Снята с публикации
Орёл Шестого легиона

Бесплатный фрагмент - Орёл Шестого легиона

Рассказы

Рассказы

Своя позиция

1


В армии командиры любят дисциплинированных солдат и сержантов, а не тех, которым десять раз надо объяснить, где лежит бревно, и двадцать — почему именно он должен это бревно нести.

Однажды, когда снежок в наваленных белых возвышенностях плавило весеннее солнышко и часть пришла с обеда, я, чтобы завязать дембельский жирок, расположился на кровати, вальяжно подставив под сапоги табурет. Окно было раскрыто, и весёлый воздух, выдувая казарменную слежатину, навевал приятные мысли… Но только я успел расслабиться, поёживаясь от наслаждения, как краем уха начал ощущать свою фамилию.

Я насторожился, потому что не ходил в отличниках Бэ и ПэПэ и не ждал поощрений, нехотя кликнул чижа: пойди, мол, узнай, и получил информацию о том, что я, младший сержант Киселёв, должен срочно заступить посыльным по штабу части. С ума сойти! Это с обязанностью убирать офицерский туалет! С такой несправедливостью я не мог согласиться — я был по званию младший сержант, а по сроку службы, что намного важнее, старый, то есть я отслужил уже полтора года. И мне пришлось встать и отправиться к инициаторам мерзопакостных армейских деяний.

Старший лейтенант Ряскин, нервозный хлюст из карьеристов, мне пытался объяснить, что не хватает рядовых и дневальными в наряд приходится ставить сержантов. Это ему не удавалось, как Ряскин ни пыжился и ни брызгал слюной. Почему дежурным по штабу при этом назначался младший сержант Лебедев со сроком службы полгода, я не спрашивал, а упор в своих возражениях делал на положения устава, не предусматривающие заступление сержантов дневальными, а тем более, посыльными. Здесь я проявил себя твёрдым уставником. Вообще, я уважал эту нужную книгу и многое из неё успел вычитать к тому времени.

Спор проистекал на территории штаба, на первом этаже, эмоционально, и командир части приоткрыл дверь и пробасил сипло:

— Оба мне сюда зайдите!

— Он отказ… — начал лепетать Ряскин.

Шматов поднялся, молча подошёл к книжному шкафу и взял устав, — шкаф затрепетал, как старший лейтенант Ряскин.

В присутствии нашего командира трепетало всё. Он только, бывало, возжелает поднять грузное подполковничье тело на второй этаж, как всё в расположении уже приходит в движение: «Шматов, Шматов…» — судорожно проносилось по укромным закуткам, каптёрке и ленкомнате. Эффект был, наверное, как от: «Немцы! Обходят!..» — во время войны.

Привыкший к такому ужасающему влиянию на окружающих своей личности, Шматов пристально посмотрел на совершенно свободно себя державшего младшего сержанта (на меня иногда находила наглость) и обнаружил явное неуважение к Вооруженным Силам, ракетным войскам стратегического назначения и к нему лично. Шматов выпучил бычьи глаза и дико заорал на Ряскина, которого вообще затрясло вместе со шкафом.

— Лейтенант!!! Не видите у своего носа!! Целый день спите! Задницу наели! На губу этого урода!! Разжаловать!!! И в наряд на сортиры каждый день!! А то сам будешь у меня очки драить!..


2


На гауптвахте встретили меня радушно, как старого доброго знакомого, отобрали ремень, оторвали лычки, хоть я и оставался ещё младшим сержантом. Мест в сержантской камере не оказалось, и проще было из меня сделать рядового, чем досрочно выпустить зарвавшегося служаку, какого-нибудь гвардии авиатора из вертолётной эскадрильи.

Трудно было попасть на губу простому смертному солдату. Это было своего рода элитное заведение для отборных разгильдяев, людей, уважаемых солдатской серой массой, — одно на весь огромный гарнизон. Но так я разозлил Шматова, что старшина отдал за то, чтобы меня посадили на трое суток, пакет мыла и пообещал ещё к моему освобождению привезти досок. Тогда я без задней мысли отнёсся к этому обещанию.

Потом, по окончании трёх суток, за отсутствие досок мне набавляли ещё…

Выведут на построение, а там каждый раз называют срок:

— Кошкельдиев!

— Е (они плохо русские буквы выговаривают).

— Трое суток ареста за самовольное оставление части.

— Киселёв!

— Я.

— Трое суток ареста за неуважительное отношение к старшему по воинскому званию. (Ничего себе старший — подполковник целый, как будто это я его сортир заставлял убирать.)

И так вот истекают третьи сутки, я уже весь настроившийся выйти на «свободу», мне говорят:

— Пять суток ареста за неуважительное отношение к старшему по воинскому званию.

Как будто это я виноват в том, что прапорщик доски не везёт.

Через два дня, на третий:

— Десять суток ареста за неуважительное отношение к старшему по воинскому званию.

Я уже стал подумывать и свыкаться с мыслью, что мне с такой динамикой срока до дембеля сидеть придётся: досок-то у старшины не было. Хорошо, что потом два придурка из нашей части на машине за водкой в посёлок поехали и перевернулись, и одного из них — водилу Короля — на меня поменяли, чтобы место не терять.


3


Бывают гауптвахты с ужасным, бесчеловечным режимом. Например, в книге одного предателя не предателя, но человека, по всему видно, повидавшего, описывается киевская гауптвахта. Я первые полгода служил недалеко от Киева, в учебке «Остёр», и наслышан был об этой киче… Не приведи, как говорится… — концлагерь истый… Там, рассказывали, по двору нужно было ходить кру'гом, по команде падать, отжиматься и получать удары сапогом от десантников, в камерах там арестованные коченели от холода.

А на гауптвахте нашего гарнизона было очень спокойно и хорошо проходить исправление — в камере, наоборот, было жарко, как в сушилке.

Старшим камеры всегда назначали нашего ракетчика. Считалось, что ракетчики интеллигенты и знают математику. Как будто солдаты ракетных войск в свободное от караулов, нарядов и дежурств время делают расчёты, чтобы точно попасть ракетой в Лос-Анджелес, а не смазать по Сан-Франциско. Это шутка, конечно, такая ходила, — просто начгуб был тоже с пушками в петлицах и нам благоволил.

Через своего старшего все выгодные работы доставались нам. Поутру мы, например, всегда разгружали молочные изделия, пили потом в камере кефир, а иногда даже газировку. Делились, конечно, и со стройбатом, и с летунами, и даже с вэвэшниками, — они лагерь неподалёку охраняли общего режима, и вражда с ними была страшная; хорошо, что у них своих хватало «нарушителей», и на кичу их вертухаи в караул не заступали.

Предположение Шматова о том, что туалет я буду выдраивать не в штабе, а на губе, не подтвердилось. Этой работой обычно занимались шнуры из непривилегированных родов войск, а из старых — разве что чуханы зачморённые (один у нас сидел — ночью по карманам шарил — бедолага). Но вообще Шматов мыслил реально, он человек был широкого ума, его фуражка имела самый большой в дивизии номер, — откуда он мог знать такие несущественные для службы войск тонкости?

Ещё такая была разновидность солдат редкая — музыканты. Сидел у нас один. С красными погонами, но с лирами, а не «капустой» в петлицах. Весёлый был парень и здоровый, в спецназе бы мог по виду служить, но он умел играть на каком-то инструменте — на барабане или на флейте — и попал в оркестр. Очень он любил с азиатами разговаривать и всегда на их языке, с акцентом:

— Абдурахман, твая мая понимай?.. Нравится армия?.. Харашо, а?.. Тепло… Старшина добрый — рана будил, Абдурахман кушал…

Те мотали головой: плохо в армии, мол, очень, дома хорошо. А мы смеялись от души. С серьёзным таким видом, помню, говорит:

— Армия — это стадо баран… И Абдурахман баран?..


