теперь бы сказали моей «крышей». Всю крепость и надежность этой крыши я осознал гораздо позднее, когда будучи десятиклассником попал на Карачиж.

Чермет был вольным, здесь бытовали простые и свободные нравы. Человек из другого района мог без страха идти на Чермет по делам, к знакомым, мог даже девушку проводить. Однако, такая вседозволенность была присуща далеко не всему городу. В Бежице чужака могли запросто отметелить, а провожать девушку на Карачиж могли себе позволить только ненормальные. Однажды обстоятельства так сложились, что таким ненормальным стал я сам.

Я познакомился с ней на какой-то, как теперь говорят, тусовке на «броде» (бульвар Гагарина — для тех, кто не помнит). Чем мы занимались в тот вечер на броде, я не помню, скорее, как всегда, ничем, так, шлялись туда-сюда… Но когда стемнело, она, лукаво улыбнувшись, довольно громко обратилась ко мне: «До дома проводишь?» — «Конечно!» — ответил я, совершенно не представляя, куда придётся идти. Осознание собственной глупости пришло, когда я оказался перед деревянным мосточком, ведущим на Карачиж, демонстрировать страх не позволяло чувство национальной черметовской гордости, да и отступать уже было поздно. Когда, проводив девушку, я вернулся к мостику, там меня уже дожидались. В намерениях встречающих ошибиться было трудно, но начиналось всё чинно и благородно:

— Кто такой? Откуда?

— С Чермета

— С Чермета? Кого знаешь?

Назвав имена своих знакомых черметовских королей, я сказал, что могу и карачижцев с ними познакомить. Моё предложение сперва повергло моих оппонентов в некоторое замешательство: впереди стоящие меня как бы разглядывали, задние что-то обсуждали… Наконец, кто-то заявил, что видел меня с кем-то из перечисленных мной серьёзных людей. Компания расступилась, дорога через мосток была свободна, и я шагнул на шаткие доски… Всё моё существо кричало мне: «Беги быстрей, а то передумают!» Но национальная черметовская гордость, наоборот, замедляла шаг. Так медленно, вразвалочку, я и покинул Карачиж…

Через каких-то пяток лет, уже после армии, попав в почти аналогичную ситуацию, я на своей шкуре испытал, как быстро и уже, видимо, навсегда закатились былые звёзды блатного мира.

Да что там говорить, 50-е годы ушли в прошлое, 60-е прямо на глазах меняли привычный мир. Типовые пятиэтажки, как грибы, вырастали на былых пустырях и пепелищах, меняя облик города, тасуя, как карты в колоде, его жителей, подтачивали и в итоге разрушали былую самобытность и монолитность районов города, расширяя при этом сам город. Типовые дома, типовые районы, типовой город требовали типовых жителей, и они появлялись. А как иначе: босоногое детство сменялось пионерским детством, пионерское детство — комсомольской юностью, комсомольская юность… Словом — типовой сценарий. Но это уже не о моём Чермете, а значит, уж точно совсем другая история.

Трава была зеленее

Моя память не сохранила неприятных моментов из той черметовской поры: все кажется каким-то добрым, светлым и чистым… Впрочем, именно с чистотой сложности были…

Вы наверняка обращали внимание, как сегодня возмущаются жители наших домов, если вовремя не вывезли бак с пищевыми отходами — запах, мухи, антисанитария!.. Ужас!!! А помойка во дворе — одна на двадцать семей?! А деревянное «удобство» рядом с помойкой на то же количество «посадочных мест»?! Мою взрослую дочку возмущает любая несчастная муха, неизвестно откуда случайно залетевшая в квартиру… О-хо-хо… Видела бы она наших черметовских мух — гиганты. Их гул был подобен гулу тяжёлых бомбардировщиков, а количество вообще не поддавалось описанию. С ними вели ожесточённую нескончаемую и безрезультатную войну все черметовские хозяйки: дуст, ДДТ (не путать с Шевчуком) на них не действовали. В магазинах продавались специальные отравленные листы бумаги с нарисованной дохлой мухой, их нужно было положить в блюдечко, залить сладким чаем, выпив который мухи должны отравиться. Но наши мухи выпивали отравленный настой и летели дальше по своим делам, оставив мёртвым в блюдечке только своего нарисованного собрата. Очень эффектны были ленты-липучки, они, как новогодний серпантин, свисали со всех потолков, быстро покрывались прилипшими мухами, но справиться со всей жужжащей армадой не могли.

