ФЫВА-ПРОЛДЖЭ или История жизни моей матери
…Ничего более странного, нелепого и необыкновенного мне не доводилось наблюдать. Мама — то, что я знаю с рождения, чувствую ее как самое себя, и в то же время она остается неразрешенной загадкой, понять которую не в силах даже я — плоть от плоти — ее кровное продолжение. Меня постоянно преследует ощущение, словно я проживаю не свои заделы, а лишь то что уготовано было ей, что она не захотела растратить, сберегла для меня… Или быть может напротив в какой-то момент она сама чудом превзошла положенную ей рождением данность? Кто знает, что пошло не так, и как должно было быть? Но я благодарен ей за жизнь, и именно за ту жизнь, которую она мне дала. Погружаясь в ее бытие, разбираясь в причинах и следствиях ее судьбы, как она есть, как она сложилась, возрождая воспоминания, присовокупляя к ним драгоценные крупицы свидетельств тех людей, что были с ней знакомы, я, наверное, тешу себя надеждой лучше понять самого себя, обрести, наконец, ту опору, к которой мог бы прикрепиться, и за которую могли бы ухватиться мои дети в случае житейских невзгод. Как тот полип, что живет навыворот — пряча внутри скелета нежную плоть, продолжает свой род, образуя кораллы, превращаясь в острова посреди океана. Как человек, рожденный для счастья, но утративший его, на рубеже беззаботного младенчества и тревожной, мятежной юности, познав страх и боль, до старости мечтает вновь обрести гармонию, которую в детстве не успел осознать, а позже не в силах был забыть — душа тоскует о потерянном ею рае и не может его найти, покуда не преодолеет всех положенных ей испытаний, не избавится от сковавших ее страхов. Только тогда неведение детства и мудрость старости станут равенством и как два крыла: крыло памяти и крыло понимания поднимут человека над суетой и унесут его вдаль… на родину его сердца..
***
«В избушке тихо и темно и хочется уснуть
Мечтой про дальние моря вдруг тишину спугнуть
Умчаться мысленно на юг, а может на восток,
Где в темном парке средь холмов растет Любви цветок.
И замок белый на холме,
И принц прекрасный на коне,
И розы в яблочном вине,
И раб в оранжевой чалме…»
Нетерпеливый скрип половиц красноречиво возвещал всему дому, что нынче хозяйка вне себя. Сухонькая старушка нервно ходила взад-вперед по комнате вопреки установившейся в эти дни ясной погоде — неизменной спутнице ее хорошего настроения. Маршрут этот — от печки к окошечку и обратно — проделанный ею бесчисленное множество раз, равнялся пяти маленьким шажочкам, так невелико было расстояние между гладеньким, аккуратно выбеленным печным бочком с одной стороны и невысоким столом, вплотную придвинутым к окошку, с другой. Такая близость стола к дневному свету была обоснована, ибо позволяла обитательнице дома читать чуть ли не до самых сумерек даже в те дни, когда деревню обесточивали. А читать бабуля любила. Вот и сейчас стол накрывала свежая газета (хотя свежей ее можно было назвать лишь с натяжкой, всякая корреспонденция достигала этих краев с недельным опозданием), она то, по всей видимости, и являлась причиной утраченного душевного равновесия. Время от времени старушка останавливалась, близоруко приподнимая очки, низко склонялась над мелкими буковками черно-белого разворота, словно надеялась разглядеть в них что-то иное, упущенное прежде, успокоительное… Но нет — все оставалось по-прежнему скверно!. Очень, очень плохо… намного огорчительнее, прокисшего в сенцах прошедшей по-летнему теплой ночью, крапивного супа. И старушка вновь семенила по комнате, то и дело, недоуменно разводя руки, сокрушенно вскидывая глаза к потолочным балкам, будто бы они могли разделить ее негодование:
— Ну, вы видели?! Что же это деиться, а?! Просто ум такое не берет!.. — Восклицала она и узловатым кулачком принималась грозить, видневшейся за окном, устремленной к пристани, дороге…
…Когда-то в больших и маленьких селениях «все дороги вели в храм», хаос новейшей истории перетряхнул прежнюю однозначность. Нынче каждое отдельное человеческое сообщество наугад, почти вслепую выбирает цель, к которой тайно и явно стремится. В деревеньке, о которой идет речь (точнее в том, что от нее осталось), единственная ухабистая, вечно разжижаемая дождями, извилистая улочка утыкалась в переправу. Как мифическая змея, извиваясь, пробиралась она к мутной воде и, окунаясь в нее, пропадала.