4


Кормили на губе тоже хорошо, намного лучше, чем в дивизии, правда тарелки и ложки плохо шнуры вымывали (старательных духов и чижей не было на губе фактически), и есть было неприятно.

Курить не разрешалось в камере, но курил я в срок наказания больше обычного — по крайней мере, в полтора раза. Каждый день мы выезжали на работу, там через гражданских покупали сигареты и проносили в камеру. Как нас ни шмонали (особенно краснопогонники усердствовали — пехота, когда их караул был), наши молодые лёгкие регулярно наполнялись ароматным табачным дымом.

Правда, скуривать приходилось сигарету полностью, чтобы не оставалось бычка: на иголку окурочек накалывали и тянули губами почти пламень. Чего там только не выдумали. На нарах, то есть пристёгивающихся к стене щитах, у нас было вырезано шахматное польце, мы играли в миниатюрные шашки из хлеба (для изготовления чёрных шашечек в хлебный мякиш замешивался сигаретный пепел), были у нас и кубики с точками, и даже карты — отрезанные пополам для компактности полколоды.

Но в карты было очень опасно играть — всей камере могли намотать по двое лишних суток, а старшему наверняка впаивали десятку. Любая щель, любая чуть заметная дырочка в стене использовалась как тайник для всех незаконных предметов. Особенно вэвэшники были этого дела умельцы и конспираторы (куда там Ленину с его примитивными молочными чернилами).

Вечером после шмона мы спокойно проводили время в камере: играли, курили и просто беседовали, обмениваясь разгильдяйским опытом различных родов войск. Больше всех мне стройбатовцы понравились — лихие ребята. Они себя гордо называли на голливудский манер вэстэрами, от ВэСтр — военный строитель, значит. У них можно было на трое суток из части слинять, и никто не замечал этого. Не как в РВСН: часть, с понтом, постоянной боевой готовности: шаг влево, шаг вправо — попытка к бегству. Хотя и у нас части разные были. Полк мобильных ракет «Тополь» на шестнадцатой площадке как-то по боевой тревоге в течение дня собирался — к обеду шнуры поподтягивались из самохода, к вечеру — старые с офицерами подошли.

Никакие нормативы нашей армии не нужны с такой мобильностью, мы пока доберёмся до их выполнения, американцы три запуска успеют произвести. Но зато Советская армия была сильна своей непредсказуемостью: «Кто на красную кнопку сапог поставил?!»

Несмотря на динамику моего срока, прошёл он быстро.

В армии нетрудно сидеть в заключении, — армия сама заключение. Да ещё какое! В дисбате, говорят, совсем плохо. Здесь, наверное, как общий режим со строгачём соотношение.

Как-то к нам в дивизию из лагеря вэвэшный офицер приезжал. Согнали всех серо-бурошинельных в клуб. И он лекцию проводил просветительную. Рассказывал, как зэки у них на зоне отбывают наказание.

Цель этой беседы была — застращать нас ужасами лагерных порядков. В дивизии тогда повысилась преступность, злоумышленники из солдат роты охраны ночью взломали чепок, а в инженерно-сапёрном батальоне одного чижа забили насмерть. Получилось же наоборот — как реклама. И кино зэкам регулярно показывают, и в рационе овощи, и работы интересные, и специальность получить можно. Не зря на губе стройбатовец, отсидевший до службы, говорил, что на зоне лучше, чем в армии, — в армии беспредельней.


***

Старшина появился неожиданно. Сначала Короля завели, потом меня вывели. Отдали обратно ремень. Начгуб хотел мне не мой, дерматиновый, подсунуть — ловкач. Но я и тут отстоял свою позицию и получил кожаный ремень, правда не свой, а более старый. Они там, в сейфе, всех арестованных вместе, как сплетённые в клубок змеи, находились. Где там было мой отыскать — невозможно.

Смерть Михайлова

В тот вечер куда-то на точки потребовались баллоны со сжатым воздухом. Пока я шёл в компрессорную, я промок и замёрз. В Йошкар-Оле в конце октября идёт уже и снег. Но в тот вечер лил дождь.

Кабели для связи и управления в ракетных войсках стратегического назначения расположены в тоннелях. В тоннели закачивают сжатый воздух. Когда случается порыв, манометры показывают падение давления, и легко установить место повреждения — очень простая система.

По службе я следил за уровнем давления в кабельной шахте, забивал сжатым воздухом длинные металлические баллоны, возил их на специальной тележке на командный пункт, менял пустые на заполненные. Иногда за баллонами приезжала машина.

Баллоны для заправки привёз Михайлов. Он вылез из кабины, маленький и угрюмый, как волчонок.

Я привычно кантовал баллон, наворачивал на резьбу штуцер. Михайлов прислонился к косяку двери и наблюдал. Имени его я не помню; я почти не помню имён людей, с которыми служил в армии, только фамилии остались в памяти и воинские звания.

Тогда я не знал, что Михайлов чуваш. Чуваши и марийцы как-то уже совсем обрусели и ни по виду, ни по акценту от русских не отличаются, и фамилии у них русские.

Я включал компрессор, и воздух под мощным давлением наполнял баллон через хлипкую трубку. Манометр дребезжал. Чтобы не терять времени, я не особенно заботился о безопасности.

— А может сорваться? — неожиданно спросил Михайлов.

— Конечно, — ответил я.

— Как ты здесь работаешь?.. Я бы не смог…

Я посмотрел в лицо Михайлова. Тогда я не понял этого выражения.

Наверное, я увидел пустоту, тоску, что ли, отрешённость. Я слышал о предчувствии смерти, и после гибели Михайлова сразу вспомнил его глаза. Да… было опасно — слетевший набалдашник штуцера запросто проломит голову, и нам доводили подобные случаи. Но что ли ментальность у нас такая — не всегда я отходил от компрессора при забивке. А сколько людей загибалось в этой злополучной ракетной дивизии: то током кого-то шибанёт, то деревом привалит, не говоря уже об издержках дедовщины.

Мы погрузили в шишигу баллоны. Михайлову не хотелось ехать ночью и в дождь, он нервно сжимал тонкими пальцами окурок и тянул время: «Ну, давай»…

Через неделю я как сержант заступал в наряд по столовой, помощником дежурного. После обеда мы пошли в санчасть. Санинструктор вышел на крылечко: «Жалобы на здоровье есть?» — «Нет». В части наряд получил подменку и завалился спать: перед заступлением положен сон.

Михайлов был в этом наряде по столовой. К нему из Чебоксар приехала мать, он не стал отдыхать, а пошёл к ней на КПП. От наряда его никто не освободил.

В мои обязанности входило привести людей в столовую, проверить, все ли на месте. Ещё я получал на наряд дохлые шайбы масла. Солдаты заступали в столовую десятки раз, почти через день: прекрасно знали, что им делать и без моего руководства.

Михайлов стоял на мойке посуды. После ужина пришёл наконец прапорщик — дежурный по столовой. Он обнаружил, что Михайлов пьян, схватил его за шиворот и поволок в казарму, к ответственному по части.

Майору Бубуку новые звезды не светили, он готовился к пенсии, имел квартиру, строил дачу за городом и мечтал крепко обосноваться на марийской земле. Майор проявил только необходимую строгость должностного лица. Он снял разгильдяя с наряда, а так как тот начал буянить и попытался куда-то убежать, приказал старшему сержанту Плющу закрыть его в сушилке для протрезвления. Трезвеют обычно в прохладных помещениях, но в казарме такого, да ещё чтобы закрывалось на замок, не оказалось.

Плющ связал для надёжности руки Михайлову брючным ремнём, для порядка дал в зубы и закрыл в сушилке. Ночью Михайлов развязался и на этом же ремне повесился.

Военная прокуратура проводила расследование. Из кабинета, занятого следователем с погонами капитана, выходили раздражённые офицеры — все неприятности на их голову сыпались из-за бестолковых бойцов, которым почему-то не живётся спокойно.

