
Глава 1: ШЁПОТ ЗЕМЛИ
Дождь стучал по жестяной крыше фургона не каплями а гвоздями. Леша прижал ладони к ушам но стук был внутри в костях. Он не спал трое суток. Каждую ночь они приходили. Сначала во сне. Потом в щелях между сном и явью. Теперь просто в темноте запотевшего стекла.
Он выдохнул увидел как пар от дыхания завис в ледяном воздухе и не рассеялся. Сложился в линию. Потом в угол. Потом в слово. Буквы корявые детские. КАК ЖЕ.
Он дернулся стер рукавом. Стекло захрустело под тряпкой будто по нему провели песком. Он посмотрел на ладонь. В морщинах кожи белесый налет. Мел. Его здесь не было не могло быть. Он вытер руку об джинсы встал с скрипом коек. Нужно было уезжать сейчас же.
Ключ в замке зажигания обжигал пальцы холодом. Он рванул его. Молчание. Не даже щелчка реле. Аккумулятор сел за ночь. Хотя вечером было семьдесят процентов. Леша ударил кулаком по рулю. Тихий звук удара поглотила та же бархатная тишина что и гудит в ушах с того дня.
Он толкнул дверь фургона. Холод впился в легкие как нож. Лес стоял черный непроглядный. Ни ветерка. Ни звука. Даже собственные шаги по хрусткой мерзлой траве казались приглушенными будто он ходит по вате. Он достал из-под сиденья фонарь старый керосиновый отец смеялся над ним называл анахронизмом. Сейчас только он и работал. Электроника дохла в радиусе километра от Равнины.
Он щелкнул колесиком запахло гарью и горящим керосином. Желтый рваный луч прорезал тьму уперся в ствол первой сосны. И замер.
На коре ровно на уровне его лица был рисунок. Выцарапанный или проступивший изнутри. Не символ. Просто линии. Но они складывались в лицо. Его лицо. С открытым ртом. И изо рта этих линий выходила другая линия и тянулась вдоль ствола вниз к корням.
Леша отшатнулся. Фонарь дрогнул луч пополз по земле и выхватил из мрака ногу. Человеческую ногу. В кедре. Застрявшую в буреломе неестественно вывернутую.
Он не закричал. Крик застрял где-то в горле холодным комом. Он поднес свет ближе. Это был Макс. Тот самый Максим с турбазы веселый рыжий парень что пошел с ними на Равнину в тот день. На нем были те же шорты и футболка с принтом гор. Но футболка была не синей а черной от запекшейся крови. А лицо. Лицо было.
Леша не понял что не так с лицом. Оно было целым. Но не Максимовым. Черты плыли как у пластилиновой куклы оставленной на солнце. И на этом расплывчатом фоне проступало другое лицо. Знакомое. Его сестры Кати. Умершей три года назад.
Изо рта Кати-Макса сочилась не кровь а что-то темное и густое как смола. И шевелилось.
Леша отпрянул упал на спину. Фонарь выбил из рук покатился луч закрутился безумным диско-шаром выхватывая из ада куски. Ствол с его лицом. Торчащую ногу. Свои собственные руки в белом меловом налете. Потом свет ударил куда-то вверх в кроны и погас с коротким хлюпающим звуком.
Тьма навалилась мгновенно и абсолютно. Он лежал не дыша. В ушах звенело. Потом сквозь звон пробился другой звук. Скребок. Будто кто-то огромный и тяжелый медленно царапает когтем по стволу сосны. Сверху вниз.
Скр-р-р-рп. Пауза.
Скр-р-р-рп. Ближе.
Земля под ним вибрировала от тяжести шагов. Не человеческих. Что-то огромное и несосредоточенное шло через лес ломая ветки не замечая их. И дышало. Дыхание было похоже на шипение песка высыпающегося из огромного мешка.
Леша вскочил побежал. Не видя куда. Ноги сами понесли прочь от звука. Он бился лицом о ветки падал в промоины поднимался и бежал дальше. Лес вокруг ожил. Не шелестом листьев. Стоном. Тихим еле слышным стоном исходящим от земли от деревьев из самого воздуха. Стон складывался в слова но не на русском. На том что он слышал на Равнине. Язык камней и мертвой глины.
Впереди мелькнул просвет. Не свет просто чуть менее густой мрак. Полянка. Он вывалился на нее и замер.
Посреди поляны стоял его фургон.
Тот самый. С пробитым левым фарой и царапиной на боку. Он был здесь. В пяти километрах от той дороги.
Дверь была открыта.
Внутри в салоне горел свет. Теплый желтый свет керосиновой лампы. И сидела тень. Знакомая до боли тень. Сгорбленная спина седая голова.
Дед. Его дед умерший когда Леше было семь.
Тень медленно повернула голову. Лица не было видно только темный силуэт. Но Леша знал что это он. И дед медленно поманил его пальцем. Доверчивым жестом каким звал его маленького к столу на ужин.
Иди внучек. Иди сюда. Устал наверное.
Леша сделал шаг. Потом другой. Ноги несли его сами. Разум кричал что это ловушка что это не дед что там в том свете смерть. Но тело помнило тепло той лампы запах дедова табака и картошки жаренной на сале. Помнило и тянулось к этому как утопающий к последнему глотку воздуха.
Он подошел к порогу. Внутри пахло действительно жареной картошкой и пылью. И еще чем-то. Сладковатым и гнилым. Как забродившие яблоки в подвале.
Садись, — сказал голос деда. Но голос был не тем ласковым хрипловатым. Он был собран из множества голосов. Шепот Кати. Хрип Макса. Его собственный сдавленный всхлип. Все сплелись в одну мерзкую какофонию.
Леша заглянул внутрь.
На месте деда сидело Оно.
Не монстр не черт. Просто сгусток тени. Но тени плотной как деготь. И в ней плавали лица. Все те кого он знал и кто был мертв. Они шевелились словно пытались выплыть на поверхность и не могли. А из этого сгустка протягивались тонкие щупальца из той же тьмы и обвивали руль сиденья лампу. И питались светом. Лампа тускнела на глазах.
Садись, — повторила тень уже одним голосом. Голосом Леши. Точной его копией.
Он отшатнулся. И в этот момент свет в фургоне погас окончательно.
Тишина.
Потом сзади совсем близко у самого уха раздался шепот. Теплый влажный.
Мы же звали тебя. Зачем бежишь. Мы же свои.
Он рванул вперед не разбирая дороги. Сзади не было звука погони. Только шепот. Он был везде. Исходил из-под земли из деревьев из собственной грудной клетки.
Беги беги. Все равно приведем. Твоя глина уже замешана. Твоя очередь на Равнине.
Он бежал пока не споткнулся и не полетел вниз с крутого склона. Катился по мерзлой земле камням корням. Ударился головой о что-то твердое.
И провалился в беззвучный ватный мрак.
Очнулся от холода. Лежал на спине. Над ним висело небо грязного свинцового цвета. Ни звезд ни луны. Просто плоское бесконечное полотно. Он поднял голову.
Перед ним расстилалась она.
Смертная Равнина.
Гигантское пространство голой меловой породы белой как кость. Ни деревца ни кустика. Только белизна прорезанная глубокими черными трещинами. И ветер. Постоянный ледяной ветер который выл в этих трещинах словно равнина дышала. И с каждым вздохом выдыхала наружу тот самый белый мелкий песок который теперь был у него в волосах в зубах под ногтями.
Посреди равнины чернели силуэты. Невысокие бесформенные. Каменные алтари. Или просто сгустки тьмы которые не мог развеять даже этот призрачный свет.
Один из силуэтов пошевелился.
Отделился от общего массива и поплыл по меловой глади в его сторону. Без ног без звука.
Леша вскочил. Спина и голова гудели от боли. Он был здесь. В самом сердце кошмара. Без фонаря без оружия без сил.
Силуэт приближался. И из давящей тишины равнины наконец выкристаллизовался звук. Не вой ветра. А смех. Детский беззаботный смех его младшей сестренки. Той что тоже была с ними в тот день. И чьего тела так и не нашли.
Смех доносился от приближающейся тени.
Леша развернулся и побежал обратно к лесу. Навстречу шепоту который уже ждал его в черноте между деревьями. У него не было выбора. Только два кошмара. Лес где охотятся тени или равнина где смеются мертвые.
Он выбрал лес.
Последнее что он увидел обернувшись была надпись на меловой поверхности у самого края. Словно кто-то гигантской рукой вывел ее прямо на камне. Свежую. Яркую.
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ ДОМОЙ ЛЕША
И он побежал. Зная что это только начало. Что они не уйдут. Что Равнина голодна. И она уже выбрала свое следующее блюдо.
Его.