Другой берег был для коренных обитателей местечка почти нереальной, недостижимой, той стороной, за которой простирался весь остальной, большой, заманчивый и вместе с тем отторгавший их мир.
Хотя и не был он таким уж недосягаемым. Перебравшись через реку, преодолев пешком (или на тракторе) несколько десятков километров проселочной дороги, погрузившись в электропоезд, уже через пару часов вы могли оказаться, пускай и в провинциальном, но все-таки центре со всеми сопутствующими ему возможностями и шансами, о которых тутошняя, напрочь оторванная от цивилизации, глушь и не мечтала. Но все же местные жители не спешили покидать насиженные (порой изрядно засиженные) места. И вовсе не потому, что моста через реку никогда не было, да и не предвиделось в будущем (ввиду отсутствия у власть предержащих какого-либо стратегического интереса к этому месту). И отнюдь не потому, что старый лодочник давно уж за бесценок пропил свое утлое суденышко, проплывавшим мимо, туристам. Река в этом месте разливалась не слишком широко, и несмотря на изрядное течение, при желании, с легкостью преодолевалась вплавь…
Не случайно переправа издавна стала излюбленным местом общенародных гуляний и посиделок, своеобразным магнитом, подспудно соблазняя людей иными вероятностями, дразня их неосуществимыми надеждами. Ведь стоило лишь только захотеть… Но обрываясь у шатких, кое как сколоченных, сносимых каждым весенним половодьем мостков, она же холодно и равнодушно возлагала ответственность за последствия, на каждого дерзнувшего. Не обещая ни поблажек, ни помощи, исподволь предупреждая о том, что шаг в сторону того берега может окончиться провалом, что смельчаку придется в одиночку справляться с бурным потоком и неизвестностью.
И они оставались… Заливая неясную тревогу «горькой», намертво врастали в породившую их землю и в положенный срок сливались с ней насовсем. Там, на возвышавшемся за деревней пригорке, словно короной украшенном стройной, насквозь проветренной березовой рощей, не умещаясь уже под ее нежной, гостеприимной сенью, на встречу поселку высыпали голубенькие и зеленые, пестрящие бумажными цветами, деревянные кресты. Стоит ли говорить, что обитателей этой благостной, возвышенной (в прямом и переносном смысле) обители было в сотни раз уж больше, чем копошащихся в пойме реки живущих. И разрыв этот с каждым днем увеличивался в пользу вечности… Деревня потихоньку таяла. И те, кто изредка все же решались оторваться от родного берега, тоже НИКОГДА не возвращались обратно.
Исключением была лишь наша старушка. И надо сказать исключением тем более примечательным, что человек она была приезжий городской, и даже среди ее предков ни коренных, ни сколько-нибудь сельских жителей не значилось…
Тем временем «Уездные новости» гласили примерно следующее:
«..Сенсация! В глухой забытой богом и властями дыре, в грязи и нищете живет мировая известность, чьи гениальные творения на европейских аукционах последних лет оцениваются в тысячи и сотни тысяч долларов. Слух о том, что она брошена своим единственным, перебравшимся на запад, сыном полностью подтвердился. Что можно сказать о человеке, который оставил свою мать, двадцать лет пользуется плодами ее труда, и за это время ни разу не навестил ее?.. Ответ на этот вопрос останется, по всей видимости, делом его совести. Хотя уместно ли в данном конкретном случае говорить о совести? Видимо некоторым индивидуумам это понятие не знакомо..»