Время от времени работники санэпидемстанции густо посыпали места «общего пользования» хлоркой, и перед её едким запахом мухи отступали на заранее подготовленные позиции. Но это отступление было временным, переждав где-то «газовую атаку», мухи возвращались в ещё большем количестве, и их многочисленные эскадрильи, торжествующе гудя, носились во всех направлениях, словно празднуя победу. Но главный праздник для мух наступал, когда во двор приезжали ассенизаторы, или, как у нас говорили «золотари». Здоровенные лошади-тяжеловозы везли огромные деревянные ящики на колёсах прямо к отхожему месту, и возчики, они же «золотари», начинали своими черпаками перегружать содержимое выгребной ямы в свои повозки. Эта необходимая процедура могла занимать несколько дней. На это время дворы пустели, и лишь мухи тучами носились над работающими «золотарями».

Куда сейчас подевались городские мухи? Помоек хватает, даже овраги превращены в свалку, а мух нет?.. Что это, благотворное влияние цивилизации? Не думаю… Скорее что-то не так с экологией… Вот на даче за городом мухи есть, и мыши есть, и крысы, и ласточки под крышей гнездо прилепили… Ну, прямо, как когда-то у нас на Чермете… Скажите, вы давно видели над своим домом ласточек? Вот и я давно не видел… Видимо, не нравится им сейчас жить рядом с нами. Жаль… Сегодня вообще мало рядом с нами животных, а если и есть, то какие-то уж чересчур домашние, даже скорее — комнатные. Не выходящая на улицу кошка… Собака, которую никогда с поводка не спускают, и от которой в испуге шарахаются чуть ли не все встречные… Наши черметовские собаки веселыми шумными ватагами носились по улицам и лишь к вечеру расходились по своим дворам нести охранную службу. А кошки ловили мышей и крыс. А куры несли яйца. А в овраге без всяких пастухов паслись коровы и козы. А у меня был замечательный приятель — поросёнок Ванька.

Ванька появился у нас в самом начале весны, ещё всюду лежал снег, в сарае было холодно, а поросёнок был совсем маленький, сосунок, и его оставили в комнате. Он был очень симпатичный, ещё плохо стоял на ножках и смешно повизгивал: «ань-ка, ань-ка». «Это он с тобой знакомится, — сказала мне бабушка, — слышишь, говорит: Ванька, Ванька». Вежливый Ванька мне сразу понравился, я выкармливал его молоком из бутылочки с соской, носился с ним по дому, но как только потеплело, Ваньку отправили жить в сарай. Раздельное проживание нисколько не нарушило нашей дружбы, просто наши игры переместились на улицу. Ванька, как собачонка, бегал за мной повсюду, прыгал через палочку и бегал за этой палочкой, если я её бросал. Он понравился и всем моим приятелям — поросят держали все, но такого весёлого, озорного пятнистого непоседы не было ни у кого. Во дворе постоянно раздавались крики: «Ванька, ко мне! Ко мне, Ванька!» И Ванька с радостью летел на любой зов, и все радовались его сообразительности.

Хотя нет, радовались не все. Одного нашего соседа звали Иваном, а его жена, очень мнительная женщина, почему-то решила, что поросёнку дали имя в насмешку над её мужем. И в нашем доме и в соседних домах были и другие Иваны, но они Ванькино имя на свой счёт не принимали, а эта вбила себе в голову, что её мужа оскорбляют и всё тут. Она несколько раз приходила к нам с требованием переименовать поросёнка, громко скандалила, но никто уже ничего поделать не мог. Нет, конечно, мои родители попытались звать его Хрюшей, но улица?!.. Наша милая, добрая черметовская улица не могла примириться с Ванькиным переименованием, тем более, если имечко это кого-то доводит до белого каления. Просто Ваньку Ванькой стали звать громче и чаще. Соседка бесилась, скандалила, но ничего поделать не могла. Вскоре поросёнок заболел, перестал есть, пропала резвость, ветеринар сказал, что похоже на отравление.

Не пойман — не вор, но все сразу подумали на скандальную соседку, и, то ли в отместку ей, то ли так по доброте душевной, всем двором стали выхаживать моего Ваньку. И выходили! Просёнок снова стал бегать вместе с нами по черметовским пустырям, но после болезни уж как-то быстро стал набирать вес и матереть. К середине лета он превратился в довольно крупного порося, в нём появилась взрослая степенность и исчезла былая игривость. А когда из-за его пятачка стали видны клыки, Ваньку навсегда переместили в сарай, и наша дружба постепенно сошла на нет, что, может быть, и к лучшему. По крайней мере, когда пришла пора его резать, у меня к этому огромному борову не было тех дружеских чувств, какие были к маленькому поросёнку Ваньке. И это не было чёрствостью с моей стороны — такое восприятие мира диктовал черметовский уклад жизни.

Этот уклад, как-то умудрялся делить в нашем сознании животных на животных, как таковых, и животных, предназначеных в пищу. И смерть «братьев наших меньших» воспринималась тоже по-разному — смотря какой «брат». Тетя Галя, моя соседка, горько оплакивала смерть своей кошки, а потом спокойно отрубила голову курице и, ощипывая её, продолжала горевать о своей четвероногой любимице.

Недалеко от нас жила Таня-живодёр. Свое прозвище она получила после того, как однажды на нашем озере просто так забавы ради убила лягушку, прибив бедняжку колышком к земле. Таню застали в тот момент, когда она наблюдала за последними судорогами жертвы. Мы, каждый день видевшие, как наши матери режут кур, как забивают свиней, никак не могли ни понять, ни принять этой бессмысленной жестокости. Убийство ради убийства было за пределами понимания.

А окорока моего Ваньки закоптили в нашей черметовской коптильне (да, на Чермете была своя коптильня), и окорока получились очень вкусные, и я ел ветчину из своего бывшего друга… Хотя нет, вру… Дружил я с поросенком, а на мясо пустили кабана, и это, как говорится, две большие разницы. Отравить маленького поросенка (помните подозрения на соседку) — жестоко, подло и, главное, бессмысленно, а заколоть взрослую свинью — нормально — ее на мясо и растили. Смерть коровы — семейная трагедия, а молодой бычок жив, пока зеленеет трава, на которой он пасётся, прошла осень, пожелтели склоны оврага — пора звать резчика.

У нас на Чермете и резчик был свой, профессиональный резчик. Он специализировался на крупных животных. Мелкую домашнюю живность типа кур-гусей хозяйки резали сами, а вот заколоть борова или крупную свинью, завалить бычка звали его.

Он приходил по первому зову в неизменных кирзовых сапогах, военной фуражке и с противогазной сумкой на плече. Содержимое этой сумки было известно всему Чермету: два немецких штык-ножа, брусок для заточки и табакерка. Наш резчик в отличие ото всех не курил, а нюхал табак. Именно ритуалом нюхания и чихания начинался и заканчивался его визит. Сам забой животного проходил очень быстро: животина редко когда и взвизгнуть-то успевала. Пока опаливали шкуру, он сидел где-нибудь на приступочке понюхивал табачок да почихивал, а потом также быстро разделывал тушу, после чего перемещался в дом к столу, где к этому времени уже дымилась жареная кровь с гречневой кашей, а на сковороде шкворчал ливер с салом. В долгое застолье это не перерастало: стопку за мастера, стопку за хозяев, стопку свинью помянуть, закусили свежатинкой, и мастер прощается, понимая, что у хозяев ещё не на один день работы.

А работы действительно много: разделать мясо, засолить сало, отнести окорока в коптильню, а я с бабушкой делаю домашнюю колбасу… Собственно колбасу делает, конечно, бабушка, а я помогаю в меру сил — кручу ручку мясорубки, что тоже, согласитесь, дело нужное… Мы ещё не со всем управились, а уже на крыльце слышно знакомое чихание — резчик пришёл к нашему соседу, завтра он будет в соседнем доме, потом на соседней улице — Чермет большой, а он один, и он всем нужен. Брал он за свою работу, видимо, немного, да много мяса в его противогазной сумке и не унесёшь, а деньгами у нас расплачиваться было не принято.

И всё-таки бывали случаи, когда на резчике решали экономить. Одна пожилая женщина (а может и не очень пожилая, в те времена мне все взрослые казались пожилыми) не захотела выделять резчику его законную долю и надумала колоть своего хряка сама. Она не раз видела, как это делают, и посчитала, что воткнуть нож под левую лопатку труда не составляет. Она вывела кабанчика во двор и, недолго думая, ткнула в него ножом…

Хряк завизжал, крутнулся на месте и рванулся прямо под ноги хозяйке… Не знаю уж, как там у них это получилось, но женщина оказалась на спине своей жертвы… Представляете картинку? Этакая амазонка на свинье мчится по черметовским закоулкам. Конечно, далеко наша всадница ускакать не смогла, свалилась на землю, а вот недорезанную свинью отлавливали чуть ли не до вечера. На другой день пришлось всё-таки звать резчика, тот одним ударом завалил кабана, а вот к его хозяйке надолго прилипло прозвище «Кавалеристка». Но в этом случае хоть особого материального ущерба не было, так, лишь небольшие моральные потери.

А вот, когда один мужик решил «пришить» свою свинью из строительного пистолета, одним моральным ущербом не обошлось. Строительный пистолет (для тех, кто не знает) — орудие страшной убойной силы. Он стреляет стальными гвоздями (дюбелями), прибивая металлические детали к железобетонным конструкциям. Пистолеты эти появились у нас, когда строительство на Чемете развернулось в полную силу. Получив каким-то образом в свои руки это «боевое орудие мирного труда», наш герой, не мудрствуя лукаво, приставил его к уху свиньи и стрельнул. Но это только в твердой бетонной стене выстрелянный дюбель идет ровно, а в мягком свином теле он крутится, как пропеллер, и творит черте что. Короче, опуская технические подробности, скажу лишь, что все содержимое кабаньей головы и добрая половина внутренностей оказались размазанными по стене сарая, в котором и проходило убиение бедного животного. Хотел сэкономить, стрельнул, и вот нет тебе ни холодца из головы, ни домашней колбасы — много чего нет. Одним словом, живой пример «экономной экономики», всю прелесть которой мы на себе ощутили значительно позже и в несколько иных масштабах.

А нужно было-то всего-навсего пригласить специалиста, мастера, прежде чем что-то начинать делать самому. Господи, как часто в жизни мне да, думаю, и тебе читатель приходилось сталкиваться с самоуверенным невежеством, с пренебрежением к мастеру!.. Может быть, поэтому и получается у нас «как всегда», когда собираемся сделать «как лучше». Не знаю, как кто, а я не люблю поговорку о том, что «не боги горшки обжигают».

Конечно, не боги, для этого есть мастера-гончары. И у нас на Чермете печки клали всё-таки печники, свиней колол резчик, одежду шил портной — в общем, мастера работали. А мастера на Чермете были.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.