
Зимний посланник
Ветер с Севенн, резкий и пахнущий снегом, пробирался сквозь щели старых ставень, заставляя плясать языки пламени в огромном камине. Поместье Вильруа в Лангедоке тонуло в предвечерних сумерках конца ноября 1682 года. Не роскошь, но достоинство сквозило в высоких, немного пустых залах, в добротной, но потертой мебели, в портретах предков в потускневших золоченых рамах. Воздух был пропитан ароматом воска для полов, дыма и легкой грусти — запахом стареющего, но гордого рода.
В библиотеке, единственной комнате, где тепло очага брало верх над зимним холодом, у окна стояла Элоди де Воклен. Ей только что исполнилось восемнадцать, но в её глазах цвета весеннего неба после дождя уже жила недетская глубина. Пальцы, тонкие и бледные, с едва заметным пятнышком чернил на указательном, скользили по корешку томика Расина. Она не читала, а всматривалась в унылый пейзаж за стеклом: оголенные ветви платанов, словно скорбные перья, чесали свинцовое небо; виноградники, давно собранные и подрезанные, тянулись темными рядами к холмам, укутанным в серый туман.
«Элоди, дитя мое, ты опять в облаках?»
Голос матери, мадам Элен де Воклен, был мягким, но усталым. Она вошла бесшумно, в платье из темно-синего репса, перелицованном, как знала Элоди, уже во второй раз. В её руках было вязание — вечное, монотонное, необходимое.
«Просто думаю о«Федре», маман. О том, как слепа страсть», — ответила Элоди, оборачиваясь. Её улыбка была подобна лучу солнца, пробивающемуся сквозь тучи — редкой и драгоценной в этом доме.
«Не нам, дочка, судить о страстях царей и героев. Наш удел — тишина и долг», — вздохнула мать, опускаясь в кресло у огня. Её лицо, ещё красивое, но изъеденное тревогами и лишениями, было обращено к пламени. «Твой отец до сих пор с интендантом. Опять разговор о налогах… Земля не родит, а Париж требует всё больше».
Элоди подошла к матери, присела на низкую скамеечку у её ног. Она взяла её холеные, но работящие руки в свои.
«Всё наладится. Весной…»
«Весной нужно закладывать новый виноградник, а на это нужны деньги, которых нет», — перебил её новый голос, грубоватый и наполненный безысходной нежностью.
В дверях стоял виконт Арман де Воклен. Пятьдесят лет, из которых последние десять — непрерывная борьба с долгами, наложили на его лицо неизгладимый отпечаток. Седые волосы, некогда густые и черные как смоль, были зачесаны назад, открывая высокий, умный лоб. Его камзол из добротного, но вышедшего из моды коричневого сукна сидел на широких плечах чуть мешковато.
«Отец…», — прошептала Элоди.
«Не печаль своих прекрасных глаз, моя жемчужина, — он приблизился, и его рука, тяжелая и теплая, легла на её золотистые волосы, собранные в простую, но изящную прическу. — Мы Воклены. Мы пережили Альбигойский крестовый поход и войны с испанцами. Переживем и недоимки королевскому фиску».
Но в его собственных глазах, карих и глубоких, как лесные озера, Элоди прочитала не веру, а отчаяние. Она знала, о чем он думает. О её будущем. Без приданого, пусть и прекрасная, образованная (мать, дочь парижского профессора, сама обучала её истории, языкам и музыке), она была обречена на незавидную участь: стать компаньонкой у богатой родственницы или выйти замуж за пожилого, но платежеспособного вдовца из местных буржуа. Мечты о любви, о блестящей партии, о жизни, достойной её крови и ума, таяли с каждым днем, как иней на этих окнах.
Вечер прошел за тихим ужином. Суп из корнеплодов, жаркое из кролика, поданное с достоинством, но без излишеств старым, верным слугой Гаспаром. Разговор вертелся вокруг хозяйственных мелочей. Элоди пыталась вставить слово о прочитанной книге, о стихах Малерба, но отец лишь кивал рассеянно, уткнувшись в свои мысли. Мать отвечала односложно. Она чувствовала себя птицей в золотой клетке, но клетка эта была слишком бедной, чтобы даже радовать глаз, и слишком прочной, чтобы из неё вырваться.
Ночь Элоди встретила у своего окна в небольшой, скромно обставленной комнате под самой крышей. Луна, вырвавшись из плена туч, залила серебристым светом уснувший сад. Она прижала лоб к холодному стеклу. «Что там, за этими холмами, за этими лесами? — думала она. — Париж… Версаль… Говорят, там сейчас строят дворец такой красоты, что перед ним меркнет само солнце. Говорят, там жизнь — один непрерывный бал, музыка, шепот шелков, блеск бриллиантов…». Она закрыла глаза, представляя себя не в простом ночном чепце и шерстяном пеньюаре, а в платье из голубого атласа, кружащейся в менуэте под взглядом… чьим? Её воображение отказывалось рисовать лицо. Оно было смутным, как сон.
Сон и настиг её, беспокойный и прерывистый. Ей снились зеркала, бесконечные коридоры и далекий, но настойчивый стук — будто чьё-то сердце бьется в такт с её собственным.
Этот стук оказался наяву. Настойчивый, гулкий, разносящийся эхом по спящему дому. Кто-то колотил в дубовые ворота главного въезда. Элоди села на кровати, сердце её бешено застучало в груди. Часы в зале пробили три. Кто, во имя всех святых, может быть здесь в такой час?
Она услышала торопливые шаги внизу, голос Гаспара, взволнованный и сонный. Затем шаги отца, тяжелые и быстрые. Заскрипела железная задвижка, хлопнула дверь. Минуты тянулись, как часы. Наконец, снизу донесся не один, а несколько голосов. Чужие, звонкие, парижские. И среди них — глухой, сдавленный стон, похожий на плач, её отца.
Сердце Элоди упало. Несчастье. Это могло быть только несчастье. Долги? Судебные приставы? Она набросила поверх пеньюара теплый плащ и, на босу ногу, выскользнула из комнаты. На лестничной площадке она столкнулась с матерью, бледной как полотно, в ночном чепце, с горящей свечой в дрожащей руке.
«Маман, что случилось?»
«Не знаю, дитя моё, не знаю… Королевские гербы на карете…»
Они, прижавшись друг к другу, словно две испуганные птицы, спустились по лестнице в холл. Дверь в кабинет отца была приоткрыта. Из щели лился свет и доносились голоса.
«…честь для вашего дома, виконт. Сама мадам де Монтеспан соблаговолила заметить сходство мадемуазель с портретом её покойной кузины… Душевные качества, скромность, изящные манеры… Восполнить утрату… Подготовить к выходу… Бал в Версале после Рождества…»
Элоди не понимала ни слова. Мадам де Монтеспан? Фаворитка короля? Версаль? Эти понятия были из другого мира, мира газетных листков и придворных хроник, которые изредка попадали в их дом.
Дверь распахнулась. На пороге стоял отец. Лицо его было странным — бледным, но с двумя яркими пятнами румянца на скулах. В глазах бушевала буря из ужаса, надежды и какой-то дикой, непонятной решимости. За его спиной в слабом свете канделябров виднелись две фигуры. Одна — высокий мужчина в великолепном, хоть и пропыленном с дороги, серо-серебристом камзоле, с длинным, холодным лицом и париком из тугих белокурых локонов. Это был маркиз де Люссак, посланник. Вторая — женщина лет сорока, в темно-бордовом дорожном платье, с лицом строгим и непроницаемым, как маска. Её взгляд, острый и всевидящий, сразу же нашел Элоди в полумраке холла и приковал к себе.
«Дочь моя, — голос виконта дрогнул. — Войди. Тебя… к тебе прибыли важные гости из Версаля».
Элоди сделала шаг вперед, чувствуя, как пол уходит из-под ног. Она вошла в кабинет, и запах воска, кожи книг и старого портрельного масла смешался с новыми, чуждыми ароматами — дорогой пудры, амбры и холодного зимнего ветра, принесенного с собой этими людьми.
Маркиз де Люссак оценивающе оглядел её с ног до головы. Его взгляд был лишен грубости, но невероятно детализирован: он отмечал простоту её одежды, бледность кожи, форму рук, постав головы, длину ресниц.
«Мадемуазель де Воклен, — его голос был гладким, как полированный мрамор. — Прошу прощения за столь бесцеремонный визит. Но воля… тех, кто стоит выше нас, не терпит промедления. Меня прислала к вам мадам де Монтеспан. Она ищет юную особу из хорошей, но… не обремененной излишними связями семьи, чтобы восполнить потерю одной из своих компаньонок. Ваше имя было предложено её вниманию. Ваша репутация безупречна. Ваша внешность… соответствует канонам изящества».