Хлесткий текст был увенчан довольно блеклой фотографией, на которой сморщенная старушонка с отстраненным взглядом, поправляла сбившийся на лоб мятый платок.
— Разве это я?.. — Глядя на портрет, не унималась старушка — Ну врет ведь, все врет! Вот змеюка-то оказалась, все перевернула с ног на голову. А с виду такая ласковая девочка — вежливая, внимательная… выспрашивала, выведывала и вон как перечеканила!. Чо деиться, как же она могла такое написать-то?!
Она сокрушенно вздохнула и вдруг в пол голоса сама себе спокойно ответила:
— Значит могла, оставь ты ее, не обращай внимания, ты же знаешь — «каждому свое» — такое, значит, ее счастье…
Она не знала, с каких пор этот другой голос поселился в ней, невозмутимо, настойчиво, терпеливо примиряя ее с действительностью. Как правило, это ему легко удавалось. Но сегодня первый громкий голос все никак не унимался! И снова в избушке звучала торопливая, ни чем неотличимая от говора любого местного жителя, речь:
— Нет, вы подумайте только! В трех строках всю-то мою жись она уместила, всю то жись листом газетным накрыла!.. Ой-е-ой!..
Трудно было представить, что когда-то эта старая женщина говорила иначе. Все же, в конце концов, деревня приняла ее. Но своей для людей она так и не стала, да и не стремилась к этому, одиночество ее не тяготило. Ведь общий говор не означает еще общего языка. Гораздо легче удавалось ей находить взаимопонимание с домом, со всем, что в нем содержалось и конечно с тем, что его окружало. И этот день не был исключением.
Внезапно старушка замерла. В лице ее произошли явные перемены. Гневные морщинки расправились. Голос стал прежним, молодым не тутошним. Сама она как будто и не почувствовала этого. Так случалось иногда — ее сознание соскакивало… Она проходила сквозь себя, словно пересекала границу зеркального отражения, и ее жизнь легко шагала ей на встречу прямо из глубины памяти, которая и сейчас в одно мгновение ухватила, забрала, отгородила ее и от глупой газеты, и горе-корреспондентки… и даже скисшего нынче ночью крапивного супа… Все вдруг отступило, улетучилось… И тот другой ее голос замолк…
Женщина медленно опустилась на стул у окна, нежно провела ладонью по бревенчатым стенам…
— А как я бежала тогда!?. Как в пещере хоронилась!. Впрочем, тебе ли знать, ты ведь был совсем другим… — Неизвестно к кому обратилась она, но ее дом притих, будто прислушался…
***
Иринка была девчонкой веселой, легкой на подъем. Ее вечно оживленное лицо не портили даже очки. Она носила их лет с шести — детский грипп окончился осложнением и близорукостью. Но это, казалось, ничуть не исказило ее отзывчивого, источающего энергию характера. С готовностью откликалась она на любые идеи и предложения, без конца, участвуя и участвуя — во всех мероприятиях подряд — в собраниях, огоньках, обсуждениях. Выполняла порученное, прочитывала рекомендованное. Всегда на подхвате, «Пионер всегда готов!» Одним словом — активистка. На хорошем счету у педагогов, знакомых, соседей. О ней говорили: «Ну, за Иру-то мы спокойны, такая свое место в жизни найдет!»
…Никто и не догадывался, как часто в душе она скучала. Стоило ей только остаться одной, от внешней кутерьмы не оставалось и следа. Ни мысли, ни чувства.. Словно пустая оболочка, часами сидела она на постели в своей комнате, тупо глядя в одну точку, не думая ни о чем, пока очередной звонок не выводил ее из этого бессмысленного состояния. С готовностью обретала она новый смысл и начинала действовать.
Лишь однажды лет в тринадцать посетил ее собственный личный изнутри идущий посыл, не трудно догадаться, что связан он был с романтической привязанностью. Неожиданно для нее самой, прямо на уроке математики, посреди иксов и игреков, вместо знака равенства, поперек упорядочивающих действительность клеточек школьной тетради ее смутное волнение излилось в несколько экзальтированных, по-девичьи восторженных строк!