Солдаты ждали очереди, не скрывая оживления, — они получили хоть какое-то развлечение, радовались возможности отдохнуть от нудных работ на территории и в боксах.

Старослужащим, а особенно сержантам, пришлось туго. И так всегда красная рожа Плюща сделалась малиновой от переживаний: следователь допрашивал его особенно тщательно и заставил писать объяснительную по случаю неуместного рвения в службе — под дембель наклёвывалась статья «неуставные взаимоотношения». «Ну не сволочь этот Михайлов?!»

Я тоже подробно рассказывал о том, как личный состав наряда якобы готовился к службе: по уставу и под чутким руководством товарища прапорщика (конечно, нас успели проинструктировать). Похожий на гестаповца следователь вкрадчиво советовал мне не врать, посмотрел пронзительно и задал вопрос: «Почему солдаты не подшили подменное обмундирование?» Я ответил, что за два года службы ни разу не видел, чтобы в армии подшивали подменку, и с тем был отпущен.

Капитан юстиции нервничал: ни одной зацепки в таком, казалось, простом деле.

Изучение найденной под сиденьем шишиги пачки писем от девушки не внесло ясности. Девушка не писала о расставании, о том, что нашла другого и выходит замуж. Она ждала Михайлова и скучала.

Приезжала мать, деревенская матрона, и слёзно клялась, что «ничего такого» не говорила и девочку она знает — хорошая девочка.

В части Михайлова не били, он уже отслужил год, в расположении появлялся редко, больше времени проводил в разъездах и в автопарке, на продажах бензина не попадался, за машиной следил.

Выяснилось, что мать Михайлова, когда навещала сына, сунула ему по материнской доброте бутылку водки; что распил он её в автопарке с земляком, водителем из ТРБ, и потом добавил в расположении одеколоном. Но мало ли кто напивается, — солдат уж при каждом удобном случае.

Причина, по которой нормальный боец взял вдруг и повесился, даже в пьяном состоянии, отсутствовала.

Когда дневальные сняли тело с петли, сержант Кудинов пытался оживить труп искусственным дыханием и сломал два ребра. Да ещё след от зуботычины Плюща… Короче, комитет солдатских матерей поднял шум. Впечатлительные женщины твёрдо уверились в том, что Михайлова убили, а потом инсценировали самоповешение. Что-то вышло в прессе об издевательстве «дедов» и пособниках убийц в офицерских погонах. Бубуку в послужной лист впаяли неполное служебное соответствие, командиру части объявили выговор.

В день, когда лейтенант Толстолужский повёз гроб в Чебоксары, тоже шёл дождь. Я забивал баллоны в компрессорной и вспоминал взгляд Михайлова за неделю до смерти. «Ну, давай», — сказал он мне тогда, машинально выронил потухший окурок, хлопнул дверью и растворился в ночи под вой мотора.

Дорога в облака

В последний день моего заключения на гауптвахте мы с музыкантом, Кошкельдиевым и ещё одним чудиком из стройбата поехали строить новую комендатуру. Вместе со стройматериалами мы тряслись в кузове ЗИЛа на серых улицах города. Нас пронизывало в открытом кузове.

— Не май месяц, — процедил музыкант, взъерошенный, в красных погонах.

— И климат ближе к северному, чем к южному, — сказал я.

Маска скифских изваяний не сходила в тот день с лица Кошкельдиева, а военный строитель смотрел на прохожих, пробуя рукой ветер за бортом ЗИЛа.

ЗИЛ въехал в ворота КПП. Солнце где-то пряталось: небо зияло сыростью, наводя тоску по дому. От того, что в камере было жарко, холоднее было на улице. Кутаясь в шинели, мы занесли минеральную вату, фанеру и доски в комендантское помещение. Два плотника ставили стенку, разделяя простор старого дома. Мы стали поддерживать фанеру и подавать им молоток.

Работой руководил прапорщик в лётном бушлате. Он сдвигал на затылок фуражку из ателье, без знаков различия больше напоминая разухабистого капитана или старлея.

Лётный прапорщик весело представился Алексеем и разговорился с мужиками. История его жизни излилась тогда на безразличных плотников и как бы несуществующих солдат-арестантов. Прапорщик говорил непринуждённо, обращаясь к гражданским, но будто невидимому вездесущему слушателю, в пустоту или в вечность. Он был весел, двигал фуражкой и выворачивал душу.

В детстве Алёша мечтал об истребительной авиации. Авиапарады в Тушине вызывали в его душе волнение: неделю потом, ложась в постель, он видел заходящие на вираж серебристые звенья МИГов, снова его охватывало чувство радости, и он ворочался, подолгу не мог уснуть.

Но отец Алёши, несмотря на довольно заметную в партийных кругах фамилию, был интеллигентом. Он считал, что в армию идут глупые люди, а не такие, как его Алёша, который в шесть лет знал таблицу умножения и учил английский язык.

Стальная логика чеканила слова отца — разве умный добровольно выберет военную службу? Наконец — существует пассажирский воздушный флот и Московский авиационный институт. Но почему-то мирные самолёты не приводили в восторг этого мальчика, оставляли его равнодушным.

Ломая график начальника, отец проверял уроки и говорил притчами: «У отца было три сына: два умных, а один — футболист». И покорный сын вместо футбола спускался в метро с широким мольбертом, стесняясь своего вида. Алёшу ждало будущее, серебристые мечты невинно падали с неба под мудростью отца и ложились ватой под материнским страхом. Он шёл на медаль и поступил в престижный вуз (с бронью от службы в армии).

Когда Алёша был студентом, его мама говорила: «Мальчик учится», — и давала деньги. Подросший мальчик больше заинтересовался девочками, чем сопротивлением материалов. Теперь он был выразителен и отравлен ядом цинизма (ядом, сбивающим лёгкий ритм девичьих сердец); он играл печоринские роли и доигрался: очередная девушка невнимательно отнеслась к порыву его души, оказавшись стервой.

Об этой распространённой истории не хочется и говорить, но Алексей впал в депрессию и забрал документы из института на втором курсе.

Пришла повестка из военкомата и долго лежала на столе. От повестки мама расстраивалась, у неё начались красные пятна на лице. Мама плакала, а несгибаемый отец ходил по московской квартире, роняя предметы. Его принципы рушили красные пятна: он снял трубку и набрал номер из блокнота. Звонок оказал влияние: Алексею выдали военный билет без записей о службе; он швырнул билет в тумбочку и бродил по аллеям, отрешаясь от мира.

На следующий год его восстановили в институте. Это был уже не тот баловень судьбы. Неуловимые чёрточки сделали его лицо загадочным и даже с неким привлекательным для институтских барышень траурным оттенком. Теперь это был замкнутый молодой человек. Он не встречался с девушками, чем ещё больше распалял их интерес. В конце концов, ему перестали делать глазки, вынеся диагноз: «странный». Когда Алексей бросил институт на четвёртом курсе и ушёл в армию, этот диагноз вполне подтвердился.

Обманув бдительность родителей, он добился переосвидетельствования. (Что, впрочем, оказалось несложным.) Всё же это был редкий случай — человека с «белым» билетом взяли в армию. Но как учит нас жизнь — нет ничего невозможного.

Алексей попал в вертолётную авиацию. Отец на него обиделся и не пришёл провожать. Может, отец сказал: «Он мне не сын», — или что-то в этом роде. Пришла только мама и плакала на сборном пункте.

За час до обеда в помещение комендатуры зашёл тощий и длинный, как шланг, майор.

Незнакомый майор сказал: «Здесь арестованных недопустимо много», — и выгнал меня и военного строителя рыть траншею.

Задрав воротники шинелей, мы недолго поимитировали лопатами, выбивая хрупкую крошку земли; а по дороге на кичу восторженный музыкант дорассказал мне историю «летуна». В кузове бросало: музыкант сбивался на прогноз меню предстоящего обеда и другие темы.