Он сделал паузу, давая словам проникнуть в сознание. Элоди стояла, не дыша. Компаньонка фаворитки? Это звучало и лестно, и унизительно одновременно. Служанка при особе, чья власть затмевала власть королевы.
Строгая дама в бордовом сделала шаг вперед. «Я — мадемуазель Женевьева д’Обиньи, — сказала она голосом, лишенным всяких интонаций. — Сопровождающая гувернантка. Если вы будете избраны, моя задача — подготовить вас к жизни при дворе за три недели. Сейчас я должна оценить ваш потенциал».
Не спрашивая разрешения, она подошла к Элоди вплотную. Её холодные пальцы коснулись подбородка девушки, повернули её лицо к свету.
«Цвет глаз — приемлемый. Кожа — хорошая, но требует ухода. Осанка… Расправьте плечи, мадемуазель. Представьте, что от макушки до копчика вас пронзает стальной прут. Да, так. Шея длинная, лебединая — преимущество. Улыбнитесь. Не так широко. Уголки губ — вверх, глаза должны оставаться немного задумчивыми. Тайна, мадемуазель. Женщина без тайны — как книга с пустыми страницами».
Элоди машинально повиновалась, чувствуя, как жар стыда и возмущения заливает её щеки. Её рассматривали, как лошадь на ярмарке.
«Станцуйте что-нибудь», — скомандовала мадемуазель д’Обиньи.
«Я…я не знаю, что…», — растерялась Элоди.
«Основные шаги менуэта. Покажите, что вам известно».
Под испытующими взглядами отца, матери и этих двух чужаков, Элоди заставила свои онемевшие ноги сделать несколько па. Она танцевала когда-то с матерью в этой же комнате, под старый клавесин. Но теперь каждое движение казалось ей неуклюжим, деревянным.
«Грубо, но основа есть. Исправимо, — заключила д’Обиньи. — А теперь голос. Прочтите что-нибудь».
Элоди взглянула на отца. Он кивнул, его глаза умоляли. Она подошла к столу, где лежал томик Расина, раскрытый на той самой «Федре». Руки дрожали, буквы прыгали перед глазами. Она сделала глубокий вдох, закрыла на мгновение глаза, отстранившись от комнаты, от этих людей. И начала читать. Сначала тихо, но затем голос её окреп, обрёл звучность и проникновенность, с которой она читала для себя у окна. Она не просто произносила слова — она проживала их, наполняя страстью и болью царственной героини.
«Любовью вечной, неизменной…»
Когда она закончила, в комнате воцарилась тишина. Даже мадемуазель д’Обиньи казалась слегка тронутой. Маркиз де Люссак одобрительно кивнул.
«Очень хорошо. Чувство стиля. Это редкость».
Он повернулся к виконту. «Виконт, мадам де Монтеспан предоставляет вам выбор. Ваша дочь может отправиться с нами завтра на рассвете. В Версале её ждут учителя танцев, музыки, этикета. Её будут одевать, причесывать, обучать всему, что необходимо, чтобы не опозорить свою покровительницу на предстоящем балу в честь окончания строительства Зеркальной галереи. Если она произведет впечатление… её будущее будет обеспечено. Покровительство мадам де Монтеспан — мощный щит и меч. Ваши… текущие трудности могут быть решены. Если же вы откажетесь…» Он слегка развел руками, и в этом жесте была вся беспощадность двора: они уже забыли бы о существовании Вильруа.
Виконт де Воклен подошел к дочери. В его глазах стояли слезы. «Элоди… Дитя моё… Я не имею права решать за тебя. Этот путь… он ослепителен, но опасен. Двор — это джунгли, где красота — и добыча, и приманка. Но это шанс. Шанс на жизнь, достойную тебя. Шанс спасти наше имя от нищеты».
Элоди смотрела на его исстрадавшееся лицо, на мать, которая тихо плакала в углу. Она думала о долгих, серых днях в Вильруа, о безысходности, о книгах, которые были её единственным окном в мир. А теперь это окно распахнулось настежь, и оттуда дул ледяной, благоухающий ветер невероятных возможностей и неведомых ужасов.
Она вспомнила свои мечты у окна. Бал. Шелка. Музыка. И тот неясный, безликий взгляд. Теперь у взгляда могло появиться лицо. Лицо Короля.
Сердце её сжалось от страха. Но голос, когда она заговорила, был удивительно твердым и тихим.
«Я поеду».
Эти два слова изменили всё. Мать вскрикнула и упала в обморок. Отец закрыл лицо руками, его плечи задрожали. Маркиз де Люссак позволил себе легкую, удовлетворенную улыбку. Мадемуазель д’Обиньи тут же взяла всё в свои руки.
«Прекрасно. У нас есть несколько часов до рассвета. Мадемуазель, вы поспите. Утром начнется ваша новая жизнь. Гаспар! Позовите горничную, помогите вашей госпоже. А вам, виконт, нужно составить список всего необходимого. Дорожный сундук. Минимум вещей. Всё будет предоставлено ей там».
Эту ночь Элоди не спала. Она сидела на своей кровати, глядя, как служанки под присмотром неумолимой д’Обиньи укладывают в дорожный сундук её скромный гардероб, пару любимых книг, миниатюру с портретом матери. Она прощалась с комнатой, с видом из окна, с собой — прежней, наивной Элоди де Воклен. Её готовили к жертвоприношению на алтарь Версаля. Она должна была стать другим человеком: безупречным, блестящим, холодным.
Перед самым рассветом, закутанная в теплый плащ, она вышла на крыльцо. Карета, огромная, темно-синяя, с золотыми лилиями на дверцах, уже стояла у ворот, запряженная шестеркой великолепных лошадей. Иней серебрил её крышу. Из трубок над дверьми вился легкий пар — внутри, видимо, топили. Это был кусочек роскоши, материализовавшийся на их убогом подъезде.
Отец обнял её на прощание так крепко, что кости затрещали. «Будь осторожна, моя жемчужина. Доверяй только себе. И помни: какая бы ни была на тебе одежда, ты — Воклен. В твоих жилах течет кровь крестоносцев».
Мать, всё ещё бледная, прижала к её груди маленький складень. «Молись, дочка. И… постарайся быть счастливой».
Элоди не могла говорить. Она лишь кивнула, целуя их руки. Затем мадемуазель д’Обиньи решительным жестом указала на ступеньку кареты. «Пора, мадемуазель. Дорога длинная».
Элоди сделала последний шаг, обернулась, чтобы в последний раз взглянуть на темный силуэт родного дома, на лица родителей, тающие в предрассветном мраке. Затем она скользнула в интерьер кареты. Дверь захлопнулась с мягким, но окончательным щелчком.
Внутри пахло кожей, дорогим деревом и лавандой. Было тепло и мягко. Маркиз де Люссак сидел напротив, уже погруженный в какие-то бумаги. Мадемуазель д’Обиньи устроилась рядом с Элоди.
«Спите, мадемуазель. Ваши уроки начнутся в пути».
Карета тронулась с места, плавно покачиваясь на рессорах. Элоди прижалась лбом к холодному стеклу. За окном поплыли знакомые поля, окутанные предрассветным туманом. Она видела, как они тают, исчезают, уступая место неизвестности. Сердце её разрывалось на части: между страхом, тоской и странным, запретным трепетом ожидания.
«Держите спину прямо, даже когда вы одна, — прозвучал рядом безжалостный голос гувернантки. — Привычка — вторая натура. Начнем с основных титулов и рангов. Его Величество Король Людовик Четырнадцатый, Божьей милостью Король Франции и Наварры…»
Голос мадемуазель д’Обиньи сливался со стуком колес, увозящих Элоди прочь от детства. Она закрыла глаза, но не спала. Внутри неё рождалась другая — та, что должна была покорить Версаль. Путь в сверкающую клетку начался. А впереди, в восточной части неба, занималась первая, робкая полоска зари.
Лабиринт из зеркал и шепота
Путешествие длилось несколько дней, слившихся в одно непрерывное, утомительное муштровое занятие. Карета была их движущейся кельей, а мадемуазель д’Обиньи — непреклонной жрицей нового культа, имя которому было «Двор».
Уроки лились рекой, безжалостные и точные. Элоди заучивала генеалогические древа главных семейств Франции, как таблицу умножения: кто кому кузен, с кем вражда, с кой в союзе. Она повторяла правила этикета, каждое из которых казалось ей хитроумной ловушкой: как уронить веер, чтобы подать знак; как низко и как долго нужно делать реверанс герцогу, принцу крови, кардиналу; как отдавать визиты и как «случайно» встречаться в парке. Её мозг, острый и восприимчивый, работал на пределе, впитывая информацию, но сердце цепенело от холодного ужаса. Её готовили к войне, где оружием были улыбка, намёк и вовремя отпущенная колкость.
