ПРЕДИСЛОВИЕ
Предлагаю вашему вниманию короткий цикл очерков, повествующих о моём поступлении в Ташкентский государственный университет им. В. И. Ленина — ныне Национальный университет Узбекистана имени Мирзо Улугбека. Было это летом 1969 года. А спустя полвека, летом 2019 года, а точнее — в конце июля, я решил написать о том кошмарном, фантасмагорическом, незабываемом событии. Судьбы мира сейчас во многом определяет «Большая семёрка» наиболее развитых и потому значимых стран, а мою судьбу определила «Большая четвёрка» (G4) вступительных экзаменов в университет — не столько самих по себе сложных, сколько невероятно напряжённых психологически. Нельзя было получить больше одной «четвёрки», но и с 19-ю проходными баллами не факт было, что счастье студенчества улыбнётся именно тебе.
Писались очерки накануне 50-летия каждого из четырёх вступительных экзаменов, а публиковал я их в интернете именно в день 50-летия того экзамена, о сдаче которого рассказывал в данном очерке.
1. НАЧАЛО ШТУРМА
Сегодня 1 августа. В этот день ровно 50 лет назад я сдавал первый экзамен в университет.
Я поступал на исторический факультет, поэтому первым экзаменом шла, естественно, история. В билете было 3 вопроса: V век до н.э. в Греции и Платон; противодействие Ломоносова немецкому засилью в русской истории и Первая русская революция 1905—1907 гг.
Принимала у меня экзамен Наталья Александровна Курбатова — доцент кафедры истории СССР ТашГУ им. В. И. Ленина, которая потом читала нам курс вспомогательной исторической дисциплины «Хронология и метрология». Она была молода, очень красива и чуточку экзальтированна. Когда я стал, отвечая на второй вопрос, рассказывать о борьбе Ломоносова с норманнской теорией Байера и Миллера, она перебила меня и лукаво спросила: «А как правильно называется эта теория?» Я понял, в чём подвох, и ответил: «Норманнская — с двумя «н». Она всплеснула руками, глаза её радостно вспыхнули, залучились, и она тотчас вывела мне в экзаменационном листе пятёрку, не став даже слушать ответ на третий вопрос.
Позже, когда она на первом курсе читала нам хронологию, видимо, это воспоминание грело её и не давало на меня сердиться, когда я с мальчишеским задором утверждал на семинарах, что вся хронология древности это полная ерунда, выдуманная монахом Скаллигером. Для Натальи Александровны это было святотатством, но она сдерживалась, памятуя о впечатлении, которое я, видимо, на неё произвёл на приёмном экзамене, и всё пыталась меня терпеливо разубедить банальными ссылками на солнечные затмения и прочие, как ей казалось, надёжные методы датировки.
Прошло не так уж много времени, как математик, академик РАН Фоменко, совместно с другим математиком — Носовским, используя те самые математические методы, о которых в конце 60-х грезили во всех науках, создали свою «Новую хронологию». Историки ополчились на них и обзывают их творение лженаукой. Конечно, их есть за что критиковать (они слишком уж увлеклись реконструкцией исторических событий и идентификацией исторических личностей на свой манер, хотя они ведь не историки и многими методами исторической науки не владеют, что приводит порой к явным несуразностям), но, с моей точки зрения, они всё же сделали великую вещь: ткнули историкам в глаза, что главной проблемой исторической науки, её камнем преткновения является не трактовка того или другого события, а высосанная из пальца скаллигеровская хронология.
Вон как далеко меня увело от 1 августа 1969 года! А мне кажется, оно было вчера. Словно вижу себя, тогдашнего, со стороны: в белой синтетической (тогда это считалось круче хлопка!) рубашке-сетке, по причине несусветной ташкентской жары, сижу в аудитории химфака ТашГУ в вузгородке, где мы сдавали вступительные, перед ослепительной красавицей с роскошными вьющимися каштановыми волосами и чувствую, как по коже бегут лёгкие мурашки при виде экзаменационного листа с первой отметкой — и пятёркой!
Тогда на молодёжном сленге сдать экзамен называлось «спихнуть». «Спихнул!» — закричал я через час маме, сидевшей на лоджии нашей квартиры на первом этаже чиланзарского дома и ждавшей меня с тем же чувством, с каким за четверть века до этого матери ждали сыновей с войны.
Мама с папой — он был ещё жив, пролежав парализованным с 19 февраля 1961 года до самой смерти 10 января 1970-го — были счастливы. Папа и дальше был счастлив, а мама вскоре меня урезонила, по своей закоренелой учительской привычке: «Рано пташечка запела — как бы кошечка не съела…», — это когда я слишком уж развитийствовался о предстоящем студенчестве.