Глава 2: ИМЕНА НА ПОДОШВАХ
Они были с ним всегда. Не с самого детства. С того дня в семь лет, когда он упал в старый колодец на окраине поселка. Темнота была не просто отсутствием света. Она была живой, вязкой, пахнущей мокрой глиной и чем-то сладковато-гнилым, как яблоки, забытые под печкой. Он не кричал. Он замер, чувствуя, как эта темнота обволакивает его, просачивается под одежду, щекочет кожу. А потом услышал шепот. Не один. Множество. Они перешептывались на языке, похожем на скрип корней, на шорох земли в могиле. Они спорили, кому он достанется. Один голос был тонким, как лезвие бритвы, другой — густым, как кисель. Они называли его «свежим комочком», «недопеченным хлебом». И смеялись. Смех был самым страшным — в нем не было радости, только пустота, которая засасывает.
Его вытащили через три часа. Бабка Марфа, соседка, увидела во сне, где он. Он был синим от холода, но жив. Врачи разводили руками. С тех пор он стал видеть то, чего не видели другие.
Сначала это были тени на периферии зрения. Краем глаза он замечал, как темный угол в сенях становится чуть темнее и гуще, и в этой гуще шевелятся черви-пальцы. Или как его отражение в луже вдруг медленно поворачивало голову и улыбалось, когда сам он стоял неподвижно. Они не нападали. Они наблюдали. И ждали.
Отец Алексей, его дед, был священником в полуразрушенной сельской церкви. Он понял сразу. Увидел в широко раскрытых, слишком взрослых глазах внука то, что не положено видеть ребенку. Он не стал водить его по врачам. Он стал учить. Не только молитвам. Он учил его видеть разницу. Разницу между живой тенью от забора и той, что ложится сама по себе, без солнца. Между скрипом половиц от дома и скрипом, который повторяет твои шаги с опозданием в пол-такта. Он давал ему соль, освященную в Чистый Четверг, и учил чертить ею линию на пороге — не сплошную, а прерывистую, три черточки, три креста. «Они мыслят прямолинейно, — хрипел старик, кутая ноги в плед у печки. — Преграда должна быть для них головоломкой. Разорванная линия — это лабиринт. Им лень его обходить».
Они пробовали убивать. Первый раз — в десять лет. Он пошел за грибами, отстал от ребятни. Из чащобы вышла его мать. Умершая при родах. Она улыбалась его материнской улыбкой, но глаза были как у пойманной щуки — стеклянные, не моргающие. «Сынок, — позвала она голосом, сшитым из воспоминаний отца и старых записей на магнитофоне. — Иди ко мне. Я соскучилась». Сердце рванулось к этому голосу куском теплого, живого мяса. Он сделал шаг. И наступил на муравейник, который не заметил. Острая, жгучая боль в ступне вонзилась в мозг, как гвоздь. Он вскрикнул, посмотрел вниз. А когда поднял голову — ее уже не было. Только на стволе сосны, где она стояла, проступила влага, темная и тягучая, как смола. И пахла не лесом, а тем самым сладким гнильем из колодца.
Второй раз — в четырнадцать. Его пытались утопить в озере. Руки из тины, холодные и сильные, как тросы, обвили лодыжки и потащили на глубину. Он барахтался, воду хлебал, свет уже мерк. И вдруг вспомнил урок деда не о молитве, а о дыхании. Дед говорил: «Они живут в обратном ритме. Ты выдыхаешь — они вдыхают. Задержи дыхание — собьешь их такт». Он перестал бороться, сделал последний судорожный вдох и замер, сжавшись в комок на дне. Темнота сгущалась, давила на веки. Но руки, державшие его, дрогнули. Их хватка ослабла на секунду — словно они потеряли нить, пульс, который вели. Он рванул, вынырнул, откашлялся. На берегу, на песке, были отпечатки не рук, а каких-то костлявых, слишком длинных лап с перепонками.
Они учились на каждой неудаче. И он учился. Он понял, что они не всесильны. Их сила — в обмане, в страхе, в жалости. Они питаются тем, что вырывается из человека воплем, стоном, шепотом отчаяния. Они — тени, отбрасываемые самой душой, когда ее зажимают в тиски ужаса.
И он понял главное: они хотят не просто убить. Они хотят забрать. Заполучить его целиком, с душой, с памятью, с тем самым страхом, который они годами взращивали. Чтобы он стал одним из них. Еще одним голосом в шепоте темноты.
После смерти деда все стало хуже. Старик, видимо, держал какую-то невидимую черту, молился так, что его слова были живой изгородью, колючей и неприступной. С его уходом изгородь пала.
Теперь Леша был один. И лес, тот самый, что тянулся за околицей поселка и упирался в меловую Равнину, стал для ним не просто местом охоты. Он стал притяжением. Его физически тянуло туда. Как магнитом. Это было самое сильное и самое страшное ощущение — будто твои собственные кости намагничены, и полюс находится там, в глубине, среди черных сосен и белой, мертвой земли. Он сопротивлялся днями, мучался, как наркоман в ломке. Потом срывался и шел. Не мог не идти. Это был зов, вшитый в ткань его бытия, в самую суть.
Он стал ходить в лес не как жертва, а как… исследователь. Как безумец, который тыкает палкой в зверя в клетке, чтобы понять пределы его ярости. Он искал закономерности. И находил.
Они боялись названных вещей. Если увидишь в сумерках фигуру и крикнешь не «отойди!», а «я вижу тебя, тварь из глины и шепота!» — она таяла быстрее. Не всегда, но часто. Они ненавидели железо, особенно старое, ржавое, побывавшее в огне. Он носил с собой обломок косы, найденный на покосе. Его холодное прикосновение обжигало их, как раскаленный металл.
Но была и другая категория. Не тени из колодца. Другие.
Он столкнулся с ними позже, лет в семнадцать. Шел ночью из леса, весь на нервах, каждый шелест заставлял вздрагивать. И услышал пение. Нет, не пение. Напев. Тягучий, печальный, невероятно чистый и пронзительный. Он лился с неба, будто его пела сама луна. Это был азан. Мусульманский призыв к молитве. Но здесь, в этой глухой русской деревне, где кроме православных старушек никого не было. Звук обволакивал, проникал в кости, вызывал не страх, а странную, тоскливую покорность. Желание лечь на землю и отдаться этому песнопению, пусть оно унесет тебя куда угодно.
Из-за деревьев вышла фигура. Высокая, невероятно худая, закутанная в струящиеся, серые, как дым, одежды. Лица не было видно. Но от нее исходил запах жара. Раскаленного песка, сухого ветра, далеких пустынь. Это был джинн.
Он не шел по земле. Он плыл над самой травой. И смотрел на Лешу не с голодом тени, а с холодным, научным интересом. Как энтомолог смотрит на редкого жука.
— Ты помечен, — сказал джинн. Его голос был похож на тот напев, но теперь в нем слышался скрежет. — Помечен Старой Глиной. Ты нашептан. Ты — спор. Грибница проросла в тебе. Интересно.
Леша попятился, сжимая в потной руке обломок косы.
— Уходи.
Джинн рассмеялся. Звук был как треск ломающегося льда.
— Мы не охотимся за тобой, мальчик. Мы наблюдаем. Наш мир — там, — он кивнул куда-то в сторону, за лесом. — Их мир — здесь, в сырости, в тлении, в памяти этой земли. Они — низшие духи. Бесы вашего падшего мира. Глина и страх. Мы — огонь и воля. Но ты… ты аномалия. Ты ходишь в их дом и возвращаешься. Ты для них — как сладкий плод, который никак не сорвать. Это забавно.
— Что вы от меня хотите? — выдавил из себя Леша.
— Хотим? Ничего. Но если они когда-нибудь все же тебя возьмут… будет интересно посмотреть, что вырастет из такого семени. Глина, замешанная на человеческой плоти, вскормленная страхом и политая отчаянием… Из такого могут получиться любопытные вещи.
Джинн сделал легкое движение рукой. Воздух вокруг него задрожал, как над раскаленным асфальтом. И он растаял, словто его и не было. Остался лишь запах пепла да далекий, замирающий отзвук азана.
С тех пор за ним следили уже две силы. Свои, доморощенные бесы, тени из колодца и с Равнины — хотели его съесть, ассимилировать, сделать частью своего липкого, шепчущего целого. Джинны — наблюдали, как за экспериментом.
А он ходил и ходил в лес. С каждым разом все дальше. Все ближе к Равнине. Он искал ответ. Зачем? Почему он? Что такого особенного в нем, сыне умершей матери и внуке умершего священника? Он не находил ничего. Только зов. Непреодолимый, как зов плоти, как жажда.
Он стал замечать, что после каждого похода в лес, в поселке происходило что-то странное. То у соседской коровы молоко станет синим и горьким. То в колодце начнет плескаться что-то большое. То старушка, проходя мимо его дома, крестится и плюет через левое плечо, шепча: «Одержимый, на тебе печать».
Он и был одержим. Но не в классическом смысле. В нем не жил чужой голос. Его собственный страх, его усталость, его безысходность стали тем пассивом, на котором паразитировали они. Он был для них как хлеб для плесени. Питательная среда.