Наконец, на рассвете третьего дня, когда Элоди дремала, опершись головой о бархатную подушку, мадемуазель д’Обиньи произнесла сухо: «Смотрите, мадемуазель. Версаль».
Элоди распахнула глаза и прильнула к окну. Сначала в утренней дымке она увидела лишь громадное, бесконечное нагромождение лесов, кранов и строительных лесов, похожее на скелет какого-то колоссального фантастического зверя. Но по мере приближения формы стали обретать четкость. И тогда у неё перехватило дыхание.
Дворец. Он не просто стоял — он парил над плоской равниной, растянувшись вширь с невозмутимым, подавляющим величием. Казалось, его фасады из золотистого камня ловят первые лучи зимнего солнца и отражают их, слепя глаза. Бесчисленные окна сверкали, как чешуя. А вокруг — хаос и созидание: сотни рабочих, словно муравьи, копошились у подножия; телеги с материалами создавали грохот; но уже были видны прямые, как стрела, аллеи парка, геометрические боскеты, подстриженные с математической точностью, и длинные, застывшие водяные зеркала бассейнов.
«Его Величество строит не просто резиденцию, — голос маркиза де Люссака прозвучал с почти религиозным благоговением. — Он строит символ. Солнце, вокруг которого вращается вся Франция, весь мир. И вы, мадемуазель, скоро войдете в его орбиту».
Карета, миновав шумящие стройплощадки, въехала в более упорядоченную часть. Запахи сменились: теперь в воздухе витали ароматы жасмина и померанца из кадок, стоящих в нишах, сладковатый запах воска для паркета, легкий шлейф дорогих духов и… чего-то ещё. Запах власти. Концентрированной, древней, животной.
Их внесли через боковой вход — не для парадных гостей. Лестницы, коридоры, анфилады комнат — всё сливалось в ослепительный, головокружительный поток мрамора, позолоты, фресок и огромных зеркал. Элоди ловила на себе взгляды слуг в ливреях, проходящих кавалеров, которые оценивающе скользили глазами по её дорожному, скромному платью. Шёпот, похожий на шелест листьев, следовал за ними: «Новая протеже Монтеспан… Провинциалка… Посмотрим…».
Её привели в небольшую, но невероятно изящную комнату на третьем этаже, с окном во внутренний двор. Комната была обставлена мебелью из светлого ореха, с инкрустацией. На столе уже жал букет зимних цветов в хрустальной вазе — знак внимания от мадам де Монтеспан. На кровати с балдахином из штофа лежало простое, но тонкое ночное белье.
«Это ваша временная клетушка, — сказала д’Обиньи. — Если вы преуспеете, апартаменты будут иными. Отдыхайте час. Затем я приведу портниху и парикмахера. Вы должны быть представлены мадам сегодня же вечером».
Дверь закрылась. Элоди осталась одна. Грохот строительства сюда почти не доносился. Была звенящая, неестественная тишина. Она подошла к зеркалу в резной раме. В нём отразилась бледная девушка с широко открытыми глазами, в платье, пахнущем пылью дороги и страхом. Она коснулась своего отражения.
«Кто ты? — прошептала она. — Что они хотят из тебя сделать?»
Ровно через час явилась мадемуазель д’Обиньи с целым кортежем. Портниха, маленькая, юркая женщина с булавками в уголках губ, мгновенно принялась снимать мерки, щебеча на странной смеси французского и итальянского о «прекрасных линиях», «тонкой талии» и «новейших фасонах из Генуи». Затем пришёл парикмахер, ароматный и манерный, который сокрушённо вздыхал над её «прелестными, но дикими» локонами и говорил о необходимости «архитектуры» и «пудры, много пудры».
Но самым жестоким испытанием стала ванна. Элоди, привыкшая к скромным омовениям, была смущена до глубины души, когда её проводили в небольшую смежную комнатку, где двое слуг наполняли огромную мраморную купель горячей водой с лепестками роз и жасмина. Мадемуазель д’Обиньи наблюдала, отдавая приказы.
«Кожа должна стать как атлас. Скрабы, масла. Волосы промыть три раза. Ногти обработать».
Когда Элоди, наконец, вышла из ванны, завернутая в огромное, нежное полотенце, её кожу действительно лоснилась, пахла она, как цветущий сад, но чувствовала себя совершенно опустошенной, лишенной даже запаха дома, который еще хранило её старое платье.
Её облачили в «временное» платье — из мягкого, небеленого льна с кружевными вставками. Простое, но безупречно сшитое. Затем парикмахер приступил к работе. Он накручивал, закалывал, пудрил. Когда он закончил, в зеркале смотрела на Элоди незнакомая особа с высокой, сложной прической, от которой тонкое лицо казалось еще более хрупким, а шея — лебединой. Лицо было слегка напудрено, щеки тронуты едва заметной карминной краской, губы — блестели от розовой помады.
«Не трогайте лицо, — строго сказала д’Обиньи. — Вы должны привыкнуть к маске. Теперь идем. Мадам ждет».
Сердце Элоди забилось чаще. Её повели по лабиринту коридоров. Теперь дворец ожил. Повсюду сновали люди: дамы в огромных юбках, кавалеры в расшитых камзолах, пажи, священники, чиновники. Воздух гудел от разговоров, смеха, звонких шагов по паркету. Она слышала отрывки фраз: «Король сказал министру…», «Бал будет невиданным…», «Герцогиня опять в немилости…».
Наконец, они остановились у высоких дверей, инкрустированных перламутром. У дверей стояли два рослых гвардейца в синих мундирах. Маркиз де Люссак, который присоединился к ним, кивнул. Двери бесшумно распахнулись.
Элоди вошла в будуар мадам де Монтеспан.
Первое, что поразило её, — это свет. Комната была залита им: от сотен свечей в хрустальных люстрах и канделябрах, от огня в огромном камине из розового мрамора, от солнца, что отражалось в золотых рамах и зеркалах. Воздух был плотным и сладким от аромата тубероз, любимых цветков хозяйки.
И в центре этого сияния, полулежа на chaise-longue, покрытом шелком цвета спелой сливы, восседала она. Франсуаза-Атенаис де Рошешуар де Мортмар, маркиза де Монтеспан. Бывшая фаворитка, мать нескольких детей короля, всё ещё одна из самых могущественных женщин Франции.
Она была ослепительна. Её рыжевато-золотистые волосы, уложенные в облако мелких локонов, были усыпаны крошечными бриллиантами, искрящимися при каждом движении. Лицо, с высокими скулами, капризным ртом и большими, ярко-голубыми глазами, сохраняло следы былой неотразимой красоты, но теперь в нём читались усталость, властность и горьковатая ирония. На ней было négligée из серебристо-серого атласа, отделанное горностаем, — одежда для приватных приемов, стоившая целое состояние.
Рядом, на низком табурете, сидел карликовый шут, настраивающий лютню. У окна стояла дама компаньон, скромно опустив глаза.
Монтеспан медленно, лениво подняла на Элоди свой взгляд. Он был всевидящим, как у мадемуазель д’Обиньи, но в тысячу раз более страшным — в нем была скука вершителя судеб.
«А, вот и наша лангедокская роза, — голос её был низким, немного хрипловатым, но невероятно выразительным. — Подойди ближе, дитя. Дайте взглянуть на то, что привез мне Люссак».
Элоди, вспомнив все уроки, совершила глубокий, плавный реверанс, идеально рассчитанный по продолжительности. Она чувствовала, как этот взгляд сканирует каждую деталь.
«Встань. Оборотись».
Элоди повиновалась. В комнате было тихо, слышалось лишь потрескивание поленьев в камине.
«Глаза… хорошего цвета. Фигура — изящная. Манеры… сырые, но почва благодатная. Говорят, ты умна и начитана?»
«Я стараюсь учиться, мадам», — тихо, но четко ответила Элоди, удерживая голос от дрожи.
«„Мадам“…Как мило. Наивно. Здесь все учатся до конца своих дней, если, конечно, хотят выжить. Ты знаешь, зачем ты здесь?»
Элоди подняла глаза и встретила её взгляд. «Чтобы служить вам, мадам, и быть достойной вашего покровительства».
Монтеспан усмехнулась, коротко и беззвучно. «Прямолинейно. Неплохо. Люссак говорил, у тебя есть душа. Душа при дворе — роскошь опасная. Её либо прячут очень глубоко, либо… используют как приманку. Я устала от интриганок и дурочек вокруг. Мне нужна… тихая вода. Спокойная, умная, преданная компаньонка. Которая будет знать своё место. Которая будет моими глазами и ушами, когда меня не будет. Которая не будет метить на моё… прежнее место. Поняла?»
