18+
Фантасофия… Академик мира сего…

Бесплатный фрагмент - Фантасофия… Академик мира сего…

2000—02 годы

Объем: 250 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

АЛЕКСАНДР ЛЕОНИДОВ

«ФАНТАСОФИЯ»

…АКАДЕМИК МИРА СЕГО…

От автора: в этот сборник вошли произведения 2000—2002 года, изданные впервые в таком формате в 2023 году. Можно сказать, они — ровесники века, им открылся для автора XXI век.

ЛЁША МЕЗЕНЦЕВ И ДРУГИЕ

Танька Сметанина была немного не от мира сего: худая, с грустными, мечтательными большими глазами и выпирающими детскими ключицами, погруженная в свой мир, даже в старших классах не бросающая любимых кукол…

Этим Лёша Мезенцев и воспользовался, когда дед в очередной раз не удовлетворил его финансовых запросов. Отец давно Лёшу ненавидел, даже кормил сквозь зубы, а карманных денег вообще почти никогда не давал. Но спасал дедуля-академик… От случая к случаю…

Лёша подкатил к однокласснице, как будто впервые её заметил, и весь день трогательно ухаживал за ней: даже тяжелый портфель попер в гору, на Каретки, куда черт костей не занашивал. По дороге трепался о динозаврах и золоте курганов. Таня смотрела на него чуть искоса, доверчиво, как овечка, кивала в местах его смысловых ударений и тихо млела от внимания этого красавца. Подарки Лёша делал милые, но бесплатные: например, притащил Танюше котенка, обозванного Пусиком, вручил торжественно:

— Держи, Танечка! Пусть он шипит на тех, кто тебе опасен!

За три дня, регулярно наведываясь к Таньке за парту и домой, Лёша совершенно сумел расположить её к себе. Мешало исполнению плана то, что Сметанины (мать-одиночка и её дочь) жили бедно. Но Лёша чувствовал необыкновенный картежный подъем: он был почти уверен — раздобудь он сейчас две-три штуки вонючих «деревянных» рублишек — и через пару покеров у него будут две-три штуки вечнозеленых долларов с протухшим отцом демократии в ореоле алчности.

Смешная сумма — 2–3 тысячи рублей! В лучшие времена Лёша проигрывал во дворе среди матерых забубенных прогульщиков и великовозрастных дебилов суммы кратно большие. Но дед уперся — ни тпру ни ну, об отце с матерью и говорить было противно… Лёша понимал, что надо занять у Сметаниной. Другого выхода нет! Ну не мешки же идти разгружать на товарную! Лёша клялся сам себе, что немедля должок отдаст — только отыграется с Лысым и Серым, заведет банчок для будущих игр — и отдаст!

И на четвертый день (четыре дня без копейки, на материном борще, ужас!!!) Лёша не выдержал, изобразил из себя сломанного человека. В подъезде долго мусолил губами сомлевшую Танечку, попутно осознавая, что она не в его вкусе, чересчур костистая — и, когда она почуяла необъяснимым женским чутьем неладное, тяжело вздохнул.

— Что с тобой, Лёшенька? — спросила подружка, погладив Лёшину щеку сухой горячей ладошкой.

— Да ничего…

— Ну, я же вижу!

— Неудобно об этом говорить…

— Мне скажи. Мне можно. Я ведь тебя… — она запнулась и покраснела.

— Бабки я посеял, Тань… Ладно бы свои, или там папашины! Дед, сука, дал мне три тысячи — иди, говорит, купи мне килограмм табаку трубочного «Данхилл»… он другой не курит, чтоб ему подавиться этим табаком! А у меня карман-то вон… (Лёша вывернул карман брючишек и показал заранее старательно прорезанную дыру)

— Ты что? — охнула Танька. — Что ж теперь будет?

— Дед у меня зверь! — блаженно конструировал Лёшка — Возьмет ремень, три жопы спустит… Из-за своего вонючего «Данхилла» внука родного не пожалеет…

— А… как же… что же делать? — с наивным идиотизмом спросила Таня, хлопая пушистыми ресницами.

Лёшка начинал злиться на её недогадливость.

— Не знаю! — прошипел он сквозь зубы.

— Я бы тебе дала их, конечно… — судорожно сглотнула Танечка. — Но у меня сейчас нет… И у мамы… Если только вот занять у кого-нибудь… Но ты понимаешь… Мне неудобно об этом говорить — но ведь отдать мне будет нечем…

— Это не проблема! — перешел на деловой тон Мезенцев. Ему, юному потертому жиголо, никто не дал бы взаймы, это факт. То есть, кто мог дать — уже давали, и обратно не получили. А несколько невежливо простить нового кредита, не вернув старого… Другое дело — Танька. Ей поверят. У неё кредитная линия чистая…

— Мне через три дня отец пятёрку даст! — вдохновенно врал Лёша. — Ну, в смысле пять тысяч! Если бы мне три дня продержаться… Эх, Танюша, я бы тебе всю пятёрку отдал, лишь бы три дня… Мне отец всегда дает в начале месяца, на карманные-то расходы…

Таня загрузилась и ушла. Просила подождать немного. Лёша сел у слухового окна на лестнице и достал из кармана ворованный с лотка номер «Плэйбоя» — поглазеть на красоток, которые не чета Таньке — блаженной…

***

— Горб, ну мне очень нужно! — уговаривала Танюша во дворе своего соседа, состоятельного тинэйджера — Я через три дня отдам! Понимаешь, прямо позарез…

Горб (Женя Горбенко) сидел за потемневшим от дождей столом для стариковского домино в спортивном костюме «адидас» и жмурился на солнышко. Чудесный майский день и бутылка правильного пива сделали его податливей обычного.

— Да ладно, Танюх… — протянул Горб, сплевывая жвачку — Лады…

Достал из заднего кармана тренировочных цветастых штанов смятые три тысячных, кинул на столешницу небрежным жестом:

— На… все равно пробухаю… Но ты учти, Танюх, халявы нет! Через три дня я, блин, как этот… минеральный гость… Туки-туки… Где мои денежки?!

— Будут деньжишки! — уверяла Танюша. Протянула руку за мятыми «фантиками» — Горб ласково накрыл её ладонью.

— Можем, в принципе и по другому договориться…

Таня зарделась и выдернула кисть из влажных, будто сопливых, пальцев Горба.

— Никак мы не договоримся, понял?! Через три дня я тебе три тысячи принесу!

— Через четыре — четыре… — лениво промурлыкал Горб. — Через пять — пятак… Лады?

— На счетчик меня ставишь? — нахмурилась Таня.

Золотое цыганское колечко горело от стыда в ухе Горба. Но сам Горб был стыду чужд. Он ухмылялся отбеленными зубами нагло и в открытую.

— Не, Танюх… Какой счетчик? Просто ты въедь — каждый свою выгоду тащит… Въехала?

Таня подумала, что Лёша получит пять тысяч. Даже если отец у него на день запоздает (но у Лёхи отец — крупный чиновник, очень аккуратный и прилежный) то можно будет отдать проценты. И, недолго думая, Таня согласилась.

Горб прицокнул языком и подмигнул дружку Хмыре (Антону Хмарову) — мол, через недельку мы её окантуем! Откуда этой нищебродине взять деньги? Подстелится, сучара…

В тот же день Лёша Мезенцев получил заветные три тысячи. Понюхал, посмотрел на свет — и хотел уже усовестить подружку, что такие мятые принесла — но тактично промолчал.

— Ох, уж эти бабы! — бормотал Лёша, отправляясь к себе во двор, где тоже был столик из досок для домино, земля вокруг которого пропиталась на метр смачными харчками игроков. Там, под бельевой веревкой, среди старых партнеров, Лёша выкинул свой гонорар.

— Хм! — прищурился на деньги, прибредший на игру Горб — Ты, смотрю, тоже деньги в заднице носишь…

— А где ещё? — заржал Лёша. — Да ладно, деньги не пахнут, Горбенок!

Матюгаясь и оплевывая мир вокруг, детишки взялись за взрослую игру. Лёше повезло. Он выиграл обещанную от имени отца пятёрку, потому что Бог все-таки любит Мезенцевых.

— Всё, отцы! — хмыкнул Лёша — Завязон… До завтра! У меня ишо должок один…

— Это какой же? — осклабился Тобик (Толя Бикметов).

— Перед дедом. Обещал ему табачку купить, для боцманской трубочки, да деньжишки-то спустил нахрен…

— Ага, конешно! — сиял фиксой Тобик. — Так тебе твои предки и дали денег в магазин сходить… Ты же их, мля, проглотишь, и скажешь — так и було!

— Говорю же, пацаны — деньги грязь! Кстати, по-еврейски «пацаны» — это маленькие членики… Так что, гуд бай, микроскопы, ищите иголку в стоге трусов…

Насвистывая, Лёша удалился.

***

— Мама! — сказала Таня смотревшей вечерние программы Зинаиде Михайловне Сметаниной — Я хочу тебе сказать одну важную вещь…

У матери с дочерью не было секретов. Мать выключила ужимки Якубовича и с готовностью посмотрела на Таню. Танюша подсела к ней, обнимая руками подушку, взволнованно теребя её краешки.

— Мама… Я, кажется, люблю одного человека…

Мать молчала. Мать не верила в счастье. За годы унылой и бедной битвы с жизнью, за годы борьбы за алименты она стала мужененавистницей. Она боялась, что её дочь однажды придет к ней с этими словами. Но жизнь не остановить…

— Может, Танюша, тебе только кажется? — с затаенной надеждой спросила Зинаида Михайловна.

— Нет, мама… — потупилась Таня.

— А он — хороший человек?

— Он? — Таня чуть призадумалась. — Он самый лучший!

— Надеюсь, что так… Не торопись с решением, дочка! Он начнет приставать к тебе, тащить в постель — не нужно скороспелых выводов, ладно?

— Ладно…

— Ты мне обещаешь?

— Да.

Когда на следующий день мать уезжала в сад, она врала себе, что этот ответ дочери её успокоил. Но на самом деле все внутри её волновалось и бушевало: в такой момент оставить дочке ОДНОЙ квартиру…

Но Сметанины жили очень бедно, и без сада, наверное, не выжили бы. Как ни крути, а поливать помидоры надо — в трудные времена задержек небольшой зарплаты огородные плоды спасали и мать, и дочку. И Зинаида Михайловна уехала.

***

В яркий солнечный субботний день Лёша Мезенцев в зеленом клубном пиджачке «Янки дудл» поверх майки с надписью «Фак ю, Америка!», в белоснежных кроссовках поперся (с облегчением подумал — в последний раз!) в район Кареток, чтобы отдать Танюше должок. Позвонил, вошел вовнутрь. И не обратил внимания, что Таня смотрит как-то особенно, смущенно-вызывающе, долго и пронзительно.

— Я сегодня одна, Лёша…

— Отлично, старуха, рад за тебя! Я тут у тебя стрельнул на неделе — так что вот, изволь получить… Честный человек дамам долги не задерживает! Вот три тысячи, и четвертая сверху, за моральный ущерб…

Лёша выложил деньги на телефонную полочку и уже развернулся уходить.

— Ты не останешься? — удержала его Таня за рукав.

— Зачем? — опешил Лёша.

В маленькой «хрущобе» Сметаниных можно было толкнуть дверь в спальне, не выходя из прихожей. Таня толкнула…

Её маленькая, ещё с недавних времен детства, кроватка была расстелена аккуратно, сверкала свежестираной белизной. На полочке сверху сидели плюшевый мишка и кукла «Барби». Лёша Мезенцев подумал, что предложение неплохо само по себе. Но кровать узковата — вдвоем на ней, пожалуй… Взгляд дошел до плюшевого мишки — и Лёша дрогнул. Это уже походило на растление малолетних — а это не дело.

— Понимаешь, Тань… — потупился Лёша. — Ты, в принципе ничего девчонка… Но я тебе судьбу ломать не хочу… Ты уже заметила — я человек прямой, честный — ты не в моем вкусе…

Таня отшатнулась — как будто он её ударил. Она дрожала, будто ток через неё пропустили. В больших глазах оленёнка копились горные хрусталики слез… Потом закапали, смешно зависая на ресницах.

— А как же… как же…

— Да вот так… — развел руками Лёша. — Ты уж ладно, не мокрушничай, дело житейское…

— Но зачем ты… Как же ты…

— Три тысячи рублей-то на дороге не валяются… Понимаешь, влетел я немного — ну и хотел показать тебе свою надежность, что ли… Как видишь, не обманул…

Лёша никогда не мог бы представить себе такой силы в руках хрупкой Тани. Она, как бес, схватила его за плечи и одним махом выбросила вон из прихожей. В подъезде он чуть не упал. Деньги, честно возвращенные деньги, полетели ему вслед распадающимся веером.

— Три тысячи рублей, да? — кричала рыдающая Таня перекошенным ртом. — Ты недооценил себя, Лёшечка! Твои сексуальные услуги стоят дороже… Так что это я у тебя в долгу! Понял! Вали отсюда, козел, и бабки свои возьми — от меня за поцелуи! Мне понравилось, понял! Это ведь тоже не бесплатно!

Дверь захлопнулась. Таня убежала из прихожей, упала на свою, ещё детскую кроватку и затряслась в рыданиях.

— Да ну тебя… — смущенно выдохнул стоявший на лестничной клетке в столбняке Лёша. Деньжишки подобрал и отнес в Сметанинский почтовый ящик — может, хоть матери этой чокнутой пригодятся?

В подъезде лежала старая рекламная газета, которую раскидывают бесплатно. Лёша аккуратно завернул в неё четыре тысячные купюры и сбросил в стальное, многократно обожженное хулиганами чрево ящика.

Насвистывая, ушел к себе во двор, потому что рассчитывал на оставшуюся штуку начать большую игру. С ходу выиграл десятку, и, отслюнив из них три тысячи, небрежно сунул обратно удрученному неудачей Горбу.

— Ты же сосед Танькин, Горбатый? На вот, от меня, купи ей самый большой букет роз, а на сдачу себе мороженко… Окей?

— Говна-то… — развел граблями Горб — Тока чё ты в вобле этой нашел?

— Загадку русской души, Горбец! — Лёша фамильярно похлопал Женю по бритой макушке. — Но тебе не понять, братан… Так что вали, мороженое кушай…

Через день Лёшин дед по личному приглашению Фиделя Кастро должен был вылететь на Кубу, на поминки по их общему другу команданте Че Геваре. Лёша с утра вел себя хорошо, гонял по мафону коммунистические песни вместо «Мальчишника», комсомольский значок с задницы (где он эпатажно крепился к джинсам) перевесил на грудь.