И в одну из ночей, самую страшную, он понял, что борьба бесполепна. Он вернулся из леса, лег на кровать в своей холодной комнате и попытался уснуть. И почувствовал, как по его ногам, от пяток к коленям, медленно, как татуировщик-садист, пополз холод. Не внешний. Внутренний. Будто в костном мозге застывал лед. Он не мог пошевелиться. Над ним нависла та самая, знакомая тьма. И в этот раз в ней не было ни шепота, ни смеха. Было молчаливое, уверенное присутствие. Оно заполнило комнату до краев. Он чувствовал его вес на груди, его взгляд в темноте.
Оно ждало. Ждало, когда он сломается окончательно. Когда сам попросит, чтобы это закончилось. Когда отдастся.
Леша лежал и смотрел в потолок, по которому, как живые, ползли тени от веток за окном. И в его голове, сквозь панический туман, пробилась ясная, ледяная мысль: Они не уйдут. Никогда. Они часть меня. Или я часть их. Грань стерлась. Осталось только дойти до Равнины и посмотреть, что по ту сторону. Может, там — конец. А может, начало чего-то такого, перед чем смерть покажется милостью.
Он закрыл глаза. Холод подползал уже к животу. Он не стал молиться. Он просто начал вспоминать. Вспоминать лицо деда. Тепло печки. Запах воска и ладана в церкви. Солнечный зайчик на половице. Каждое теплое, живое воспоминание было бусиной, которую он нанизывал на нить, создавая барьер между собой и холодом. Это был его способ. Не изгнание. Защита. Сохранение островка себя в наступающем море тьмы.
Холод остановился. Не отступил. Остановился, будто наткнулся на невидимую стену. Натянутую из крошечных, хрупких, но его воспоминаний.
Так и шла их война. Без побед, без перемирий. Изнурительная, ежедневная окопная борьба за каждый сантиметр его души. А лес ждал. Манил. Звал домой.
Глава 3: ГЛИНА ДЛЯ НОВОЙ ЖИЗНИ
Мрак под деревьями был не просто отсутствием света. Он был субстанцией, вязкой и плотной, словно застоявшийся бульон из теней. Леша шел, и лес смыкался за его спиной, поглощая следы. Он не просто брел — он двигался с отточенной, худой решимостью голодного волка. В руке, вцепившись в ладонь до побеления костяшек, был самодельный кинжал. Рукоять из причудливо корявого корня можжевельника, найденного когда-то на краю Равнины. Клинок — узкая полоса закаленного железа от дедовской бороны, отточенная о плоский речной камень до зловещего, матового блеска. Железо, побывавшее в огне и земле. Единственное, чего они чурались по-настоящему.
Его не тянуло в лес сейчас. Его вело. Как на поводке из колючей проволоки, впившейся в самое нутро. Месть еще не оформилась в четкий план. Сейчас ею двигала пронзительная, всесокрушающая ярость, замешанная на беспомощности. Ярость за Илью.
Илья. Друг детства, единственный, кто не крестился при его виде, не называл одержимым. Глухой с рождения, он жил в мире тишины, и, возможно, поэтому шепот бесов не достигал его. Он видел лишь страх в глазах Леши. И однажды, когда они были мальчишками, просто взял его за руку и показал на солнце, пробивающееся сквозь листву. Жест говорил: «Смотри, оно есть. Оно реальнее».
Илья погиб три месяца назад. Не сразу. Его смерть была долгой и мучительной, как отпиливание конечности тупой пилой.
Они полезли в самую глушь, к кривому ручью, где, по слухам, водилась огромная щука. Леша чувствовал неладное с самого утра. Воздух был слишком густым, птицы молчали, даже комары не жужжали. Но Илья, не слышавший этой гнетущей тишины, тащил его вперед, смеясь беззвучным, одними губами смехом, и Леша не смог отказать.
Ловушка сработала у самого ручья. Не физическая. Ментальная. Из чащи вышел дед. Настоящий дед, Алексей, в своей потертой рясе, с той самой родинкой над бровью, с ласковыми морщинами у глаз. Леша остолбенел. Разум кричал, что это невозможно, но сердце рванулось навстречу, искалеченное тоской. Илья, видя его оцепенение, потянул его за рукав назад.
И тогда дед улыбнулся. Улыбкой, которую Леша помнил с самого раннего детства. И сказал его голосом, точь-в-точь: «Внучек, я вернулся. Просто подойди».
Леша сделал шаг. Илья, не слышащий лжи в голосе, но видящий смертельный ужас в глазах друга, рванулся вперед. Он встал между Лешей и фигурой. Простой, немой, человеческий жест защиты.
Фигура деда дрогнула. Улыбка сползла с лица, как маска из воска. То, что было под ней, не имело формы. Просто сгусток движущейся черноты. Длинная, тонкая, как хлыст, конечность выскользнула из складок рясы и ударила Илью в грудь. Не пронзила. Ударила. Звук был похож на то, как ломают мокрую, сырую ветку.
Илья отлетел, ударился спиной о сосну и рухнул. Леша закричал. Крик разорвал гнетущую тишину леса. Тварь, принявшая облик деда, затрепетала, ее контуры поплыли. Крик, живой, полный боли и ярости, был для нее как кислота. Она отступила, растекаясь по земле, как разлитая нефть, и исчезла в трещинах почвы.
Илья был еще жив. Дышал. Но с каждым вдохом в его груди что-то хрустело и булькало. Он смотрел на Лешу широко открытыми, понимающими глазами. Не было ни страха, ни укора. Было лишь сожаление. Он поднял руку, дрожащими пальцами коснулся щеки Леши, по которой текли горячие, бесполезные слезы. И показал на землю, потом на себя, потом куда-то вдаль. Жест был прост: «Оставь меня. Беги».
Леша не побежал. Он на руках, рыдая и спотыкаясь, вытащил друга из леса. Илья умер в его доме, на той же кровати, где когда-то умер дед, спустя неделю. Врачи разводили руками: множественные сложнейшие переломы ребер, разорванное легкое, обширное внутреннее кровоизлияние. «Как будто его ударил лом, — говорил фельдшер, — но без внешних повреждений».
На похоронах, когда гроб опускали в сырую, апрельскую землю, Леша не плакал. Он стоял, сжав кулаки так, что ногти впились в ладони до крови. Он смотрел не на гроб, а на лес, черневший на горизонте за кладбищенской оградой. И в тот момент что-то в нем переломилось окончательно. Тоска и страх сменились холодной, титанической тяжестью. Не мести еще. Ответственности. Он был приманкой. Наживкой. И из-за него погиб невинный. Больше такого не должно было произойти. Никогда.
После похорон он перестал ходить в лес. Надолго. Он вернулся в полуразрушенную церковь деда. Поднял пыльные книги, запасы освященной соли, закопченные лампады. Он не молился о спасении души. Он изучал врага. Как стратег перед битвой. Он понял, что молитвы — это не магия. Это структура. Порядок. Кристаллизация мысли и воли в слове. А они, твари, были воплощенным хаосом, энтропией, разложением. Порядок мог сдерживать хаос, но не уничтожить его полностью. Нужно было оружие иного рода.
И он начал его создавать. Из памяти. Из боли. Из ярости. Каждую ночь, когда тени сгущались за окном и шепот начинал скрестись в подполье, он не прятался под одеяло. Он садился за стол, зажигал все свечи, которые были, и брал в руки кусок сырой, влажной глины. Он лепил. Сначала бесформенные комки. Потом начал лепить лица. Тех, кого знал. Дед. Мать. Илья. Он лепил их не для утешения. Он пытался уловить и закрепить в материи саму суть их, то теплое, живое, человеческое, что было полной противоположностью ледяной пустоте бесов.
Работа в церкви, физический труд по ее восстановлению, давала иллюзию нормальности. Черти, как он думал, отстали. Шепот стал тише. Тени реже шевелились в углах. Он позволил себе думать, что нашел способ отгородиться. Что дедов метод — создать свой, упорядоченный мир — работает.
Это была самонадеянность. И расплата за нее пришла.
Он пошел в соседнее село за гвоздями и стеклом для окон. Шел старой лесной дорогой, длинной, но знакомой. День был ясный, солнечный. И потому он ослабил бдительность.
Ловушку они устроили не в лесу, а в нем самом. В его собственном теле.
Сначала свело судорогой икру на правой ноге. Боль была острой, неестественной. Он споткнулся, упал на колени. Потом судорога сковала вторую ногу, перекинулась на спину. Он упал на землю, не в силах пошевельнуться, как будто его собственные мышцы взбунтовались против него. Он лежал на пыльной дороге, беспомощный, глядя в синее, безразличное небо.
А потом пришло Оно. Не из леса. Оно вышло из него. Из его собственной тени, растянувшейся под острым углом на дороге. Тень оторвалась от земли, встала вертикально, обрела объем. Это была фигура из жидкого, струящегося мрака, лишь отдаленно напоминающая человека. У нее не было лица. Только впадина, где оно должно было быть.