В этих словах была ледяная угроза. Элоди поняла всё. Монтеспан, чувствуя, как её влияние тает, как король охладевает к ней, ищет не соперницу, а живой щит, послушное орудие, человека, который будет всем обязан только ей.
«Я поняла, мадам. Моя преданность будет принадлежать только вам».
«Посмотрим. Твоё первое испытание — бал через две недели. Тебя представят обществу как мою новую протеже. Ты должна быть безупречна. Не затмить — скромность твой лучший наряд. Но и не потеряться. Д’Обиньи сделает из тебя куклу. А я посмотрю, есть ли в этой кукле жизнь, которой можно доверять. Всё. Можешь идти».
Элоди сделала ещё один реверанс и, пятясь, двинулась к выходу. У самой двери её остановил голос.
«И, дитя мое… забудь о своей провинциальной чувствительности. Здесь каждый твой вздох, каждую слезинку превратят в оружие против тебя. Вытри глаза, прежде чем войти в зал. Или научись плакать с улыбкой на устах. Это высший пилотаж».
Дверь закрылась. Элоди, под присмотром д’Обиньи, побрела обратно в свою комнату. Вечером ей принесли ужин на подносе: изысканный, крошечный — суфле из фазана, компот из груш, вино в хрустальном бокале. Она почти ничего не могла проглотить.
Когда на дворе стемнело, и дворец засверкал тысячами огней, как огромный корабль в ночном море, Элоди подошла к окну. Где-то внизу, в крыле, где располагались апартаменты короля, горели особенно яркие окна. Доносилась далекая, приглушенная стенами музыка. Там танцевали, смеялись, строили козни, творили историю.
Она положила ладонь на холодное стекло. В отражении в черном зеркале ночного окна на неё смотрела незнакомка с высокой прической. Элоди де Воклен осталась где-то там, в карете, на пыльной дороге из Лангедока. Здесь, в этом сверкающем лабиринте, начинала жизнь другая. Та, кому предстояло выйти на бал под руку с Тенью былой фаворитки и встретить взгляд самого Солнца.
Она прошептала в тишину комнаты, заученную, но теперь наполненную новым, страшным смыслом фразу: «Его Величество Король Людовик Четырнадцатый, Божьей милостью Король Франции и Наварры…»
И добавила уже от себя, так тихо, что не услышала бы даже прижавшееся к стеклу призрачное отражение:
«Спаси меня. Или погуби. Но позволь… просто взглянуть на тебя».
Первая ночь в Версале была долгой и бессонной. А за окном, в парке, статуи богов и нимф, белые при лунном свете, хранили безмолвную, многовековую тайну этого места. Они видели многих таких, как она. Приходящих, сияющих и исчезающих. Лабиринт только начался.
Уроки выживания в хрустальном муравейнике
Рассвет в Версале начинался не с пения птиц, а со скрипа полозьев уборочных тележек, отдаленных команд гвардейцев, меняющих караул, и приглушенного звона колокольчика к первой утренней мессе. Элоди проснулась от этого нового ритма, на мгновение забыв, где она. Роскошная клетка вокруг была чуждой и холодной. Но времени на раздумья не было. Ровно в семь утра в дверь вошла мадемуазель д’Обиньи с таким видом, будто начиналась военная кампания.
«Вставайте, мадемуазель. Час умывания и облачения. В восемь — урок танцев у месье Бошара в Зеркальной галерее. Он терпеть не может опозданий».
День, ставший первым в бесконечной череде, оказался выверенным до минуты испытанием на прочность. После быстрого завтрака — чашка шоколада и круассан, показавшийся Элоди самым восхитительным, что она пробовала в жизни, — её повели в пустующую, залитую холодным утренним светом Зеркальную галерею. Семнадцать арок, семнадцать огромных зеркал отражали бесконечную перспективу паркета, позолоты и её одинокую, робкую фигурку. У высокой французской двери, ведущей в салон Войны, их уже ждал месье Бошар, легендарный танцмейстер короля.
Это был сухопарый мужчина с лицом, напоминавшим ястреба, и невероятной, почти неестественной грацией в каждом движении. Он не улыбнулся.
«Монтеспан прислала ещё один неогранённый алмаз? Посмотрим. Встаньте. Ноги — третья позиция. Нет, Боже правый, не как балерина в балагане! Пятка к середине стопы! Колени выверните!»
Его трость с серебряным набалдашником то и дело щёлкала по её лодыжкам, заставляя вздрагивать. Он разбил менуэт на сотню микроскопических движений: как перенести вес, как скользить, а не шагать, как держать кисть руки — «будто держите райскую птичку, которую не хотите отпустить, но и не хотите задушить». Каждое движение повторялось десятки, сотни раз. Музыкант в углу, казалось, дремал над своей флейтой, наигрывая одну и ту же фразу.
«Вы думаете, танец — это развлечение? — голос Бошара резал воздух. — Это дипломатия ног. Это беседа без слов. По тому, как вы подходите, как отступаете, как делаете реверанс, здесь прочтут всё: ваше происхождение, ваши амбиции, вашу благосклонность или презрение. Ваш реверанс, мадемуазель, пока что кричит: «Я из глухой провинции и боюсь собственной тени!»
Элоди стиснула зубы. Усталость, унижение и ярость кипели в ней. Она смотрела на своё отражение в одном из бесчисленных зеркал — красное от усилий лицо, сбившуюся прядь волос, — и внезапно поймала себя на мысли: «Нет. Я не позволю». Она выпрямилась, отбросила плечи назад, представив тот самый стальной прут, о котором говорила д’Обиньи. Взгляд её стал сосредоточенным и холодным. Она снова сделала па. Медленно, собранно.
Бошар замолчал, наблюдая. Щелчок тростью прозвучал, но на сей раз одобрительно по паркету.
«Ладно. Похоже, в вас есть что-то, кроме страха. Продолжаем».
После трех часов танцев был урок музыки. Пожилой итальянец, месье Альбинони, учил её аккомпанировать себе на клавесине, петь простые арии. «Голос у вас чистый, но без страсти, мадемуазель! Представьте, что вы поёте не для этой комнаты, а для одного-единственного человека, который находится за тридевять земель!»
Затем — парикмахер. Отработка прически. Как сидеть смирно, пока на голове возводят сложные сооружения из собственных и накладных волос, шпилек, лент и пудры. Как не моргнуть, когда пудру, пахнущую фиалками и ирисом, щедро сыплют с огромной пуховки. «Не чихайте, ради всего святого! Вся работа насмарку!»
Потом — портниха, мадемуазель Тереза, с очередной примеркой. Платье для бала обретало форму на манекене, но Элоди должна была стоять часами, пока кроили, накалывали, приметывали. Ткани были так прекрасны, что на них больно было смотреть: тяжелый серебристо-голубой атлас, который переливался, как вода в сумерках; кружево point de France, тонкое, как паутина, привезенное из Брюсселя; подкладка из мягчайшего белого крепа.
«Вы — лунный луч, мадемуазель, — бормотала портниха, зажав булавки в углу рта. — Не солнце, нет. Мадам де Монтеспан — солнце, ослепляющее. Вы должны быть его отражением. Прохладным, загадочным, недостижимым».
Обед проходил в её комнате, в одиночестве. Суп, рыба, дичь. Еда была изысканной, но безвкусной от усталости. После обеда — самый трудный урок: урок этикета и светской беседы с самой мадемуазель д’Обиньи.
Они сидели в её комнате. Д’Обиньи разыгрывала роли.
«Итак, я — герцогиня де Ноай, известная своей набожностью и злым языком. Вы встречаете меня в салоне. Начинайте беседу».
Элоди, помня генеалогию, сделала реверанс. «Мадам герцогиня, как поживает ваша дочь, мадемуазель де Ноай? Я слышала, она недавно перенесла лихорадку».
«Недурно для начала. Но тон слишком искренний. Сделайте его чуть более отстраненным. И помните: герцогиня терпеть не может, когда упоминают о болезнях. Она считает это дурным тоном. Переигрывайте».
И так снова и снова. Герцог, министр, заносчивая фрейлина, пожилой маршал. Как отвечать на двусмысленный комплимент? Как мягко осадить наглеца? Как поддержать разговор о скучнейшей теме — например, о новых методах осушения болот? Элоди училась вплетать в речь легкие, изящные шутки, училась слушать с видом живейшего интереса, училась скрывать скуку и раздражение за веером.