Это первое, несмелое проявление собственной личности стало и последним. Не имея привычки к самостоятельным переживаниям она, конечно, предала плод своего нечаянного вдохновения суду окружающих… И ее душа, робко пытавшаяся поднять голову, привычно обратилась в послушный чужому мнению флюгер.
Сначала с ее виршами ознакомилась одноклассница, так же, кажется, в кого-то влюбленная. Что, несомненно, и определило искреннюю восторженность ее оценки и вселило в Ирину убеждение, что ее четверостишие и, в самом деле, великолепно!
Осмелев, она дерзнула показать произведение куда более взыскательному критику — старшему брату, семнадцатилетнему интеллектуалу, который со всей своей родственной прямотой и беспощадностью сообщил ей, что ее «шедевр», мягко говоря, сырой, малограмотный по форме, да к тому же еще и глупый, отвратительно слащавый по содержанию. Пристыженная Ирина тотчас осознала всю безосновательность, нелепость своих жалких потуг. Терзаемая неодолимым стыдом, на сотню маленьких частиц разорвала она свой позор, бросила его в унитаз и смыла его вместе с первой робкой влюбленностью.
Те стихи были действительно не ловки, но все же в них заключалось искреннее чувство, которое потонуло во мнениях, захлебнулось в них и намертво заглохло… С тех пор муза Ирину не посещала.
И впредь подчиняясь правилам шумной, суетливой городской жизни (а другая ей была не ведома), себя Ирина в ней так и не обнаружила.
Кто знает, как сложилась бы ее судьба, если бы не случай.
Что такое случай в нашей жизни?. Что он определяет? Все или ничего?. Стоит ли на него полагаться? Быть может случай — это лишь очевидный результат скрытых закономерностей?
Для Ирочки все было предопределено, все шло, как пописанному, своим чередом: школьный аттестат, высшее образование, добротная работа, одобренный родней муж, пара детишек в комплекте, трудовые будни, праздники на кухне, поощрения, культурный отдых, внуки, пенсия — отдых так сказать заслуженный… старческие недомогания… холодное, городское кладбище… заглушающий скорбные речи, выдувающий слезы, промозглый ветер… Зарастающий травой, все реже год от года навещаемый холмик… один среди множества других…
Так, наверное, суждено было быть… Но кто это может знать?
Ирине было пятнадцать. Благополучно закончился девятый класс. Знакомые разъехались на лето кто куда. Город опустел. И она совершенно не знала чем занять себя на каникулах.
И тут весьма кстати двоюродный брат ее матери — музейный работник, профессор истории, краевед, этнограф и фанатичный собиратель древностей — приглашает Ирочку в научную экспедицию вместо неожиданно выбывшего из строя младшего помощника. Ирина с готовностью ухватилась за подвернувшуюся ей возможность скоротать бездельные летние деньки!
Никто и предположить не мог, что поездка эта перевернет, предопределит всю ее последующую жизнь…
Группа намеревалась совершить экскурс по отдаленным деревням, собирая экспонаты, касающиеся прежнего, дореволюционного быта. Времена стояли глубоко советские, социалистические, от жизни при царе, остались лишь рассыпанные по чердакам да сараям обломки. По крупицам приходилось воссоздавать все, что давно уже считалось невозвратной стариной, и ценилось гораздо меньше, душистого земляничного мыла и вафельных полотенец — на которые выменивали свои трофеи ученые. Иные сознательные селяне и вовсе ни за что, просто так отдавали не нужные им в хозяйстве предметы: самовары, канделябры, чугунки, утюги, керосиновые лампы, горшки, туеса, деревянные игрушки и прочее, когда-то служившее людям, нынче же совершенно бесполезное добро.