Дед расслабился (чем больше старел, тем сентиментальнее становился) и решил взять внучка с собой. Написал в школу объяснительную записку и… В общем, Лёша современным лайнером был за полсуток доставлен через океан в райские места, под пальмы, и нежился там, на белом песке антильского пляжа, пропуская мимо ушей осточертевшие дедовские восторженные россказни:

— И вот когда эти ублюдки высадились на Плайя-Хирон, я…

***

Горб пришел к Тане за долгом с Мезенцевским букетом. Вручил розы, передал от кого, а потом напомнил, что не худо бы расплатиться.

Таня была бледнее обычного, заплаканная, с красными глазами, одета кое-как. И с порога заявила, что платить ей нечем.

— Танечка, уговор ведь дороже денег! Нечем платить — чики-пики, счетчик включен…

— Не надо счетчика, Женя! — с трудом выдавила из себя Танюша. — Ты же помнишь, говорил… Давай так… Я согласна…

Нелегко дался романтичной девочке, грезившей об Айвенго, этот выбор. Но она считала, что должна отдаться Горбу, и это смоет боль, поселит ненависть к Лёше в её сердце, которое пока не умело ненавидеть…

Женя был парень простой. На хату он Таню не повел — там после трудовой недели оттягивались родаки — и единственным укромным местом был гараж в темном углу двора, где давно уже не держали машину: укромное место, вскрыть замок легче, чем из-под окна угнать… Горб оставил «невесту» сидеть на старых покрышках, заботливо разложил ветхую раскладушку и ушел — за презервативами. Таня покорно легла, представила себе ужас предстоящего — и комок подступил к горлу.

— Мне все равно! — уверяла она себя — Мне все равно! Моя жизнь уже кончилась… Пусть делает с трупом, что хочет…

Горб пришел не только с презервативами. Он пригласил дружбанов — Тобика и Хмырю.

— А они зачем? — подобрала ноги, вжалась в стену Таня.

— Затем! — ощерился Горб. — Думаешь, твоя щёлка такая дорогая, что по три штуки за раз? Должен тебя огорчить, подруга, по ценам мирового рынка ты куда дешевле…

— Вы хотите… втроем?!

— А то!

И тут что-то живое всколыхнулось в почти мертвой Тане, рванулось птицей на волю. Она вскочила с раскладушки и бросилась вон из смрадного закутка — на волю, вон от потного толстозадого Горба и его фиксатых друзей…

— Куда?! — рявкнул уже заведшийся Горб. Рукой перехватил птицу-душу в полете и рывком отбросил её обратно. Таня плакала, умоляла, ругалась и кусалась, рвалась — её снова и снова зажимали в углу. Разило испариной и перегаром — дружбаны уже накачались дешевым портвейном и теперь щедро дарили аромат перегноя вокруг себя… Наконец, поняв, что даже трем мальцам не хватит сил развести намертво скрещенные ноги Тани, Горб осатанел и ударил её. Почуяв кровь, ощутил неведомое прежде наслаждение и стал бить куда попало — за обман, за гнусное «динамо», за то, что хотела кинуть «правильных пацанов» на бабки…

Когда Таня, закрываясь руками, упала на грязный бетон пола, в ход пошли кованые боты. Пинали как умели — не слишком точно и профессионально, часто вскользь — но с жаром, с энтузиазмом, с огоньком, от всей души.

Тобик опомнился первым.

— Пацаны, убьем же! — заголосил и кое-как оттащил Горба.

Хмыря продолжал свое дело.

Стоило некоторых усилий сдержать его. Тобик пощупал пульс окровавленной Тани — пульс был, слава Богу, забили не до смерти.

— Пипец! — подвел итоги благоразумный Тобик. — Дохерачились…

Он же сходил к телефону, вызвал «скорую» и милицию. На ходу родилась версия о провоцирующем поведении потерпевшей, о состоянии аффекта и т. п. Дальше как положено — Отдел милиции по делам несовершеннолетних и суд…

***

Через месяц Лёша Мезенцев прилетел с Кубы, загорелый, почти как негр, весь в красных повязках и значках кубинской революции, цветущий и азартный, вдрызг запустивший учебу.

Они выпили с дедом по бутылке пива «Жигулевское» и поднимались по лестнице на свой четвертый этаж в полном единении духа. Маршевым шагом, Мезенцевы энергично вздергивали колени и, работая локтями, хором пели:

Вихри враждебные веют над нами,

Темные силы нас злобно гнетут…

Дверь открылась и на пороге два весельчака увидели Сергея Витальевича, да так внезапно, что взвизгнули с перепугу.

— Ну-ну! — сказал отец Лёши и сын Прокопия Порфирьевича. Больше не добавил ничего, развернулся и ушел вглубь квартиры.

Лёшу отец приветствовал непривычным молчанием. Обычно он ругал его, брюзжал, ворчал, семенил сзади с наставлениями — а тут вдруг смолк и притух. Мать копировала его действия. День молчит. Другой день молчит. На третий Лёша не выдержал и долго выпытывал у этого молчальника суть дела.

— Я не хочу с тобой говорить, — огрызнулся отец и ушел курить с дедом на кухню, пуская дымы в раскрытую форточку. Оттуда-то из-за полуприкрытой двери Лёша подслушивал их разговор.

— Вот ты, папа, всю жизнь боролся за свою мировую революцию! — брюзжал Сергей Витальевич. — Я всю жизнь учился и работал. Считается, что мы неплохо это делали, потому что мы награждены всем по всему и отмечены кем ни попадя… А что в итоге, папа?! В итоге мы произвели этого выродка, это существо без всякого намека на человеческое…

Дед сморкнулся в пальцы, слегка забрызгал рукав сына — но покровительственно предложил:

— Продолжай…

— И я понял, папа, почему коммунизма никогда не будет…

— Дурак! — рассердился старик-Мезенцев. — Ничего ты в этом не петришь! Дело коммунизма всесильно, потому что оно верно! Вон Лёшка это тоже понял, хоть и дурил сперва, а сейчас…

— Лёшка?! — с глубочайшим сарказмом прокричал Сергей Витальевич. — Кто, Лёшка?! Папа, ты видимо совсем трёхнул на старости лет! Пора тебе «Танакан» пачками пить… (костянистый стук доказывал Лёшке, что Сергей постучал деду костяшками пальцев по лбу) Как ты можешь верить этому выблядку?! Да он носит комсомольский значок, чтоб ты его на Кубу возил!!! Это же курортник по жизни, Курортник с большой буквы… Я не знаю, как он таким стал… Он же плоть от плоти моей… и твоей…

Дед сердито молчал и сопел. Он в глубине души и сам знал, что сын прав. Но мечта передать свое угасающее дело хоть кому-нибудь в семье (Сергея он прилюдно анафемствовал как «служаку олигархов», вся надежда на внука) мешала деду открыть глаза на правду.

— Ну чё ты на него взъелся-то? — пробурчал примирительно старый академик. — Ну, эпатаж у него… пройдет… А закалка мезенцевская останется…

— И у подружки его… инвалидная коляска… Тоже останется… чтоб закалялась! — шипел змеёй Сергей Витальевич. — Я теперь на родительские собрания не ходок, понял?! Сам будешь ходить, старый хрен, про комсомольца своего слушать, про подвиги его гайдаровские!

— Какая коляска? — опешил дед. — Ты чё мелешь-то, Серега?

— А то! Ты не знал, да?! Не рассказал он тебе, как в четырнадцать лет полком командовал?! Он подружился с одноклассницей для виду, выманил у неё деньги, пробухал их в подворотне — а девочка деньги для него занимала… Кредиторы пришли, отдубасили её, крестец поврежден, всё, лежит как миленькая, учится на дому теперь… А эта сволочь даже о ней вспоминает…

Дед сопел дальше — но уже злее. Отец тоже сник, выпустив пар. Его педагогическая трагедия была налицо: он явно жалел, что не придушил кукушонка в колыбели, явно жалел, что Лёша вообще родился на свет.

— Так вот, я скажу тебе, почему коммунизм невозможен! — мстил отцу Сергей Витальевич. — Не по идейным соображениям, нет! Идея прекрасна, папа, как твоя борода, укорененная! Проект был верен и досконально просчитан… А только материал, из которого строили, оказался говном! Лёшей Мезенцевым, прожигателем жизни, оказался!

Лёшу, слушавшего это под дверью, оскорбления начинали все сильнее задевать, жалить осами. Отец топтал его при дедушке, явно пытаясь перекрыть последний источник кредита! Если отец убедит деда, то все, аллес капут! Случись завтра большая игра — а денег нет, и дед уже не даст, и взаймы не у кого…

Лёша решил прекратить этот бардак, пнул остекленную дверь, чуть не разбив её, и ворвался бурей на кухню, чтобы защищать свою репутацию, основу кредита.

— Пошел вон отсюда! — осатанело крикнул отец, пытаясь вышвырнуть Лёшу, но дед удержал Сергея.

— А, ну-ну! — почти безумно засмеялся отец. — Я и забыл, что вы два сапога пара! Достойные друг друга борцы за свободу! Как только я в ваш рядок затесался, непонятно… Ладно, Лёша, я тебе все что мог, сказал, дальше жизнь с тобой говорить будет! И мало тебе, Лёша, не покажется! Ты такой же гондон, как и твой дед, но твой дед хотя бы патентованный изобретатель, которому проценты со всего мира идут… А ты! Кто ты-то? Банальный выродок…

— Так я не гений?! — спаясничал Лёша пушкинской фразой — Я злодей?!

Отец оттолкнул его, больно ударив об холодильник «Стинол» и быстро вышел подальше от такой родни. Дед молчал.

— Это правда? — мрачно спросил академик-коммунист.

— Полуправда. Которая хуже лжи.

— Хм…

— Слушай, дед! Раз такая канитель, мне эту девчонку навестить бы надо, а? Ты бы мне деньжишек подкинул, на апельсинчики там, огурчики-помидорчики… Сталин то Кирова пришил в коридорчике…

Шаркая шлепанцами, дед куда-то удалился. «За деньгами!» — радостно забилось Лёшино сердечко. Но вернулся дед без бумажника-лопатника, откуда обычно слюнявил разную валюту, приходившую ему по патентам со всего земного шара. Дед принес фронтовую медаль. «Довольно редкая» — оценивающе прикинул Лёша. В свои юные лета он был уже опытным барыгой и знал, что почем на рынках города.

— Вот тебе, — угрюмо сказал Прокопий Порфирьевич, почесывая бороду.

— За что такая честь, дедуня?!

— В 41-м году, под Ельней, я попал в окружение! Мне оторвало осколком половину задницы… Боль страшная, кровищи до хероты… За мной сестричка подползла, потащила меня с передовой. Так вот, из-за меня, говнюка, в неё шрапнелина попала, в самый крестец! Она сознание потеряла, кровью истекает… Перевязал я её, как умел, себе жопу перемотал — делать нечего: пополз с ней к своим. Как дополз — не помню, всё в багровом тумане… Но доставил нас куда положено… Какие там на фронте-то, операции — тяп-ляп… Моя жопа затянулась, а медсестричка Люся, бедняжка, из-за меня с тех пор к постели прикована была — до 72-го года, пока не померла, все под себя ходила… Так что грех на моей душе, как на твоей, Лешак! Носи на здоровье, эту медаль я за то дельце получил! Теперь она твоя по праву!

Лёша кивнул. Понял, что продолжать о деньгах в момент, когда старик предается сентиментальным воспоминаниям и мучается своей виной, не совсем этично. И ушел спать.

***

Наутро Лёша загнал перекупщику на Арбате медаль и получил (хоть и не доплатил, бессовестный человек!) целых полторы тысячи рублей. Понимая, что его обманывают, Лёша поделился с торгашом своими сокровенными мыслями:

— Знаешь, Гоги, почему коммунизм не построили?

— Пачэму, дарагой?! — осклабил золотые клыки рыночный волк.

— Потому что строительный материал был говно! Вроде тебя…

Лёше с его запросами полторы тысячи были на один зубок. Он решил, что карта выручит, как всегда, и пошел к родной компании.

Горб встретил Лёшу, подражая мафиозникам — объятие, совмещенное с рукопожатием, должно было вобрать сердечность с деловитостью.

— О, родные местаки! — прицокнул Лёша языком. — Вновь я посетил… как говаривал Пушкин о борделе…

— Лехан, сдавать на покер? — поинтересовался уже мечущий колоду придурок Кабан (Витя Кабанов).

— Не… только вино! В смысле — только «дурачка»… А то вы в покер опять путаться начнете, играть-то ни хера не умеете…

Сели за «ломберный» столик, раскинули картишки. Решили играть «по маленькой» — по пятьсот рублишек.

Смачно шлепая по доскам «рубашками» карт, Лёша как бы невзначай поинтересовался:

— Слушай, Кабан! А чё там за дерьмо вышло с Танькой Сметаной?

— Я сторона… — отмазался Кабанов — Так, слыхал малёхо… Это вон Горб терпила, ты его спроси, он условных «полбанки» огреб…

— Сука твоя Танька! — не выдержал, встрял непрошенный Горб. Давняя обида жгла его, душила. — Сука — и все! Сама же меня раскочегарила, а мне пять лет с отсрочкой… Сама, блин, не живет и другим не дает!

— Тебе что ли не дала? — двусмысленно прищурился на солнышко Лёша Мезенцев.

— Ну, мне, по натуре… На бабки кинула — взаймы взяла, и не отдает. Я ей говорю — давай решим полюбовно! Она говорит: полюбовно — давай! Пошли в гараж… То ли ей место не понравилось, то ли… в общем, не завелась она, как тачка зимой… А ты же меня знаешь, кровь-то играет, я ведь как выпью — мне не перечь! Ну и поддали мы ей… Она вон, блин, в каталке, а мы без института останемся с Хмырей…

— Так ты её на групповуху подписал? — хмыкнул Лёха.

— А то… Не, ты в натуре суди, не прокурор чать! Хули мне она за три штуки, когда профессионалка «рубль» стоит, да ведь и та сутику отстегивает половину…

— Боюсь, мой юный друг… — сказал Лёша, накладывая туза поверх королевы, — с таким материалом как ты, нам не построить даже реального социализма… Так и будем в рыночной экономике пердеть…

Кабан крыл козырным валетом. Лёша добавил козырного короля. Горб выкинул белый флаг. Лёша скинул последнюю карту: козырного туза.

— Аут, джентльмены, — покачал головой Лёша. — Огребаю вашу ставку. Извините-подвиньтесь…

Три пятисотрублевых бумажки исчезли в Мезенцевском нагрудном кармане, небрежно скомканные в рулончик. Одна была своей, выставленной на торги из медального гонорара, две — чистая прибыль.