Но самый важный урок пришел не от д’Обиньи. Он случился вечером, когда Элоди, с позволения гувернантки, вышла подышать воздухом в Мраморный двор — единственное место, где она могла быть относительно одна. Она стояла, глядя на западное крыло, где в окнах апартаментов дофина горели огни, и слушала, как откуда-то из глубины дворца доносится музыка — репетиция оркестра к вечернему концерту.
К ней приблизились две молодые фрейлины, щебетавшие, как птички. Они оглядели её с головы до ног — Элоди была в простом платье для прогулок, подаренном Монтеспан, но без особых украшений.
«А, это новая протеже мадам, — сказала одна, блондинка с насмешливыми глазками. — Лангедокская диковинка. Слышала, её учили менуэт, а она путала правую ногу с левой».
«Правда? — вторила ей другая. — Ну что ж, мадам любит брать под крыло… ну, знаете, скромных. Чтобы на их фоне её собственное сияние не меркло».
Элоди почувствовала, как кровь приливает к лицу. Старый, провинциальный порыв — опустить глаза, сжаться, исчезнуть — боролся с чем-то новым, холодным и острым, что зарождалось внутри. Она вспомнила слова отца: «Ты — Воклен». И слова Монтеспан: «Душа — либо роскошь, либо приманка».
Она медленно повернулась к фрейлинам. Не улыбаясь. Её взгляд, цветом весеннего неба, стал внезапно прозрачным и ледяным, как горное озеро. Она сделала легкий, почти небрежный реверанс — точь-в-точь как герцогиня, роль которой они только что разыгрывали с д’Обиньи.
«Мадемуазель де Бриссак, мадемуазель де Шеврёз, — её голос звучал тихо, но так четко, что перекрыл их щебет. — Как мило, что вы обратили на меня внимание. Я действительно из Лангедока. У нас там есть поговорка: даже самый скромный полевой цветок видит, как высоко летают вороны, и не считает это достижением. Доброго вам вечера».
Она развернулась и пошла прочь, не оборачиваясь, держа спину так прямо, как учил Бошар. За её спиной воцарилась ошеломлённая тишина, а затем взрыв возмущённого шёпота. Но в нём, как уловила Элоди, помимо злобы, появилась и тень неуверенности.
Вернувшись в комнату, она дрожала, но не от страха, а от странного, головокружительного чувства победы. Она дала отпор. Не грубо, не по-деревенски, а так, как это делают здесь. Она использовала их же оружие.
Мадемуазель д’Обиньи, сидевшая за шитьём, подняла на неё взгляд. Казалось, в её глазах на мгновение мелькнуло нечто, похожее на уважение.
«Столкновение в парке? — спросила она сухо. — Вы ответили?»
«Да, мадемуазель».
«И?»
«Я сказала, что даже полевой цветок видит, как высоко летают вороны».
На губах д’Обиньи дрогнул почти невидимый уголок.«Не изящно, но остро. Им этого хватит на пару дней. Теперь они будут вас бояться чуть больше, чем презирать. Это прогресс. Но запомните: остроумие — это шпага. Вынул — будь готов убить или быть убитым. Не вынимай без крайней нужды».
Перед сном, когда служанка помогла ей снять сложное дневное платье и облачиться в ночную сорочку, Элоди снова подошла к зеркалу. Лицо было бледным от усталости, но в глазах горел новый огонь — не робкого ожидания, а вызова. Она больше не была той испуганной девочкой из кареты. За один день её обточили, как алмаз, сняв первые, самые мягкие слои. Было больно. Было унизительно. Но она выстояла.
Она потушила свечу и легла в постель. Из открытого окна доносился запах ночного парка, влажной земли и подстриженных тисов. Где-то вдали, в королевских покоях, всё ещё играла музыка. Мелодия была печальной и прекрасной.
«Сталь под бархатом, — подумала Элоди, засыпая. — Мадемуазель д’Обиньи права. Они хотят сделать из меня куклу. Но я буду куклой с стальным каркасом. И однажды… однажды нити, которые дергают другие, порвутся».
Она не знала, что в этот самый момент в своём кабинете, над картами будущих кампаний, король Людовик XIV, отложив перо, спросил у своего камердинера: «Ну что, Бонтан, как там новая птичка в клетке Монтеспан? Говорят, её привезли из Лангедока?»
«Да, государь. Мадемуазель де Воклен. Говорят, скромна и учится быстро».
«Скромность… — Король взглянул на пламя свечи. — Редкое качество при моём дворе. Надо будет взглянуть на эту редкость. Как-нибудь… случайно».
И он снова погрузился в бумаги, но в его уме, всегда занятом мыслями о власти, славе и контроле, затерялась маленькая деталь: имя. Элоди де Воклен. Цвет глаз, сказали ему, как небо после дождя.
А в своей опочивальне, устав от дня, но не от мыслей, мадам де Монтеспан диктовала письмо. «…она сообразительна и, кажется, поняла правила игры. Сегодня дала отпор Шеврёз. Не без изящества. Возможно, из неё действительно выйдет толк. По крайней мере, она будет лучше, чем та пустая кукла Фонтанж, которую король сейчас держит при себе из одной лишь жалости…»
Лабиринт Версаля поглощал новую жертву. Но эта жертва, сама того не ведая, уже начала отращивать когти и учиться читать карту своего заточения. Игра начиналась по-настоящему.
Вечер при свечах
Прошла неделя, отмерянная ударами метронома в танцевальном зале и тиканьем часов в её комнате. Элоди вошла в ритм версальской жизни, как в строгую, сложную симфонию. Её тело запомнило па менуэта и реверансы, ум научился скользить по поверхности светских бесед, не погружаясь в глубину, а сердце… сердце она старательно прятала под слоем безупречных манер, как прячут драгоценность в потайной карман.
Версаль открывался ей постепенно, как многослойная карта. Она узнала, что король — это не просто человек, а целое расписание: Lever (утренний подъем), Coucher (отход ко сну), променад, обед в узком кругу, совет, месса. Его день был ритуалом, в котором придворные играли роль жрецов, жаждущих хотя бы мельком увидеть божество. Она научилась различать оттенки власти: вот горделиво прошествовал военный министр Лувуа, с лицом мрачным и властным; вот, щебеча, пролетела кучка молодых фрейлин королевы; вот, окруженный почтительным полукругом литераторов, прогуливался Жан Расин, чьи трагедии она знала почти наизусть.
Мадам де Монтеспан вызывала её к себе через день. Эти аудиенции были невыносимы и поучительны одновременно. Фаворитка могла милостиво расспрашивать её о прогулках, а в следующую секунду, с ледяной улыбкой, бросить: «Говорят, ты вчера слишком долго смотрела на маркиза де Данжо. Он красив, не спорю, но нищ и глуп. Его внимание ничего не стоит, кроме проблем. Не опускайся до уровня фрейлин, моя дорогая».
Элоди училась слушать, кивать и не оправдываться. Она становилась идеальным сосудом для чужих ожиданий. Но по ночам, в тишине своей комнаты, она иногда брала в руки миниатюру с портретом матери и смотрела на неё, пока не начинало щипать в глазах. Она тосковала не по дому, а по самой себе — по той, что могла смеяться громко, читать что хочется и думать вслух.
Новость принесла мадемуазель д’Обиньи утром, с лицом ещё более непроницаемым, чем обычно.
«Мадам де Монтеспан делает вам честь. Вы приглашены на вечерний ужин в её внутренние апартаменты. Будут избранные. Четверо гостей. Включая… одну особу королевской крови».
Элоди, которую в тот момент причесывали, чуть не дернула головой, за что получила тихий укор парикмахера. «Особу королевской крови?» — её голос прозвучал сдавленно.
«Спокойно, мадемуазель, — сказала д’Обиньи. — Это не официальный прием. Это интимный вечер. Именно там и вершатся истинные дела. Ваше платье уже готово. Прическа будет сложнее. Вам предстоит не блистать, а… растворяться. Быть идеальным фоном. Но при этом — всё видеть и всё слышать. Это ваш первый настоящий экзамен».
Весь день Элоди провела в состоянии легкого оцепенения. Мысли путались. Кто будет там? Сам король? Нет, это невозможно. Брат короля, Месье? Или, может, один из принцев крови? Страх и жгучее любопытство боролись в ней.
К вечеру её превратили в произведение искусства. На неё надели платье из темно-зеленого бархата, цвета лесной тени, с минимумом отделки — лишь тонкое серебряное шитье по краю декольте и рукавов. Цвет был выбран не случайно: он не отвлекал внимания, но подчеркивал бледность её кожи и золотистые отсветы в волосах. Прическа была ниже и скромнее, чем балльная, локоны лежали мягкими волнами, лишь слегка припудренные. На шею надели простое жемчужное ожерелье — скромный, но безупречный знак принадлежности к кругу Монтеспан. В уши — маленькие жемчужные серьги.