В самом деле: предстояло ещё три экзамена — сочинение и два устных — по русскому и литературе, а также английскому языку — соответственно, 5, 10 и 15 августа, а самое главное, страшное, жуткое — мандатная комиссия 20-го, момент истины. Расскажу обо всём по мере наступления этих дат с полувековым шагом. А пока ещё мысленно посмакую тот, самый первый день штурма университета, который вижу даже более явственно, чем сегодняшний.
НА СНИМКЕ: именно так выглядело новое здание химфака, совсем недавно выстроенное, зелени вокруг ещё было немного, это потом вузгородок превратился в огромный парк. Фото сделано с крыши здания физфака — однояйцевого близнеца химфаковского.
2. СОЧИНЕНСКОЕ ДЕЛО
Сегодня 5 августа. В этот день ровно 50 лет назад я сдавал второй экзамен в университет.
Это был самый главный экзамен во всей Большой Четвёрке — этакой, как теперь бы сказали, G4 моей судьбы.
Главным он был негласно, хотя и так все всё понимали — и абитуриенты (а ведь это слово, как завелось треклятое ЕГЭ, похоже, вовсе вышло из употребления, или я ошибаюсь?), и университетские педагоги. На нём сыпалась большая часть абитуры, после чего и начиналось истинное соревнование. Первый экзамен не в счёт: к профилирующему все готовились исступлённо; меня вот тут один читатель, которого, если его послушать, по той же программе учили истории как-то иначе, даже спросил, мол, что, индивидуально готовился. Я прикинулся шлангом, ответил, дескать, вестимо в одиночку, не толпой. Но сам-то понял, что он имел в виду: с репетитором. Нет, я-то нет, но вообще репетиторство процветало, ибо не поступить в те годы в Ташкенте в вуз воспринималось жутчее грехопадения или даже увечья. Попал в аварию — хорошо коль поцокают сочувственно пару минут языками и плавно перейдут к футболу. Но если провалился в «институт», то это мусолилось долго, обстоятельно и смачно, как редкие о ту пору постельные сцены в кино.
Ясно, что сдавать профилирующий приходили натасканными-перенатасканными. Даже я, с раннего детства, благодаря папе, обожавший и знавший неплохо историю, весь июль ходил на установочные лекции в Доме знаний, которые читали университетские преподаватели. Не ради узнавания, конечно, новых фактов — чтобы погрузиться, пусть и квази, в университетскую среду, в которой предстоит сдавать вступительные. Так что результаты первого экзамена не отражали во всей полноте глубину знаний абитуры. Если бы лишь по его оценке принимали, тогда чуть всех не зачисляй.
Иное дело второй экзамен — сочинение. Писать наш народ и вообще не горазд — ну не письменная у нас нация! Какая угодно — анекдотная, болтологическая (кому из троечников в школе не рекомендовали не заниматься болтологией?), трепалыжная, но только не письменная. Поэтому как ни упирались рогом репетиторы, деньги им уплаченные родителями шли почти стопроцентно на ветер. Либо дано человеку, либо — нет. Тут ещё и неправильное, по моему глубокому убеждению, обучение русскому языку сказывалось (и продолжает сказываться и поныне), приводя к тому, что целый народ (!) писал и пишет безграмотно. А в сочинении ведь как? Тут хоть не хуже Маркса размысли «Размышления юноши при выборе профессии», но коли не выдержишь «уж, замуж, невтерпёж», то будет тебе жирный кол — с припиской-похвалой за свежесть мысли. Но баллы считают не по хвалебным припискам…
В силу этого, на сочинении выбывали из гонки все витии, считавшие, следом за шибко «продвинутыми» учителями, что умение оригинально мыслить важно паче знаний как таковых.
Я русский знал и знаю сносно. Литературу — даже более. Сочинений мы в двух старших классах писали по несколько штук в неделю — такой порядок завела пришедшая к нам из тюрьмы новая учительница-словесница Елена Ивановна Муждабаева. В тюрьме она, конечно, не сидела — она там учила заключённых. И потому характер имела дамасской стали. И благодаря этому многих у нас многому научила. Программа по русскому завершилась в 9-м классе, и весь 10-й мы неистово писали на её уроках и дома сочинения, шлифуя навыки излагать мысли на письме компактно и внятно.
Так что подготовка у меня была хорошая, при том, что и склонность к словесности всегда имелась. В 5 лет я сочинил первые свои стихи, автограф коих (писать я уже умел — и написал хоть и на тетрадном листике в клеточку, но зато заточенным, по папиной выучке, гусиным пером — бог его знает, где мы его с папой взяли!) мама хранила, но и память моя не утеряла. Оно было о Пушкине: «В умной голове талант образовался. Его стихи на память всем остались».