— Лёх, давай ещё сыграем! — жалобно попросил Горб. — Мне родаки больше бабок не дадут, они на меня злые… Отыграюсь…

— А давай, по крупненькой! — улыбнулся Лёша лучезарно и выложил на кон тысячу.

Кабан выложил свою. Горб просительно глянул на Кабана — тот занял ему у себя ещё одну «рублевку».

— А чё тебя совсем не посадили, а, Горбатый? — подкалывал Лёха.

— Несовершеннолетний я… — сопел носом Горб. — Нельзя меня от школы отрывать! Законы у нас к дитю мягкие…

— То есть, если я тебя оттрахаю, мне ничего не будет?

— Ну… условно может, дадут… (Горб явно не о том думал. Он боялся потерять последние, уже заемные деньги)

Сыграли короткую партию («Короткая Партия Российской Федерации» — промурлыкал под нос политически подкованный Мезенцев). Бог сходит не к здоровым, но к больным — на сей раз выиграл Горб. Он облегченно вздохнул, вытер испарину со лба и накрыл выигрыш ладонью.

Сверкающий миг — и…

Лёха давно уже стырил с урока химии препарационное шило с эбонитовой рукоятью («Э-БО-нитовой» — любовно выговаривал он полюбившееся словцо). Шило лежало в кармане, но его там не утаишь: прокололо ткань и упало за подклад.

Теперь нашлось. Так сказать, по наитию.

Лёха ударил шилом сквозь жирную розовую ладошку Горба, сквозь три тысячных бумажки. Металл гулко вошел в дерево, и завяз в его продубленной ветрами тверди…

— А-а-а! — тонким фальцетом заголосил Горб.

— Не пищи, — строго предупредил Лёша. — Не туда я тебе вонзил, чтобы пищать-то…

— Лёха… — смертельно бледный Кабан отошел на шаг, как от прокаженных. Глаза его выдавливало изнутри черепа крайнее изумление. — Ты чего это, Лёха, а… Зачем, в натуре…

— Брысь! — рявкнул Мезенцев. Кабана как ветром сдуло — в подобных разборках он дорожил званием чужака.

Горб перестал выдавать серенады и только судорожно дергался, всхлипывая, пытался высвободится. О том, чтобы ударить Лёху свободной рукой и речи не было — Горб превратился в зачарованного удавом кролика.

— Сужу я по натуре… не как прокурор… — повторился Лёша, глубже ввинчивая в столешницу шильное жало. — И я тоже несовершеннолетний, так что и мне ничего не будет… Я же тебе давал денег, сучара! Я же тебе как раз трёшку давал для Таньки… Чего же ты, ублюдок, а? Какие тебе ещё долги?

— Лёха, Лёха… — бормотал Горб серо-пепельными губами. — Да я… да я… в натуре, Лёха… в состоянии аффекта… Ты же три рубля ей на цветы давал, а её долги — другое дело. Её долги — это её долги…

— Она для меня занимала.

— Я не знал, Лёха, ну серьёзняк, не знал я…

— Я тоже тогда не знал… — грустно констатировал Лёха. — Вы её втроем метелили?

— Да…

— Кто?

— М-м-м…

— Кто, сука?! — взорвался Лёша, багровея в чисто мезенцевском припадке бешенства. — Говори, или я тебе вырву… твою ЭБОНИТОВУЮ ПАЛОЧКУ!!!

— Я, Хмыря и Тобик… Да если б знали, что у тебя с Танькой тема, мы, Лёха, хрен полезли к ней, тебя бы дождались…

— Ладно… — остыл Лёха поверхностно, как вулканическая магма. — За добровольную сдачу гарантирую сохранить тебе одно… яйцо…

Отпустил рукоять шильца и медленно, в задумчивости, пошел прочь.

— Лёха… — захныкал Горб, трепыхаясь под шилом, как бабочка на булавке.

— Чего ещё? — огрызнулся Мезенцев через плечо.

— А это… — Горб здоровой рукой указал на шило. — Достань, а?

— Сам достанешь!

— Как?!

— Как спартанский мальчик занозу! — заорал Лёша, припомнив детские походы с дедом в музей изобразительного искусства.

***

Дома Лёша порылся в бардаке отцовских ящиков и нашел набор для лапты. В прежние годы, пока ещё сын не довел его до края отчаянья, Сергей Витальевич любил поиграть в эту почвенническую игру на кортах стадиона «Динамо»…

Лёша примерил к руке биту — подходящая скалочка — и позвонил Хмыре.

— Привет, Хмыря, это Мезенат! Ты как, один дома?

— Не-а… родаки мусолятся…

— Ладно. С тобой позже поговорим…

Короткие гудки.

— Привет, Тобик! Как твое драгоценное? Либидо имею в виду… Ты дома один виснешь?

— Ага…

— Ну тогда жди! У меня есть для тебя кое-что интересное… Хмыре берег, да он с родаками клеится…

— Все фарцуешь, Лохань?

— Сам ты лох! Приду — увидишь…

И снова короткие гудки.

Тобик открыл Лёхе почти сразу, не чуя подвоха. Тобик был человеком очень рассудительным и не раз выменивал у Лёхи за бесценок то, что потом сбывал втридорога. Думал, что и на этот раз Мезень принесет ему что-то особенное…

Лёха широко улыбался в дверном проеме. Руки держал за спиной, как будто что-то прятал.

— Эх ты, чёрт блатной! — брюзжал Тобик. — Опять шланги горят?

— Угу! — еще шире ощерился Лёха.

— Ну, что там у тебя? Да ты показывай!

— Там… Как бы тебе попроще сказать. Есть такое красивое латинское выражение: «Гематома гениталий»… Знаешь, что означает?

— Не-а…

— Теперь узнаешь!

Лёха ударил битой с разворота в эпицентр Тобиковых застиранных трико с отвисшими коленками. Тобик все ещё по инерции улыбался — но удар по самому чувствительному месту уже распространял вокруг себя волны жгучей боли. Мгновение — и Тобик оплыл от ужаса и судорог, закачался, зажал хозяйство обеими руками. Выпученные зенки глядели, как из гроба — очумело и мертво, незаданным и уже ненужным вопросом.

Секунду была тишина. Потом Тобик завыл, как пес на бойне, его повело на сторону, и он упал на паркет прихожей, вмиг осоплившийся, слюнявый, перекошенный. Грохнул костями, будто мешок с лото, но боль падения ушла, растворилась в океане боли из штанов…

— Ум-м-м… су… м-м-м… ка… о-м-м-м…

— Не, счас с тобой говорить — дохлый номер! — покачал Лёха головой. — Как об стенку горох… Ты когда очухаешься, мне позвони, ладно… Я тебе ещё добавлю. Вербально.

Захлопнул дверь и, как всегда насвистывая, ушел вниз по лестнице на сияющий солнцем двор.

***

У Сметаниных его встретила мать. Когда он представился, она уперла руки в бока.

— А, это ты. Гер-рой… И ещё явился сюда, надо же…

— Извините, мне ваши намеки непонятны, — лучезарно улыбнулся Мезенцев. — Вы мне скажите, как Таня, а то я приехал с Кубы и…

Зинаида Михайловна влепила Лёше звонкую пощечину и выбросила подальше от двери на площадку. Дверь шмякнула о косяк так, что побелка полетела. Лёша стоял перед неодолимой преградой, как однажды уже было.

— Дежавю какое-то… — покачал головой Лёша, отряхивая с пиджачка известку. Отшибленная щека горела румянцем.

— Так не делается, Зинаида Михайловна! — прокричал Лёша, и эхо подъезда вторило ему. — У порядочных-то людей!

Поскольку переговоры с матерью были бесполезны, Лёша решил поговорить непосредственно с пострадавшей. Закинул за спину авоську с апельсинами и вышел на улицу. Почему-то вспомнилась школьная экскурсия год назад — их класс водили на реку, к скалистому обрыву. Здесь с величайшей осторожностью, на двух страховках тренировались местные альпинисты…

— Видите, ребята! — говорила их классная дама, «англичанка» Пульхерия Львовна. — Это выход базальтовых пород, смальта былого кипения земли! Видите, практически отвесная стена! Из-за этого нам и приходится делать такой крюк, когда идем с реки в школу…

— Говна-то! — причмокнул Лёша.

— Мезенцев! — сорвалась классная. — Что за выражения?!

— Соответствующие текущему моменту, Пульхерия Львовна! Ну нельзя же в самом деле этот бордюр называть стеной! Только не местным и удивительно — камень из земли торчит, эка невидаль!

Все девчонки класса боготворили Лёшу в этот момент. Пусть он выдуривается — но каков храбрец! Теперь припоминал Лёша, что в том сиянии восторженных глаз были и окоемы Танькиных чистых озер, любующихся им…

Тогда ему на это было наплевать. Не восторг девчонок, а ненависть к Пульхерии Львовне двигала им. Лёшка полез по каменному отвесу, цепляясь за неровные выступы породы. Он полез так быстро, что Пульхерия Львовна не успела его поймать за штанину. Маленькая, злая, она прыгала внизу и орала благим матом:

— Мезенцев! Слезай! Слезай, мерзавец! О, господи! Мезенцев!

Лёша добрался уже до середины и порядочно струхнул. Говорить одно, а вот звездануться отсюда классной на радость… Н-да! Но слезать вниз было уже страшнее, чем ползти наверх. Поэтому, пукнув для бодрости, Лёша устремился к гребню. Выкарабкался на верхнюю смотровую площадку, и, бесстыдно спустив штаны, помочился оттуда прямо на головы весело разбегавшихся одноклассников.

Пульхерия Львовна этого безобразия уже не видела. Она лежала в обмороке и альпинисты оказывали ей первую помощь…

И вот вновь перед Лёшей стена. Танькин третий этаж так близко. Вон и её спаленка с игрушками и почти детской кроваткой. Окно открыто — потому что жара… Рукой подать… Разве что по водостоку?

Лёша закрепил авоську с фруктами за ремень, высвободил руки и, не долго думая, (долго он вообще никогда не думал) вцепился в водосточную трубу. От уключины к уключине он подтягивал ноги все выше, пока не очутился на карнизе. Здесь Мезенцев снова почувствовал страх. В конце концов, он был всего лишь подростком, напичканным черти чем, потому что время такое, но по сути — ребенком.

Он стоял на стене, и усиливающийся ветер трепал его пиджачишко и брючины, как будто стаскивал. Внизу постепенно собирались прохожие: обсуждали. Основной версией было то, что это вор-форточник и надо вызвать милицию. В благородство мальчишки на стене никто не верил…

Лёша пересилил себя: оторвался от трубы, сделал первый, неимоверно трудный шаг по карнизу и, постепенно облегчая давление на диафрагму, доковылял до Таниной спальни. Виновато улыбаясь, заглянул в окно. Таня лежала под штопаным одеяльцем, тонкие руки вдоль тела, прикрыв глаза. Плюшевый мишка грел её с одного бока, котенок Пусик с другого. Тонкий профиль девушки, бело-восковой, почти прозрачный, казался мертвым. Лёша испугался, что Сметанина загнулась, пока её мать препиралась с ним в прихожей. Робко постучал в оконную раму.

— Извините, можно? Я не побеспокою?

Таня вздрогнула, открыв глаза. Широко уставилась на гостя, упавшего чуть не с неба, стоящего за окном третьего этажа — будто на облаке спустился. Она испугалась. Не внезапного явления — нет, Лёша научился читать её глаза; она боялась, что он оступится, сорвется — и станет таким же инвалидом, как она. Она уже хорошо познала, какая это мука — быть инвалидом…

Котенок Пусик вскочил с кровати и бросился Лёше наперерез. Встал посреди комнатушки, выгнул спину дугой, вздыбил шерсть, зашипел.

— Чего это он? — удивился Лёша.

— Охраняет меня! — уголками губ улыбнулась Таня. — От тех, кто мне опасен…

— Я зайду все-таки? — заискивающе склонил голову Лёша, глядя по собачьи умильно и преданно.

— Заходи…

Пусик ревниво следил, чтобы между его хозяйкой и гостем оставалось порядочное расстояние.

— Я вот тебе это… витаминчиков принес… Ты уж выздоравливай, ладно? А то мне не очень-то удобно…

— Ты тут ни при чём, — сказала Таня. — Это мои счеты с Горбом и его братвой… Никто не думал, что так получится…

— Я не думал! — с готовностью подтвердил Лёша. — Ты ведь не сердишься на меня?

— Нет. Совсем нет. Только я тебя очень прошу, Лёшенька…

— Что, солнышко?

— Ты ведь выполнишь мою просьбу?

— Конечно!

— Никогда больше не приходи. Не обижайся, дело не в тебе… Но оставь меня ладно, я уж как-нибудь одна…

— Почему? Тебя тошнит от моего вида?

— Нет. Если бы так — я потерпела бы… Просто понимаешь — я такой человек… Ты, наверное, не поймешь…

— Я постараюсь!

— Одним словом, я тебя всё ещё люблю. Когда ты продал меня за 3000 рублей (Лёша возмущенно взбрыкнул — но девичья рука остановила его порыв) — я хотела тебя возненавидеть… Но у меня это не получается… Мне очень больно, когда ты рядом… Я теперь калека и в лучшем случае буду ездить в коляске, а ты молодой, красивый, от тебя тащатся все девки… Нам незачем встречаться…

— Но, если ты любишь меня…

— И что из этого? Ты будешь сиделкой при полутрупе? Ты, Лёша Мезенцев?! Не смеши меня, ладно? А то я со смеху обписаюсь в утку — у меня теперь с этим проблемы…

Лёшины желваки напряженно двигались, как будто он жевал.

— Дело не только в том, что ты любишь меня, — через силу выдавил он. — У меня, как в анекдоте, та же херня!

Лёша закрыл лицо руками. Ужас дантовской чащобы, в которую он случайно и даже игриво ввалился, объял его со всех сторон. Когда-то, малышом, он ходил с отцом в зоопарк. Тогда они с отцом много куда ходили, много о чём разговаривали…

— Помни, сынок! — говорил отец странные вещи. — Ты из Рода Мезенцевых, Мезенов, Мезенье, за тобой сорок колен баронов и графов, бунтарей, тамплиеров, алхимиков и инквизиторов, конкистадоров и опричников, революционеров и академиков! И за все эти сорок колен ты отвечаешь, все их ты несешь в себе…

— Таня, — сказал Лёша, почти силком оторвав руки от лица. — Я твою просьбу выполню. Но и ты выполни мою: я должен поговорить с тобой ещё один раз, только один — и тогда я всё решу!