«Никаких духов, — категорически заявила д’Обиньи. — Вы — чистый лист. Пусть пахнут другими».
Когда она была готова, её повели не в парадные салоны Монтеспан, а по узкому, богато украшенному коридору в самые сокровенные её апартаменты — petits appartements, куда имели доступ лишь избранные. Дверь открыл молчаливый лакей.
Комната, в которую она вошла, была обставлена с той сокрушительной, интимной роскошью, которая говорит о власти больше, чем любые тронные залы. Стены были затянуты штофом цвета спелой вишни, мебель — из черного дерева с инкрустациями из слоновой кости и перламутра. Камин, вырезанный из цельного куска мрамора, пылал жарким огнем, отражаясь в позолоте рам немногочисленных, но явно очень ценных картин. Воздух был густ от аромата кофе, дорогого табака и все тех же тубероз.
За круглым столом, накрытым скатертью из брабантских кружев, уже сидели несколько человек. И первое, что увидела Элоди, заставило её сердце на мгновение остановиться.
Рядом с Монтеспан, в кресле с прямой спинкой, сидела невысокая, худощавая женщина в строгом платье темно-серого, почти черного цвета, с белым кружевным воротничком. Её лицо было умным, серьезным, с пронзительными карими глазами, в которых читался недюжинный интеллект и глубокая, скрытая сила. Это была Франсуаза д’Обинье, маркиза де Ментенон — воспитательница внебрачных детей короля от Монтеспан, женщина набожная, сдержанная и, как поговаривали, приобретавшая все большее влияние на Людовика. Рядом — самодовольный, упитанный мужчина с чувственным ртом, герцог дю Мэн, старший из тех самых детей, ещё подросток, но уже с манерами взрослого вельможи. И… ещё один мужчина, постарше, в изысканном, но не кричащем камзоле, с лицом усталым и насмешливым. Принц де Конти? Нет. Элоди, пробежавшись по заученным генеалогиям, узнала его: Луи де Бурбон, граф де Вермандуа, один из legitimés — признанных королём внебрачных сыновей. Та самая «особа королевской крови», пусть и с приставкой «признанная».
Не было главного Солнца. Элоди почувствовала странное облегчение, смешанное с разочарованием.
«А, вот и наша тихая мышка, — голос Монтеспан прозвучал чуть громче, чем нужно. — Подходи, дитя. Граф, позвольте представить: мадемуазель Элоди де Воклен, моя новая жемчужина. Элоди, его высочество граф де Вермандуа».
Элоди совершила безупречный, глубокий реверанс, рассчитанный именно на его ранг.
«Ваше высочество».
Граф кивнул, его взгляд скользнул по ней без особого интереса. «Мадам говорит о вас с теплотой, мадемуазель. Добро пожаловать в нашу… семейную беседу».
Слово «семейная» он произнес с легкой, едва уловимой иронией. Элоди поняла: это круг самых близких Монтеспан — её дети, их воспитательница, доверенное лицо из королевской семьи. И её, Элоди, допустили сюда. Это был и знак огромного доверия, и способ поставить на место: ты здесь, но ты — на периферии, почти служанка.
Мадам де Ментенон подняла на неё свои проницательные глаза. Её взгляд был подобен лучу света, выхватывающему суть из темноты.
«Мадемуазель де Воклен, — её голос был тихим, но невероятно четким. — Мадам де Монтеспан говорит, вы любите читать. Что вы читаете сейчас?»
Вопрос был простым, но Элоди почувствовала в нём ловушку. Сказать о Расине или Корнеле? Но Ментенон, как поговаривали, не одобряла светский театр. Сказать о благочестивых текстах? Это было бы лицемерно и легко раскусимо.
«Я перечитываю«Максимы» месье де Ларошфуко, мадам, — ответила Элоди, выбирая нейтральную, философскую территорию. — Они кажутся мне особенно… проницательными в этой обстановке».
На губах Ментенон дрогнула тень улыбки. «„Наши добродетели — это чаще всего искусно переряженные пороки“. Уместная цитата для Версаля. Вы мыслите, мадемуазель. Это похвально».
Ужин проходил неспешно. Блюда сменяли друг друга: прозрачный бульон с трюфелями, филе куропатки под соусом из белого вина, салаты из диковинных овощей, сыры, компоты. Вино лилось рекой. Элоди почти не ела, сосредоточившись на разговоре, который вертелся вокруг двора, но был полон скрытых смыслов и намеков.
Герцог дю Мэн важно рассуждал о новой модели пушки, граф Вермандуа ворчал на нерасторопность интендантов, Монтеспан отпускала язвительные комментарии в адрес отсутствующих дам. Мадам де Ментенон говорила мало, но когда говорила — все умолкали. Она завела речь о необходимости новых богоугодных заведений, о моральном состоянии двора. Элоди ловила её взгляды, направленные на Монтеспан, — в них не было вражды, но было спокойное, непререкаемое несогласие, превосходство иного порядка.
И вдруг, в середине разговора о предстоящей охоте, дверь в апартаменты приоткрылась. В проеме на мгновение показалась фигура в темно-синем камзоле, без парика, с непокрытой, лишь слегка напудренной головой. Все замерли, как по команде. Даже Монтеспан выпрямилась в кресле, её лицо озарилось сложной смесью надежды, триумфа и старой страсти.
Король.
Он не вошел. Он просто стоял на пороге, опираясь одной рукой на косяк. Его взгляд, быстрый и всеохватывающий, обвел стол.
«Я не помешаю? — голос его был спокойным, но в комнате воцарилась абсолютная тишина. — Я слышал смех. Решил, что здесь веселее, чем над моими счетами».
«Ваше Величество, вы всегда желанный гость, — первая пришла в себя Монтеспан, жестом указывая на свободное место рядом с собой. — Мы как раз говорили о том, как герцог собирается впервые взять ружье на большую охоту».
Людовик медленно вошел. Он был в простом, по меркам двора, одеянии, но его присутствие заполнило собой всё пространство. Это была не роскошь, а чистая, концентрированная власть. Он кивнул сыновьям, почтительно склонившим головы, кивнул Ментенон, которая опустила глаза с выражением глубокого почтения. Его взгляд скользнул по Элоди, сидевшей в самом конце стола. Он задержался на ней на долю секунды дольше, чем на предметах обстановки.
«Мадемуазель де Воклен, если не ошибаюсь? — произнес он, садясь. — Маркиз де Люссак отзывался о вас как о девушке с тонким умом. Как вы находите наше общество?»
Казалось, все воздух выдохнули разом. Король обратился напрямую к ней. Элоди почувствовала, как кровь отливает от лица, а затем приливает обратно. Она положила вилку и нож параллельно на тарелку, как учили, и подняла на него глаза. Она не опустила взгляд. Встретила его.
«Оно… как книга на неизвестном языке, Ваше Величество. Сначала видишь лишь красивые завитки букв. Потом начинаешь различать слова. А смысл… смысл, я думаю, открывается не сразу и не всем».
В комнате повисла тишина. Монтеспан слегка нахмурилась. Ментенон с интересом посмотрела на Элоди. Граф Вермандуа тихо фыркнул.
И тогда король улыбнулся. Не широкой официальной улыбкой, а легкой, почти незаметной, тронувшей лишь уголки его губ. В его глазах, усталых и привыкших к лести, мелькнула искра живого интереса.
«Вы правы, мадемуазель. И, как и в книге, здесь важно не только прочесть, но и понять, что осталось между строк. Боша́р доволен вашими успехами?»
«Месье Боша́р снисходителен к тем, кто не щадит своих ног, Ваше Величество», — ответила Элоди, и в её собственном голосе она услышала новую, твердую нотку.
«Это похвально, — сказал король и повернулся к Монтеспан, явно меняя тему. — Атенаис, насчет завтрашнего концерта в салоне Геркулеса…»
Разговор потек дальше, но напряжение в воздухе изменилось. Король пробыл недолго, выпил бокал вина, обменялся несколькими фразами с сыновьями и, извинившись, удалился. Но его краткий визит перевернул всё.
Когда дверь закрылась, Монтеспан повернулась к Элоди. Её глаза блестели холодным, как лезвие, удовлетворением.
«Неплохо, дитя. Совсем неплохо. Вы не смутились. И ответили… с достоинством, но без дерзости. Вы привлекли его внимание. Не слишком явно. Как и нужно».
Мадам де Ментенон, вставая из-за стола, прошла мимо Элоди. Она чуть склонила голову и тихо, так, чтобы слышала только она, произнесла: «Между строк, мадемуазель, часто скрывается правда. И опасность. Будьте осторожны в своём чтении».