День за днем, двор за двором, селенье за селеньем пополняли музейную коллекцию экспедиторы, на многие годы вперед, обеспечивая работой своих архивариусов и реставраторов.
Иногда случались поразительные вещи. Однажды с дровяника им достали иссохшую, потемневшую от времени икону, сообщив, между прочим, что это последняя из расщепленных уже на растопку — пропитанная маслом древесина больно хорошо огнем схватывалась!. Тихвинская Богоматерь оказалась уникальным творением неизвестного иконописца аж, шестнадцатого века! Сердце Ирки непонятно щемило, когда она пыталась представить себе, что же во всех этих сараях еще могло храниться, а что уж безвозвратно потеряно, исчезло, обратилось в дым…
…Между тем простота и незамысловатость сельской жизни, яркий, прозрачный, не приглушенный городским смоком свет и цвет окружающей природы, чистый воздух, безграничный простор, большие и малые животные, являвшиеся неотъемлемой частью здешнего по библейски гармоничного, налаженного быта, равно как и сокровища, которыми он был наводнен (а именно так, словно к бесценным кладам, относились к находкам музейные энтузиасты) — стали для городского подростка откровением, разбудили воображение, очаровали. В окружении людей всецело поглощенных собственными изысканиями, невольно заражаясь их увлеченностью, она одновременно с этим впервые в жизни на столь долгое время оказалась предоставлена самой себе, тогда как ум ее получал столько новых, не похожих ни на что былое впечатлений!. И вакуум ее души чудесным образом заполнился.
Так родилась Иркина идея фикс.
С тех пор мечта, поселится в деревне, уже ее не оставляла.
Но у домочадцев подобная метаморфоза не вызвала понимания. Скорее недоумение, ужас, негодование и протест. Будущее Ирины они трактовали иначе, считая своим правом, а главное долгом, о нем позаботится.
— А как же институт, а личная жизнь? Что, выйдешь за муж за тракториста? Кем ты там будешь, дояркой? На что ты обрекаешь себя и своих будущих детей? –Твердили они день и ночь.
Но Ирочка не сдавалась. Не умея привести вразумительные, с точки зрения городской целесообразности, доводы она попросту стаяла на своем.
К сожалению, ее упорство не приносило положительных результатов. Скорее наоборот, впоследствии явилось причиной окончательного разрыва с родней и прежней жизнью.
Близкие недоумевали!.. Поначалу все списывалось на переходный возраст, затем на пустое упрямство, позже стали грешить на ее умственное нездоровье. После нескольких лет отчаянного противостояния, несмотря на шантаж родителей («Если ты это сделаешь, мамино сердце не выдержит»), который в восемнадцать лет все же удержал, любящую дочь от решительного шага, Ирина все еще не сдавалась, надеясь по-хорошему отстоять свое право на самоопределение..
Небольшая отсрочка (от совершеннолетия до решающего шага) стоила ей девственности. В один из побегов из дома, после очередного громкого скандала, ее подцепил некий городской хлыщ, называвший себя фотографом-авангардистом. Был он любителем всяческих, но по преимуществу женских, красот. Ирине отводилась роль музы-вдохновительницы и… конечно, любимой модели. (Книжка о французских импрессионистах, прочитанная ею в юности, не пропала даром).