— Лёша! Ну, разве тебе приятно мучить меня?!

— Я клянусь, что мучить тебя не буду. Но пока между нами стоят три вонючих поца, с которыми мне надо кончить расчет! Вот это я тебе обещаю! Я передушу их, как хорек в курятнике!

— И сядешь в тюрьму!

— Ха! Мезенцев умный! Они у меня сами повесятся! От чувства глубокого и чистосердечного раскаяния в факте своего рождения! Потому что я так их зачморю, что им небо с овчинку глянется…

— Только, пожалуйста, не делай глупостей! — умоляюще глянула Таня. — Их уже судили и они получили…

Но Лёша не стал дослушивать. Он легко вымахнул обратно на карниз и ловко соскользнул по водостоку на тротуар. Он мог бы показаться призраком или сном — но авоська с апельсинами, оставленная им у Таниного изголовья, ясно показывала, что он БЫЛ.

***

Хмыря жил на втором этаже. Тем лучше — подумал Лёша — легче достать! И стал долго, пронзительно звонить в дверь. За дверью Хмыри не отвечали — но кто-то явно дышал у глазка, испуганно шоркал тапочками, пытаясь не выдать своего присутствия.

— Хмыречка! — ласково попросил Мезенцев. — По твоей одышке — с которой тебе не пробежать и ста ярдов — я делаю вывод, что ты дома. А по твоему молчанию я делаю вывод, что ты один. Так что открой мне, пожалуйста, Хмыря, и покончим уже с этим…

Молчание за дверью. Учащенные всхлипы смертельно напуганного существа.

— Хмыря! — снова заладил Лёша. — Ты зря такой неуступчивый! Ты лучше меня не зли, у меня ведь сорок колен опричников и конкистадоров! Я хочу видеть тебя, сладкий мой! Почему бы тебе не удовлетворить мой мазохизм и не отпинать меня, как девчонку?! Такую, знаешь, слабую, беззащитную дуреху, которая просто обозналась в поисках счастья?

Молчание перешло в удушливый сип. Хмыря уже умирал, уже почти нассал в трусы. Его колотило так, что его адреналиновые волны проходили сквозь стальную дверь, зловонным дыханием окатывали Мезенцева.

— Я тебе открою тайну, Хмыря! — прищебечивал Лёша. — Я гей! Представляешь, как классно! Так открой же, мой друг, мой Чертовски Сильный Мужик, и топчи меня ногами, потому что я твоя сучка!

— Уходи, Лёха! — наконец, отозвался Хмыря дрожащим голосом. — Добром прошу, а то я милицию вызову…

— Нет, муженек, тебе не уйти от исполнения супружеского долга посредством милиции! Потому что я перерезал телефонный проводок! Я ведь знал, что ты уже не любишь меня, уже не хочешь… А я так хочу ещё раз быть с тобой, хорошенько помассировать в руке твою упругую сосиску!

Из соседних дверей стали выглядывать соседи. Лёша работал уже на публику — сам он был совершенно бессовестный, а Хмыре теперь не отмыться…

— Ну что же ты, Хмыря?! — ревниво недоумевал Мезенцев. — Или уже забыл, как ты любил ласкать языком мой теплый пах?! Вспомни же, милый, тебе никогда не будет ни с кем так хорошо, как со мной!

Соседи плевались и с гневом на педиков захлопывали двери.

— Пошел вон! — орал, рыдая, Хмыря за дверью. — Пошел вон! Пошел вон!

Лёша понял, что с этой стороны ему ничего не светит и вышел во двор. Хмырин балкон нависал достаточно низко. И, к счастью, был не застеклён…

С крыши стоявшего поблизости фургона Лёша перепрыгнул на пожарный карниз, просеменил до балконной решетки и перемахнул её гимнастическим жестом. Балконная дверь заперта — но что нам шпингалет на какой-то остекленной трухлявой двери?! Ударом ноги Лёша выбил обе створки и ворвался в завешанный шторами комнатный полумрак. Хотел подать отсюда какой-нибудь кошачий мяв, чтобы приятно изумить «партнера» своей любящей близостью. Что-то грохнуло, будто шкаф упал. И тут же Лёшин бок опалил осиный укус. Так бывало в детстве: сидишь в акациях над речной кручей, прижмёшь осу ненароком — и как ожжешься…

Рука Мезенцева скользнула вдоль живота — и он почувствовал мокроту. Поднял глаза — перед ним был трясущийся Хмыря с отцовским пистолетом в руках. Чуть заметный пороховой дымок шел из длинного ствола… Хмыря дрожал, истекая потом, дрожали его губы, ресницы, его нос и, конечно, руки: пистолет в них просто плясал, как индикатор звука на магнитофоне.

— Теперь ты доволен, придурок?! — заорал со всхлипом Хмыря.

Кровь прибывала пульсирующими толчками, пропитывала липкой мразью сорочку и пиджачок, даже капала на Хмырин ковер…

Лёша вспомнил наставления деда, левой рукой выдернул рубашку из-под ремня, скатал в плотный широкий валик и прижал к ране заместо тампона. Пока в руке ещё есть сила — он удержит свою кровь… своё-то ведь карман не тянет…

Хмырю дергал тик — он так и не выпустил оружия, даже с места не сошел — а все что-то бормотал, прищебечивал, словно окончательно рехнулся.

Господи, как всё-таки больно… — ощущал себя Лёша. — Так вот ты какая, боль… я щедро раздавал тебя другим, а сам-то и попробовать не удосужился… Интересная штука — ишь, трезвонит в мой мозг, что мол не всё в порядке… Отставить, боль! Я сам знаю, что в этом мире сплошной беспорядок!

— Поздравляю, Антон! — через силу улыбнулся оседающий на ковер Лёша. — Ты попал в гондон! От этой минуты ты, парень, в полном говне, с головкой даже… С двумя твоими равноценными головками…

— Чё ты мелешь-то! — била и мяла Хмарова истерика. — Чё мелешь-то? Дурак… Это ты в говне, понял?! Ты! Ты тут обдристал мой ковер своими почками и ещё говоришь мне что я… Сука ты позорная, Лехан, сука… убить тебя…

— Теперь придётся! — с понимающей издевкой кивнул Лёша. — А то как же! Ты ведь судимый, Антоша, уже… (на мгновение глаза затекли чем-то багряным, и Лёша почувствовал, что отключается, потом все-таки выплыл) А теперь ты снова подбил человека… Так что тебе предстоит одна неприятная работенка — замочить меня и где-то на стройке замуровать в бетон… А я не уверен, что ты это сможешь, Антоша Хмырь! Иди-ка выпей для храбрости, может, на пьяную голову смелее будешь! У тебя ведь все подвиги с бодуна…

— Ах ты, сука… — Хмаров бросился на Лёшу, думая то ли пнуть, то ли добить рукоятью «Стечкина». Но у Лёши, прижимающего тампон из насквозь пропитавшейся кровью рубахи, была свободна правая рука! Искрометное мгновенье (наверное, все таки были в сорока коленах и матадоры) и в руке уже прихваченный у деда «Дихлофос люкс — сверхсильное средство от насекомых». Хмыря с его широко распахнутыми глазищами истерика натолкнулся на ядовитую струю, как на штырь, мгновенно потерял координацию. Его повело юзом, как машину на гололеде, хрипение сменилось воем, протяжным и безысходным, как дыра деревенского туалета…

Пока слепой Хмыря кружил по зале, цепляясь за портьеры и роняя книги и бюсты с этажерок, Лёша, пошатываясь, встал и на полусогнутых ногах поплелся на кухню. Там у Хмаровых зачем-то висело большое зеркало. Лёша осмотрел рану (сквозная, ерунда, чуть бок прокарябала) и разорвал скатерть для перевязки. Крови утекло многовато, и потому зрение портили какие-то черные пятна, дыры в реальности. Боль выла и клокотала в боку, как пес, вцепившийся бульдожьей хваткой.

— Ну, это не пол-жопы! — сказал Лёша себе в утешение. — Торопиться с обмороком не надо…

Со звоном на кафельный пол падали Хмаровские кастрюли и тарелки. Лёша обматывался скатертью. Попутно слушал, как матерится в найденной наощупь ванной комнате бедняга Антон: плещет в свои зенки водой — и никак наплескаться не может. На полке стояла недопитая бутылка водки. Лёша неверными руками взял её, отколол горлышко об столешницу (пробку вскрывать не было сил) и порядочно отпил. Потом вышел в коридор и саданул бутылкой по голове кротообразно щурящемуся Антону… Водка хлестнула по сторонам, Хмаров упал замертво. Лёша пульс ему проверять не стал, прошел к выходу, сбежал по лестнице в парадное, вышел на улицу, к троллейбусной остановке. И тут уже потерял сознание…

***

Очнулся Лёша в белизне больничной палаты, на панцирной койке, одуревший от долгих часов самоотсутствия. Над постелью сидел дед, прикрыв бородой орденские планки на потертом пиджаке, заботливо вглядывался в его белое безжизненное лицо, прощупывая на тонком запястье пульс.

— Жить будет, Прокопий Порфирьевич! — весело сказал врач в белой шапочке, склонившийся над Лёшей с другой стороны.

— Давай, давай, не симулируй, герой! — хмыкнул дед.

— Дед… а где мама? — тяжело ворочая языком, спросил Лёша.

— Тоже тут… — отмахнулся Прокопий Порфирьевич. — В кардиологическом отделении… Довел ты её до ручки, засранец! Но она поправится — не будь я академиком медицины!

— А папа?

— Сергей тебя вообще не хочет видеть! Я с ним говорил конечно, даже подзатыльник дал — но он ни в какую…

— Ладно, дед, ты на него не гони… он столько от меня натерпелся, его тоже понять можно! Зачем ты меня вытащил, а, дед? Я ведь жить не хочу…

— Во-первых! — поджал губы матерый академик. — С твоей царапиной на брюхе глагол «вытащил» звучит глупо! А во-вторых — что касается твоей подружки — я запросил в Гаване уникальное оборудование, его очень скоро доставят прямиком в мой институт, и я сам лично проведу ей операцию — она будет ходить, и, может быть, даже рожать сможет… в будущем, хм!.. надеюсь…

— Я не про то, дед! — отмахнулся Лёша. — Пусть себе ходит! Я не против, конечно… Но коммунизма-то не будет, да, дед? Ведь не будет? Ты только не ври мне — я выдержу правду — скажи, как оно есть!

— Не будет, Лёшка… — грустно признал Прокопий Порфирьевич.

— Из-за меня, да? Из-за того, что я такой?

— Из-за того, что вы все такие! Бунт поколений, Лёшка! В трудах Ортеги-и-Гассета…

— Это ещё кто такие? Тоже коммунисты?

— Да ладно, это не важно… Хрен с ним! Дело в том, что просто вы и не могли быть другими! Я очень старый — и только теперь понимаю, что вы другими быть не могли. Понимаешь — человек только потому и человек, что ошибается, делает глупости, подлости, ведет себя нерационально, в ущерб собственной пользе. У нас не было исторического права менять людей на машины…

— И что теперь будет, дед?

— А теперь ничего не будет.

— Меня заберут в армию, да?

— По крайней мере, отец твой сказал, что палец о палец не ударит в военкомате, чтобы тебя отмазывать…

— Ты думаешь, он обрадуется, если меня убьют чечены?

— Думаю, да.

— А ты, дед?

— Полагаю, что, скорее всего, нет. Но ведь у каждого своя судьба.

— Ладно, дед, ты не кипешуй тоже… Пусть забирают! Тебя ведь тоже могли убить на Плайя-Хирон!

Дед ничего не сказал. Оставил фрукты в авоське (совсем такие же, которые приносил Лёша Тане) и ушел.

***

Утекло ещё немного воды в реке времени. Пацанская субкультура спасла Лёшу Мезенцева от суда — поскольку «нормальным пацанам западло стучать ментам», ни одного заявления пострадавшие на Лёшу не подали. Но своей кары Лёша не избежал.

— Одумайся! — кричала отцу мать, снова близкая к кардиоцентру. — Это же твой единственный сын!

Но Сергей Витальевич стоял каменным истуканом, скорбный и черный, в душе уже похоронивший отпрыска. Он забрал ключи от домашнего сейфа, где лежали сбережения семьи Мезенцевых, и никому не выдавал их. Мать билась о сейф раненной птицей, плакала, умоляла, даже на коленях стояла — муж был непреклонен.

Лёшка по повестке, конечно, не пошел. За ним послали патруль. Отец-мазепа сам отпер дверь и пропустил патруль в Лёшкину детскую комнату. Два дюжих бойца взяли равнодушного Лёшку под белы рученьки и вывели навсегда вон. За щекой Лёшка держал папиросу с карибской марихуаной. В военкоматских камерах высушил её на батарее, засмолил — и когда дошла его очередь, тупо мотал головой, отвечая военкому односложно и пьяно:

— Ин-на… Ин-на…

Военком вначале улыбался, думая, что это имя девушки — а когда понял смысл сокращенного посыла — посерьезнел и выписал Лёшке путевку поершистей. Лёшку побрили, и вместо Рики Мартина он стал похож на Ивана Чонкина. Обмундировали в какие-то обноски и отправили на вокзал.

В вагоне воинского эшелона Мезенцев-младший предложил солдатне сыграть в карты на компот. Карт ни у кого не было — на сборах отобрали. Лёшка, предполагавший такой вариант, пошел в туалет доставать из заднего прохода игральный шестигранный кубик. Тщательно помыл его под струей крана — и тут заметил, что окно в туалете по чьей-то оплошности не заперто. Бритоголовый Лёша высунул кочан на свежий ветер — вдохнул мазутно-пирожковый запах вокзала и подумал: «Вот сигануть сейчас… И ищи ветра в поле… А толку-то?» Коммунизма не будет — как спел «Мумий тролль»!

А Танька стараниями Мезенцева-старшего уже начала ходить. Она металась по перронам, чтобы найти Лёшу. Видимо, Бог иногда помогает таким жаждущим — Таню принесло прямо под открытое окно, где нежилось на последнем солнышке её несчастье.

— Лёша! Лешенька!

— Я ещё узнаваем? — кокетливо спросил Мезенцев, погладив свою искусственную плешь.

— Я буду ждать тебя…

— Не надо, Таня! Оттуда не возвращаются!