Хуже было другое, грозившее всё и вся осложнить: в промежутке между первым и вторым экзаменами у меня на правом глазу сел ячмень. К вечеру 4-го он набряк на нижнем веке настолько, что мешал, как аденома простаты мочеиспусканию, испусканию мыслей. Без коих на предстоящем 4-часовом (в отличие от 6-часового школьного) сочинятельном ристалище даже моя практически безупречная грамотность обесценилась бы в глазах приёмной комиссии абсолютно.
Дело пахло керосином, как тогда любили говорить. Ячмени в 10-м классе у меня садились несколько раз, причём с хорошую сливу. Что интересно, ни до 10-го, ни после они меня визитами не жаловали, — а в 10-м цеплялись, как репьи. Думаю, на нервной почве. Я всегда учился в средней школе не особо: из точных наук мне легко давалась только химия, а вот математика и физика вынимали всю душу. Ну, не математический я человек… Конечно, малость и школа была виновата: учившая нас математике с 5-го по 8-й включительно Валентина Николаевна Николаева была школьным профоргом, часто отлучалась по профсоюзной надобности, её кое-как замещали или заменяли математику другими уроками. И вот я к концу 5-го класса всё меньше и меньше стал её понимать. И не только я. Пришедший к нам в 9-м классе классным руководителем и учителем алгебры и геометрии Аркадий Израилевич Немировский, фронтовик-артиллерист, ходивший с офицерским, как нынче б сказали, винтажным планшетом, жмурился от ужаса, рассказывая маме в учительской (мама моя работала учительницей начальных классов в той же школе) про громадные лакуны в математических познаниях его новых подопечных.
Словом, в свидетельстве о неполном среднем образовании, выданном мне после 8-го класса, полно троек. Примерно так же, ну может чуть старательнее я учился и в 9-м. А в 10-м решил: так нельзя, надо получать аттестат без троек. И, как говорят, водители, втопил! В аттестате о среднем образовании у меня не то что троек нет — четвёрок-то всего четыре. Но зато намаялся в последний школьный год с ячменями. И вот опять.
Сперва, в начале последнего учебного года, я пытался их прокалывать. Но потом мама рассказала, что в соседней школе от подобной варварской процедуры умер мальчик: гной попал в глаз, оттуда — в мозг, и кирдык. Справлялся после этого я так: часто мазал ячмень тройным одеколоном. Ячмени, видимо, его очень боятся и через неделю примерно постепенно убираются обратно в веко. Но в этот раз у меня не было недели! И на кону стояло поступление в университет.
…Я выбрал вечером накануне сочинения самую тонкую и острую иголку в маминой игольнице. Приготовил тройной одеколон, вату, пассатижи. Когда мама с папой уснули, перенёс весь этот инструментарий на кухню, закрыл дверь и включил газ. Зажал в пассатижах иглу и прокалил её немного. Затем обмакнул в одеколон — и…
Я проколол тогда ячмень 21 раз! Судя по тому, что остался жив, вытекавший гной в глаз не попал. Зато наступило облегчение. Ещё часок, листая учебник русского, который знал почти наизусть, я просидел, периодически прикладывая к местам проколов свежую ватку, смоченную одеколоном. И, наконец, уснул.
Утром я был готов к ристалищу. Ячмень в зеркало ещё был виден, но, подавленный моей волей и издырявленный иголкой, он почти не ощущался. Во всяком случае, сосредоточиться не мешал. Как больной зуб то и дело трогаешь языком, так и я беспрестанно пошевеливал веком, проверяя, лучше мне или хуже. Выдавая мне проштемпелёванные листки для написания сочинения и черновиков, преподавательница филфака настороженно на меня поглядела и спросила, здоров ли я, смогу ли писать сочинение, а то может в другой день (запасный день был предусмотрен для внезапно, но не смертельно заболевших). Я опять дёрнул веком, но заверил, что в полном порядке.
Само сочинение даже и описывать нечем — нет таких красок. Чистый автоматизм. Предложено было три темы: «История в поэмах Маяковского», «Образ Раскольникова в романе Достоевского „Преступление и наказание“» (когда эту тему написали на доске, я весьма непосредственно хмыкнул; тотчас подлетела одна из надзирающих, чтобы не пользовались шпаргалками, филологинь, дескать, в чём дело, коей я и ляпнул, мол, а что, у Достоевского Раскольников действует ещё в каких-то романах; она фыркнула и дала мне щелчка по макушке: «Вот поступишь — поговорим!»; но, увы, больше мы с ней так никогда и не свиделись) и свободная.