Отслужив два года, Алексей чуть не попал в дисбат за драку с айзерами (или узбеками). Он не поехал на дембель, потому что ему присвоили звание «прапорщик» и послали в Афган. Может, он закончил курсы, получив квалификацию.

В Афгане офицеров косила желтуха, освобождая вакансии. Алексей выказывал характер: гонор выжившего в «чёрной эскадрилье» и прожжённого солью фронтового пота москвича. Но он рвался в небо и стал летать в экипаже борттехником в разгар войны.

…Две вертушки жались над барханами к сухой земле и ныряли в изгибы гор. «Пехота» просила «воздух» в эфире, заполняя площадку трофеями чужого каравана и своими ранеными. Обещая зарвавшейся пехоте смерть, солнце садилось в непокорные скалы; моджахеды подтягивались для броска, их дерзкие фигурки били из-за камней всё прицельней. Тогда, ревущий от трофеев вертолёт случайно не зацепился за скалу, выбираясь из ущелья и получая пробоины.

После этого случая прапорщик Алексей служил на земле: пуля повредила ему локтевой нерв на излёте.

Я дембельнулся и забыл рассказ прапорщика. Вернее, я о нём не вспоминал в потоке гражданской жизни. Необычная жизнь разительно хлестнула в уши возгласами: «Водочка! самогоночка!», предвещая рекламу на каждом шагу. Два года назад я рыскал по городу, как юный следопыт, и получал две бутылки после часовой очереди. С зятем мы три раза занимали очередь, чтобы позвать гостей на мои проводы. Теперь мне дали ваучер, я поступил на истфак и не мог жениться, не поддаваясь соблазнам коммерции и бандитизма. Бушевала инфляция, я изучал промыслы египетских жрецов и исход евреев из Египта. Потом появилась песня Сюткина: «Любите, девочки, простых романтиков: отважных лётчиков…»

Когда я слышу эту песню, перед глазами стоит человек в синем бушлате, унылое небо над двориком комендатуры, и уже в другом небе (почему-то жёлтом) вертолёт над складками гор.

Орёл Шестого легиона

… — Я был счастлив на войне!.. Вам никогда не понять этого… Всё спокойно, голубое небо, солнце… Загораешь, а бойчишки роют… А душа-то знает… Она всё знает… Она чувствует… Это кайф… Идёшь в колонне, и сидит игла, глубоко где-то — в каждую секунду рванёт… И хорошо, если не разлетишься в клочья… а просто вмажет… в обочину… А пули когда свистят над ухом… Чувство, я вам скажу… Да вообще… смерть штука тонкая. Вот какого хрена мы бухаем, курим эту гадость?.. Приближаем смерть… Но очень медленно… И кайф медленный…

Рассудки волокло туманом. На столах опрокидывались чашки с водкой. Мы отмечали сессию, и Юра Белов учил нас жизни. Бывший офицер, он комиссовался из армии и с какого-то прибабаха попёрся на очное отделение истфака лет в двадцать пять — нам всем было по семнадцать-восемнадцать.

Этот необыкновенный студент носил костюмы, бесцветную шевелюру располагал выгодно скрывая плешь, прихрамывал от тяжёлого ранения — но как-то лихо, с выправкой… Не красавец в общем-то… С лицом хоть и голливудских суровых форм, но помятым оспинами — довольно невзрачным… А девки за ним бегали…

К страданиям женской души Юра относился безразлично. Больше его интересовали ноги и другие выразительные места. Попал он в настоящий цветник, и не терялся.

Конечно, выпивал Белов не по-детски. И если напивался, то вдребезги, с разгулом. Тогда он крушил всё, что попадалось под руку в общежитии: от дверных стёкол до студентов-полицейских. Эти парни в наивных камуфляжах не сразу догадались подружиться с шумным жильцом. Зато потом студекопы настолько прониклись симпатией к Белову (удар-то у него хлёсткий был, на солдатиках отлаженный), что стали Юре всячески оказывать внимание и даже предупреждать о милицейских рейдах.

На дворе стояла эпоха терроризма — на фоне нарушения режима регистрации и пьянства. А с пьянством, понятно, бороться легче, чем с терроризмом, — так же бесполезно, но прибыльно и неопасно.

Белов плевал на рейды… «Сержант! Выйди и зайди как положено!» — ревел он на тружеников правопорядка… С ментами такие штуки не проходят, у ментов лица кирпичом, осенённые законностью, это тебе не полиция нравов для студентов: Юру забирали на ночь в уютную камеру, к бомжам и пропившимся аспирантам.

О приводах в милицию не всегда сообщали в университет, но и без того жалобы на Белова сыпались отовсюду, и по самым разным поводам. Ректор приходил в отчаянье — мало у него своих проблем? — и вызывал Белова для отчисления.

«На ковёр» наш герой входил в орденах и медалях. Строгий ректор спускал пар, постепенно умилялся от боевых наград, вспоминал военное детство и голодные годы, однако на втором курсе Белова всё же отчислил за беременность первокурсницы.

Мама закатывала скандал, незадачливая невеста строила растерянные глазки и всхлипывала, — но жениться Белов отказался наотрез… Хватит… Он уже ставил подобный жизненный опыт. Да и не может он жениться на всём филологическом факультете (девочка была оттуда) … Короче, свободу на высшее образование Юра менять не согласился ни в какую. Ему к тому времени и самому надоел скучный университет, а ректору, несмотря на трудное детство, надоели боевые награды — сколько можно их лицезреть, в конце-то концов!

А учился Белов совсем неплохо.

Экзамен. Накал страстей. Все в толстые книжки уткнулись от страха (вот уж действительно бесполезное занятие — перед смертью не надышишься). В самый разгар заявляется Юра:

— Что главное при сдаче экзамена? — Здесь он ехидно держит паузу и расстреливает группу взглядом. — При сдаче экзамена главное — не забыть зачётку!

И дверь на себя без очереди, с видом, как будто он пришёл не сдавать экзамен, а принимать.

Я по мальчишеской наивности, а скорее из зависти, видел в нём везучего дурака. До тех пор, пока не оказался с Беловым на зачёте за одной партой.

Зачёт по русской культуре принимал профессор Минц. Старый коммунист, совершенно непробиваемый жалобами девушек на увеличение живота. Парней Минц вообще ненавидел. О взятке не могло быть и речи.

Когда уже полгруппы понуро рассматривало дырку от бублика вместо записи «зачтено», Белов вошёл в аудиторию в своём самом парадном кремовом костюме и в галстуке с золочёной булавкой. Вообще он одевался крайне элегантно (не столько дорого, а именно элегантно), особенно в дни экзаменов и трудных зачётов — по принципу «экзамен для меня всегда праздник».

Сначала Белов рассказал всё, что знал о «Повести временных лет». А знал он, что таковая была и являлась первой русской летописью. Но Юра вывел эту мысль на оперативный простор, вплоть до корпения бедных писцов под страхом смерти в монастырях.

Я слушал, и мрачные кельи с монахами, гробящими зрение для русской истории, стояли у меня перед глазами.

— А в каком веке появилась «Повесть временных лет»?

Белов ничуть не смутился:

— В десятом.

Сморщенные глазки Минца широко открылись. (Этот преподаватель никогда не говорил: «Неправильно». Только слушал, задавал вопрос, а потом оценивал.)

— А письменность на Руси в каком столетии возникла… кхе-кхе?

— Тоже в десятом.

По новейшей концепции Белова получалось, что русичи, едва научившись писать, тут же задумались о потомках и засели за летопись, не жалея сил под руководством Нестора.

Вторым вопросом у Белова значилось древнерусское зодчество. Кто-то ему подсунул шпору с неразборчивым девичьим почерком и сокращениями. И он начал живописать зодчество…

— Что это за закомарники? — не выдержал удивлённый профессор. За пятьдесят лет карьеры он услышал новый научный термин. (А речь шла о закомарах — это такие полукруглые завершения стен под сводами храма, просто Белов так разобрал «закомар.» в шпоре.)