Таня рыдала. Они протянули друг другу руки — высота вагона была такова, что они еле дотянулись — и застыли в непонятном предсмертном единстве. Мимо, как сказочном сне, проплыла в сторону садовых электричек Пульхерия Львовна с рюкзаком и лопатой. Полюбовалась на бритого Лёшу в солдатской робе, и стала назидательно наставлять ребенка, которого вела за руку:

— Вот! Будешь плохо учиться — так же кончишь!

А Лёша и Таня ничего не замечали вокруг.

— Прости меня за все, Танюша! — попросил Мезенцев, когда поезд дрогнул стальными креплениями, и его натужно поволокло в сторону небытия.

— Это ты! Ты, Лёшенька прости меня, дуру, из-за меня всё…

— Не… Ладно, ты в голову не бери! Найди себе путевого мужика с тип-топ работой, будь счастлива…

— А ты?!

— А я должен порадовать папана! Хоть раз в жизни доставить ему радость — я его этим не баловал! Жди меня в цинковом, родная моя, любимая моя! Я обязательно вернусь, в цинке и бронзе, и буду лучше, чем при жизни…

Поезд волокло все быстрее. Таня пыталась бежать — но бегала она пока плохо, не все до конца, как говорил академик Мезенцев «прикипело». В конце концов, она упала, рыдая, ободрав коленки, тоскливо глядя вслед уходящему от неё Лёше.

— Ладно! — хлопнул себя по ляжкам Лёша, когда потянулся за окном зелёный садовый пояс города. — Утрём скупые мужские слёзы! Нас ждет прекрасный компот из просроченных червивых сухофруктов!

В тот же вечер он сыграл в кости так умело, что получил восемнадцать дополнительных стаканов компота.

— Чтобы в старости не было простатита, — поучал он солдатушек, с тоской взирающих на его богатство, — надо больше ссать!

Их веселье прервал ротный, ворвавшийся в общак с криком:

— Встать! Старший по званию!

Все вскочили и вытянулись по швам. Лёшка выпучил глаза, да так, что вокруг хихикать начали.

По общаку к себе в купейный прошел полковник медицинской службы Прокопий Порфирьевич Мезенцев. Два золотых погона со змеями, обвившими чаши, торчали на петлицах за бородой сердито и чопорно.

— Всех по одному ко мне на осмотр! — приказал Прокопий Порфирьевич. — Я им покажу, сукиным детям, как стекло толченое глотать!

— Да ну тебя, дед! — покачал головой Лёша. — Помереть толком — и то не дашь…

ПРОЕКТ «АРХЕЙ»
(ПАРОМ НА СТИКСЕ)

Я пришел в больницу железнодорожников в своей милицейской форме с лейтенантскими погонами, хотя и вовсе не по службе: просто так легче было преодолеть кордон вахтеров и задать начмедам несколько вопросов по моей кандидатской диссертации.

Я устроился соискателем на кафедру психологии заштатного мединститута подмосковного города, потому что кандидату наук автоматически присуждают капитанское звание, а в лейтенантах, сиречь в мальчиках на побегушках, мне ходить надоело. Грезя о милицейской карьере, я попросил своего научного руководителя, профессора Иосифа Моисеевича Кренделя дать мне тему «полегшее» и «помягше».

— Ну… — помял он лошадиными губешками. — Пожалуй… раз уж вы, мой юный друг, так хотите быть капитаном… Вот простенькая темка: корреляция психологических комплексов при соматических заболеваниях… Потянете?

За моими плечами лежало перепаханное поле университетского образования. И я потянул этот жребий, понятия не имея, ЧТО вытяну на самом деле. Служил я тогда много, по десять-двенадцать часов в сутки погон не снимая, но время было, и я кропал в персональный компьютер что мог, а в свободную минутку вез все это Кренделю, и он от души правил, роняя перхоть, как пыль веков, на скрижали моей милицейской мудрости.

— Мало фактологии! — ворчал Крендель, сморкаясь в цветастую тряпку от семейных трусов, заменявшую ему носовой платок. — Мало эмпирики!

За эмпирикой меня и принесла нелегкая в железнодорожную больницу. Там я впервые увидел звезду нашего города и Академии наук Прокопия Порфирьевича Мезенцева. То есть вначале я увидел его джип, который в нищих научных кругах вызывал много пересудов, а потом, в отделении гинекологии — самого академика — палево-седого, моложаво подтянутого и до неопрятности бородатого. Когда он смеялся — гортанно, то как-то неестественно закидывал бороду, и на лацкане его модного двубортного костюма сияли две звезды Героя Социалистического труда.

Мезенцев, как я узнал потом, приперся сюда выяснять анализ ДНК, поскольку судился с очередным своим самозваным внебрачным сыном по поводу наследства; словно мотыльки на огонь, слетались жулики на его богатство, искать легкой поживы…

Мы оба ждали начмеда, и в ожидании разговорились. Академик узнал цель моего визита, пожал мне руку при знакомстве, дал несколько методологических советов при написании диссертации. Как сейчас помню:

— И главное, не забудьте, молодой человек, не более 60-ти знаков в строке… Обычно там вмещается 65–70 знаков, очень, очень распространенная ошибка!

Затем Мезенцев поглядел на свои странные часы. При взгляде поближе это оказались вовсе не часы, а прибор с массой разноцветных, похожих на секундные, стрелочек. Все эти стрелочки колебались из нулевой позиции, будто на причудливом барометре.

Я не удержался и спросил с присущей мне преступной непосредственностью:

— Прокопий Порфирьевич, а что это такое?

— Это… — нахмурился он. — Это часы.

— И вы по ним узнаете время?

— Нда… — хмыкнул он. — Можно и так сказать…

В эту секунду одна из стрелок на его псевдочасах сильно отклонилась от нулевой отметки. Это смутило академика, он встревоженно заозирался вокруг.

— Слушай, лейтенант! — сменил он дружеский тон на приказной. — У тебя оружие с собой?

— Бог с вами, Прокопий Порфирьевич… Я ж по поводу диссертации пришел…

— Тогда стой у дверей гинекологической смотровой. Внутрь не лезь — тебе еще жить и жить…

— А что собственно…

Академик меня не дослушал. Он пошел к смотровой стремительным шагом, на ходу вытаскивая из старомодного желтого портфеля белый халат и чепчик врача. Он как-никак был академиком медицины и имел право войти в смотровую, где голые женщины. А я, естественно, не мог…

— Ну-с, больная… — толкнул дверь академик.

Дверь была заперта. Мезенцев глянул на свои наручные: там стрелочка отклонилась ещё сильнее.

— Может, они там просто собачатся… — пробормотал в бороду академик, но преодолел смущение и велел мне твердым голосом:

— Давайте вместе… плечом… дверь высадим…

Я не отдавал себе отчета в том, что делаю. Магия мезенцевского обаяния мешала мне трезво рассуждать. Он решил — я выполнил.

Ветхая дверь вылетела с первого удара, и мы ворвались в святая святых гинекологии…

Огромный, звероподобный мужик с лицом гориллы, с не мерянной силой в волосатых руках, стоял с окровавленным инструментом над распятой в гинекологическом кресле молодой девушкой. Глаза девушки выражали абсолютный ужас, по лбу градом катился пот — но рот молчал — он был наглухо заклеен пластырем. Руки и ноги распятой закреплялись скотчем — несколькими грубыми сильными оборотами намертво приклеив её к безобразному седалищу.

— Ну-с, батенька, что тут у нас? — с прищуром поинтересовался академик Мезенцев.

Мужик-горилла зарычал, раскинул забрызганные кровью руки и бросился на академика по-медвежьи. Мгновение — я ничего не успел сообразить — а академик уже охвачен зверем в окровавленной зеленой больничной униформе. Утробно рыча, мужик стискивал Мезенцева все сильнее и сильнее, я стоял, как завороженный, глядя на это и бессильный что-то понять, что-то сделать…

Казалось — сейчас позвоночник старика хрустнет и Мезенцева не станет. Но вот академик выпростал свою бороду и её колючей волосней направленно кольнул гориллу прямо в глаза. Тысячи гибких игл впились в этот момент в белки и радужную оболочку зверя-гинеколога. Он заурчал, временно ослеп, от боли ослабил захват и Мезенцев вырвался.

— Ну что же вы! — заорал академик на меня. — А ещё мент!

Я очнулся, вышел из ступора и нанес слепой горилле свой коронный удар ботом в висок. Для верности добавил с разворота в пах — и отключил преступника.

В этот момент уже набежал на шум падающих эмалированных тазиков персонал больницы, и наконец-то хоть что-то объяснилось. У охранника внизу, на вахте, нашлись ржавые наручники, бог знает с каких времен лежавшие у него в ящике стола. Детину в больничной униформе приковали к батарее, его никто не опознал: естественно, это был не гинеколог. Настоящего гинеколога нашли в шкафу, оглушенного ударом мраморной статуэткой «Ленин и дети». Горилла думала, что убила врача. К счастью для гинеколога он лишь потерял сознание.

Освободили девушку, но из её сбивчивой истерики ничего путного выудить не удалось. Впрочем, и не потребовалось: картина была ясна по наиболее адекватному рассказу тети Глаши, больничной уборщицы. С её слов я и составил первый протокол.

— А он полчаса назад пришел! — охотно болтала тетя Глаша. — Страшный такой, я его ещё спрашиваю: вы к кому, гражданин? А он говорит: друга навестить! И авоську мне показывает, а в ней три апельсина… Сам, подлец — теперь понятно мне — ишь, шмыг в смотровую к нашему доктору Гришину… Чуть ведь не убил его, мерзавец!

— Тётя Глаша, а девушка? — без особой надежды спросил я. Но, как ни странно, тетка знала и это.

— Пациентка она! — щебетала тетя Глаша, налегая на «е». — Знаю я, была уже… Она аборт хотела делать… С ней и парень ещё был — шустрый такой, как глист, с барсеткой и с магнитолой от машины…

— А сегодня она пришла одна?

— Не одна бы ходила — абортов бы не делала! — хмыкнула тетя Глаша.

Приехала вызванная милиция, и допросить громилу мне не удалось. Но потом в статье о себе «Академик и лейтенант милиции спасли две жизни» в «Комсомольской правде» я прочитал, что мужик этот звероподобный — Олег Шерстович Гаров, по кличке Гарик, рецидивист, сексуальный маньяк, сидел раньше за изнасилование, пришел на зоне к выводу, что все бабы — зло, и решил убивать их ножом через их «слабое место».

Так закончилось наше начало: Гарика поместили в тюремную лечебницу, потому что Мезенцев повредил ему бородой оба глаза, а я отбил ему правое яичко. Девушку отправили на реабилитацию, предварительно промыв и забинтовав раны на плечах и груди, нанесенные Гариком. Нас с Мезенцевым представили к особой медали МЧС РФ за спасение жизни человека.

***

И все же объяснения Мезенцева меня не устраивали. Мелькали слова «почуял», «подозрение», «интуиция» — но я ведь ясно помнил, что академик руководствовался показаниями странного барометра и действовал в соответствии с его циферблатом.

Что скрывает академик?

Обмывая на даче Мезенцева наши медали, я спросил его об этом напрямую.

— Я человек очень любопытный, Прокопий Порфирьевич! — сказал я после третьей рюмки «Абсолюта». — Почему вы скрываете от меня свой прибор?

С нами за шашлычным мангалом суетились спасенная нами Мариночка Булгак и крепко сбитая девушка со шрамом на скуле, Лана, личный телохранитель Мезенцева. Оставив их колдовать над мясом и белым вином, Мезенцев пригласил меня в дом.

Когда мы оказались в его рабочем кабинете, он поставил меня возле какого-то щита навроде рентгенного, а сам долго копошился в столе. Лишь много позже я узнал, что стоял тогда между жизнью и смертью: Мезенцев ему одному известным образом проверял параметры моих человеческих качеств. Если бы его что-то смутило, он бы уничтожил меня. Но мне повезло. Мое прошлое, мое воспитание и комплекс душевных переживаний оказались оптимой, и Мезенцев счел возможным быть со мной откровенным. Правда, не сразу, не тогда.

— Завтра в семь двадцать я заеду к вам в милицейское управление, — пообещал Мезенцев. — Тогда, мой юный друг, вы обо всем и узнаете. Кстати, у вас будет время отказаться от знания… Вы же помните, как писал Экклезиаст: «Во многоей мудрости многия печали, и приумножая познание приумножаешь скорбь…»

И мы вернулись к шашлыкам.

***

В первые наши встречи Мезенцев казался мне Богом. Теперь я подхожу к той черте, после которой он стал казаться мне дьяволом.

Тогда, на звенящей кузнечиками лужайке, окруженной сосновым бором, напитанной добрым янтарно-смоляным духом и солнечными брызгами света, я не знал и не мог догадываться, что до роковой черты остается не более 16 астрономических часов…

— Вы так красивы сегодня, Марина! — сказал я спасенной девушке.

— Давай перейдем на «ты»! — предложила она.

Мы перешли на «ты». Мы смеялись и шутили, мы были счастливы, и постепенно перестали что-либо вокруг замечать. Это был первый шаг к нашей любви, любви, без которой моя жизнь пуста и которой не суждено было продолжиться. Разве мог я тогда, опьяненный её каштановыми волосами и звонким смехом, воспринимать всерьез Мезенцева, бормотавшего как мантры:

— Слишком сильное смещение… Нет, очень сильное смещение…

Первый поцелуй Марина подарила мне среди вековых стройных сосен, где брызжет сквозь хвою расколотое закатное солнце, где пряно благоухает павшая прель и шумит в золотых, покрытых каплями ароматной смолы ветвях бродяга-ветер.

Мы целовались, как безумцы, забыв обо всем и всех. Мы поняли вдруг и всерьез, что любим друг друга в этой проклятой, безумной жизни, где все у нас было не так и не то…

А подлец-Мезенцев, жуя карский шашлык, политый вином, уснащенный луком и грибами, уже занес над нами свой топор всезнания.

— Эй, Дафнис и Хлоя! — прокричал он, ища нас в трех соснах. — Где вы там, мои юные друзья? Я хотел бы предложить вам встретиться завтра в Москве, в ресторане «Седьмое небо» — как вам? Расходы беру на себя…

Почему я не послушал тогда покойного отца, всегда учившего меня: «бесплатный сыр только в мышеловке»? Почему поддался мерзавцу-Мезенцеву на его халяву? Но откуда же я мог знать?

— Хорошо! — ответила за нас двоих моя Марина. — Давайте жить гуляючи!

Мезенцев чуть позже, при нас демонстративно позвонил в «Седьмое небо» и заказал столик у окна, чтобы обозревать панораму города. Подмигнул — дескать, не опаздывайте, все оплачено!