Оно наклонилось над ним. Леша не мог кричать. Дыхание перехватила та же невидимая судорога, сдавившая горло. Он мог только смотреть.
Тварь протянула руку. Не для удара. Она коснулась его груди, прямо над сердцем. Прикосновение было ледяным и влажным, как прикосновение гниющей рыбы. И оно вошло внутрь. Не разрывая плоти. Прошло сквозь кожу и мышцы, как призрак сквозь стену.
Внутри стало холодно. Холодно так, как не бывает в живом теле. Это был холод пустоты, космоса, вечной мерзлоты. Он чувствовал, как этот холод пожирает тепло его крови, замедляет удары сердца, сковывает легкие. Он умирал. Не от раны. От того, что из него высасывали саму жизнь, саму возможность быть живым.
И в этот миг абсолютной беспомощности, на грани потери сознания, он увидел нечто. Сквозь полупрозрачную, дрожащую форму твари, вдали, у кромки леса, стояла другая фигура. Высокая, худая, закутанная в серое. Джинн. Он стоял, скрестив руки на груди, и наблюдал. Его лицо, скрытое в складках материи, не выражало ничего. Только холодный, отстраненный интерес. Как будто он смотрел не на убийство, а на редкое природное явление.
Эта отстраненность, это равнодушие высшей силы, которая могла бы помочь, но не стала, влило в угасающее сознание Леши последнюю, отчаянную волю. Он не хотел умирать так. Не как жертва под взглядом равнодушного зрителя. И не ради мести уже. Ради простого, животного права не даться.
Он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Но он мог сжать. Сжать что-то внутри. Не мышцы. Волю. Ту самую хлипкую, измотанную нить, на которой держалась его личность. Он собрал ее в тугой, раскаленный узел. И этим узлом, последним импульсом своего «я», ударил изнутри в то место, где ледяная рука твари касалась его груди.
Раздался звук. Тихий, как лопнувший пузырь. Но тварь вздрогнула и отдернула руку. Ее бестелесные пальцы будто обгорели, на них плясали крошечные искры тусклого, синеватого света. Она издала шипение, похожее на звук раскаленного железа, опущенного в воду.
Леша смог вдохнуть. Воздух обжег ледяные легкие. Тело дрогнуло, судорога ослабла на долю секунды. Этого хватило. Он катком перевернулся на бок, рука судорожно нащупала на поясе ту самую глиняную фигурку Ильи, которую он носил с собой как талисман. Он сжал ее в кулаке, чувствуя, как шершавая, прохладная глина впитывает пот с его ладони.
Он не молился. Он просто вспомнил. Вспомнил тихий, беззвучный смех Ильи. Тепло его плеча, когда они сидели на завалинке. Солнечный зайчик в его волосах. Он вложил в эти воспоминания всю свою ярость, всю свою тоску, всю свою любовь. И пронзил ими тварь, как копьем.
Тварь отпрянула. Не от боли. От неприятия. Живое тепло человеческой привязанности, чистое и незамутненное страхом, было для нее ядом. Она заколебалась, ее форма потеряла четкость.
И в этот момент джинн у кромки леса медленно, почти невесомо, поднял руку. Не для помощи. Он просто провел пальцем по воздуху. И пространство между ним, Лешей и тварью дрогнуло, будто нагретый асфальт. Запахло гарью и пеплом.
Тварь, почуяв присутствие другой, высшей и чуждой силы, схлопнулась. Она не убежала. Она просто рассыпалась, как куча сухих листьев, подхваченная внезапным порывом невидимого ветра, и исчезла.
Леша лежал, судорожно хватая ртом воздух. Тело было разбитым, как после тяжелейшей болезни. Он поднял голову. Джинн все еще стоял на месте. Казалось, он кивнул. Один раз. Сухо. И растаял в воздухе, оставив после себя лишь легкую дымку и горьковатый привкус на губах.
Он дополз до церкви. Две недели не мог встать с постели. Тело болело так, будто его переехал каток. Врач, приезжавший из райцентра, говорил о тяжелейшей форме неврологического расстройства, о стрессе, о последствиях травмы. Леша молчал.
Он понял тогда все. Бегство, изоляция, молитва — все это было детскими заборами против наводнения. Они не охотились за ним просто так. Они готовили. Доводили до нужной кондиции страха и отчаяния, а потом приходили забрать урожай. А джинны… джинны ждали, когда плод созреет окончательно. Чтобы посмотреть, что из него получится.
Месть перестала быть просто порывом. Она стала холодным, расчетливым замыслом. Если они хотят его как пищу, как материал, значит, в этом материале можно спрятать лезвие. Если они питаются его страхом, значит, нужно создать такой страх, который сожжет их изнутри. Если они часть этого леса, этой Равнины, значит, нужно найти сердце этой мерзости и вырвать его.
Он больше не был испуганным мальчиком или скорбящим другом. Он стал садовником, решившим вырастить в своем огороде ядовитый плод специально для вредителей. И первые семена этого ужасного урожая он начал сеять в ту же ночь, взяв в дрожащие, еще слабые руки новый комок влажной, податливой глины. На этот раз он лепил не память. Он лепил ловушку.
Глава 3: ГЛИНА ДЛЯ НОВОЙ ЖИЗНИ
Мрак под деревьями был не просто отсутствием света. Он был субстанцией, вязкой и плотной, словно застоявшийся бульон из теней. Леша шел, и лес смыкался за его спиной, поглощая следы. Он не просто брел — он двигался с отточенной, худой решимостью голодного волка. В руке, вцепившись в ладонь до побеления костяшек, был самодельный кинжал. Рукоять из причудливо корявого корня можжевельника, найденного когда-то на краю Равнины. Клинок — узкая полоса закаленного железа от дедовской бороны, отточенная о плоский речной камень до зловещего, матового блеска. Железо, побывавшее в огне и земле. Единственное, чего они чурались по-настоящему.
Его не тянуло в лес сейчас. Его вело. Как на поводке из колючей проволоки, впившейся в самое нутро. Месть еще не оформилась в четкий план. Сейчас ею двигала пронзительная, всесокрушающая ярость, замешанная на беспомощности. Ярость за Илью.
Илья. Друг детства, единственный, кто не крестился при его виде, не называл одержимым. Глухой с рождения, он жил в мире тишины, и, возможно, поэтому шепот бесов не достигал его. Он видел лишь страх в глазах Леши. И однажды, когда они были мальчишками, просто взял его за руку и показал на солнце, пробивающееся сквозь листву. Жест говорил: «Смотри, оно есть. Оно реальнее».
Илья погиб три месяца назад. Не сразу. Его смерть была долгой и мучительной, как отпиливание конечности тупой пилой.
Они полезли в самую глушь, к кривому ручью, где, по слухам, водилась огромная щука. Леша чувствовал неладное с самого утра. Воздух был слишком густым, птицы молчали, даже комары не жужжали. Но Илья, не слышавший этой гнетущей тишины, тащил его вперед, смеясь беззвучным, одними губами смехом, и Леша не смог отказать.
Ловушка сработала у самого ручья. Не физическая. Ментальная. Из чащи вышел дед. Настоящий дед, Алексей, в своей потертой рясе, с той самой родинкой над бровью, с ласковыми морщинами у глаз. Леша остолбенел. Разум кричал, что это невозможно, но сердце рванулось навстречу, искалеченное тоской. Илья, видя его оцепенение, потянул его за рукав назад.
И тогда дед улыбнулся. Улыбкой, которую Леша помнил с самого раннего детства. И сказал его голосом, точь-в-точь: «Внучек, я вернулся. Просто подойди».
Леша сделал шаг. Илья, не слышащий лжи в голосе, но видящий смертельный ужас в глазах друга, рванулся вперед. Он встал между Лешей и фигурой. Простой, немой, человеческий жест защиты.
Фигура деда дрогнула. Улыбка сползла с лица, как маска из воска. То, что было под ней, не имело формы. Просто сгусток движущейся черноты. Длинная, тонкая, как хлыст, конечность выскользнула из складок рясы и ударила Илью в грудь. Не пронзила. Ударила. Звук был похож на то, как ломают мокрую, сырую ветку.
Илья отлетел, ударился спиной о сосну и рухнул. Леша закричал. Крик разорвал гнетущую тишину леса. Тварь, принявшая облик деда, затрепетала, ее контуры поплыли. Крик, живой, полный боли и ярости, был для нее как кислота. Она отступила, растекаясь по земле, как разлитая нефть, и исчезла в трещинах почвы.
Илья был еще жив. Дышал. Но с каждым вдохом в его груди что-то хрустело и булькало. Он смотрел на Лешу широко открытыми, понимающими глазами. Не было ни страха, ни укора. Было лишь сожаление. Он поднял руку, дрожащими пальцами коснулся щеки Леши, по которой текли горячие, бесполезные слезы. И показал на землю, потом на себя, потом куда-то вдаль. Жест был прост: «Оставь меня. Беги».