На первом же сеансе, с трудом преодолевая смущение, она лежала в чем мать родила посреди тяжелых складок, ниспадавшего от куда-то сверху темного бархата, изо всех сил старалась не щурится (очки, как и все остальное, конечно, пришлось снять). Вокруг нее маэстро живописно разбросал фруктовую бутафорию. Ирину знобило, несмотря на, царящую в студии, духоту.. Мастер своего дела тем временем приблизился. «Мне необходимо изменить положение вашего тела» — отчеканил он. Его лицо Ирочка видела не отчетливо, зато вполне отчетливо ощутила горячую, потную ладонь на своей груди и вдавившиеся в ребра твердые, восковые фрукты… Он действительно изменил положение ее тела, лишив возможности сопротивляться…
Так произошел ее «первый раз». Кроме неприятных ощущений, Ирина так ничего и не почувствовала ни в своем теле ни в своей душе. Случившееся, ее не сильно расстроило. Поначалу, пожалуй, даже обрадовало… По наивности она решила, что фотограф, как истинный художник, а значит и честный человек, после всего, что между ними было непременно на ней женится, и вместе они уедут, поближе, так сказать, к истокам. Ведь был он не так уж стар и не слишком противен. А главное, она надеялась, что это смягчит сопротивление родителей, одним из основных контраргументов, которых было категоричное убеждение, что юной девушке не безопасно одной пускаться в новую, чуждую ей жизнь… Но от глупой, близорукой девчонки мастеру тела нужно было лишь одно. Тем он и пользовался на полную катушку, пока Ира, наконец, не прозрела. Мастер вообще любил красиво пожить. Однажды во время очередного застолья с братьями художниками он изрек:
— Женщина — это дополнение к натюрморту!.
Ирине стало скучно. Она отставила поднос с бутербродами, сказала:
— Ты слишком тут редко проветриваешь.. — и ушла.
Он за ней не бросился — мало ли на свете бутафории. А она этого и не ждала.
В общем, глупая история.
Одержимость идеей помогла Ирине с легкостью пережить этот не слишком удачный опыт. Она бредила другим, остальное ее мало трогало. А девственность… подумаешь девственность, рано или поздно все равно это случилось бы, не велика была потеря..
…Ирочка упорно отказывалась существовать в соответствующих общепринятым нормам рамках. Не желая ни учиться, ни работать в городе, всячески демонстрировала асоциальное поведение. А в те времена это считалось чуть ли не преступлением, за которое легко можно было и за решетку угодить.. В конце концов, ее измученные тревогой родители решились на крайнюю меру. В один далеко не прекрасный для Ирины день, после очередного громкого спора на пороге их квартиры появились санитары.
С этой минуты для Ирины все обернулось в не прекращавшийся многомесячный кошмар:
— Мама! Не надо!! Пустите!!. — Верещала она, выворачиваясь и кусаясь.
Инъекция сломила сопротивление. Лекарство подействовало быстро. Ужас сменился безразличием. Оцепенев, словно насаженная на булавку бабочка, она очутилась во власти посторонних людей. Безразличные, сильные руки опутали ее, подхватили и понесли. Мама, кусая губы, проводила дочь до двери. Собиравшийся на занятия старший брат ошалело, с непроизвольной гримасой брезгливости на лице следил за происходящим. Убитый горем отец так и не вышел из своей комнаты…
«…Едем, едем, не доедем… И городок вроде не большой, а дорога все не кончается… бесконечное, невыносимое, безразмерное время, еще немного и собственное бессилие разорвет меня на куски.. Только пантера и выручает. Она такая огромная, иссиня черная. Вон как бежит! Красиво. Я ее отчетливо вижу, когда она через ухабы перелетает… тогда она поворачивает ко мне свою великолепную голову… Взгляд у нее такой… янтарный и переменчивый, он даже сквозь потное стекло проникает в нутро машины, и до самой глубины пронзает мою плоть, становясь ядовито-желтым, и узкий зрачок, как пиявка всасывается в печень, телу становится нестерпимо жарко, конечности холодеют, не пошевелиться… И ты тоже! Ты-то за что меня мучаешь!?..
Эй! Отгоните же зверя!!!.. Лица моих сторожей мертвы… Кожей чувствую их гнетущее присутствие… язык меня не слушается… а мысль все-время проваливается в зияющую щель между головой и отделившейся от нее верхушкой черепа… так больно там звенит.. то-оненько, словно комариный писк, э-э-эй..!.»
Дальше бессвязные обрывки… задавленная лекарствами память сохранила лишь скудные лоскутки… разрозненные, смутные..