В тот день какое -то смутное предчувствие томило меня. Говорят, влюбленным свойственно ясновидение: так вот, провожая Марину до дома, целуя её на прощание в подъезде, я чувствовал беду. И когда девушка предложила остаться, я пошел к ней — не только потому, что желал её всем существом, но ещё и пытаясь прикрыть её от ощущаемой опасности.

Это была наша первая, она же брачная, она же последняя ночь. Мы были на вершине блаженства в её спальне, на её старой, скрипучей — но очень широкой кровати, где катались до утра, как обезумевшие.

С утра я пошел на службу — будь проклята служба! Мезенцев просил не волноваться: меня из милиции заберет он сам, а Марину отвезет в ресторан Лана. Это тем более было кстати, что метеорологи обещали на этот день дождь с грозой и градом, и тащиться нам, безмашинным, на это дурацкое «Седьмое небо» было бы не в радость.

***

В тот вечер разразилась страшная гроза с громом и молниями. И я даже обрадовался приезду Мезенцева на джипе, потому что иначе мне пришлось бы добираться до дома сквозь водную пелену, полувплавь, а так я поехал питаться на халяву, да ещё и в сухости.

Как я выяснил уже потом, телохранитель Лана привезла мою Марину на «Седьмое небо» и оставила за столиком делать заказ — «любой, что захочешь!» У Ланы были веские основания так говорить — никому не пришлось бы расплачиваться в любом случае…

— Надеюсь, ты меня поймешь! — сказал академик не вполне понятную мне фразу. — Шло слишком сильное смещение…

В семь часов двадцать восемь минут мы с Мезенцевым подкатили к башне, на вершине которой располагался злополучный ресторан со смотровой площадкой. Мезенцев закурил

И молния ударила в бочонкообразное навершие башни, прямо в тот столик, что был заказан Мезенцевым якобы для всех нас — а на самом деле для одной Марины. Впоследствии судмедэкспертиза установила, что был испорчен громоотвод, прерван контакт заземления. Пожар унес двадцать жизней случайно попавших под Молох людей…

Я не хочу подробно это описывать. Думаю, всем понятны мои чувства: отчаянье, боль, гнев бессилия. Я бросился в башню ресторана — меня как-то оттащили и скрутили доброхоты, иначе я запекся бы заживо. Мезенцев меня не удерживал. Он смотрел на огонь, как завороженный и не проронил ни слова.

…Я стоял на коленях после успокоительного укола, в сполохах милицейских и санитарных маячков, в мерцании молний, плакал — и струи дождя текли по лицу вперемешку со слезами…

…Почему я не убил тогда Мезенцева? Тогда я не понял, что это его рук дело. Мне все ещё трудно было представить, что человек может так досконально знать будущее. Я не верил, что молниями можно повелевать. И я помнил, что Мезенцев спас Марину тогда, у гинеколога, за что даже получил медаль МЧС… Понимать в чем дело, я стал много позже, когда сопоставил события и слова академика…

ИЗ НЕОПУБЛИКОВАННОЙ СТАТЬИ В. Н. МЕЗЕНЦЕВА ДЛЯ «НАУКИ И ЖИЗНИ»

…Много лет тому назад, 18 июля 1978 года на археологических раскопках в Киргизии близ озера Иссык экспедиция под моим руководством обнаружила Архей. Что такое архей? Перед нами из-под толщи пород предстала окаменелость, судя по всем данным, старейшая на земле. Она принадлежала к Архейской геологической эре и датируется более чем 900 миллионами лет до нашей эры.

Чисто визуально Архей — это субстанция, похожая на гроздь остекленевших капель, пузырьков, какие бывают под водой. Видимо, окаменелость — биологического происхождения. Архей стал величайшей научной сенсацией того времени. Мы нашли то, что вероятно, предваряло всю эволюцию животного мира!

Наконец-то стало возможным ответить на вопрос: что такое биологический ароморфоз — развивается ли он под влиянием обстоятельств или запрограммирован изначально?

Тогда мы ещё и предполагать не могли, что Архей станет куда более интересной разработкой. Компьютерные исследования руководимого мной института показали, что Архей — это хранилище невероятных, необъяснимых объемов информации. При трехмерном сканировании артефакта в компьютерные системы стала проникать некая иероглифическая информация, представленная многомерной картиной черточек и точек.

Сразу возникли две гипотезы. Доктор геологии, членкор АН СССР Александр Брускин предположил, что это инопланетное информационное послание, оставленное 900 миллионов лет назад и чудом дошедшее до наших дней. Коллектив Брускина приступил к дешифровке, которая длилась с 1986 по 1995 годы и никаких успехов не принесла.

Мой ученик, доктор физико-математических наук Арсен Полуян выдвинул в 1987 году встречную гипотезу: иероглифическая информация не плод сознательной деятельности, а отпечаток творения Вселенной. Когда частицы бомбардируют экран синхрофазотрона — писал Полуян — тоже возникает осмысленная картина материальной природы. Однако частицы бомбардируют экран стихийно, не подчиняясь разумной воле исследователя.

Мы спорили с покойным доктором Брускиным (он скончался в Израиле, в 1997 году), спорили до хрипоты. Я говорил, что иероглифический трехмерный рисунок не носит характера системы, поэтому дешифровать его невозможно: разумное вмешательство предполагает систему, бессистемное и есть стихийное.

— По-вашему Архей — игра природы? — иронически вопрошал этот фанатик технократической цивилизации. — Но вы осмотрели всю графику Архея?!

— Александр Михайлович! — говорил я ему. — Осмотреть всю графику Архея невозможно будет еще лет двести-триста, потому что ни одна вычислительная машина не может вместить в себя такой объем!

— Так откуда же вы знаете, что там нет системы?

— А откуда же вы возьмете средства дешифровки?

Арсен Полуян ежедневно звонил мне. Он пошел другим путем. Он предположил, что трехмерная графика черточек и точек — это отпечаток энергетических векторов. В момент непостижимого нам рождения современной Вселенной — писал Полуян — Архей непонятным пока образом «сфотографировал» энергетический разлет. Мир — это энергия. Материи нет и времени нет — материя это сгусток энергии, а время — это энергия движения частиц. Архей сохранил для нас первичные вектора направленности вселенской энергии.

Меня как ученого уже тогда потрясла и эстетически напугала картина мира, нарисованная учеником. Это был даже не черно-белый мир, а мир вообще одноцветный в стиле бессмертной картины Малевича «Негры ночью воруют уголь». Энергия — её однотипные потоки, водопады, завихрения, спиралеобразные конусы и воронки, её вектора и апексы заполнили мир без остатка, выбросив оттуда милые нашему сердцу иллюзии — и цвета и краски, и запахи и виды, и разнообразие и неожиданность. Мир доктора Полуяна работал как часы: без допущения какой-либо вероятности, четко и строго, по жесткой причинно-следственной линии.

Всякое будущее — потенциальное прошлое — формулировал Брускин доктрину своего оппонента Полуяна — в прошлом ничего изменить нельзя. Значит, и в будущем ничего изменить нельзя.

Брускин посмеялся над нами с Полуяном. Процитирую для точности его язвительные слова: «Итак, будущее и прошлое по Мезенцеву и Полуяну неизменны. Но как быть с их энергетической теорией времени? Время идет вперед только потому, что электрон вертится вокруг ядра, допустим, справа налево. Значит, если бы нашлась сила крутить электрон слева направо, то время пошло бы вспять? Но тогда и в прошлом и в будущем все можно поменять!»

Это был первый всполошивший мировую науку парадокс Архея.

Его назвали «парадоксом Брускина-Полуяна», примирив в этом названии двух непримиримых противников. «Время двинется вспять, если все частицы двинутся с прежней скоростью обратно своему нынешнему движению». Архей по теории Полуяна отражает начало движения частиц, их исходные вектора. При этом сами частицы — ничто, поскольку бесконечно делимы. Делим частицу на бесконечность — получаем ноль. От распада до ноля частицу удерживает энергия. Опять эта энергия!!!

До сей поры исследования Архея носили чисто теоретический характер. Но группа Полуяна вызвалась доказать, что практическая значимость Архея огромна. Черточки и точки Архея — начальные пункты движения векторов энергии. Построив продолжение до нынешнего участка энергетических полей от Архея, мы получим все прошлое как на ладошке: законы взаимодействия силовых векторов мы знаем, так что вся метаистория у нас в кармане.

Но сказав «а», Полуян должен был сказать жуткое «б». Продолжив от настоящего в будущее вектора сил мы… можем предсказать все грядущее Вселенной!

— Допустим, это так! — сказал я Арсену. — Но практически это опять ноль! Ведь нет никакой возможности рассчитать векторное движение на сегодняшней, завтрашней или даже послезавтрашней технике. Для этого нужно построить ЭВМ размером со Вселенную!

— А если выборочно? — спросил Арсен.

— А как сделать выборку? — парировал я.

Исследования Архея зашли в тупик, но мы с Арсеном получили пугающее право: смотреть на мир как на трехмерную пустоту безо всякого времени, в которой гуляет вихрь силовых векторов. Энергия гомоцентрично сжималась — получалась планета или камень. Энергия сжималась, у центра сжатия меняя направление на противоположное — рождалась звезда. Энергия скручивалась в сложные спирали наподобие ДНК — получалось животное или человек…

***

— …И вот в этой пустоте, — сказал Мезенцев, положив мне руку на плечо, определив по глазам, докуда я дочитал, — мне стало страшно, Кирилл. В этой пустоте я стал искать Бога.

— По-моему, — хмыкнул я, — Его уже нечего искать. Ваша картина мира предполагает его существование в обязательном порядке.

— Да? — грустно улыбнулся Мезенцев. — И почему же?

— Ну, материи нет! — загибал я пальцы, как ученик в школе. — Раз! Энергия в пустоте без времени — два! Начало мира из ничего, сиречь акт творения — три!

— Понимаешь, Кирилл… — начал было Мезенцев, но надолго умолк. Раскуривал свой любимый «Салем» и выжидательно, искоса смотрел на меня, боясь напугать своей тайной доктриной. Но все же решился. Этот груз академику не под силу было нести одному.

— Есть и другая точка зрения, Кирил… Это так называемый парадокс Мезенцева, и он основывается на бесконечной делимости ноля. Ноль бесконечен в силу этого деления. Ты представляешь себе дискретный ноль?

— Не очень… Но продолжайте, любопытно…

— Так вот, Кирилл, никакого акта творения не было…

— Да как же так…

— Помолчи! Сейчас я расскажу тебе страшную и последнюю доктрину материализма! Материи нет — так?

— Потому что нет неделимой частицы… — кивнул я.

— Времени тоже нет — так?

— Иллюзию времени создает скорость движения частиц…

— Что осталось?

— Энергия.

— Стоп! — Мезенцев глубоко затянулся и выпустил под потолок колечко сизого дыма. — А если энергию со знаком плюс сложить с антиэнергией под знаком минус и получится общий ноль? Не думал?

— Антиэнергию… То есть как… — холодея, переспросил я.

— Жопой об косяк! — рассердился Мезенцев. — Действие равно противодействию, слыхал? Вектора потушат друг друга.

— Энергии тоже нет? — шепотом переспросил я.

— Тоже нет. Общая сумма всех энергий равна нолю. Что осталось?

— Мы.

— Потом дойдем до «мы». Остается пока что трехмерная пустота. Она какая?

— Бесконечная…

— Значит, вправо от тебя сколько будет?

— Бесконечность…

— А слева?

— Бесконечность…

— Точка, во все стороны от которой можно отложить равные радиусы, является центром шара! — скрипучим голосом школьного учителя выдал академик. — Понял?

— То есть я центр шара Вселенной… И вы центр шара Вселенной… и Полярная звезда — центр шара вселенной… То есть мы в той же точке, где и Полярная звезда…

— Ага… — кивнул Мезенцев, попыхивая «Салемом». — Трехмерная пустота тоже юк…

— Не понял.

— Это по-татарски — «нет»… — зачем-то заметил академик, хотя я его не про то спрашивал. — Думаешь, я тебе софизм выдумал? Ладно, подойдем иначе: точка на плоскости — что это в объеме?

— Прямая линия, — пожал я плечами, не понимая к чему он клонит.

— Ладно… — удовлетворился Мезенцев. — Геометрию помнишь? Пересечение прямых — это что?

— Точка.

— Та самая наша точка на плоскости, ставшая прямой. То есть все прямые пересекаются в одной и той же точке!

— Кроме параллельных, — устало возразил я.

— Мы в объеме! — предупредил Мезенцев. — Тут неевклидова геометрия. Геометрию Римана помнишь?

— О том что нет параллельных прямых?! — спросил я, хотя в вопросе уже был ответ. Кончики пальцев на ногах заметно оледенели, по спине побежал озноб. Мезенцев крутил передо мной интеллектуальный фильм ужасов, и чем дальше — тем страшнее было воспринимать его беспощадные силлогизмы…

— Мы — точка… — вздохнул Мезенцев, — мы всего лишь сраная точка, мать её… Объема нет… А время… Относительно его все же можно допускать, так ведь? Если от числа отнять «икс» и число останется самим собой, то что такое «икс»?

— Ноль, — обреченно подсчитал я.

— Если от бесконечности времени отнять срок нашей жизни, то останется бесконечность же. Мы ноль в пространстве и ноль во времени… Нас попросту нет, Кирилл, как нет и этого мира…

— Но очевидность, Прокопий Порфирьевич! — возразил я, решив прибегнуть к методу Декарта. — Мы же слышим друг друга! Осознаем! Ощущаем! Мы мыслим, следовательно, мы существуем!

— Мы мыслим на протяжении нулевого отрезка времени. До этого времени нас ещё нет. После него мы уже ни о чем не мыслим. А нулевой отрезок — он и есть нулевой отрезок…

***

Однажды (в 1987 году) Мезенцева осенила догадка. Он попросил Арсена Полуяна произвести в гидрометрической лаборатории серию странных опытов. Полуян опытам большого значения не придал, послав в гидрометрическую молодого аспиранта Расфара Тухватуллина, отчего работы по анализу обратной реакции носят в науке имя «Феномен Тухватуллина», а не его руководителя Полуяна. Тухватуллин изучал возмущения потока при сильном энергетическом всплеске. Грубо говоря, он бросал камешки в воду и следил за кругами от камешков. В ходе фото-видео-замеров он смог воспользоваться простой истиной: после падения камня валик воды идет не только вниз, но и вверх по течению, против течения потока.

Дугу, уходящую вопреки течению, Тухватуллин изучал с особым пристрастием. Благодаря его монографии «Угловое возмущение основного вектора» наука получила возможность по возвратной дуге судить о величине брошенного камня, его массе, даже его форме. Природа не обделила аспиранта Тухватуллина сметкой, и он разработал десятки методик определения параметров камня по волне.