Леша не побежал. Он на руках, рыдая и спотыкаясь, вытащил друга из леса. Илья умер в его доме, на той же кровати, где когда-то умер дед, спустя неделю. Врачи разводили руками: множественные сложнейшие переломы ребер, разорванное легкое, обширное внутреннее кровоизлияние. «Как будто его ударил лом, — говорил фельдшер, — но без внешних повреждений».
На похоронах, когда гроб опускали в сырую, апрельскую землю, Леша не плакал. Он стоял, сжав кулаки так, что ногти впились в ладони до крови. Он смотрел не на гроб, а на лес, черневший на горизонте за кладбищенской оградой. И в тот момент что-то в нем переломилось окончательно. Тоска и страх сменились холодной, титанической тяжестью. Не мести еще. Ответственности. Он был приманкой. Наживкой. И из-за него погиб невинный. Больше такого не должно было произойти. Никогда.
После похорон он перестал ходить в лес. Надолго. Он вернулся в полуразрушенную церковь деда. Поднял пыльные книги, запасы освященной соли, закопченные лампады. Он не молился о спасении души. Он изучал врага. Как стратег перед битвой. Он понял, что молитвы — это не магия. Это структура. Порядок. Кристаллизация мысли и воли в слове. А они, твари, были воплощенным хаосом, энтропией, разложением. Порядок мог сдерживать хаос, но не уничтожить его полностью. Нужно было оружие иного рода.
И он начал его создавать. Из памяти. Из боли. Из ярости. Каждую ночь, когда тени сгущались за окном и шепот начинал скрестись в подполье, он не прятался под одеяло. Он садился за стол, зажигал все свечи, которые были, и брал в руки кусок сырой, влажной глины. Он лепил. Сначала бесформенные комки. Потом начал лепить лица. Тех, кого знал. Дед. Мать. Илья. Он лепил их не для утешения. Он пытался уловить и закрепить в материи саму суть их, то теплое, живое, человеческое, что было полной противоположностью ледяной пустоте бесов.
Работа в церкви, физический труд по ее восстановлению, давала иллюзию нормальности. Черти, как он думал, отстали. Шепот стал тише. Тени реже шевелились в углах. Он позволил себе думать, что нашел способ отгородиться. Что дедов метод — создать свой, упорядоченный мир — работает.
Это была самонадеянность. И расплата за нее пришла.
Он пошел в соседнее село за гвоздями и стеклом для окон. Шел старой лесной дорогой, длинной, но знакомой. День был ясный, солнечный. И потому он ослабил бдительность.
Ловушку они устроили не в лесу, а в нем самом. В его собственном теле.
Сначала свело судорогой икру на правой ноге. Боль была острой, неестественной. Он споткнулся, упал на колени. Потом судорога сковала вторую ногу, перекинулась на спину. Он упал на землю, не в силах пошевельнуться, как будто его собственные мышцы взбунтовались против него. Он лежал на пыльной дороге, беспомощный, глядя в синее, безразличное небо.
А потом пришло Оно. Не из леса. Оно вышло из него. Из его собственной тени, растянувшейся под острым углом на дороге. Тень оторвалась от земли, встала вертикально, обрела объем. Это была фигура из жидкого, струящегося мрака, лишь отдаленно напоминающая человека. У нее не было лица. Только впадина, где оно должно было быть.
Оно наклонилось над ним. Леша не мог кричать. Дыхание перехватила та же невидимая судорога, сдавившая горло. Он мог только смотреть.
Тварь протянула руку. Не для удара. Она коснулась его груди, прямо над сердцем. Прикосновение было ледяным и влажным, как прикосновение гниющей рыбы. И оно вошло внутрь. Не разрывая плоти. Прошло сквозь кожу и мышцы, как призрак сквозь стену.
Внутри стало холодно. Холодно так, как не бывает в живом теле. Это был холод пустоты, космоса, вечной мерзлоты. Он чувствовал, как этот холод пожирает тепло его крови, замедляет удары сердца, сковывает легкие. Он умирал. Не от раны. От того, что из него высасывали саму жизнь, саму возможность быть живым.
И в этот миг абсолютной беспомощности, на грани потери сознания, он увидел нечто. Сквозь полупрозрачную, дрожащую форму твари, вдали, у кромки леса, стояла другая фигура. Высокая, худая, закутанная в серое. Джинн. Он стоял, скрестив руки на груди, и наблюдал. Его лицо, скрытое в складках материи, не выражало ничего. Только холодный, отстраненный интерес. Как будто он смотрел не на убийство, а на редкое природное явление.
Эта отстраненность, это равнодушие высшей силы, которая могла бы помочь, но не стала, влило в угасающее сознание Леши последнюю, отчаянную волю. Он не хотел умирать так. Не как жертва под взглядом равнодушного зрителя. И не ради мести уже. Ради простого, животного права не даться.
Он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Но он мог сжать. Сжать что-то внутри. Не мышцы. Волю. Ту самую хлипкую, измотанную нить, на которой держалась его личность. Он собрал ее в тугой, раскаленный узел. И этим узлом, последним импульсом своего «я», ударил изнутри в то место, где ледяная рука твари касалась его груди.
Раздался звук. Тихий, как лопнувший пузырь. Но тварь вздрогнула и отдернула руку. Ее бестелесные пальцы будто обгорели, на них плясали крошечные искры тусклого, синеватого света. Она издала шипение, похожее на звук раскаленного железа, опущенного в воду.
Леша смог вдохнуть. Воздух обжег ледяные легкие. Тело дрогнуло, судорога ослабла на долю секунды. Этого хватило. Он катком перевернулся на бок, рука судорожно нащупала на поясе ту самую глиняную фигурку Ильи, которую он носил с собой как талисман. Он сжал ее в кулаке, чувствуя, как шершавая, прохладная глина впитывает пот с его ладони.
Он не молился. Он просто вспомнил. Вспомнил тихий, беззвучный смех Ильи. Тепло его плеча, когда они сидели на завалинке. Солнечный зайчик в его волосах. Он вложил в эти воспоминания всю свою ярость, всю свою тоску, всю свою любовь. И пронзил ими тварь, как копьем.
Тварь отпрянула. Не от боли. От неприятия. Живое тепло человеческой привязанности, чистое и незамутненное страхом, было для нее ядом. Она заколебалась, ее форма потеряла четкость.
И в этот момент джинн у кромки леса медленно, почти невесомо, поднял руку. Не для помощи. Он просто провел пальцем по воздуху. И пространство между ним, Лешей и тварью дрогнуло, будто нагретый асфальт. Запахло гарью и пеплом.
Тварь, почуяв присутствие другой, высшей и чуждой силы, схлопнулась. Она не убежала. Она просто рассыпалась, как куча сухих листьев, подхваченная внезапным порывом невидимого ветра, и исчезла.
Леша лежал, судорожно хватая ртом воздух. Тело было разбитым, как после тяжелейшей болезни. Он поднял голову. Джинн все еще стоял на месте. Казалось, он кивнул. Один раз. Сухо. И растаял в воздухе, оставив после себя лишь легкую дымку и горьковатый привкус на губах.
Он дополз до церкви. Две недели не мог встать с постели. Тело болело так, будто его переехал каток. Врач, приезжавший из райцентра, говорил о тяжелейшей форме неврологического расстройства, о стрессе, о последствиях травмы. Леша молчал.
Он понял тогда все. Бегство, изоляция, молитва — все это было детскими заборами против наводнения. Они не охотились за ним просто так. Они готовили. Доводили до нужной кондиции страха и отчаяния, а потом приходили забрать урожай. А джинны… джинны ждали, когда плод созреет окончательно. Чтобы посмотреть, что из него получится.
Месть перестала быть просто порывом. Она стала холодным, расчетливым замыслом. Если они хотят его как пищу, как материал, значит, в этом материале можно спрятать лезвие. Если они питаются его страхом, значит, нужно создать такой страх, который сожжет их изнутри. Если они часть этого леса, этой Равнины, значит, нужно найти сердце этой мерзости и вырвать его.
Он больше не был испуганным мальчиком или скорбящим другом. Он стал садовником, решившим вырастить в своем огороде ядовитый плод специально для вредителей. И первые семена этого ужасного урожая он начал сеять в ту же ночь, взяв в дрожащие, еще слабые руки новый комок влажной, податливой глины. На этот раз он лепил не память. Он лепил ловушку.
Глава 4: ПЛОТЬ ОТ ЗЕМЛИ, КОСТЬ ОТ КАМНЯ
Тишина в церкви была иного рода. Не мертвая, как в лесу, а выстраданная, вымоленная, впитавшая в свои деревянные стены столетия шепота исповедей и тяжелых вздохов. Леша стоял перед грубо сколоченным столом, служившим ему и алтарем, и верстаком. На столе лежали три предмета.
Первый комок сырой, холодной глины, выкопанной из-под корней старой ивы у ручья. Не с Равнины. Оттуда брать было нельзя, эта земля была уже заражена, пропитана их сутью. Эта глина была нейтральной, чистой, просто прахом.