— Может, накомарники? — брюзжит Минц.

— Может, и накомарники. — В шпоре-то неразборчиво написано.

— А может, это от комаров?

— Может, и от комаров. — Юра допускал такой вариант применения неизвестного элемента зодчества — почему бы и нет?

Потом старик достал открытки:

— Что это за собор?

— Софийский. — Белов других не знал.

— А где он находится?

Юру такая постановка вопроса привела в лёгкое замешательство… Он был твёрдо убеждён в наличии исключительно одного Софийского собора, киевского, потому что в военном училище интересовался историей и даже что-то читал про Киевскую Русь на самоподготовке.

— Но не в Киеве?..

— Не в Киеве… кхе-кхе.

И тогда Белов оценил местность — а на открытке снежок искрится и деревья большие, хвойные.

— Новгород!

Минц поставил зачёт и вспоминал потом эти накомарники, пока не умер за кафедрой от инсульта.

Нет, Белов дураком далеко не был. Он мог самый скупой фактик с даткой из программки обмусолить и так, и сяк. Вспоминал редкие подробности древних сражений: «…Скачет шеренга рыцарей в стальных доспехах (это у него в античном Риме рыцари) … Блеск лат мешал целиться лучникам, они редко попадали в цель и поэтому проиграли сражение…»

Когда Белову совсем не хватало материала для ответа и злорадный экзаменатор дожимал его наводящими вопросами, Юра невзначай привязывал историческое событие к факту из собственной биографии: «…Да. Рубикон — это река… И Юлий Цезарь задумал тяжелейшую операцию. Вы представляете?.. Переправить такую массу солдат и коней через бурные воды?.. Когда мы форсирсировали Сунжу…» А уж про форсирование Сунжи, и всех остальных водных преград с использованием плавсредств, Юра мог рассказывать долго… В общем, я не помню, чтобы он попал на пересдачу, хоть на троечку, но выкручивался.

Интересно, что Белов, казалось, презирал излишнюю образованность, но на экзаменах выражался ярко и поэтично, как писатель. И конечно, козырял не к месту всякими изящными военными словечками типа «ротация», «рекогносцировка»… От физкультуры его освободили, но кросс Юра любил. На своих побитых осколками ногах он добровольно пробегал три километра и бег обзывал ускоренными передвижениями. Говорил он ещё «пардон» вместо «извините» — поручик царской кавалерии, блин…

Преподаватели, как известно, пунктуальностью не отличаются. И ровно через двадцать минут опоздания лектора Белов увлекал за собой группу из аудитории — было такое право у студентов, негласное, но без Юры мы не решались им воспользоваться.

Сам же Белов присутствовал на занятиях редко, а опаздывал, наоборот, часто. На вопрос: «Почему опаздываете?» — он честно отвечал: «По ряду причин», — с достоинством проходил, усаживался за парту, небрежно вынимал из папочки тетрадку (одну для всех предметов), великолепный Parker из кармана и обращал ласковый взор на застывшего кандидата наук — можете продолжать…

В День исторического факультета приходили выпускники с лицами высокомерной радости. Некоторые несли на руках детей, вели мужей и жён; большинство всё же ностальгически отбивалось от семейных уз — и тогда уже по полной: один юный директор сельской школы поскользнулся, раздавил очки и едва не задел декана блевотиной, а не слишком свежей красоты дама перепутала в мужском туалете археолога Кукуяна с оставленным на хозяйстве супругом… Студенты и преподаватели разыгрывали на сцене представление. Команда КВН в одежде султана и его гарема бросала в зрителей эссенции истфаковского юмора на восточный мотив. Актовый зал гудел, гоготал, смех тонул в музыке, замирал и снова взрывался. Осторожно хлопали пробки шампанского выпускников. Студенты под шумок набирались дешёвым вином и водкой.

Под закат торжественной части, когда демократичные преподаватели вдоволь над собой поиздевались в сценках, доцент Павловский заскандировал: «Истфак пил! Истфак пьёт!! Истфак будет пить!!!» Белов в распахнутом светло-стальном плаще и с пластиковым стаканом в руке взбежал на сцену, всучил стакан обалдевшему Павловскому и потребовал выпить до дна: «За истфак!» Зал ликовал… Юра запел гимн факультета.

Пусть я убит у Ахерона,

И кровь моя досталась псам,

Орёл Шестого легиона,

Орёл Шестого легиона,

Всё так же рвётся к небесам…

Забарабанили спинки сидений. Зал вставал. Гул осёкся, песня захватывала ряд за рядом, набирая мощь. Галёрка из выпускников отставила бутылки и подхватила:

Всё так же горд он и беспечен,

И дух его неукротим.

Пусть век солдата быстротечен,

Пусть век солдата быстротечен,

Но вечен Рим! Но вечен Рим.

Пусть век солдата быстротечен,

Пусть век солдата быстротечен,

Но вечен Рим! Но вечен Рим…

Мы стояли и пели. Горячее чувство веселья, единства, воли и озорства распирало грудь, заражало, рвало плакаты со стен наэлектризованным воздухом.

Сожжён в песках Ершалаима,

В водах Евфрата закалён,

В честь императора и Рима,

В честь императора и Рима,

Шестой шагает легион.

В честь императора и Рима,

В честь императора и Рима,

Шестой шагает легион.

Пот, кровь, мозоли нам не в тягость,

На раны плюй — не до того!

Пусть даст приказ Тиберий Август,

Пусть даст приказ Тиберий Август,

Мы с честью выполним его…

Как ни странно, никто из нас не спился от усердной учёбы. Все стали приличными работниками всевозможных учреждений. От таможни до магазина «Детский мир». В школу пошла ненадолго только Светка Гнедаш. А Юра исчез.

Звёздный час Луноходова

В первый день занятий на военной кафедре Аполлонов успел стать на левом фланге. Строй студентов вытягивался в коридоре. Полковник Измеров, отсекая опоздавших, дал команду Аполлонову: «Закрой дверь».

Аполлонов закрыл дверь и возвращался.

— Почему опаздываете?! — оборвал его Измеров.

— Вы же сказали закрыть дверь?..

— Кто вам сказал?! — Измеров оглядел неформального студента исподлобья и упёрся взглядом в Щелкунова. — Товарищ подполковник, разберитесь!

Вытащив серьгу из левого уха и сбрив кислотный бобрик, Аполлонов долго ходил в наряд. Он сидел у злополучной двери, невнятно отвечая в трубку телефона.

Аполлонов был из богатой семьи разведённых родителей. Говорили, что он вхож в подпольный свингерский клуб и имеет гомосексуальный опыт. Опыт наркотиков у него имелся точно. Он чего-то глотал. Потом как призрак переходил в аудитории, не замечая вопросов. Ещё Аполлонов пил водку (хорошими порциями) и не мог посещать военку регулярно. Он заранее готовил уважительную причину.

К его счастью военные преподаватели не улавливали перегар, а память полковника Измерова испортилась в танковых войсках. Как-то, посылая отряд студентов на помощь биологическому институту, Измеров назначил Захарова старшим: «Захаров, прибудете на кафедру — сразу доклад мне».

Когда Захаров начал доклад, Измеров сказал: «А, Захаров, и ты там был?»

В общем, Аполлонов четыре раза проходил флюорографию, два раза встречал сестру из Киева и три раза её туда провожал. Однако, исчерпав воображение на четвёртом курсе, Аполлонов честно признался Измерову, что сегодня он «после вчерашнего» и не может вынести обучения. Это была роковая ошибка — Аполлонов прослыл алкоголиком.

Военка проходила два курса. Раз в неделю. На третьем курсе — в четверг. На четвертом — в понедельник. Можно было не ходить. Но тогда год службы солдатом без вопросов. А так — два, под большим вопросом. И офицером. Было о чём подумать… Большинство выбрало военку, подписав контракт. Даже Захаров, который в армии отслужил до университета. Но Захаров — это другая тема.