Никакого раздвоения или даже разтроения сознания у меня не возникло. Всё было ясно. Казалось бы, как соблазнительно для уже давно пишущего человека взяться за свободную тему — но нет, это скользкий путь. Будут сравнивать с тем же Марксом, Лениным, еще с кем-то — и, понятно, любому великому проиграешь, ведь критериев нет, сплошная вкусовщина. Раскольников тоже отпадает — никогда не любил и по сей день не люблю Достоевского — не за идеи, а за неумение писать. Оставался Маяковский, поэмы которого «Октябрь» и «Хорошо» я знал прекрасно, большие куски — наизусть.
Сочинение сложилось в уме тотчас, осталось записать (эта манера у меня сохранялась всю жизнь: репортёрствуя, я по дороге с события в редакцию полностью придумывал репортаж, а в кабинете лишь настукивал его на машинке [в юности, рисуясь и подражая великому журналисту Михаилу Кольцову, порой диктовал прямо на линотип — строкоотливную, кто не знает, машину], а потом набирал на компе — и уже минут через двадцать, много — полчаса сдавал начальству). Сперва, естественно, в черновике — чтобы, как учили, заменить синонимами слова, в правописании коих не вполне твёрд, а также вялые на более выразительные и точные.
За полтора часа до урочного времени сочиненское дело было как будто бы на мази. Поднял глаза: не только у меня — к выходу мимо стола комиссии тянулся ручеёк моих соперников. Их поочерёдно останавливали у дверей и что-то шепотком говорили; я знаю что — советовали не спешить уходить, а ещё и ещё раз перепроверить сочинение. Не прислушался к этим советам никто. Большинство их лиц я на следующих экзаменах уже не видел.
Я же и не думал уходить. День хоть и выдался снова невыносимо жаркий, но в огромном читальном зале новой университетской библиотеки на первом этаже двухэтажного стилобата Главного корпуса ТашГУ, где все абитуриенты сдавали письменные экзамены, было довольно прохладно — сиди не хочу. И я, периодически откидываясь минут на 5 с закрытыми глазами на стуле и тем встревоживая надзирательниц (одной девушке поодаль от меня и в самом деле стало плохо от жары и перенапряжения, и её спешно удалили из зала), вдругорядь перечитывал своё сочинение. И однажды выловил-таки пропуск запятой — и похолодел: а если не одна она такая!..
Сдал сочинение, только когда громко объявили, что время вышло. И поехал домой.
Уже в середине сорокаминутной поездки в вечно переполненном 34-м автобусе из вузгородка на первый квартал Чиланзара я отчётливо осознал, что пятёрки у меня точно не будет.
Сочинению я предпослал эпиграф из зачина поэмы «Хорошо» (цитирую намеренно по памяти, не сверяясь с источником): «Время — вещь необычайно длинная, были времена — прошли былинные. Ни былин, ни эпосов, ни эпопей. Телеграммой лети строфа! Воспалённой губой припади и попей из реки по имени — «Факт».
Подвело меня хорошее знание русского языка. Топонимы пишутся без кавычек — аксиома из аксиом русской словесности. Отлито в мозгу в граните! И я написал «Факт» — машинально! — без кавычек. Вы спросите, а что Маяковский хуже тебя знал русский, что закавычил. Наверное, даже лучше, но он не ошибся — ибо отделил название «реки» тире, да и «река» сама ведь это ж не реальный водоём, а поэтический троп. Поэта надо учить буквально, не поверяя алгеброй его гармонию, за неучёт чего я и поплатился.
Оценки за сочинение должны были вывесить 7-го. Как я прожил эти два дня, один бог знает. Печальки с ячменём так далеко улетели с передней линии сознания, что даже не вспоминались. Да и сам покоцанный накануне ячмень, от общего ужаса организма, в считанные часы убрался с глаза долой.
А ведь это были не пустые, не какие-то «лишние» два дня! Это были два из четырёх дней, отпущенных для наипоследнейшей подготовки к устному экзамену по русскому языку и литературе! Почти всё в организме цитировало то же «Хорошо» в унисон: «Тринадцать визгов: «Сдаваться, сдаваться!» Но сдаваться уж так не хотелось…
Дожил как-то до 7-го, не переставая готовиться к русскому. Приехал в вузгородок. На подгибающихся ногах приплёлся от остановки к химфаку. На стекле входной двери, где были вывешены отпечатанные на машинке списки с оценками, долго искал себя, ибо в списках не было никакой логики: их составили ни по алфавиту, ни по полученным оценкам, а как бог на душу положил или, скорее, как лежали в стопке наши сочинения.
Уфффф: у меня всё же четвёрка. И при этом у всех остальных — 82 двойки, как сейчас помню, в окружении сонмища троек. Стало легче: правильно, что не сдался; соперников теперь куда меньше (ибо с тройкой непрохонже даже при трёх пятёрках: проходной балл — 19).
Сил им сочувствовать у меня не было. Самому надо было на оставшихся двух экзаменах получить только пятёрки.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.