Вот она привязана к койке… за руки, за ноги… обездвижена… от обшитого грубой клеенкой матраса преет спина…
…огромная палата… белесый, тусклый свет пробивается сквозь пыльные зарешеченные стекла…
…Потом тусклые, темно-зеленые коридоры… она вяло, бездумно слоняется по ним… механически выполняет указания санитаров… без воли без, чувства…
.. И еще насмешки, окрики, но нет реакции… все мимо… Все.
Первым, что ощутила Ирина вполне явственно, было отвращение к таблеткам, которыми ее постоянно пичкали. Однажды она, почти бессознательно, прекратила их глотать, притворяясь, языком перемещала их за щеку, затем незаметно выплевывала в кулак, и пряча руку в складках одежды, пробиралась в сортир, и там от них избавлялась… Уже к концу первого дня она почувствовала себя значительно лучше, яснее.
За просветлением пришло и осознание. И тут она обнаружила, в каком ужасном месте находится. Все же прежде таблетки ограждали ее от многих тяжелых для понимания вещей.
Вокруг бродили странные, апатичные люди, глаза которых были пусты и этим страшны. Уставится такой на тебя, и ты не знаешь что у него на уме.
Как-то в столовой, Ирина среди прочих пациентов стояла в очереди за положенной им гадкой остывшей размазней. Она не сразу заметила пожилого, небритого человека, который с видом проезжающего вельможи, проходил мимо, неожиданно остановился напротив и воззрился на нее. Постояв так немного, он вдруг вытаращил глаза и восторженно возопил:
— Э-ли-са-ве-та!.
Затем, опомнился и, сдержанно поклонившись, резюмировал:
— Вы красивы.
И тут же брезгливо сморщившись, раздраженно и резко кинул в лицо проходившей мимо санитарке:
— А вы НЕРЯХА!..
И снова глянул на Ирину, подобрел, кивнул благосклонно и удалился так же важно.
…Признаться более тонкого и душевного комплемента Ирина в жизни своей не получала. Это был единственный приятный момент за все время ее заточения.
Из разговоров персонала Ира потихоньку начала понимать, что за народ ее окружает.
Вон там, в углу к кровати привязана, молодая женщина. Она лежит неподвижно целыми днями, глядит в потолок не мигая, будто бы спит с открытыми глазами. Ее руки перебинтованы от запястья до самого локтя ведь женщина эта самоубийца.. Сейчас она кажется безучастной, но это лишь видимость.. Недавно ей удалось высвободиться. С неожиданной прытью метнулась она к подоконнику, схватила стоявшую там железную кружку и со всего размаху начала наносить себе удары по рукам, голове, шее, срывая бинты, издавая животные звуки, рыча и визжа!. Ее исступление тут же передалось другим пациентам, двенадцать человек взбудоражено забегали, закричали, забились, завопили. Ирина тоже вскочила, ей было страшно посреди всего этого буйства. В палату ворвались привлеченные шумом санитары, виновницу беспорядков связали, обездвиженная она затихла в своем углу. Остальные тоже замолкли — санитаров боялись.
Было жаль женщину. Ирина все думала: «Что же с ней приключилось?. От чего она так тяготится жизнью?..» Но в палате сгущалась темнота, ночь стирала все вопросы, не ответив ни на один…
По несколько раз на дню в их палату заглядывает щупленький, в чем душа держится, юноша. У него тоже была своя особенность — он ненавидел рыб. Любых. Но пуще всего живых. Где бы это ни случалось — в официальном учреждении, зоовыставке, в гостях у знакомых — если твари эти попадались ему на глаза, он тут же выхватывал из-за пазухи маленький ножичек и безжалостно расправлялся с ними! На мелкие кусочки! Ножичком, ножичком! Всех до единого! Покуда взбаламученная вода, не превратиться в колыхающуюся взвесь водорослей и отделенных друг от друга, хвостов, голов, плавников.. Ужас очевидцев можно себе представить! Но это было сильнее его! Он должен! Что же он может поделать?!. Ведь рыбы хотят ВЫСОСАТЬ ЕГО МОЗГ! А ведь в этом мозгу такие сведения!… Даже во сне они пытаются до них добраться!.. Поэтому он не может спать. Он начеку!