Главное на военной кафедре — не опоздать на построение. После проверки нас заводили в класс. Минут сорок мы сидели за партами. Открывалась дверь. Вваливался Щелкунов в распахнутом кителе, наш куратор.

— Так, ты! Встать!.. — орал Щелкунов, направляясь к трибуне лектора. Всегда засыпающий Аполлонов стоял.

— Открыли тетрадки… Записали… Мотострелковый взвод в обороне.

После чего Щелкунов уходил. Мы переписывали лекции по нужным предметам и разговаривали. Дверь распахивалась через час: «Встать!» — тыкал пальцем Щелкунов в Аполлонова.

— Пишем… Мотострелковый взвод в наступлении.

— Товарищ подполковник, мы же написали: в обороне? — робко говорили мы.

— …Зачеркните. У меня открыто на наступлении.

Щелкунов бубнил два абзаца и уставал. Нам приносили учебники из библиотеки. Ставилась задача до вечера: «Переписать всё отсюда!»

Подполковник Щелкунов любил пошутить: «Главное — движение. Вот я, встаю утром, делаю зарядку, и целый день в движении»… Этот преподаватель не забывал фамилий студентов как Измеров. Он их путал. Он спросил: «Где этот опять Луноходов?»… Класс замер. Минуту мы соображали в тишине. А потом выпали на парты от хохота.

— Встать! — орал Щелкунов, тыкая пальцем в студентов.

Так Аполлонов стал Луноходовым. Новая «фамилия» подошла ему: она выгодно обрамляла его личность.

Перед сборами Луноходов пришёл на военку в гипсе, со справкой о закрытом переломе. Его освободили на основании справки.

— Почему не были на сборах?! — спросил его Измеров после сборов.

— Я же приносил справку?.. — ответил Луноходов, расширяя глаза.

— Да… Вы приносили… Но я её потерял… Почему не были на сборах?!

Луноходова чуть не отчислили. Потом он принёс новую справку и получил в аттестационный лист «удовлетворительно». Единственный. Остальные прошли военную подготовку более успешно.

Когда нам стали приходить повестки, Луноходов пришёл к Щелкунову и сказал:

— Николай Анатольевич… Короче… Помогите не попасть в армию. — На слове «короче» он достал иностранные деньги из кармана.

— Хорошо, — сказал Щелкунов, потирая засаленные ляжки.

Личное дело лейтенанта Аполлонова легло на другой стол в военкомате.

Началась война. Наши войска наступали в Дагестане под победные реляции телевизоров. Тогда Луноходов пришёл к Щелкунову и сказал:

— Николай Анатольевич… Короче… Помогите попасть в армию.

Радостный от постоянного клиента Щелкунов устроил Луноходова в десантный полк. Он сказал: «Приходи, если ещё что-то нужно».

В декабре девяносто девятого мой мотострелковый батальон менял 56-й ДШП на Цореламском перевале. Десантники плескали соляру в сырые дрова на позициях, покрываясь гарью. Из толпы отделилось тело в бушлате. Это был Луноходов. Мы обнимались и пили за встречу из моей фляжки.

— Вован! Иди к нам! — кричали бойцы Луноходову, расплавляя подошвы в кострах. Луноходов побрёл в клубы дыма, виновато выдёргивая длинные ноги из жижи.

Когда на пехоту надевают голубые береты, она тут же теряет последние боевые свойства. Эти «павлики» за две недели не вырыли ни одного окопа. «Олень!» — думал я об однокурснике, размечая сектора обстрела. В грязь ложились снежные хлопья. Десантура уходила в горы. Злая пехота зарывалась в липкую землю под мат командиров.

В отпуске Луноходов зашёл на военку за справкой о прохождении сборов. Он хотел уволиться на месяц раньше. Было такое положение.

Он держал ушитый берет в левой руке, а правой часто поправлял серебряный орден на впалой груди. Подполковники жали ему руку, наливая водку со своего стола. Ему бесплатно выписали справку и уговаривали провести беседу.

Измеров представил боевого офицера в классе:

— Гвардии старший лейтенант Лу… — Аполлонов, — поправил гвардии старший лейтенант, — Да… Аполлонов… Закончил военную кафедру с отличием! Проявил мужество и героизм в контртеррористических операциях!..

Это был звёздный час Луноходова. Он расправил неформальную осанку и сыпал подвигами в студентов. Его стеклянные глаза отражали стальной блеск воздушного десанта.

Хорошо быть Захаровым

На военных сборах Захаров отстранился от мероприятий, потому что отслужил в армии перед университетом и имел опыт. Он не ходил на построения, а охранял имущество роты, которое быстро выдали.

На вечерней поверке, когда ответственный подполковник доходил до фамилии «Захаров», мы кричали: «Охрана имущества роты!» Это была веская причина не стоять на поверке.

Алику Захаров говорил: «Оставь хоть пару лопат для отмазки». Но Алик выдал лопаты и все одеяла. Захаров охранял пустое пространство палатки. Он читал книжки, спал, играл в шахматы, наслаждаясь обилием шахматистов.

Мы прибыли раньше всех, чтобы подготовить лагерь. «Отдельная команда, подчинённая лично подполковнику Щелкунову». Я, Захаров, Алик Боджоков, Иванцов, Дима Вязниченко и Ластовский.

Вязниченко с Ластовским увезли на офицерские дачи полоть сорняк. Мы вчетвером натягивали палатки. Последние колья Захаров вмолачивал в землю кувалдой на глазах изумлённой роты.

Зампотыл сборов Щелкунов сказал о палатках: «Как бык поссал!»

Потом мы считали одеяла: Щелкунов в шутку присвоил Боджокову ефрейтора и назначил каптёрщиком. Захаров не понял шутку. Он пришил Алику на погоны лычки и назначил себя заместителем каптёрщика. (Сам Захаров после армии имел звание «сержант». )

Командиром нашего взвода был юрист Кириленко. Таких в армии, когда они туда попадают «пиджаками», называют агрономами, даже если они юристы. Вообще-то, агрономами называют всех пиджаков, но Кириленко был бы самый агрономистый агроном, с оттянутыми коленями афганки над голенищами сапог и брезентовым ремнём подмышками. Он был занудой и не хотел мириться с нашим отдельным подчинением.

— Кириленко! Ещё раз тебе объясняю… Наше отделение к тебе в список входит для отчётности, а на самом деле оно выполняет специальные задачи и подчиняется только лично Щелкунову. Понял?.. — говорил Захаров Кириленко, любуясь гармошкой своих кирзачей.

Но Кириленко не понимал, и мы пошли к Измерову, начальнику сборов.

Кириленко пускал пузыри в жалобах. Захаров с Аликом застыли за его сутулой спиной, надев кителя с лычками. Я был рядовым и стоял так, как будто меня здесь нет. А Иванцов вообще не пошёл.

Но Измеров оказался в хорошем настроении. Захаров сказал ему:

— Разрешите… тарищ полковник… У нас одеяла, специальный инвентарь — имущество (!) … Здесь ходят внимательные к имуществу солдаты. Необходим один человек на охрану.

Измеров понимающе улыбнулся и сказал: — Кириленко. У них один человек всегда в палатке.

У Кириленко больше не возникали вопросы, хотя с подчинением «специального отделения» он не вполне разобрался. На всякий случай он особенно не привлекал и меня с Иванцовым. Я сам находил себе приключения, неся бремя дополнительных работ.

Вообще нас в палатке было восемь историков и социологов. Кто-то откупился от сборов по семейным обстоятельствам. Аполлонов не поехал из-за закрытого перелома в нетрезвом виде. А Ластовский с Вязниченко приезжали к нам на стрельбы, прервав прополку. Они говорили: «Самая лучшая дача у Щелкуна». Мы это и сами знали в процессе учёбы. Поэтому Щелкунов возглавлял тыл — он умел воровать лучше других подполковников.