Второй его кинжал, с рукоятью из можжевелового корня. Лезвие тускло поблескивало в свете единственной свечи.
Третий маленькая, уже затвердевшая и обожженная в печи глиняная фигурка. Его первая работа. Не Илья и не дед. Бесформенный комок с двумя впадинами вместо глаз и щелью вместо рта. Он лепил его в ночь после того нападения на дороге, в лихорадке, едва держась на ногах. В него он вложил не память, а сам момент ужаса. Ледяное прикосновение. Чувство высасываемой жизни. Собственный подавленный крик.
Теперь этот комок смотрел на него пустыми глазницами. И казалось, смотрел с пониманием.
План мести не был планом в обычном смысле. Нельзя было пойти и зарубить тень. Нельзя отравить призрак. Его месть должна была быть иной. Языческой. Алхимической. Если они хотели его плоть и душу как материал, он превратит себя в отраву. Если они кормились его страхом, он создаст такой страх, который будет жечь их, как чистейший спирт.
Он начал с тела.
Каждое утро на рассвете, когда серый свет едва пробивался через заколоченные окна, он выходил во двор. Не для молитвы. Для боли. Он делал упражнения, которые когда-то показывал ему дед не для силы, а для выносливости духа. Медленные, контролируемые приседания до жжения в бедрах. Стойка на одном колене, пока сустав не начинал ныть тупой, нестерпимой болью. Он брал тяжелый камень и поднимал его снова и снова, пока мышцы спины не кричали о пощаде. Он не качал мускулы. Он учил тело терпеть. Превращал его в инструмент, который не подведет в самый страшный момент, когда страх будет парализовать волю. Боль стала его союзником. Она напоминала, что он жив. Что плоть его реальна. А все, что приходит из леса, нет.
После физической боли приходила боль памяти. Он садился за стол, брал в руки глину и лепил. Теперь не доброе. Он лепил тот самый темный комок с щелью вместо рта. Лепил его снова и снова, каждый раз стараясь точнее передать не форму, а ощущение. Ощущение ледяной пустоты, всасывающей тепло. Он концентрировался на этом чувстве, вдыхал его, впитывал кожей. Он культивировал в себе не просто страх, а его квинтэссенцию. Чистый, дистиллированный ужас перед небытием.
Потом он брал кинжал. И проводил лезвием по ладони. Не глубоко. Неопасно. Но достаточно, чтобы выступила кровь. Алая, горячая, пахнущая железом и жизнью. Он смотрел на нее, на эту алую точку в мире серых теней. И позволял капле упасть на глиняную фигурку.
Шипение. Едва слышное. Кровь не впитывалась. Она будто прожигала глину, оставляя на поверхности темный, почти черный, лаковый след. Запах менялся. От сырой земли к чему-то горькому, едкому, как дым от горящих волос.
Это был ритуал. Его ритуал. Он не призывал силы. Он создавал антисилу. Амулет не для защиты, а для нападения. Заряженный его болью, его страхом, его кровью кусок земли должен был стать громоотводом. Приманкой, которая привлечет их, но при контакте обожжет их сущность, как его кровь обжигала глину.
Но одного этого было мало. Он понимал. Они сильны. Их много. А он один. Нужно было найти слабое место. Не в них. В самом порядке вещей.
Он начал читать. Не только дедовы богословские книги. Он разыскал на чердаке рассыпающиеся от времени тетради, исписанные мелким, бисерным почерком. Дед записывал все. Рассказы стариков о лешем, о банниках, о полуденницах. Не как суеверия, а как факты. Он описывал их не как демонов, а как явления природы. Как торнадо или грозу. Свойства, повадки, слабости.
И в одной из тетрадей, на пожелтевшей от времени странице, Леша нашел упоминание о Равнине. Не под таким названием. Старик называл ее Место Скрещения Жил. Писал, что там земля больна древней болезнью, что это шрам, через который сочится иное. И писал, что болезнь имеет сердце. Ядро. Место, где больная земля бьется, как гнойный нарыв.
Там же было предостережение, обведенное дрожащей от возраста рукой в рамочку. Не ищи сердце. Оно охраняет себя не тенями. Оно меняет пространство. Там законы иные. Там твоя вера, твое железо, твоя плоть могут оказаться пустым звуком. Ты станешь беспомощным, как младенец во тьме.
Леша закрыл тетрадь. Его пальцы оставили на рассыпающемся переплете влажные отпотевшие следы. Страх, холодный и знакомый, сжал горло. Стать беспомощным. Снова. Как на той дороге. Только хуже.
Но потом он посмотрел на глиняную фигурку на столе. На черный, лаковый след от его крови. И ярость, тихая и неугасимая, как тлеющий торф, перешила страх. Хорошо. Пусть меняет пространство. Пусть лишает его оружия и сил. Тогда он придет туда без оружия. Без сил. Он придет туда как та самая отравленная приманка. Как живое проклятие. Если нельзя уничтожить ядро, можно попробовать заразить его собой. Своей отравленной, насыщенной ненавистью и волей к разрушению сутью.
Это был путь самоубийцы. Он это понимал. Шансов выжить не было. Но шансов прожить долгую жизнь тоже не оставалось. Они не отстанут. Рано или поздно они возьмут его, как взяли Илью. Или сломают, превратят в пустое место, в шепчущую тень.
Лучше уж взорваться гранатой в самом логове врага.
Он вышел из церкви. Ночь была на редкость ясной, звездной. Лес на горизонте был черным, бездонным пятном, поглощавшим свет. Он не чувствовал сейчас того слепого притяжения, той магнитной силы. Он чувствовал холодную решимость. Как перед прыжком в ледяную воду.
Завтра. Завтра он начнет готовиться по-настоящему. Не просто терпеть боль. Изучать лес. Ходить на его окраины, картографировать в памяти каждую тропу, каждую промоину, каждое гиблое место. Искать закономерности в их появлениях. Время суток, погода, фазы луны. Все имеет значение. Всякая тварь, даже бестелесная, следует своим инстинктам, своим правилам. Нужно найти эти правила. И нарушить их.
Он посмотрел на звезды. Холодные, далекие, безразличные. Как взгляд того джинна. Миру нет дела до его войны. Это делает его борьбу еще более одинокой. И еще более важной. Потому что если не он, то никто. И тогда эта черная болезнь земли, этот шепот из колодца, будет расползаться дальше. Глина и страх поглотят все.
Он повернулся и зашел обратно в церковь. Дверь закрылась с тихим, но окончательным стуком. Внутри пахло воском, пылью и сухой глиной. Запах его крепости. И его будущей могилы.
На столе глиняная фигурка словно усмехалась ему своей безгубой щелью. Скоро, говорила она беззвучно. Скоро мы проверим твою теорию на практике. Скушаешь ли ты нас. Или мы все таки скушаем тебя.
Леша сел, взял новый комок глины. И начал лепить снова.
Глава 5: ПСЕВДОНИМ «ЗЕХ» И МЕСТЬ ИЗ ГЛИНЫ
Псевдоним родился сам, из ледяного дыхания ночи и скрежета зубов. Зех. Не имя. Звук. Резкий, короткий, как удар кинжалом в темноте. Так окрестил его один из стариков на окраине поселка, увидев, как Леша возвращается с лесной просеки на рассвете, весь в ссадинах, с глиняной пылью в волосах и глазами, в которых погасли все звезды. «Ишь ты, Зех какой, — пробормотал старик, крестясь. — Не человек, а звук пустой». Звук пустой. Так оно и было. Внутри него теперь гудело одно сплошное, неумолкающее «зех». Звук точильного камня, звук ломающегося льда, звук тишины перед криком. Он принял это. Теперь он был Зех. Существо без прошлого, с одним только будущим, черным и заостренным, как наконечник.
План мести не был благородным. Он был грязным, коварным, как сама тварь из колодца. Он не собирался сражаться с целым лесом. Он решил охотиться. По одному. Выманивать. Калечить. Наполнять их собственное царство страхом, но страхом иного рода. Не питательным, животным ужасом жертвы. А страхом раненого хищника, который наткнулся на капкан.
Он начал с окраин. Не с той тропы, где погиб Илья. С другой стороны, где лес спускался к болотистой низине, прозванной Жилявым Рвом. Место было гиблое, туда даже грибники не заглядывали. Топили скот. Говорили, земля там «живая», шевелится. Идеальное место для засады.
Зех приходил туда на закате. Он не прятался. Он садился на скрюченный, полузасохший корень старой ольхи, ставил перед собой на землю ту самую глиняную фигурку с глазницами и щелью. И ждал. Рука лежала на рукояти кинжала. В другой он сжимал холщовый мешочек с солью, смешанной с толченым ржавым железом и пеплом от сожженных страниц дедового молитвенника. Не святая вода. Грязь. Отребье. Оружие, созданное из отходов их же мира.