Прежде он всегда держал при себе кухонный ножечек, чтобы мерзавки не застали его врасплох… А теперь? Как безоружному защищаться? Разве докторам объяснишь?!.. И он снова бредет по палатам, заглядывает внутрь и вежливо так интересуется:
— А ножичка.. не найдется у вас?..
Жизнь и в застенке жизнь.. И есть у нее свои законы..
Ее звали Валя. Он в Ирининой памяти остался без имени.
Валя была невысокой, моложавой женщиной лет пятидесяти. На фоне седых волос, контрастно выделялись ее черные, блестящие глаза и темные брови. А пристальный, напряженный взгляд, подчеркивал замкнутость характера.
Судьба у Вали была не из легких. Ребенком осталась она без матери. Отец — профессор филологии одиночества не выносил, но был неуживчив, и Валю поочередно растили двенадцать мачех, одна другой забористее. Были среди них и классические — с родными дочками — любимицами. Такое уж было Валино «счастье». И все-таки она выросла, даже выучилась в медицинском училище и уехала на практику в деревню. Симпатичная, скромная девочка своим появлением сама того не желая, взбаламутила размеренную деревенскую жизнь. У нее появились ухажеры, и.. ревнивые завистники.. Дальше темная история.. Свидетелей не было, участники происшествия вывернулись, до суда дело так и не дошло. Не кому было ради нее огород городить. Она вернулась. Синяки зажили. Душа нет. В общем, было от чего развиться маниакально депрессивному психозу, который с тех пор сезонно — каждой весной и осенью — давал о себе знать. Валя регулярно ложилась на профилактику. В остальное время она вполне мирно работала техничкой в этом же заведении под присмотром своих лечащих врачей.
У ее неожиданного кавалера была своя извечная история — алкоголизм. Потертый жизнью, изношенный мужичонка, бойкий и шумный, без определенного возраста, без постоянного места работы, время от времени попадал в отделение с приступом белой горячки.
Так что были они можно сказать «ветеранами». И судьбы их пересеклись. Лучик счастья, кусочек торопливой радости нежданно-негаданно озарил Валину жизнь. Эх, Валя, Валечка.. Ночь, пустые коридоры, укромные уголки, и неразумное желание стать матерью…
Роман был коротким, расправа быстрой. Бдительные врачи поспешно выписали «Ромео», а «Джульетту» насильно абортировали и стерилизовали.
Временами Ирине становилась по настоящему жутко. Но день ото дня она ощущала себя все более отчетливо, укрепляясь надеждой на скорое освобождение.
И вот наступил долгожданный, решающий день! День в который пациентов осматривал главный врач-профессор психиатрии, вслед за чем единолично решалась дальнейшая судьба каждого.
Осмотр происходил в присутствии лечащего врача.
Заведующий задумчиво оттянул Ирино нижнее веко… велел высунуть язык… повертеть глазами… закрыть глаза, прикоснуться пальцами к кончику носа… стукнул молоточком по коленке… И, наконец, удовлетворенно резюмировал:
— Ну, вот я вижу, вам значительно лучше.
— Но, это потому что я!.. — обрадовалась Иринка и с энтузиазмом, не будь дура, выложила ему всю свою не хитрую методу.
Заведующий пристально посмотрел на лечащего врача. Сухо сказал:
— Идите.
В следующий прием лекарств Ирину ждал большой (в прямом и в переносном смысле) сюрприз: здоровенная, словно топором срубленная санитарка — монстр в медицинском халате– нависла над ее кроватью– каменное лицо, пристальный взгляд. Ничего не понимающая, Ирочка недоуменно уставилась на нее. Заметив непонимание в глазах жертвы, та гаркнула:
— Пей! — Тонкие, прямые, словно по линейке прочерченные губы разверзлись на мгновение и тут же сомкнулись вновь.
— Не буду… — робея, едва слышно сказала Ирочка и попятилась.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.