Но стрельбы — это святое! Даже если они идут в ущерб личному дачному строительству. Стрельбы и Захаров посещал с удовольствием. Он говорил: «Кайф!.. Пять лет не брал в руки боевого оружия». У него возникло сравнение с сексом. Автомат выиграл это сравнение.

Я тоже не очень удачно стрелял первый раз в жизни. Я не знал, куда нужно целиться: в грудь мишени или под срез, и целился то туда, то туда — по очереди.

В боксах на полигоне лейтенант рассказывал нам о танках. Что уже изобрели летающий танк, и что в войска он поступает пока только в китайские. Он спросил у нас — кто мы… и сказал: «Понятно». Это был молодой лейтенант, недавно из училища.

Пыльная дорога вела нас в лагерь. Нас окружала полужёлтая трава по колено. Утром сухая трава вздрагивала от росы, мы убегали на зарядку, а Захаров досматривал сон. После подъёма ему некрепко снился ряд палаток и вбитые пеньки для лавок возле полевой кухни. Наполняя жестяной бак водой, социолог Топчий обернулся и сказал голосом подполковника Саламатина: «Не понял?!»… Пока Захаров опускал ноги в тапочки и тёр глаза, Кириленко лепетал про охрану имущества.

— Почему не на зарядке?! — спросил Саламатин у Захарова.

— …По причине предварительной службы в армии, — Захаров сформулировал трудные слова, правильно забыв об охране имущества роты. Имуществом являлась одинокая лопата. (Этой лопатой я вчера выкопал могилу своему окурку.)

— Не понял?! — сказал Саламатин, вылезая из палатки. Кириленко тянул шею, ожидая высвобождения выхода. Спина Захарова опустилась под одеяло.

Питались мы намного лучше, чем подводники в День флота. Алику ежедневно привозили большие пакеты пищи родственники из аула. Мы наслаждались шоколадной пастой, адыгейским сыром и хорошими сигаретами «Кент». А в импровизированной столовой давали кашу и кильку. Кильку — благодаря коммерческим операциям Щелкунова. Без них нам бы давали минтай. Наверное, килька стоит дешевле минтая.

Дома Захарова ждала жена, но он не хотел туда ехать. Когда мы приняли присягу, Щелкунов зашёл в палатку, свешивая пузо над семейными трусами. Он сказал Захарову:

— Сдавай всё Кириленко и свободен.

— Разрешите остаться, — сказал Захаров.

— Почему? — удивился Щелкунов.

— Я ещё недостаточно освоил военную специальность.

— Пиздуй домой! — сказал Щелкунов.

Захаров остался, и Измеров объявил ему благодарность перед строем в конце сборов.

После завтрака рота с песней о героях былых времён ушла в танковый батальон носить траки. Я остался собирать дрова за опоздание из увольнения, а Захаров читал книжку за столиком у полевой кухни.

Подполковники Саламатин и Холод проходили мимо столика.

— Как фамилия? — спросил Саламатин.

— Захаров, — ответил Захаров.

— Хорошо быть Захаровым, — сказал Саламатин Холоду.

Я осторожно ступал между кучами загаженного студентами леса и принёс охапку сушняка на кухню. В палатке Захаров читал на своей кровати. Он закрыл книжку «Конармия» и посмотрел на меня:

— Ты где был?

— Дрова собирал в лесу.

Я мялся под его взглядом и сказал: — Везёт тебе, никуда не ходишь…

— Послужи два года и тебе повезёт, — сказал Захаров.

Я послужил. В Чечне меня контузило снарядом нашей самоходной артиллерии. Снаряд упал совсем близко. Мне повезло. А может — нет… Только идиот знает, что хорошо, а что плохо, даже если идиотов большинство.

Это был девяносто седьмой год. В девяносто восьмом мы закончили университет. Многих призвали. Мы были пушечным мясом с лейтенантскими звёздами. На военке мы переписывали учебник по тактике в тетрадки («отсюда — до вечера»), разгружали блоки на дачах подполковников и несли шампанское с апельсинами вместо знаний на зачёт.

Мы стреляли два раза. Нам даже показали танки и БМП. Но не показали БТР, на который мы учились. Впрочем, большинство попало на БМП. И большинство выжило. Из выпуска военной кафедры девяносто седьмого года не вернулось два человека. Но сколько мы сгубили бойцов?..

Измеров заявил нам на первом занятии: «Наша (офицеров военной кафедры) задача — чтобы вы не попали в армию» (?). Потом Измеров пришёл на похороны Вязниченко.

«Не судите, да не судимы будете…» На склоне военной службы трудно разобраться в её смысле, особенно когда смысл рухнул.

На сборах Захаров научил нас мотать портянки и подшиваться. Это всё, что мы умели как командиры мотострелкового взвода на БТР-80.

Маргинал

Я тогда служил в полку ВВ. Только устроился в часть и ездил с каким-то поручением в штаб округа. Запомнился мне человек в поезде. Не знаю почему. Бывает, сотни таких попутчиков мимо тебя пройдут, и ни лица не запомнишь, ни говорили о чём. Но что-то мне в его истории запало, и долго потом я над ней размышлял.

Ему было лет тридцать пять. По виду и по разговору с высшим образованием — не рабочий просто. С плешью, скорее светловолосый, и такой, общительный, с улыбкой, то ли добродушной, то ли хитроватой. Потом я стал примечать людей этого типа — интересно, что похожие внешне люди и ведут себя похоже.

Ехали мы в одном плацкарте, вагон был полупустой. Он завёл разговор. Я больше молчал и думал о своём, но постепенно меня заинтересовала история попутчика, и я передаю её так, как она мне запомнилась, в тех же, по возможности, выражениях.

Колёса приятно стучали, я заметил: когда ты в армии, нравится, как стучат колёса поезда, они убаюкивают душу. Потрясывало. За окном было черно, в вагоне мерцал слабый свет. Я был взбудоражен первой неделей в части, и спать не хотелось. Незаметно для себя я стал слушать.

***

— …Этот пацан был нового типа. Он нигде не работал… Нет, чем-то там таким он занимался и жил нормально. Но на работу никуда не ходил… Он хорошо знал интернет и в этой мутной воде мог вылавливать кое-какой куш. Ещё он спекулировал деталями на компьютер. Но поражало в нём не это…

Он был высокий такой, худой, носил всё время потёртый кожаный пиджак и косичку, знаешь?.. Не курил табак, но покуривал травку — у меня нюх намётан на это дело… Не пил водку, но пил пиво… В общем, был маргиналом.

Да что здесь такого?.. Подумаешь, не работает — на шее же ни у кого не сидит, квартиру снимает, сам питается и одевается. Но…

Он не смотрел телевизор (здесь попутчик сделал многозначительную паузу и удивлённо уставился на меня) … То есть вообще не смотрел… У него и не было телевизора… Мне это было хорошо известно, я тогда жил на одной с ним лестничной клетке и один раз заходил в его квартиру.

Был я его всего лет на пять-шесть старше, но при нём чувствовал себя человеком совсем дремучим, с устаревшими взглядами, — как случайно не успевший вымереть мамонт. Раздражал он меня первое время страшно… Вот как, например, можно не знать, что у тебя такого вот числа зарплата, а такого — аванс?

Да пусть хоть всё сверзнется! хоть дефолт! хоть землетрясение… но ты знаешь, что не оставят тебя без копейки!.. А стаж опять же? а пенсия потом?.. Да что тут говорить…

Помню, перекинулись мы тогда с ним парой слов, я у него табуретки для гостей брал.

— Как жизнь? — говорю, для затравки вроде как.

— Нормально, а твоя?

— Да какая жизнь, — говорю, — работа одна.

— А ты брось такую работу и живи.