Теперь методики Тухватуллина Мезенцеву предстояло наложить на теорию времени. Мезенцев принял время в качестве равномерного потока (того самого основного вектора). Скорость времени увеличивается с повышением температуры и падает с её уменьшением. Мезенцев мог бы обосновать это элементарным хранением продуктов в холодильнике, но он исследовал северные и южные группы морских беспозвоночных и установил, что северные живут в среднем в два раза дольше южных (это вошло в науку как биохрональный закон Мюррея-Мезенцева). Корректируя время на температурные изменения, мы получаем общую среднюю скорость его течения (то есть движения частиц).

Методики Тухватуллина, позволявшие изучать камень по кругам, имели здесь огромное практическое значение: ведь если ниже по течению дуга образуется ПОСЛЕ, то выше по течению она образуется ДО падения камня. Математическая модель Тухватуллина (более вежливо назвать её моделью Полуяна-Тухватуллина) легла в основу изучения возмущений времени. Мощные энергетические всплески, подобно камню, должны были распространять волну вокруг себя не только вниз но и вверх по реке Хроноса.

Значит — делал вывод Мезенцев — за определенное время до какого-либо события мы можем воспринять энерговолну от него. Угловое возмущение основного вектора животные и люди чувствовали всегда — писал тогда восторженный Мезенцев. Собаки и кошки воют и даже болеют перед землетрясением или большим наводнением. Более примитивные животные используются в качестве живых определителей грядущей беды.

Люди в истории не раз отмечали «знамения» великих потрясений, в основе которых лежит смутное, внутреннее ощущение беды. Хроники древности и средневековья практически каждое крупное историческое событие сопровождают такими «знамениями». Перед мировыми войнами наблюдался серьезный всплеск рождаемости — как будто биосфера пыталась заранее компенсировать будущие потери…

Но поток времени, естественно, гораздо сложнее потока воды или даже электропотока. Возникает парадокс: если некто ощутил энерговолну и даже её рассчитал, посредством своего знания устранил причину волны — что тогда? Получится, что жесткая причинно-следственная связь распадется: ведь следствие есть, а причины ниже по потоку времени уже нет! Круги расходятся, а камень не брошен!

К чему это может привести? Ученые круги отвечали по разному: одни считали, что вообще ни к чему, другие прогнозировали полный коллапс Вселенной. Кандидат ф-м. н. Финогентов писал Мезенцеву: «Цепная реакция волны после угловой коррекции при устранении волны исчезает. Она остается только в нашей памяти как абстрактное нематериальное явление, как некая несбывшаяся гипотеза прошлого и никак не влияет на реальность».

Но академик Гатауллин почти в то же время вычислял по своей методике: «Товарищ Мезенцев! Устранение причины материального явления приводит к тому, что это материальное явление становится частью антимира. Свято место пусто не бывает: явление с устраненной причиной причинно привязывается к нолю, парадоксально восходит от ноля к материальным величинам и стало быть, будет иметь тенденцию возрастать до бесконечности…»

Все эти сценарии интересовали тогда только ученых: никаких реальных возможностей математически исследовать энерговолну пред-явления не было. Мезенцев рассуждал дальше: известно, что наиболее чувствительными к энерговолне являются наиболее примитивные животные. Стало быть, Архей должен воспринимать будущее вообще как живую реальность…

Так произошла сцепка проекта «Архей» и проекта энерговолн.

***

На даче Мезенцева созревали яблоки. Вокруг дачи раскинулись бескрайние поля краснеющей гречихи. И олигарх, медиамагнат Осиновский не отказал себе в удовольствии пройти полкилометра пешком, оставив на повороте проселка бронированный лимузин и охрану. Он чутьем древних своих предков осознавал, что к оракулу не входят, бряцая броней. Бориса Соломоновича Осиновского интересовало будущее — а будущее знали только Бог… и Мезенцев.

Академик вышел навстречу незваному гостю, и Осиновского испугала эта осведомленность оракула: ведь он ехал сюда в глубочайшей тайне и инкогнито. Но для академика Мезенцева не было тайн.

— Приветствую вас, Борис Соломонович! — ничуть не удивившись, вяло пожал протянутую руку Мезенцев. — Как дорога? Не растрясло?

— Благодарю… я в порядке… совершенно в порядке…

— Ну, тогда не откажите — чайку-с на террасе!

— С большим удовольствием…

Они уселись в плетеные кресла, и доверчивые яблони прямо к их рукам склоняли литые плодами ветви. Дул свежий ветерок и хозяин трех телеканалов настороженно крутил по сторонам желтой, овальной, как лимон, лысеющей головой с неопрятным пушком на лысине.

— Чай-то у меня особый! — бормотал Мезенцев. — С жасмином и мелиссой… Все свое, Борис Соломонович, все с участка… Лана, вели Даше подать крыжовенное варенье…

Телохранитель Лана застыла в гончей стойке, глядя немигающими глазами на живую легенду, живого чёрта, Князя мира сего на их с Мезенцевым террасе. Стройная, высокая, мускулисто-подтянутая блондинка с короткой стрижкой воина и тонким носиком, нежным подбородком тургеневской девушки понравилась Осиновскому, он невольно залюбовался на фемину — берсеркера.

Летом Лана носила камуфляжную майку и тонкие штаны от спортивного костюма. Её маленькая грудь, обтянутая воинственной материей, отлично смотрелась на фоне играющих бицепсов и чуткой, живой, даже нежной шейки. Осиновский не слушал геополитическое брюзжание старого академика, заведшего в присутствии великого магистра тьмы глобалистскую шарманку:

— …Вот возьмем Мурманский полуостров! Воткнем в центр телевизор, станем равномерно наматывать черный хлеб… Что же мы с вами Муромца что ли получим, Илью Муромца что ли получим?

Сути высказывания Осиновский не понял, но с готовностью поддакнул:

— Да-да… Столь экзотическим способом нам с вами Ильи Муромца никак не получить…

Лана, наконец, справилась с изумлением и пошла искать домработницу Дашу и крыжовенное варенье. Осиновский любовался её рельефной, твердой, как железо, спиной и длинными стройными ногами фотомодели. И снова прослушал начало реплики великого эрудита и корифея всех наук Мезенцева. Теперь тот перешел к экономике.

— …Алмаз, безусловно, будет легче расщепляться по формуле экономического единства, чем жемчуг дешевый… Вот, например, в магазине он может — алмаз-то! — расщепиться на экономистов, на продавцов, на бухгалтера, на культуру торговли…

Осиновский был очень занятым человеком. Будучи в экономике первым среди равных, он в другой раз охотно поболтал бы с Мезенцевым о культуре торговли, но сейчас его вело важное и неотступное дело.

— Прокопий Порфирьевич! — сказал Осиновский, переходя к насущному. — Я знаю вас, как патриота своей страны. Безусловно, её судьба вам не безразлична… Я приехал спросить вас сразу и без обиняков, как ученого, посвятившего жизнь исследованиям времени: кто победит на этих президентских выборах? Не будет ли свернут рыночный курс на культуру торговли, о которой вы так вовремя повели разговор?

Осиновский умолк, продавляя стул краешком жопы, напряженный, углом развернутый к академику, бегающий глазами и пальцами на коленках. Бриллиантовая булавка в галстуке ядовито поблескивала дьявольским глазом. Нервная еврейская прожилка над виском билась раненой птицей. Ветер шелестел в листве старого, полузапущенного сада. Пришли Даша и Лана, вдвоем накрывали на стол, косились на олигарха, более привычного на экране, чем в жизни.

— На вашем месте… — тихо и задумчиво сказал Мезенцев. — Да, на вашем месте, Борис Соломонович, я подумал бы прежде всего о собственной судьбе…

— Что… вы имеете в виду?! — нервно сглотнул олигарх.

— Может быть, вам интересно узнать день вашей смерти? — мило улыбнулся Мезенцев сквозь бороду.

Осиновский промолчал. Он видел прорицателей и магов пачками, все они искали поддержки его могущественной Семьи и все на поверку оказывались прощелыгами. Но Мезенцева олигарх боялся. Мезенцев ученый, академик, он изучает будущее по энергетическим векторам.

— Молнию можно предсказать, если видишь скопление электричества, — сказал Мезенцев. — Молнию можно рассчитать, если точно видишь тенденцию скопления…

Осиновский специально приехал сюда. Может быть, желая больше проверить Мезенцева, чем узнать результаты выборов. Результаты выборов он знает и без академика. Вчера ночью, встав из под капельницы в госпитале Вишневского (выводили из запоя) Осиновский записал в своем блокноте заветную цифру победы в I туре: 53,26 процента за его, Осиновского, избранника…

Осиновский силен и умен, настойчив и тверд. И все-таки будущее пугает его своим черным зевом, своей неоплодотворенной пустотой. Осиновский — сперматозоид, даже — сперматозавр, оплодотворяющий это будущее, делающий его великим. И все же…

— Я не хочу знать своей смерти… — улыбнулся, наконец, олигарх. Осторожность взяла верх. Осиновский мог бы посмеяться над этим всезнайкой-академиком, спросить с привычной наглой ухмылочкой хозяина жизни: «Ну, давай! Выкладывай!». Но осторожность — превыше всего.

— Я не хочу знать. Мы все умрем, я вовсе не хочу жить вечно, но и знать тоже не хочу… Я задал вам более простой и близкий вопрос…

— Вы уверены, что более близкий? — гадко осклабилась борода.

Осиновского продрало морозом по коже. Это все — фокусы мима — утешил он себя. Поганец ведет себя как и все проходимцы-экстрасенсы… Мерзавец, пытается напугать. Не получится…

— И все-таки вернемся к нашим баранам…

— То есть к вашему барану? Думаю, тут вам волноваться не следует, выборы пройдут без сюрпризов и эксцессов, ваш получит сколько запланировано…

— Кем? Сколько? — изобразил удивление Осиновский.

— Сами знаете. 53 процента. И ещё… 26 десятых…

Осиновский почувствовал легкий укол в сердечную мышцу. Про эту цифру пока не знал никто. Он держал её в тайне. Он сам придумал её и никому о ней не говорил… Блокнот он носил во внутреннем кармане своего пиджака…

— А… смерть… — вопреки себе выдохнул он на волне изумления.

— Я не могу вам сказать, Борис Соломонович… — издевался Мезенцев. — Вы же примете меры, предотвратите её — и получится искривление энергопотоков времени…

— Понимаю, — кивнул Осиновский желтушным подбородком. — Миллион.

— Чего? — отхлебнул чай академик.

— Долларов. В случае предотвращения.

— Это несколько меняет дело, — согласился Прокопий Порфирьевич. — Но все же, согласитесь, довольно трудно…

— Два миллиона. Сразу по факту.

— Завтра в Большом кремлевском дворце будет банкет, — скучающим тоном сообщил Мезенцев.

«Это он еще мог как-то узнать… — подумалось олигарху, — по обычным каналам…»

— Так вот, Борис Соломонович! Вас там отравят. Насмерть. Яд положат в вашу порцию фазана по-персидски.

— И что мне делать?

— Не есть фазана, — рассмеялся Мезенцев. — Теперь слушайте меня внимательно: чтобы выжить, вы должны сказаться уже отравленным и лечь в больницу. Не высовывайтесь оттуда не меньше недели. Распространите слух, что вы при смерти. Иначе до вас доберутся другими способами, вы меня поняли?

— Понял, — кивнул и икнул от напряжения магнат.

— И упаси вас бог, Борис Соломонович, что-то сделать не так…

Несложно понять мои чувства, когда я послушал этот разговор. Мезенцев — исчадие ада — понял я сразу и бесповоротно. Он убил мою Марину из-за этих вонючих смещений, прикрылся судьбой и Богом, определившим ей умереть — а теперь за пару миллиона долларов перевернул судьбу целой страны и даже не вспотел…

Не дожидаясь отъезда Осиновского (этот сатана меня нисколько не интересовал), я сбежал с дачи к себе на работу. Там взял у дежурного табельный «макаров», сдал карточку-заместитель и поехал обратно.

Вечером я уже стрелял в Мезенцева.

— Получай, сука! — прокричал я и выстрелил.

Лана быстрой тенью метнулась заслонить шефа, достигла своего в прыжке и приняла обе мои пули со смещенным центром в себя. Она падала, уже раненая, молодая и красивая, полная жизни — и это отрезвило меня, лишило того черного энтузиазма, который я испытывал вначале. Я убил совершенно напрасно совершенно невиновного человека!

Пока я стоял с дымившимся стволом в руке, остолбенело и тупо глядя на дело рук своих, Мезенцев (академик медицины!) скинул пиджак, закатал рукава и взялся остановить кровотечение. Пока Даша, прибежавшая на выстрел, очумело застыла в углу террасы, зажав рот двумя ладонями и икая от страха, Мезенцев наложил импровизированные повязки и перенес Лану на плетеный диванчик. Под голову (точнее, под шею) он подложил ей свой скатанный валиком пиджак.

— Чего стоишь, дура! — рявкнул на Дашу. — Иди, звони в неотложку, пусть едут…

Так я стал убийцей. Точнее, чуть было не стал — отдадим должное лечебной хватке медицинского генерала Прокопия Порфирьевича.

Когда приехала «скорая помощь» (часа через четыре), пришлось составлять протокол об огнестрельных ранениях и вызывать дознавателя областного УГРО.

Я его знал. Это был мой бывший высоколобый краснодипломный однокурсник Фархат Файзрахманов, человек, как и я, не нашедший себя в науке и жизни, уныло тянущий лямку мусорщика рода человеческого. Мне повезло, что он меня помнил. Он многое сделал для меня в тот момент (сука Мезенцев самоустранился — я не я и лошадь не моя!), но отмазать целиком не смог: я стрелял в 23-летнюю девушку, как говорится, «спортсменку, комсомолку», стрелял из табельного милицейского пистолета…

В первичном протоколе, который затем лег в основу всего следствия, Фархат предложил версию о случайном самостреле пистолета при моем баловстве и понтерстве. Так я тянул на «неумышленное убийство» (впоследствии «неумышленные тяжкие повреждения») при отягчающих обстоятельствах. Во-первых — я взял под карточку-заместитель свой «ствол» во внеслужебное время, для озорства, во-вторых — неосторожно обращался с оружием, что для сотрудника МВД совершенно недопустимо.