Вечер кончился. Элоди, с ногами, ватными от напряжения, вернулась в свою комнату. Служанка помогла ей снять платье. Когда она осталась одна, у камина, она не почувствовала триумфа. Она чувствовала опустошение и странную, щемящую тревогу.
Она привлекла внимание короля. Это была цель, ради которой её сюда привезли? Или это была ловушка, расставленная Монтеспан? Она вспомнила взгляд Ментенон — предостерегающий, почти сочувствующий.
Она подошла к окну. Ночь была темной, но дворец светился, как исполинский светляк. Где-то в его глубинах, в своих покоях, король, возможно, уже забыл о ней. Но искра была брошена. Игра, в которой она была пешкой, внезапно усложнилась. Теперь на неё смотрели не только враги, но и сам игрок, чьи правила были законом.
«Книга на неизвестном языке, — повторила она про себя свои же слова. — Господи, дай мне сил не просто прочесть её, но и написать… хоть одну строчку самой».
Внизу, в парке, прошла ночная стража. Твердые, мерные шаги по гравию звучали как отсчет времени. У Элоди его оставалось всё меньше. Бал приближался.
Интрига из кружева и яда
После вечера у Монтеспан что-то в воздухе вокруг Элоди изменилось. Шепоток, следовавший за ней по коридорам, стал громче, но иначе окрашенным. В нём теперь слышалось не только презрение к «провинциалке», но и настороженное любопытство, а иногда — откровенная злоба. Если раньше её игнорировали, то теперь на неё смотрели. И эти взгляды были разными: у мужчин — оценивающими, с внезапно проснувшимся интересом; у дам постарше — изучающими и холодными; у молодых фрейлин — откровенно враждебными.
Мадемуазель д’Обиньи, словно гончая, учуявшая дичь, ужесточила режим. Уроки стали продолжительнее, требования — жёстче. «Теперь вы не просто ученица, вы — персона, — говорила она, заставляя Элоди в сороковый раз отрабатывать поворот головы при представлении. — На вас смотрят. Каждая ошибка будет увеличена в сто раз. Каждая удача — приписана капризу мадам или случайности».
Элоди училась держать удар. Она отвечала на колкие намёки в свой адрес молчаливым, чуть отстранённым поклоном или нейтральной, ничего не значащей улыбкой, которой научил её Бошар: губы сомкнуты, уголки чуть приподняты, глаза остаются спокойными. Эта маска начинала врастать в её лицо.
Однажды после изнурительной репетиции менуэта с другими дамами (где её, новичка, то и дело «случайно» задевали локтями и наступали на шлейф) она уединилась в одной из маленьких, редко посещаемых гостиных, что выходили окнами в Тиариновый сад. Комната была прохладной и тихой, лишь тикали массивные часы в углу. Элоди опустилась на стул, давая отдых ноющим ногам, и закрыла глаза. Она так устала, что не сразу услышала тихие шаги.
Открыв глаза, она увидела мадам де Ментенон. Та стояла у камина, разглядывая безмятежный пейзаж в золочёной раме. На ней было всё то же тёмное, строгое платье, но сегодня на груди поблёскивал маленький золотой крестик.
«Устали, мадемуазель?» — спросила она, не поворачиваясь.
Элоди вскочила, делая реверанс. «Мадам… я не заметила вас».
«Это потому, что я, как и вы, ищу иногда уголок тишины в этом вечном карнавале. Можете садиться».
Ментенон обернулась. Её умное лицо не выражало ни дружелюбия, ни неприязни — лишь спокойное наблюдение.
«Мадам де Монтеспан довольна вами. Она говорит, вы учитесь быстро. Почти слишком быстро».
Элоди насторожилась. В этих словах был подтекст. «Я стараюсь оправдать оказанное мне доверие, мадам».
«Доверие… — Ментенон медленно подошла и села в кресло напротив. — Интересное слово. Здесь его часто путают с полезностью. Вы полезны мадам. Пока вы скромны, умны и не претендуете на её свет, вы — прекрасное украшение её свиты, живое доказательство её доброты и проницательности. Но если вы… засверкаете собственным светом…»
Она не договорила, дав словам повиснуть в воздухе.
«Я не стремлюсь сверкать, мадам, — тихо сказала Элоди. — Я всего лишь хочу… выжить здесь. И помочь своей семье».
Ментенон кивнула, и в её глазах на мгновение мелькнуло нечто, похожее на понимание. «Выжить. Это мудрая цель. Более мудрая, чем стремление к мимолётной славе. Но здесь, чтобы выжить, иногда нужно сделать выбор. Между… разными видами огня».
Элоди не поняла. «Мадам?»
«Мадам де Монтеспан — это пламя костра. Яркое, жаркое, притягательное. Но оно сжигает дрова быстро и бросает неровные, пугающие тени. Есть и другой свет. Ровный, постоянный, как свет лампады перед алтарём. Он не ослепляет, но указывает путь. И он не обжигает тех, кто приближается с чистыми помыслами».
Элоди слушала, затаив дыхание. Мадам де Ментенон, набожная и строгая, предлагала ей… что? Покровительство? Или просто предостерегала? Она говорила аллегориями, как проповедник.
«Я…я благодарна за ваши слова, мадам. Но я обязана мадам де Монтеспан».
«Обязанности бывают разными, — мягко возразила Ментенон. — Есть долг перед благодетелем. А есть долг перед своей совестью и перед Богом. Иногда они вступают в противоречие. Я молюсь, чтобы вам не пришлось делать этот выбор слишком рано. А теперь простите, мне пора. Да хранит вас Господь, дитя моё».
Она поднялась и вышла из комнаты так же бесшумно, как и появилась, оставив после себя запах ладана и чувство глубокого беспокойства.
Этот странный, полунамёками наполненный разговор не давал Элоди покоя. Что знала Ментенон? Что предвидела? Она была воспитательницей королевских детей, её влияние росло. Могла ли она стать союзником? Или её набожность была лишь другой маской, под которой скрывалась такая же жажда власти?
На следующий день случилось то, чего, кажется, и ждала мадемуазель д’Обиньи, готовя свою ученицу к худшему. Элоди получила приглашение на «утренний туалет» — левер — к мадемуазель де Фонтанж, нынешней юной фаворитке короля.
Приглашение, на изысканной бумаге с гербом Фонтанжей, было вручено лично пажом. В нём в изысканных выражениях выражалось желание «познакомиться с жемчужиной, которую столь лестно отзывается мадам де Монтеспан». Это была ловушка, столь очевидная, что даже Элоди её разглядела.
«Отказаться нельзя, — констатировала д’Обиньи, изучая записку. — Это будет воспринято как оскорбление и трусость. Принять — значит войти в логово львицы. Мадемуазель де Фонтанж красива, глупа, как пробка, и ослеплена своей мимолётной удачей. Она видит в каждой молодой женщине угрозу. А вы… вы после ужина у Монтеспан стали для неё угрозой вдвойне».
«Что мне делать?» — спросила Элоди, чувствуя, как холодок страха пробегает по спине.
«То, чему вас учили. Смирение, скромность, безупречные манеры. Не вступайте в перепалки. Не пытайтесь блистать умом. Вы — тень. Бледная, незаметная провинциальная тень. Если она попытается вас унизить… примите это с достоинством. Любое ваше сопротивление она использует против вас, выставив завистливой и дерзкой. Ваша сила — в вашей незаметности. Пока что».
Утром, надев самое простое из своих новых платьев — светло-серое, без отделки, — и минимально причесав волосы, Элоди в сопровождении молчаливой служанки отправилась в апартаменты мадемуазель де Фонтанж. Они располагались в лучшей части дворца, с видом на партер, и по роскоши едва ли уступали покоям Монтеспан. Воздух здесь был иным — легкомысленным, пьянящим от запаха молодости, пудры и каких-то сладких, головокружительных духов.
Салон был полон. Человек двадцать молодых мужчин и дам окружали центр притяжения — Мари-Анжелику де Фонтанж. Она полулежала на кушетке, одетая в утренний
Язык вееров и молчаливых договоров
Урок, который начала преподавать мадемуазель д’Обиньи после инцидента с духами, был уроком тихой, изощренной мести. Он не касался танцев или реверансов. Он касался информации.
«Здесь правят три вещи: милость Короля, золото и сплетня, — говорила гувернантка, уставившись на Элоди своим непроницаемым взглядом. — Первое — непредсказуемо. Второе — у вас отсутствует. Остается третье. Вы должны научиться её собирать, фильтровать и использовать. Не для нападения — пока. Для защиты».