Они являлись не сразу. Сначала менялся воздух. Он становился сладковатым, тяжелым, как перед грозой, но без озона. Потом замолкали последние вечерние птицы. Тишина падала густым, ватным одеялом. И тогда из топи, медленно, будто рождаясь из самой трясины, выползали тени. Не одна. Несколько. Они были менее оформленными, чем та, что напала на дороге. Скорее, сгустками полупрозрачного мрака, в котором плавали обрывки чего-то, напоминающего лица, конечности, внутренности. Они двигались бесшумно, обтекая кочки и деревья, и тянулись к нему, к живому теплу его плоти, к яркому горению его ненависти.
Зех не двигался. Он позволял им приблизиться. Чувствовал, как холодный пот стекает по позвоночнику, как сердце колотится в горле. Страх был, он никогда не уходил полностью. Но теперь он был не парализующим, а острым, как игла, концентрирующим внимание до точки.
Одна из тень, самая крупная и дерзкая, подползла вплотную. Из ее брюха протянулся отросток, тонкий, как щупальце, и потянулся к его груди, к тому месту, где оставался невидимый шрам от ледяного прикосновения.
В этот момент Зех действовал.
Его рука метнулась не к кинжалу. Он швырнул прямо в середину тени горсть приготовленной смеси. Соль, железо, пепел.
Эффект был не мгновенным и не оглушающим. Тень вздрогнула, будто ее обдали кипятком. Там, где смесь коснулась ее сущности, пошли круги, как на воде. Прозрачная ткань мрака стала мутной, непрозрачной. Раздался звук. Не крик. Скрип. Как будто ломали старую, сухую кость на очень большом расстоянии. Тень попятилась. Ее движение потеряло плавность, стало дерганным, неуверенным. Другие тени замерли в нерешительности.
Зех вскочил. Теперь в ход пошел кинжал. Он не рубил им по воздуху. Он вонзил его в то самое помутневшее, сгустившееся место в центре тени. Железо, закаленное в печи и омытое его кровью, вошло во тьму с глухим, сочным звуком, словно резал плотный гриб.
Тень взорвалась. Не с огнем и светом. Она просто развалилась на сотни мелких, вихрящихся клочьев мрака, которые тут же начали таять, как черный снег на горячей плите. Воздух наполнился смрадом паленой шерсти и гниющей рыбы.
Остальные тени отхлынули. Они не убежали. Они отступили в сумрак болота, сливаясь с ним, но Зех чувствовал на себе их взгляды. В них не было страха. Было недоумение. И любопытство. Как будто лабораторная крыса вдруг укусила экспериментатора.
Он выдернул кинжал. На клинке не было ни крови, ни слизи. Только иней, который тут же растаял в теплом воздухе. Он был жив. Он победил. Один раз.
Этот первый успех стал для него и подтверждением, и предостережением. Они не были неуязвимы. Но и он не был непобедим. Каждая такая схватка выжимала его, как выжатый лимон. После нее он чувствовал не триумф, а пустоту и дрожь в коленях. Он возвращался в церковь, падал на топчан и лежал, глядя в потолок, пока тело не переставало неметь от постороннего холода.
Он повторял вылазки. Регулярно, как работу. Раз в несколько дней. Менял места. То Жиляв Ров, то Просеку Старых Сосен, то Каменный Перелаз у ручья. Он изучал их повадки. Узнавал, что в дождь они вялые, будто сонные. В ясные, лунные ночи наоборот, дерзкие и быстрые. Что их привлекает не только живая плоть, но и сильные эмоции. Ярость, отчаяние, безумие. Он научился приглушать в себе все, кроме холодной, расчетливой сосредоточенности. Стал серым камнем на их эмоциональном радаре.
Он побеждал еще несколько раз. Меньших, слабых. Каждый раз методом отравленной приманки и быстрого удара. Но лес в целом не изменился. Шепот не стих. Давление не ослабло. Он лишь отщипывал крошки от огромного, гнилого пирога. И с каждым разом чувствовал, что пирог смотрит на него. Внимательнее. Злее.
Он понимал, что эта тактика ведет в тупик. Рано или поздно они адаптируются. Или пришлют что-то посильнее. Нужно было бить не по щупальцам, а по голове. Но где она.
И тогда он вспомнил про кладбище.
Не то, новое, где похоронили Илью. Старое, заброшенное, на самом краю поселка, уже почти слившееся с лесом. Там покоились прадеды, давно забытые. Кресты сгнили и повалились, холмы могил оплыли, сравнялись с землей. Место было немым укором, памятником окончательному забвению. И конечно, там водилась своя нечисть. Не лесная. Кладбищенская. Духи неупокоенные, злые, обделенные даже памятью живых. Те, кого не отпели как следует, кто умер со злобой в сердце, кого земля не приняла.
Зех отправился туда не для мести. Для разведки. Если лесные твари были хищниками, то кладбищенские упыри были падальщиками, стервятниками, питавшимися остатками скорби и забвения. Но и у них могли быть свои знания. Свои слабости. Свои счеты с теми, кто жил в лесу. В мире духов, как и среди людей, могли быть свои войны.
Он пришел туда глубокой ночью. Без свечей, без железа. Только с глиняной фигуркой и мешочком соль с пеплом. Он сел на поваленную, покрытую мхом плиту, заросшую крапивой, и замер.
Тишина здесь была иной. Не живой, как в лесу, и не вымоленной, как в церкви. Она была мертвой, законсервированной, как в банке. Воздух не двигался. Даже звук собственного дыхания казался кощунственным.
Они появились не из-под земли. Они вышли из самой темноты между покосившимися крестами. Их было немного. Три, четыре фигуры. Более плотные, чем лесные тени. Почти материальные, но искаженные, как отражение в кривом зеркале. У одного была неестественно вытянутая шея. У другого вместо лица зияла черная дыра. Они двигались медленно, шаркающей, неуверенной походкой, и смотрели на него пустыми глазницами. В их взгляде не было голода хищника. Была жажда. Тоска по чему-то, что они потеряли и уже не могли вспомнить.
Один из них, с обвисшими, тряпичными руками, подошел ближе. Его рот, бесформенная щель, шевельнулся.
— Кто… — прошипел он голосом, похожим на скрип несмазанных дверных петель. — Кто тревожит наш покой.
Зех не испугался. В этом создании не было той чужеродной, инопланетной злобы, что была в лесных тварях. Здесь была безысходная, человеческая мука.
— Я не враг, — сказал Зех тихо, почти беззвучно. — Я ищу врагов. Тех, что в лесу. Тех, что из Глины и Шепота.
Дух замер. Пустые глазницы, казалось, вглядывались в него.
— Лесные, — проскрипел он с ненавистью, которая внезапно оживила его черты, сделала их почти человеческими. — Они… не дают спать. Шепчут. Зовут. Хотят и нас забрать. Сделать такими же, как они.
— Они сильны? — спросил Зех.
— Сильны… — дух, казалось, задумался. — Нет. Они… другие. У них нет якоря. Нет имени. Нет могилы. Они свободные. А мы… привязаны. К земле. К костям. Они нас презирают.
В словах духа сквозила зависть. Зависть к той самой свободе, которая была проклятием для живых.
— У них есть сердце? — выдохнул Зех самый главный вопрос. — Место, откуда они идут?
Дух колебался. Он оглянулся на своих собратьев, таких же несчастных и злых. Потом кивнул, резким, птичьим движением.
— Есть. Там, где белая земля. Где кричат камни. Они называют это… Равниной. Мы не ходим туда. Там нет покоя. Там нет смерти. Там только… вечный голод.
Равнина. Снова она.
— Как с ними бороться? — спросил Зех. — Я убивал малых. Но лес не кончается.
Дух издал звук, похожий на сухой, беззвучный смех.
— Бороться? С болотом? Ты высушишь одну лужу, а болото останется. Нужно… перекрыть источник. Туда, откуда течет черная вода.
— И где он?
— В сердце Равнины. Там, где стоит Черный Камень. Он не камень. Он… дыра. Окно. Он сосет жизнь из нашего мира и выплевывает их. Чтобы закрыть окно… нужно пожертвовать тем, что дорого самому источнику. Или тем, что он жаждет больше всего.
Дух посмотрел прямо на него. В его пустых глазах вдруг вспыхнул крошечный огонек понимания, почти жалости.
— Он жаждет тебя, живчик. Чувствую. На тебе печать. Ты им нужен. Не просто как пища. Как что-то… большее. Может, ты и есть ключ. Или замок.
Зех молчал. Он и сам это подозревал. Судьба быть не воином, а инструментом. Ключом, которым можно либо открыть дверь еще шире, либо сломать его в замочной скважине, намертво заклинив механизм.
— Спасибо, — просто сказал он.
Дух кивнул и начал отступать, растворяясь в темноте, тая, как утренний туман.
— Удачи, живчик, — донесся его скрипучий шепот. — Если закроешь окно… может, и нам станет спокойнее. Может, наконец уснем.