Кандидатская была мне больше не нужна. Милицейская карьера закончилась. На целый месяц я был заперт в «комнату приятного запаха» (КПЗ), где сидел совершенно убитый произошедшим — смертью Марины, собственной дуростью, мучаясь мыслью — выживет ли несчастная Лана?

Вычищенный из органов я предстал перед судом. На суде Мезенцев и заплаканная Даша подтвердили версию Фархата: дескать, выпили, валял дурака, со смехом нажал на курок, думая, что оружие не заряжено…

— Но почему в гражданку Карцеву попали две пули? — недоумевал судья. — Как это вообще возможно при непроизвольной стрельбе?

Дело клонилось в дурную сторону. Но Лана Карцева дала в больнице письменные показания в мою пользу, и мне влепили два года условно…

***

При выходе из следственного изолятора меня подобрал Мезенцев на джипе и отвез к себе на дачу. Там я некоторое время вообще был в полном ступоре, вяло ел, ничего не отвечал. Если бы не добрая Даша, уже знавшая, до чего может довести Мезенцев, я бы, наверное, покончил с собой. Но она ходила за мной, как за маленьким, кормила с ложечки, жалела, рассказывала долгие истории о своей жизни, отчасти развлекавшие, отчасти загружавшие меня.

И однажды я смог общаться, почувствовал в себе силу возражать Мезенцеву, который обрел привычку рассуждать при мне вслух.

— Люди увлеклись побочными свойствами Архея! — пожаловался Мезенцев сам себе. — Господи, какая чушь… Для них Архей — это только приемник волн предстоящих событий. Зачем им знать предстоящие события? Дураки, их счастье, что они не знают…

— Прокопий Порфирьевич! — возразил я решительно. — Вы преступник.

— Это почему же? — сверкнул он на меня очками.

— Вы делаете на Архее бабки, как последняя фарца! А ведь Архей мог бы избавить людей от страха перед будущим! Ваша методика могла бы сделать жизнь совсем иной: без преступлений, без несчастных случаев, без жертв наводнений, вулканов, землетрясений…

— Ну-ну! — окрысился Мезенцев. — Продолжай! Без времени, без пространства, без цвета, вкуса, запаха, без надежды и удачи…

— Зачем вы утрируете?! — искренне обиделся я.

— Я не утрирую. Это правда. Ты хоть подумал — почему от Архея до человека способность воспринимать волны грядущего живыми существами постепенно утрачивалась? А может быть — это защитное качество матушки-природы? У камня, Кирилл, нет никакой тайны будущего. Камень будет лежать, пока его не тронут. Камень полетит ровно настолько, насколько толкнут. Зная силу и массу, ты рассчитаешь полет камня за тысячу лет до броска — какая тут тайна будущего? Камень абсолютно предсказуем!

Мезенцев помолчал, потом закурил. Руки его дрожали. В последнее время он производил впечатление совершенно больного человека, развинченного и угасающего. Ноша его явно была ему не по плечу…

— И вдруг человек превращается в камень, Кирилл! Вдруг выясняется, что есть датчик, способный из тенденций заранее вывести любой поступок человека! Человека, его поведение, можно рассчитать как часы после заведения маятника… Причинно-следственная тюрьма, тюрьма энергетических векторов, все будущее по закону взаимодействия уже имеющихся векторов, потому что новым неоткуда взяться…

— Факт остается фактом! — сказал я ему, не желая вдаваться в его схоластику. — Вы убили Марину и вы спасли ублюдка, умерщвляющего нашу Россию.

— Я его не спасал, — тихо, но твердо сказал Мезенцев.

— А как же…

— В фазане действительно будет яд. Но Осиновский — живучий. Он бы все равно выжил. Он провалялся бы в больнице неделю, как я ему и велел, а потом бы вышел. Я… в сущности, я просто украл у него два миллиона долларов… Его люди проверят фазанью порцию и подтвердят мою правоту… И он оплатит мой комфорт — это единственное, Кирил, что у меня осталось…

— Хорошо… — смягчился я. — Ладно. Допустим. Пусть. Но зачем вы тогда спасали Марину?! Зачем вы так надругались над её жизнью и моими чувствами?! Зачем, если знали, что ей суждено умереть?!

— Ты не поймешь… — отмахнулся Мезенцев.

— А вы все-таки попытайтесь объяснить…

— Это моя ошибка, мальчик. Моя жалость. Не к ней — я глубоко презираю людей, ими движут вектора — и ничего больше. Люди — оловянные солдатики… Но я пожалел… попробуй понять… Она была распята, распята… Я пожалел Бога, потому что передо мной снова предстали пытки Христа…

Настала мне пора раскрыть рот. Мезенцев мог вломить мне поленом из камина по лбу — и все же мои глаза не вылезли бы так далеко из орбит. Ну, товарищ академик! Ну… Чего-чего, но такого я не ожидал…

— Какого… Христа… — выдохнул я кое-как.

— Заткнись, сопляк! — развизжался Мезенцев. — Пусть твой вонючий рот не оскверняет этого имени!

Походив вдоль и поперек по комнате, как тигр в клетке, Мезенцев немного успокоился. Достал из резного бара бутылку коньяка, отпил из горла, щедро проливая пойло на рубашку и галстук. Потом протянул мне.

— Прими…

Я, сам не свой, отхлебнул немного и отставил бутылку на секретер. Мезенцев жалеет Бога! Да, дальше, как говорится, некуда…

— Вектора летели наперекосяк… — начал Мезенцев. — От Архея они сталкивались, расходились, снова совмещались… И пришла пора им всем по законам взаимодействия векторов сойтись в одной точке… Так выглядит первый год нашей эры в моем мире. На самом-то деле ты же знаешь, что векторов нет и энергии нет…

Тут Мезенцев заплакал. Крупные градины слез текли по его заросшему лицу, путались в бороде.

— И тогда пришел Бог! — сказал Мезенцев. — Я не знаю, как это сказать… Он не пришел, потому что пространства нет… Он… Никто не видел Бога таким, каким довелось видеть его мне… Примитивные дураки видят в нем царя царей, грозную и страшную силу, канючат у него всех благ — а он Одинок, и Страдает, и Мучается. Нет ничего кроме него, ничего — представляешь? Ты не можешь себе этого представить! Если я замурую тебя в бетон и вставлю тебе в рот соломинку, чтобы ты не подох — и так будет вечно… Это лишь отчасти приблизит тебя к страданиям нашего Бога! Я понял суть распятия: ужасная языческая казнь была аллегорией мучений Творца, так сказать, земным отражением его скорби…

— Я не знаю… — пробормотал я. — Не понимаю, во-первых, для чего нам, двум образованным людям, вдаваться в эту религиозную ортодоксию… Но раз уж вы начали — по-моему, в религии распятие как раз дарует надежду всем верующим…

— Какую надежду?! — истерически взвизгнул Мезенцев, и я понял что он психически не вполне здоров. — На что?! На жизнь вечную?.. Ты хоть думал, как это ужасно — идти, идти, идти… в никуда?! Вечно и однообразно скитаться по звездным лабиринтам, даже если жареные голуби залетят тебе в пасть? Или смерть? Ничто, небытие — одна мысль о вечном мраке повергает думающего в ужас! Вечный свет и вечный мрак — они стоят друг друга!!!

— Воссоединение с Богом? — спросил я, уже подыгрывая безумцу.

— Бог замурован в бетон! — огрызнулся академик. — И это только приблизительная аллегория его страданий, потому что бетон — все-таки сущее, а у Бога нет ничего кроме него самого… Знаешь, Кирилл, я иногда восходил к нему… то есть мне так казалось… И это навсегда ввергло меня в отчаянье… В сущности, он настолько любит людей, что устроил для них все наилучшим образом: он развернул для них иллюзию пространства, раскатал несуществующую реку времени, расставил лубочные декорации природы… Человек живет в прекрасном мире иллюзий, и я понял, что сама радость — иллюзорная настойка… Для пущего нашего счастья Бог даровал нам неведение, недоказуемость вечного света или мрака — и, живя в догадках, мы умеем быть счастливыми…

— Почему же вас не устроило такое счастье, товарищ Мезенцев? — поиздевался я над крокодильими слезами академика. Он был отвратителен в минуту своей слабости, ещё более гадкий неопрятный бородатый мерзавец, чем даже в минуты сладострастного триумфа своих больных фантазий.

— Я учёный… — всхлипнул Мезенцев и утер рукавом дорогого пиджака свои пустые, прозрачные глаза. — Я уже не могу остановиться — просто негде… Я, как бульдозер, вгрызался в природу… Когда я был молод, она казалась мне необоримым трехмерным монолитом. НО!!! Лубочные декорации попадали… Частицы рассыпались в ничто, энергия уравнялась с нолем, а пространство, та, казавшаяся каждому незыблемой пустота, свернулась в вонючую точку… Я самый несчастный из людей, Кирилл, потому что посягнул на хлеб Бога, причастился святых тайн, вкусил плоть его и кровь… Я думал разделить с ним царствие небесное — а разделил с ним распятие…

— А заодно и богатство с Осиновским, — съязвил я.

Мезенцев, видимо, обиделся (правда глаза колет!) и замкнулся. Утер остатки слез, чопорно поджал губы и сухо, неожиданно для его предыдущего состояния, заметил:

— Впрочем, это все гипотеза… В мире нет ничего сверхьестественного. Более того, я даже доказал, что его не может быть.

— Интересно, как это?

— По причине отсутствия естества как такового…

— Я вас отказываюсь понимать, Прокопий Порфирьевич! — обиделся я на такие повороты. — Вы вообще с головой не дружите! Вы же сами доказывали, что в отсутствии Бога мир невозможен, его отсутствие предполагает отсутствие мира. Если вы после этого материалист, то нас попросту нет…

— Именно так… — важно кивнул бородатый псих.

— Как?! — не выдержал я, взрываясь. — Как?! Вот мы с вами тут разговариваем, вы бороду почесываете, я на стуле сижу — и всего этого нет?!

— Нет и все, — отмахнулся Мезенцев. — Это же не более чем твои ощущения… Точно так же ты ощущаешь переломленную палку наполовину в воде — а палка-то прямая… Если ощущаешь — то это кажется, а когда кажется — креститься надо!

***

Так я стал жить в доме у Мезенцева, потому что потерял все, и нигде во внешнем мире приюта мне не было. Я привожу свою причину — но причина, руководившая академиком, мне доныне неясна. Зачем он держал меня при себе и кормил? Его заинтересованность темой моей кандидатской навряд ли может быть принята в расчет. Хотя о кандидатских и докторских этот маньяк мог говорить часами, пережевывая одно и то же в жуткий кашеобразный маразм.

Завтракали мы обычно в большой гостиной с камином и длинным столом красного дерева персон на двадцать. Большая часть стульев была зачехлена, и только три открывали свой венский шелк для посетителей: центральный (когда-то это было место главы большой семьи — думал я) стул поскрипывал под Мезенцевым, стул слева отводился мне, а стул справа стоял теперь пустой; раньше на нем сидела Лана.

Буквально через пару завтраков я заметил, что Мезенцев не любит и боится животных. Это было тем более странно, что как медик он просто обязан был иметь с ними дело.

В то утро Даша подала нам вареные яйца «всмятку» в фарфоровых подставках-рюмочках и микроскопические серебряные ложечки для выедания оных. К завтраку полагалась белоснежная салфетка, столовое серебро и полный набор пряностей в фигурной дискретнице. На салфетках Мезенцев обычно писал охватывавшие его формулы и оттого частенько вообще не утирал губ.

Столовая академика располагалась на первом этаже, и через стрельчатое окно (прямо как в замке), забранное фигурной чугунной решеткой, Мезенцев следил за работой садовника, подстригавшего кусты роз. Хмыкал, поджимал губы, чем-то недовольный, но все же при мне садовника он в открытую ни разу не ругал.

— …Объект и субъект диссертационного исследования! — возвращался он к равномерному брюзжанию. — Это, Кирилл, очень методологически спорный вопрос! Ведь субъект исследования — это частное воспринимающее, то есть сам исследователь! Как же можно ставить раздел «субъект диссертации», что же, о самом себе писать?! Довольно схоластично также деление на объект и предмет диссертационного исследования…

Подавая ему гренки с жареным сыром, Даша глянула на меня вызывающе и игриво. Я еще не оправился от того удара молнии и потому ответил кислой улыбкой тоски. В момент наших перемаргиваний Мезенцев что-то узрел в пространстве перед собой и весь напрягся, словно обручами сдавленный.

— Моль! Моль, я говорю тебе, проклятых!!! — заорал вдруг Мезенцев на домработницу. Его кривой, корявый палец уперся в некую точку. Когда ошеломление первого момента прошло, и я взглянул в указанном направлении, то, действительно, увидел серую бабочку моли, приведшую Мезенцева в такой неописуемый ужас. Даша хлопнула ладонями — и мерзкое насекомое превратилось в склизкое пятнышко на её руке.

«Жаль, — подумал я, — что с Мезенцевым нельзя вот так же…»

Когда суматоха улеглась, мы вернулись к разговору, но, слава богу, перевели его в более живое русло.

— А почему «проклятых», а не проклятая, Прокопий Порфирьевич? — поинтересовался я, проглатывая бутербродик-канапе с сыром на шпажке.

— А! — отмахнулся он. — Проклинать вообще-то нехорошо… Так я, чтоб в неопределенной форме…

— Так вы все-таки верующий? — снова попытался я узнать правду. Мезенцев скользил в руках (точнее в голове) как угорь, и правило исключенного третьего на его шизофреническое мышление не распространялось. Он мог полдня доказывать вам отсутствие Бога, чтобы потом доказать его наличие…

— Теоретически Бытие Абсолюта трудно оспорить! — сказал Мезенцев, прожевав. Он задумчиво почесывал бороду, словно готовился к мозговому штурму. — Но на практике… Обыденный здравый смысл как-то отрицает Образ и Подобие в человеке. Ну, например: гены для будущего человека несут все сперматозоиды. А в человека преобразуется один. Получается — бессмысленная лотерея?

— Отчасти да, но…

— Далее. Если ребенок абортирован — была ли в нем живая душа?

— Гм… н-да…

— Слабоумный, безумец — неужели им вечно быть такими? Человек, впавший в старческий маразм — будет ли он в вечности таким, как в молодости или как в старости?

— Ну, если предположить устранение раздражителей…

— А это, дорогой Кирилл, главный вопрос: связь мышления и химических процессов мозга очевидна. Любой может посредством химии временно или постоянно ухудшить свой интеллект, привести его к распаду или к неоправданной эйфории…

— Но, Прокопий Порфирьевич… — встрял я робко, несколько ошарашенный его аргументами. — Если мысль — химическая реакция…

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.