Она научила Элоди «слушать стены». Не буквально подслушивать, а быть сверхвосприимчивой. Замечать, какая фрейлина перешептывается с каким кавалером, кто кого избегает, в чьих глазах мелькает страх при упоминании того или иного имени. Мадемуазель д’Обиньи, за годы службы при дворе, знала всё и обо всех. Она начала делиться этим знанием скупо, дозированно, как яд или лекарство.
«Видите ту даму в лиловом? Герцогиня де Лоррен. Она заклятый враг мадам де Монтеспан из-за старой истории с землями в Эльзасе. Но она обожает ликёр из черной смородины. Если бы вам нужно было отвлечь её внимание, стоило бы завести разговор о новых рецептах дижестива… А этот старый маркиз? Он должен огромные деньги игроку из Парижа. Один намёк на это в присутствии его зятя — и он станет шелковым…»
Элоди слушала, и Версаль представал перед ней уже не просто сверкающей декорацией, а гигантским, пульсирующим организмом, пронизанным сетью тайных связей, долгов, обид и слабостей. Каждый блестящий кавалер, каждая улыбающаяся дама носили на себе невидимые ярлыки, и д’Обиньи учила её читать их.
Но самым важным инструментом, помимо ушей, стал веер. Не просто аксессуар, а настоящее оружие, со своим сложным языком. Мадемуазель д’Обиньи посвятила этому целый вечер.
«Открыть веер быстро и резко — „вы мне неинтересны“. Медленно помахать им перед лицом — „за мной следят“. Опустить закрытый веер вниз — „мы можем быть друзьями“. Прикоснуться открытым веером к губам — „молчите“. А вот это, — д’Обиньи сделала едва заметное движение, проведя веером по левой щеке, — означает „будьте осторожны, нам угрожают“. Запомните. И никогда не используйте жест, значение которого не знаете досконально. Один неверный взмах — и вас могут понять превратно со всеми вытекающими».
Элоди тренировалась перед зеркалом, отрабатывая плавные, небрежные, но точные движения. Её веер из перламутра и кружева стал продолжением руки, щитом и сигнальным флажком одновременно.
Первая возможность применить новые знания представилась на одном из petits soupers — маленьких ужинов, которые устраивала мадам де Монтеспан для своего ближнего круга. На этот раз, кроме привычных лиц — Ментенон, дю Мэна, Вермандуа — был приглашен ещё один гость: Шарль-Оноре д’Альбер, герцог де Люин, пожилой, но всё ещё влиятельный царедворец, известный своей обширной сетью осведомителей и острым умом. Он был тем, кого называли «другом всех и никого». Взгляд его был похож на взгляд старого филина — мудрый, всевидящий и немного отстраненный.
Разговор за столом, как обычно, касался дел двора, но на этот раз в нём сквозила лёгкая напряжённость. Говорили о предстоящем бале, о новых указах, ограничивающих роскошь в одежде для не-дворян (тонкий намёк на растущие долги знати), и о здоровье королевы, которое, по слухам, вновь пошатнулось.
Монтеспан, сияющая и чуть возбуждённая, много говорила, стараясь произвести впечатление на де Люина. Элоди, как и положено, молчала, слушая. И именно её тихое присутствие, возможно, заставило герцога обратиться к ней напрямую.
«А вы, мадемуазель де Воклен, — сказал он вдруг, перебивая монолог Монтеспан о достоинствах нового архитектора, — как полагаете, способна ли красота, рождённая в провинции, прижиться в нашей… парниковой атмосфере? Или она неизбежно завянет, не выдержав искусственного жара?»
Вопрос был опасным. С одной стороны, лесть. С другой — намёк на её недолговечность. Все взоры устремились на неё. Монтеспан насторожилась. Ментенон прикрыла глаза, будто молясь.
Элоди медленно положила вилку. Она вспомнила урок д’Обиньи: «С людьми вроде де Люина не спорят. Им задают вопросы в ответ, показывая, что вы поняли глубину, но не собираетесь в неё нырять».
Она подняла глаза на герцога. «Я полагаю, монсеньёр, что всё зависит от корней, — сказала она тихо, но чётко. — Некоторые оранжерейные цветы имеют хрупкие корни и требуют постоянного ухода. А полевые, те, что выживают меж камней, — их корни сильнее. Их труднее пересадить, но если они приживутся… то могут пережить и жару, и заморозки. Вопрос лишь в том, насколько благодатна почва и… насколько искусен садовник».
В ответ воцарилась тишина, а затем герцог де Люин тихо, но искренне рассмеялся. Это был не насмешливый, а одобрительный смех.
«Прекрасный ответ, мадемуазель. Поэтичный и многозначительный. Почва… да, почва здесь действительно уникальна. А садовник… — он бросил быстрый взгляд на Монтеспан, — у нас один, и он ревнив к своим правам. Но вы, кажется, уже пустили первые ростки».
Монтеспан расслабилась, сияя. Её протеже ответила достойно, не осрамив её. Но Элоди поймала другой взгляд — мадам де Ментенон. Та смотрела на неё с невыразимым, сложным выражением: там было и одобрение, и тревога, и что-то ещё, похожее на сожаление.
После ужина, когда гости разошлись, Монтеспан задержала Элоди.
«Вы были превосходны, дитя. Де Люин — старый лис. Он редко кого хвалит. Вы привлекли его внимание в хорошем смысле. Это полезно. Он знает всё, что происходит в этих стенах. Возможно, — она понизила голос, — он даже знает, кто подсказал той пустой кукле Фонтанж идею с духами…»
Элоди вздрогнула. Она не думала, что та выходка могла быть чьей-то подсказкой.
«Вы думаете, это была чья-то интрига?»
«Здесь всё — интрига, моя дорогая. Фонтанж слишком глупа, чтобы придумать такое изящное унижение. Кто-то стоит за ней. Кто-то, кому выгодно, чтобы вы опозорились или чтобы я, как ваша покровительница, выглядела смешно, взяв под крыло неуклюжую девицу. Будьте бдительны».
Возвращаясь в свои апартаменты по полутемным коридорам, Элоди обдумывала слова Монтеспан. Кто? Один из врагов маркизы? Или… кто-то, кто видит в ней угрозу лично? Её мысли были прерваны тихим звуком шагов позади. Она обернулась.
В слабом свете настенных светильников к ней приближалась мадам де Ментенон. Она шла одна, без служанки, завернувшись в тёмный плащ.
«Вы не боитесь ходить одним, мадам?» — спросила Элоди, делая реверанс.
«Тот, кто с Богом, никогда не бывает по-настоящему один, — мягко ответила Ментенон. — Да и что могут сделать мне тени? Я сама почти что тень в этом дворце. Могу я пройти с вами немного?»
Они зашагали рядом. Тишина между ними была не неловкой, а насыщенной.
«Вы хорошо держались сегодня, — наконец сказала Ментенон. — Вы нашли правильные слова. Но будьте осторожны с де Люином. Он коллекционирует интересных людей, как другие коллекционируют фарфор. Он может быть полезен, но его дружба… она имеет цену. И расплачиваются за неё обычно информацией».
«У меня нет информации, мадам».
«О, она есть у всех, кто что-то видит и слышит. Даже то, что вы только что сказали мне: „У меня нет информации“ — уже информация. Оно говорит о вашей осторожности или… о неискренности. Здесь каждое слово — монета. Не разбрасывайтесь ими напрасно».
Они дошли до развилки коридоров. Одна вела к покоям Элоди, другая — в сторону скромных апартаментов Ментенон.
«Мадемуазель де Воклен, — Ментенон остановилась и повернулась к ней. Её лицо в полумраке казалось высеченным из слоновой кости. — Вы сказали о корнях, выживающих меж камней. Это красиво. Но помните: даже самый крепкий корень может быть подкопан. И иногда тот, кто кажется садовником, на самом деле… лишь ещё один цветок, борющийся за солнце. Доброй ночи».
Она исчезла в темноте коридора, оставив Элоди в полном смятении. Что она имела в виду? Кто этот «другой цветок»? Монтеспан? Себя? Короля?
В своей комнате Элоди не могла уснуть. Она подошла к окну. Ночь была ясной, звёздной. Где-то в парке, у фонтана Латоны, тихо плескалась вода. Она взяла в руки свой веер, лежавший на туалетном столике. Перламутр был холодным и гладким.
Она вспомнила жест, которому научила её д’Обиньи: «будьте осторожны, нам угрожают». Она не знала, от кого исходит угроза. От Фонтанж? От неизвестного врага? Или от той самой сложной игры, в которую её втянули, где Монтеспан и Ментенон были не союзниками, а скорее, разными полюсами силы, меж которых ей приходилось лавировать?
Она открыла веер и медленно провела им по своей левой щеке, глядя на своё отражение в тёмном стекле. Жест был для неё одной. Напоминанием.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.