Они исчезли. Кладбище снова погрузилось в мертвую тишину. Зех сидел на плите, осмысливая услышанное. Его путь был предрешен. Теперь он знал цель. Не просто мстить, убивая тварей. Закрыть окно. Источник. Испортить механизм, пожертвовав собой.
Он встал. Спина болела от долгого сидения на камне. Он посмотрел на восток, где небо начинало светлеть узкой серой полосой. Скоро рассвет. Скоро новый день. А впереди последняя и самая страшная охота. Охота на само сердце тьмы. Где его оружием будет не кинжал и не соль, а он сам. Его жизнь. Его проклятая, желанная для них сущность.
Он пошел прочь со старого кладбища, не оглядываясь. За его спиной, в первых лучах утреннего света, забытые духи тихо зашептали, провожая его. Они спорили, выживет ли он. Сможет ли. Или станет еще одним, самым страшным, обитателем Равнины. Той, что будет охотиться уже не только за живыми, но и за мертвыми, как они.
Глава 6: РАСПЯТИЕ БЕЗ ГВОЗДЕЙ
Он ушел из церкви тихо, как выдыхает последний воздух умирающий. Не было никакого разрыва, никакого громкого жеста. Однажды утром, после бессонной ночи, проведенной в наблюдении за тем, как тени в углу становятся гуще обычного, Леша Зех просто перестал быть церковным сторожем.
Он сложил остатки дедовых книг в старый сундук, заколотил его гвоздями и спустил в подпол, где пахло сырой землей и мышами. Погасил лампаду перед почерневшей от времени иконой. Не погасил, а дал ей догореть. Он смотрел, как последний язычок пламени борется с темнотой, дергается, уменьшается и наконец гаснет, выпустив тонкую струйку черного, едкого дыма. Так гасла и его последняя связь с миром, где были правила, молитвы, надежда на спасение.
Он стал христианином в самом страшном, буквальном смысле этого слова, как его понимали первые отшельники в пустыне. Не последователем учения о любви и прощении. Носителем креста. Его крест был не деревянным. Он был выжжен в самой ткани его бытия. Это был крест вины за Илью, крест ненависти к тварям, крест одиночества, которое стало его единственной реальностью. Он ушел в небытие не как в смерть, а как в иное состояние. Он стал призраком для живых. Бродягой, который ночевал где придется, питался тем, что найдет в лесу или выпросит в дальних деревнях, куда еще не докатилась молва об одержимом.
Годы текли, стирая границы между сезонами. Он почти не старел, вернее, старел не так, как другие. Морщины на его лице были не от смеха или забот, а от постоянного напряжения, от привычки вглядываться в сумрак. Волосы, давно не стриженные, поседели не отдельными прядями, а вся голова стала цвета пепла. Взгляд, когда он редко поднимал глаза на кого-то, был пустым и тяжелым, как два куска свинца. Дети замирали и плакали, завидя его. Собаки рычали, поджимая хвосты.
Он не молился. Но иногда, в особенно черные ночи, когда шепот из леса становился навязчивым, как звон в ушах, он говорил с тем, что когда-то называл Богом. Не просил. Констатировал.
Вот я. Вот они. Ты видишь. Или нет. Мне все равно. Это моя война. И я буду вести ее до конца. Даже если конца не будет.
Прошло несколько лет. Сколько именно, он не считал. Время потеряло линейность, стало цикличным, как смена дня и ночи, как приливы и отливы страха.
И вот однажды, на пыльной дороге между двумя забытыми Богом деревнями, он столкнулся со своим крестовым братом. Не по крови. По клятве, данному в далеком детстве у старого дуба. Марф. Младший, веселый, с ямочками на щеках, который когда-то смеялся над его страхами, а потом, повзрослев, стал смотреть на него с жалостью, а потом со страхом.
Марф ехал на стареньком мотоцикле с коляской. Увидев фигуру на обочине, он притормозил, присмотрелся. И узнал. Ужас и что-то еще, более сложное, мелькнуло в его глазах.
Леша. Это ты.
Зех остановился. Он смотрел на Марфа, на его загорелое, обветренное, но все еще молодое лицо, на честные рабочие руки на руле. На жизнь, которая продолжалась без него.
Да. Я.
Молчание повисло между ними, густое и неловкое. Пахло бензином, пылью и далеким дымом костров.
Ты… как ты. Где ты был.
Здесь. Везде.
Марф сглотнул. Видно было, что он хочет сказать что-то важное, что долго носил в себе. Он слез с мотоцикла, подошел ближе, но не слишком, соблюдая невидимую дистанцию.
Слушай, Леха. Я должен тебе сказать. Пока мы тут. Больше не увидимся наверное.
Говори.
Марф потупился, потом резко поднял голову, и в его глазах вспыхнула несправедливая, юношеская злость.
Все эти годы. Одиннадцать лет, блин. После того как дед твой умер, а ты… ты стал таким. Я пытался. Приходил, продукты приносил, дрова колол тебе у церкви той. Думал, очнешься. Вернешься. А ты… ты все глубже и глубже в эту свою хрень уходил. В этот лес, в эти свои бредни про чертей. Я же видел, как ты качаешься, как ножом машешь в пустоту. Как с глиной какой-то возишься. Ты с ума сошел. И я, дурак, одиннадцать лет жизни потратил, пытаясь сумасшедшего на путь истинный наставить. Жене времечни не уделял, детям. А ты. Ты даже спасибо ни разу не сказал. Ты даже не заметил, наверное.
Зех слушал. Слова падали на него, как камни, но не причиняли боли. Они были о чем-то другом. О каком-то другом Леше, которого уже не было. О жизни, которая могла бы быть, но не случилась.
Ты думал, это обязательно. Что ты мне должен помогать. По братской клятве.
А разве нет. — в голосе Марфа прозвучала надрывная нота. — Мы же братья были. Крестные. Я же не мог тебя бросить.
А я тебя не просил.
Тишина после этих слов была оглушительной. Марф смотрел на него, и злость в его глазах медленно гасилась, сменяясь леденящим, окончательным пониманием.
Что.
Я не просил тебя о помощи, Марф. Ты взял этот крест на себя. Сам. Я ни у кого ничего не просил. Ни тогда, ни сейчас.
Так значит… все эти годы. Все, что я делал. Дрова, еда, разговоры эти… все зря. Напрасно.
Зех медленно кивнул.
Напрасно.
Он не сказал это со злостью или упреком. Констатация факта. Сухой, безжалостной правды. Помощь, которую он не просил и не мог принять, была для Марфа тяжелой ношей, а для него, Зеха, пустым местом. Неблагодарность здесь была не в том, что он не сказал спасибо. Она была в самой природе вещей. Их миры разошлись безвозвратно. Марф пытался навести мосты через пропасть, в которой уже не было дна, только черная пустота.
Марф отступил на шаг. Лицо его побледнело. В глазах появилось что-то сломанное. Вера в то, что он делает добро, что его жертва имеет смысл, рассыпалась в прах.
Я… я не понимаю. Как так можно. Мы же… братья.
Братья умерли, Марф. Вместе с дедом и с Ильей. Остались только тени. Ты живешь с тенями. И это твоя ошибка.
Марф молча развернулся, сел на мотоцикл. Руки его дрожали, и он несколько раз дернул кикстартер, прежде чем двигатель захрипел и завелся. Он не оглянулся. Мотоцикл рванул с места, подняв облако пыли, и скрылся за поворотом.
Зех смотрел ему вслед. Внутри не было ни злости, ни грусти. Была лишь знакомая, холодная пустота. Еще одна нить, связывающая его с миром живых, порвалась. Теперь их не осталось совсем.
Он повернулся и пошел своей дорогой. Не в поселок. К кладбищу.
Он пришел туда под вечер. Не на старое, заброшенное. На новое, где лежали те, чьи смерти были на его совести. Где земля еще не успела забыть тепло живых тел.
Первым делом он подошел к могиле Ильи. Простой холмик, ухоженный, видно, что кто-то приходит. Родители наверное. Металлическая табличка с именем и датами. Двадцать три года. Слишком мало.
Зех не сел. Не прикоснулся к земле. Он стоял, смотря на холмик, и внутри него не было слов. Было лишь чувство. Огромное, всепоглощающее чувство вины, которое перестало быть эмоцией. Оно стало фундаментом, на котором стоял он сам. Как корни у дерева.
Потом он обошел другие могилы. Тех, о ком знал меньше. Молодой парень с соседней улицы, пропавший в лесу на охоте пять лет назад. Тело нашли только через месяц, обезображенное до неузнаваемости, будто его не звери терзали, а что-то высасывало изнутри. Девушка, которая пошла по ягоды и не вернулась. Ее нашли сидящей у дупла старой березы, с открытыми глазами и улыбкой нечеловеческого восторга на лице. Смерть от остановки сердца. Но Зех знал. Знакомый старик лесник, который однажды сказал, что видел «хозяина» и после этого медленно, день за днем, угасал, словто чахотка съедала его, хотя легкие были чисты.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.