Нет! Понимаешь? — брось и живи…

Поражало меня его отношение к людям и к жизни вообще… Парень этот никогда ни с кем не заговаривал. Если кто обращался к нему, отвечал так… рассеянно — как будто издалека… Не видел я, чтобы у него были друзья… Иногда он водил подвыпивших девиц… Тогда мне за стеной было слышно, как и он смеётся… Только через стену я слышал его смех — неприятный такой, отрывистый…

И ни разу одна и та же тёлка не явилась к нему второй раз. Это не проститутки были. Слишком они у двери смущались. И от этого гоготали и матерились. Проститутки всегда культурно себя ведут — как аристократки, знаешь?.. Не так чтобы часто, но регулярно он с ними отвисал.

Я тогда ещё с первой женой не развёлся… Женился я рано, сразу после армии, и она у меня к тому времени сильно расползлась и заплыла жиром. И, понятное дело, у меня от этих смехов и охов за стеной слюнки текли.

Интересно было, конечно, с таким человеком странным пообщаться. Я раз его даже пивом пытался угостить, но он отнекнулся. «Некогда», — говорит. А сам в тот же вечер и пил пиво, только с девчонкой… И девок водил, главное, симпатичных — из тех, что я видел.

Да у нас в городе, конечно, это не трудно — студенток море из колледжа. Какую хочешь выбирай. Даже в советское время. Что уж сейчас говорить…

Что я самое главное хотел рассказать…

Уже незадолго до того, как он с квартиры съехал, умер у него отец. А родители его, уже пожилые, недалеко жили, через улицу. И мать его пришла, надрывно убивалась, всем нам, соседям, раздавала всякого — что обычно. А меня попросила гроб нести… Я не мог отказаться, хоть я и не люблю этих покойников… ещё с армии, когда у нас один солдат повесился, а я был дневальным, и мне его пришлось снимать. И вообще я похорон не любил никогда. И я бы отказался, если бы заранее причину придумал. Но эта женщина меня своим надрывом и слезами врасплох застала.

Ну, ничего, конечно, со мной страшного не случилось там. На покойника просто старался особенно не смотреть. И вот парень вот этот, что меня больше всего тогда поразило, у гроба, и даже у самой могилы, совершенно спокойно себя вёл… Нет, то, что он не плакал, это нормально — это по-мужски. Но видно, когда человек сдерживается изо всех сил, сам переживает, а этот такое лицо имел… как всегда. И вообще держался так, как будто пришёл на скучное собрание по поводу побелки бордюров возле дома, представь…

Нет, так он и мать под руку вёл, и выпил со всеми. И когда уже разговор посторонний пошёл, и среди не близко знавших соседей уже смех стал появляться, после выпитого, он встал и ушёл в свою квартиру.

Я потом думал, может, не родной он сын… Или отчим, или приёмный… Но теперь понимаю: просто он такой человек был — безразличный ко всему. Даже к смерти своих собственных родителей. Такого вот нового типа человек. А сейчас таких много стало…

***

Я тоже был лет на шесть моложе своего попутчика.

После Чечни я купил квартиру и зажил почти так же, как жил парень, названный маргиналом. Я стал спокойно относиться к смерти, даже близких людей, и когда старался изобразить на лице гримасу утраты, сам себя за это ненавидел.

Дорога сворачивала

Макс! Привет дружище! Мы пьем втроем у меня!

Дэн шлет тебе пламенный привет! Он работает в котельной.

А у вас есть атипичная пневмония? У нас только триппер. Дэн спрашивает, чем лечат триппер у Миши Кудинова? Денис Головлев болен два раза, а Миша не поддается. Он обиделся. Ведь Миша Кудинов находится в армии и ведет там кровопролитные бои в Чечне. Он каратель. Но добрый — вэвэшник. Поэтому его наградили орденом за отвагу и медалью за мужество. Сейчас он показал медаль. Он спрашивает, можно ли служить в армии США без грин-карты? А то у него контракт заканчивается. Узнай, пожалуйста. Позвони на пункт вербовки.

Здесь растет анаша. Вставлючая! Ведем здоровый образ жизни. Американцам глубоко сочувствуем. Понимаем их проблемы. Горячий привет им.

Ты мурлокотан американский!))

Денис Головлев и с ним Кудинов.

***

Что не пишешь нам?

***

Yznau tvoi umor. Kogda protrezveesh, napishi eshe raz, esli est` o chem.

***

Не трезвеем никогда!!!

***

Privet Boris. Ne znal kak otvetit` na vashe pis`mo. Ia ne xochy bit` kakim libo obrazom prichastnim k voennoi kariere Mishi. Eto ego jizn`, emu reshat`, no ia sodeistvovat` v voennix voprosax ne xochy. V ostal`nix sferax jizni — vsegda gotov kak mogy posodeistvovat`.

Privet Mishe i Denisу.

***

Третий день не засыхаем! Поднимаем тост твоего здоровья! Миша обиделся. Он думает, какого хера ты живешь в Америке, несмотря на свой гуманизм? А зачем тебе понадобились жизни этих бедных и несчастных иракцев, сербов, афганцев, арабов и индейцев?

Ведь ты платишь налог. А на этот налог дядюшка Сэм бомбит лазерными ракетами невинные города и иракские села!

Дэн спрашивает отдельно от Кудинова: если Миху нельзя забрать в американскую армию, то можно его хотя бы в пластические хирурги, как тебя?

Кудинов отдельно от Головлева спрашивает: Макс, чем лечат триппер?

С почтением, Денис Головлев и Михаил Кудинов.

Записал с их слов и перевел на доступный американцам язык Борис Левинсон, кандидат философских наук.


* * *

Он не ответил им. Он не знал, как ответить.

Алый Jeep мягко мчал его в тягучем мареве Техаса. Макс плавно обогнал одинокий Blazer, нахмурился.

Вспомнилась зима, двор, огороженный промозглыми пятиэтажками, мальчишеский хоккей без коньков, хилый Борька, очкарик и всегдашний вратарь. Лицо ухаря Мишки — баловня одноклассниц — забылось начисто. Головлёв — кто такой Головлёв?

Дорога сворачивала. Впереди неясной точкой показалась фура. Её очертания надвигались, неся непонятное беспокойство.

Кто такие шмаровозники

В Астрахани меня вывели за штат. События моей жизни вдруг оборвались. В тот год я, как мятежный пират, уцелевший и в корабельном бунте и в шторме, болтался без дела, не зная, куда приткнуть своё буйство.

Я снимал саманный домик: он строился как времянка, был мал, низок и скособочен. Здесь, внимая русской вековой мудрости, я просто ждал, надеясь, что авось что-то изменится само. Так, в общем-то, и случилось. Меня уволили. Потом по суду восстановили, и, хорошенько отдохнувший, я уехал в Грозный…

Но, вспоминая позже тот неполный год, я думаю: какое это было прекрасное время… Был ли я счастлив? Пожалуй, всё-таки нет, человек ведь всегда недоволен своей жизнью.


Сантуций


В чёрные южные вечера, когда наконец тебя обдаёт свежестью погасшего дня, ко мне приходил Сантуций. Был он родом из Темрюка, служил в Волгограде, мы с ним учились в Краснодаре в университете, а в Астрахань его занесло потому, что у него здесь открылось наследство — вполне приличный кирпичный дом его бабушки на улице Ветошникова, — я был там; неудобство этого дома заключалось лишь в том, что бабушка ещё не умерла к тому времени.

Мы пьём водку.

Мой собеседник слишком занят собой, чтобы слышать меня… он не умолкает; он подробно повествует о своей работе, но вдруг спрашивает:

— А ты чем занимаешься?

(В то время я не был особенно занят, но всё же нашёл удовольствие в изготовлении разгрузки; я шил с усердием, совершенно не зная, понадобится ли мне этот элемент обмундирования головореза: у меня неожиданно получалось, и, как помнится, я имел даже потребность похвалиться результатом.)

— Да вот, шью разгруз…

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет