18+
Дикие слова

Бесплатный фрагмент - Дикие слова

Сборник неполиткорректных рассказов

Объем: 152 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Часть первая

РЕСТОРАТОР

Добрый день, господа. Разрешите представиться: я — человек, лишенный власти.

Случилось так, что банк, где я работал, закрылся. За его дверьми остались 15 лет моего нервного труда. А так как труженикам ликвидированной компании золотых парашютов не положено, мы, топ-менеджеры, перешли в разряд пропащих людей: без статуса и жизненной перспективы.

В тот день солнце, как назло, светило ярко. Наша отверженная группа, выброшенная на обочину жизни (как писали в XIX веке авторы физиологических очерков), выглядела несколько похоронно среди офисного планктона, беззаботно курящего, радующегося краткой свободе и предстоящим компенсациям.

Вскоре один знакомый финансист спрыгнул с 12-го этажа, попав в последнюю секунду в фокус подъездной камеры. В миг приземления его галстук напоминал огромный вопросительный знак. Жена погибшего до сих пор доказывает страховщикам, что муж просто поскользнулся. В общем-то, именно так этот вопрос и следует понимать.

Еще через два дня мне позвонил бывший акционер. Из телефонной трубки пахнуло Средиземноморьем.

— Ты же-же о прошлом не думай, главное — как дальше жить. — На той стороне ласково шумело море и прожорливо кричали чайки. — Не сопли жевать, а бизнес делать. Банки тю-тю. Спасибо, если через два года сотня из них останется. Кому ты там нужен! Люди ждут идей, а инвесторов мы подтянем, инвесторы всегда найдутся. Даю же-же подсказку. У народа большой спрос на «пузо», так что на шаг вперед смотри… Ну, добро. На месте стоять — все потерять…

Да я и потерял. Терять — это для меня уже стало традицией. А смотреть на шаг вперед — совет бессмысленный. Смотрел я и на два, и даже на три шага… но ничего не разглядел. За 25 лет трудовой биографии я начинал четыре раза: все четыре раза с нуля, и уже на второй-третий хотелось нарушить вечный закон жизни тем самым лихим прыжком с 12-го этажа.

Поэтому я не хотел заниматься бизнесом. Особенно мелким, ненавистным, скандальным, потным, орущим и копеечным. Еще со времен работы в банке осточертел он мне вечными своими просрочками, невозвратами, нарушениями графика погашений, бухгалтерами с вечно скошенными от вранья глазами и постоянными просьбами о реклассификации условий ссуды.

Так что в игре «на пузо» я специалист неважный. Но еда нынче в моде. Страна стресс заедает.

Где и как употребить пищу, известно хорошо. А как на ней заработать?

Есть неплохое местечко: «Пушкин» на Тверском бульваре. В богатом Монетчиковском переулке лениво расположился «Обломов», где мне три раза с извинениями дожаривали гуся — в итоге получилось вкусно. Не раз я разминался в многочисленных английских пивных. Хотя эль — не мое, «буфет» во многих из них достойный. Впрочем, фиш-энд-чипс испортить сложно.

Окруженный гордыми официантами, сиживал за черной бутылочкой саперави в грузинских «кулинарных дворцах». Их много разбросано по Москве. Особенно впечатляет палаццо на Кропоткинской, способное вместить с полтысячи любителей кахетинской кухни. Хотя обычно там пустовато.

Знакомства тоже были. Крепкие знакомства с несколькими рестораторами средней руки, мужественно сводившими концы с концами. Конечно, общался я по работе и с массой лишенцев, прогоревших на кулинарных проектах. Обычно все их беды происходили от неопытности, отсутствия достаточного финансирования, нехватки времени, неудачного места — от чего только ни происходили. Разоренные были всегда.

Но теперь!

Как миражи, тихо исчезли славные местечки. Ушел с Самотеки «Бурый Лис». Я так любил там дружелюбную атмосферу и тушенку с перловкой и пармезаном. В Рождественских переулках зачах испанский «Тапа де Комида». Где теперь в Москве найдешь настоящую «кастильскую» веранду, увитую виноградом? На нее мы поднимались узкой витой лестницей, чтобы в знойный день испить ледяную красную сангрию. Закрылись уютный «Брудер» на Дмитровке, с кожаными диванами, место, где всегда было вкусно. Нет теперь на Смоленке дегустационного зала «Ле Сомелье», заставленного аппаратами, позволяющими пробовать любое вино, не открывая бутылки. А ведь это были «намоленные» (напитые и наетые) места с добрыми традициями, устоявшейся клиентурой и аппетитной атмосферой. Годы работы и вложений.

О таких затратах даже думать не хотелось.

А думать о будущем надо обязательно. Инвесторы нетерпеливо ожидают моих предложений.

Запрос на «пузо»! Так я горячил себя, ожидая прихода идей.

А если успех в простоте? Закопченный казан на Павелецком вокзале, возле которого я ел самый вкусный ферганский плов. А какая вьетнамская обжорка пряталась на Савеловском рынке! На четыре кастрюли, три стола и пять вьетнамцев выходил чан супа фо такого качества, что даже во Вьетнаме, говорят, такой не попробуешь. Сюда, о чудо, в выходные стояла очередь. А на Даниловском рынке людно во всех квазиэтнических фастфудах, и шаурма недалеко от дома. Обыкновенная, простая шаурма из говядины. Ничего нового, никакой «изюминки», никакого маркетинга с рекламой — а просто язык проглотить. Белый чесночный соус, репчатый лук, тающее во рту мясо, жгучий зеленый перец и несколько ломтиков золотистой картошки.

Или хинкали. Дивные хинкали дожидаются любителей в тайных местечках Первопрестольной. И самые годные пробовал я в маленьком шалмане на Сиреневом бульваре. Крепкий бульон, перец, тонкое тесто, банка аджики, сулугуни со слезой, блестящие помидоры, ароматная кинза. И народу всегда — задавись.

А вложения в этот бизнес смешные: 50 метров аренды, трое на кухне и один официант. Что ни говори, привлекательные бизнес-модели. С одной только неувязочкой: не китаец я, не вьетнамец, не дагестанец и даже не грузин. И ничего с этим уже не поделаешь. И куда смотреть славянину, если он хочет смотреть в гастрономии и винопитии хоть на один шаг вперед?

Я разглядел незаметную рюмочную на Соколе. То есть видел-то я ее постоянно, но открыл для себя только сейчас. Скромная вывеска и узкий вход. Ничего лишнего, приятный минимализм. Во мне родилась мотивация.

Спустившись по лестнице, я осмотрел помещение по-хозяйски. Ну да, дешевый пластик, белый кафель, шесть столов, метров 70 площади. «Кухня за занавеской»: место, где режут бутерброды и жарят сосиски. Вокруг спокойно и мирно. За одним столиком сидел краснолицый мужчина средних лет и думал о жизни; перед высокой стойкой двое бородачей с рюкзаками молча приканчивали пол-литра. Наверное, готовились к походу.

Я выпил пятьдесят граммов водки из белого мнущегося стаканчика, заел бутербродом со шпротами.

Повторил.

Заведение нравилось мне все больше и больше.

Прошло уже сорок минут, но ничего не изменилось. Четверо посетителей (включая меня) в два часа дня — это недурно. Значит, проходимость не меньше семидесяти человек за день. А то и сто. Я взял меню, потом взял жигулевского и стал анализировать. Грубо подсчитал баланс заведения. Просто для оценки инвестиционной привлекательности.

В меню водка «Праздничная» — 50 рублей, бутерброды с ветчиной и сыром — 70, со шпротами —60, румяная сосиска на хлебе — 50. Были там и салат оливье, селедка, копченый шпик, водки разных сортов, кизлярский коньяк, пюре с жареными колбасками… Все не слишком вкусно, но не отравишься.

Я выборочно проверил.

Выбор «Праздничной» одобрил: правильная водка, терпеть не могу новодел. Дизайн «а ля Столичная»: та же цветовая гамма и шрифты на этикетке. Рецепт классический: смягчённая и очищенная вода из артезианской скважины, спирт класса «люкс», сахарный сироп, лимонная кислота. Как в любой российской водке, есть добавки для питкости… но все равно жестковато. Я вообще-то люблю помягче.

Бутылка стоит 170 рублей (на полке — оптом, разумеется, дешевле). Значит, около 50% сверх себестоимости идет в прибыль. Я оценил маржу с сосиски, салата, бутерброда, вычел аренду с зарплатой и получил тысяч четыреста чистого дохода. Задумался: много это или мало? Почти как зарплата топ-менеджера в средней компании (я не сказал бы — в крупной). Но оросит ли инвесторов такой доход? Это вопрос.

Надо будет зайти в другие места. С приятным чувством, что начало положено, я отправился изучать тему в центр города.

Но было жарко, ах как было знойно! Я еле шел, а мимо, по раскаленной плитке, прошустрил бойкий паренек в узких желтых штанах. За ним семенила девица в кедиках. Потом меня обогнала еще пара молодых с узелками на затылках. Я смотрел на них глазами предпринимателя. Где они сегодня напьются? Это важно для анализа.

Из-за кустов, с пустыря, окруженного покосившимся забором, раздался пронзительный крик: «Эй, земеля, запень пиваса!». Там пили небогатые люди. Для них любой пустырь — рюмочная. А что? Если организовать заведение «Пустырь», или нет: «Подворотня», разбросать муляжи окурков, пустую посуду, бумажки… Потянется ли народ? Почему бы и нет, все мы родом из детства!

Идея показалась потентной.

Беснующееся солнце превратило мою тень в богомола, а пот залил очки. И очень захотелось смыть усталость ледяным лагером. Как на заказ, передо мной заведение — «Бар».

А что? Тоже проанализируем. Интерьер оказался безвкусным, оформленным в каком-то экологическом стиле. По углам темнели фикусы с папоротниками. Пожалуй, одна аренда составляет полмиллиона. Три зала, человек десять ждут заказы. Впечатляет. Сразу видно: серьезный оборот.

Я выбрал место у окна. Не скажу, что все присутствующие на меня уставились, но и родными не стали. Посетители — ребята и девчата лет до двадцати пяти. Ну, как одеваются хипстеры, знают все. Хорошо, что на мне не было галстука.

— «Шпатена», — произнес я запекшимися губами.

— Вы сказали «Шпатен»? — с удивлением повторил официант с длинной эльфийской косичкой на полувыбритом черепе. — Такого пива у нас нет!

— Все равно. «Будвайзер», «Карслберг», «Хайнекен», «Пилснер», хоть «Амстел»!

— Да хоть убейте, нет, — задорно ответил он. — Не держим.

— А что же вы держите? — завелся я.

— Все! — широко улыбнулся официант. — Теплоту солнца, прохладу воды, аромат вереска, мед, цветы, дубовые листья… Мы пьем наш мир с миром в душе и рады разделить его с вами…

— И как эта смесь называется?

— Некоторые, — сказал юноша, — называют его крафтом, но это неправильно…

Вот попадалово! Это же крафт!

Как-то с коллегами смеха ради мы распили «Кожедуба» с мужественным лицом на этикетке. Черный, как нефть, коктейль Молотова создавал ощущение, будто в бензин плеснули машинное масло и подсластили карамелькой.

Пока я силился что-то вымолвить, вокруг эльфийца уже собралось несколько любителей крафта.

— Я пить хочу, — зачем-то признался я.

— Как раз для вас, — бармен продолжал улыбаться, — рекомендую эль IPA. Один из лучших элей Великобритании, легкий, но мощный. Напоминает лагер. Попробуете?

А куда мне деваться?

— 430 рублей.

— Сколько? — взревел я.

— Крафт нельзя пить в гневе, — официант, как проповедник, поднял перед собой сложенные ладони. — Постарайтесь успокоиться! Сосредоточьтесь на этом вине. Я говорю «вино», потому что крафтовый эль — это не пиво, в общеупотребительном смысле. Это — вино друидов, в котором они смогли собрать все силы природы, корни, звезды, цветы…

— Давай сюда, — раздраженно сказал я.

— Вы только не пейте одним глотком. Попробуйте ощутить душу напитка. Наш язык — удивительный инструмент для получения наслаждения…

Особенно твой. Ладно, пусть треплется, а я глотнул. Цветы и звезды посыпались из глаз, корень застрял в горле.

— Деньги верни, — захрипел я.

Тут он обиделся. Может, из-за денег.

— Крафт — это искусство природы: каждый паучок, упавший в сусло, добавляет свой тон в послевкусие, — заявил он.

Затем официант холодно проинформировал, что хмелевой показатель степени горечи в IPA составляет около 50, а в Императорском стауте — целых 120. А кто посмеет сказать, что императорский стаут плох?

— Кто- кто! Я и посмею, — отрезал я и покинул заведение.

Мой путь лежал в район Мясницкой и Маросейки. Там я ранее заприметил пару заведений, которые называли себя «рюмочная». В них я планировал отдохнуть душой и, конечно, прозондировать бизнес-почву.

Полное разочарование. То были совсем не рюмочные, а какая-то барная хрень с фальшивым названием. Водка — триста, бутерброд с семгой — двести, оливье — столько же. Плюс подозрительное мезе, брускетты, пашоты и прочие брокколи-пуккали. Я задохнулся от возмущения. Обманом они заставили меня тащиться по пеклу без малого час и, конечно, никакого финансового разбора не заслужили.

Я им об этом заявил. Не сказать, что мне не ответили.

С ужасным настроением я отправился домой. Но тут вспомнил про заведение на Соколе. Ведь надо же оценить вечерний оборот, клиентуру, суточную эволюцию кухни… К черту усталость, работа — прежде всего!

Как я и думал, народу там прибавилось. Три студента, два краснолицых друга, пара кавказцев. Почти все столики были заняты. Я пристроился в углу. Мой столик был по-настоящему липкий, как в «Преступлении и наказании». Я еще в школе полюбил этот роман, особенно главу про распивочную. Знал ее почти наизусть: «Он уселся в темном и грязном углу, за липким столиком, спросил пива и с жадностию выпил первый стакан».

Я тоже выпил с жадностию.

Раскольников думает, что после стакана пива в один миг крепнет ум, яснеет мысль, твердеют намерения. У меня все то же самое: я будто сроднился с романом!

Как я, сидя на уроке литературы, мечтал побывать в распивочной! И вот я здесь. «На стойке стояли крошеные огурцы, черные сухари и резанная кусочками рыба; всё это очень дурно пахло». И снова в очко. В витрине, неплотно закрытой стеклянными дверцами, желтели огурцы с сухарями, сизая резаная селедка, и тоже дурно пахло жженой сосиской.

А за столом напротив мог бы сидеть Мармеладов… Почему бы и нет? Это же анимация. Во-первых, колоритно: аниматор будет подсаживаться к посетителям… Хотя за это можно и схлопотать в лицо. Ладно, пусть сидит за отдельным столиком, а люди сами к нему потянутся.

Я заметил, что в рюмочных много одиноких, которым некому излить душу. А-а, это уже готовая бизнес-идея!

«Про-п-устить!» — все обернулись на резкий крик. Бомжеватого вида мужик вломился в заведение, обогнув уборщицу, и высыпал на прилавок кучу медяков. «На все!»

Рваный пиджак и поношенные спортивные штаны… Богатая фактура! Нет, я искренне восхитился, с какой гордостью и без счета были брошены деньги. Новичок, не спрашивая, плюхнулся перед смурным мужиком; сразу запахло разбором. Градус рюмочной повышался. Посетители раздували искру неприязни жадно ждущими взглядами.

Я отлично поработал в тот день, покинув рюмочную поздно ночью. Там вспыхнула драка. Получилось по-хорошему весело. От славного заведения, от хорошо проделанной работы, от полноты мыслей я чуть не забыл дорогу домой.

А если повторить эту замечательную атмосферу? Воссоздать, добавив «желтого Петербурга», горчинку грусти, сладость душевного разговора. Задушевность необходима русскому человеку, как хлеб. Даже песни у нас задушевные… Кстати, стоит добавить гармошку. Одну на несколько заведений, для минимизации переменных расходов. Это будет не просто место распития, а клуб для широкой души, для народного гуляния, для любви и ненависти, для смеха и слез.

«Театр-рюмочная» — это звучит! Или только театр? Или только р-рюмочная? Но все должно быть очень дешево!

Дурак тот, кто не рассматривает новые идеи со стороны. Не щадя, бичевал я на ходу свои находки.

— Почему кухня слабая? — спросят меня.

— А с чего ей быть сильной? Это не еда, это — закуска и добрые воспоминания о прошлом.

— А что за мужик из угла глазеет?

— Это Мармеладов (кстати, рюмочную можно назвать «МармеладовЪ»): он говорит по душам, если душа просит.

— Говорят, у вас часто дерутся…

— Бывает, но это нормальное проявление задушенной городом души. Здоровая народная агрессия. После выпивки все хотят подраться. У нас это можно. В разумных пределах.

— А кто определяет эти пределы?

— Кто-кто, дед Пихто! Люди разнимают, и обратите внимание, какие крупные у нас повара. Должность называется «повар-охранник».

Ч-черт, куда я свернул, опять не туда.

— Бомжи постоянно заходят…

— Заходят бедные люди. Вы тоже можете стать бедным, и мы вас ждем. А если вонючие, не пускаем.

— А мне не нравится!

— Мы не рубль — всем нравиться.

— Жена не одобрит…

— Так не бери жену, а лучше — гони ее на все четыре стороны.

— Водка плохая…

— Выпей еще, сразу станет хорошей.

— Почему у вас гармошка играет?

— Предлагаешь бренчать на дутаре? А может, в волынку подуть? Это этническое заведение. Ты же не спрашиваешь, почему в хинкальной нет блинов?

Поглощенный своими мыслями, разгоряченный внутренним спором, я снова оступился.

— Фигня у вас, а не заведение: дешевый шалман.

— Да пошел ты знаешь куда!

Вот незадача: я забыл код домофона. Это бывает, когда с-сильно устаю. Придется загорать пока кто-нибудь не подойдет. Х-холдно! Или скажем так: свежо.

Ветер прилично задувал под ветровку и прилепил к очкам мокрый листок. Как говорят киргизы: «Осень идет, волоча свой меч». Все окна потухли, в тишине не слышно шагов. Может, вообще никого не будет? А завтра позвонит акционер и присосется пиявкой: «Ну же, ну, как дела?» И я ему: «Как сажа бела». Фу-у-у, пошлятина. Придет же такое в голову. А я ему: «Так мол и так…»

Конечно, он спросит: «И кому это надо, какая маржа, какие ваши доказательства?» А я ему: «Никаких!» Нравится, не нравится, спи, моя красавица… Нет, так я лучше не скажу, а скажу ему вот как: «Я разве что-нибудь кому-нибудь должен? Когда людям хорошо, зазвонит телефонное радио… ч-черт, сарафанное радио. Кому надо, тот подтянется. Свято место пусто не бывает, я лично бисер перед свиньями метать не намерен!» — и брошу трубку.

Нет, лучше: «Я на обжорку не подписывался! Людям нужен праздник! Не на „пузо“ запрос, а на праздник!» И еще: «Выигрывает тот, кто продает эскимосам холодильники, а не шубы! Шубы у них свои есть, причем мехом внутрь. Мы должны идти впереди потребителя, а не плестись у него в хвосте!»

А потом сделаю паузу. Он будет сопеть в трубку и переваривать услышанное, а я спрошу: «Ты, вообще, на минуточку, не перепутал ли меня с корчмарем, тьфу, с трактирщиком? Я… я…»

А кто я?


ГМИИ им. Пушкина посвящается.


«Около полутора миллионов человек посетили ГМИИ имени Пушкина за… год, — сообщила директор музея на встрече с журналистами в понедельник. — Посетители музея увидели полотна Клода Моне, Пьера Огюста Ренуара, Поля Сезанна, Поля Гогена, Винсента Ван Гога, Анри Матисса, Пабло Пикассо и других мастеров, работы которых хранятся в собраниях Пушкинского музея и Эрмитажа».

Из телевизионных новостей

«Клянусь рассказать все, известное мне по делу. Буду говорить только правду, всю правду и ничего, кроме правды».

Клятва свидетеля


Все описанное в рассказе произошло на самом деле

СТАРУХА

С трудом я открыл глаза. Почему? Почему сейчас? За что старухи взьелисъ на меня? Дико болит голова. Как было в детстве, когда у меня адски схватило голову в музее: до самой сердцевины глазных яблок, до самых зрачков… Теперь я чувствую, как эта боль отходит от глаз в глубину: сначала нежно сжимает, ощупывает мякоть затылка, чтобы в самый подлый момент безжалостно раздавить его до картофельных ошметков, пролиться в воронку позвоночника. В детстве мне казалось, что так взрывается гипоталамус, хотя я и не знал наверняка, где он находится.


**************


Наша семья, как и множество других российских семей, серьезно относилась к искусству. Мы шли в музей не для приятного времяпровождения, а для духовного роста. Ставили цель увидеть все без остатка. Мама вбирала живопись целеустремленно, отец немного пресыщено (хотя непонятно, с чего бы ему пресытиться), старшая сестра — с известным почтением: так смотрят на персонажей, от которых зависит твое будущее. Средняя вела себя так, как будто боялась, что ее поймают со штукой бесценного холста в кармане. Я же мучился головой.

Десяток картин, от силы один зал — и глаза застилал кислотный туман: краски начинали пузыриться, темнели и тускли светильники, буравя мозг вольфрамовыми червяками. Как в те моменты я ненавидел своих родных и все музеи мира! Всю живопись, вместе взятую, я сжег бы на родном пустыре: в бескрайних просторах гольяновских новостроек, между штабелей строительных плит с оконными вырезами. Там, где прохладный ветерок колышет пожелтевшую полынь, где над желтыми ее соцветиями течет мучительно сладкий дым невидимых костров… Там, где я жил.

В музее шла иная жизнь. В нем происходило публичное наслаждение живописью: утром — с шарканьем и зевками смотрителей; днем — под авторитетные выкрики экскурсоводов, смех и гомон; вечерами, случалось, — под фортепианную музыку. Люди приходили, расслабленно бродили и уходили, получив от искусства что-то свое.

Но наша семья с толпой не смешивалась! Мы двигались плотной группой, поглядывая не без снобизма на другие снобистские семьи. У нас всегда был подготовленный план-маршрут. По объему интеллектуального насыщения эти походы в ГМИИ им. Пушкина могли сравниться лишь с обедами Гаргантюа, где на первое подавали весь Древний мир. Щами это нельзя назвать, для слизистых супов чересчур много сюрпризов; наверное, ощущения были ближе всего к похлебке из фундука с фуа-гра и трюфелями.

Я особенно любил греческие залы, наполненные потемневшими гипсовыми слепками. Слепки не «фонят» величием, они просто и скромно несут в себе пронзительную красоту оригинала. Жаль, слишком быстро мы проходили места «восковых поделок», как называл их отец.

«Ты живешь для того, чтобы умереть, и умираешь, чтобы жить».

Нигде, кроме египетского крыла ГМИИ, не чувствуешь себя таким живым и мертвым одновременно. В надежных артефактах вечности меня окружали молчаливые ушебти — слуги ушедших душ. Спокойные, бесстрашные люди из базальта, алебастра и диорита оживут, когда я отплыву в блаженную страну Сехет-Иалу. Мне верилось, они ответят и за меня в том мире, которого никому не избегнуть.

Но со второго этажа все становилось гораздо хуже: коллекции западноевропейской живописи, особенно позднего средневековья, не пропускали меня. Вернее, пропускали сквозь строй.

В залах нарастал гул, словно от взмахов крыльев летучих мышей, доносился едкий ультразвуковой писк. Темно-блестящие холсты секлись, как шомполами. Но если зажмуриться и смотреть далеко вперед, мне удавалось, прибавив шагу, сравнительно благополучно добежать до зала с картинами Пуссена. Добрый человек, увлеченный собой и собственной гармонией, не реагирует на окружающих. У «Николы Доброго» я отдыхал. И это не укрылось внимания отца.

«Как же так можно? — возмутился он. — Неужели картины тебя совершенно не трогают?» Мне подумалось: трогают, даже чересчур. «Молчишь, ходишь с надутой физиономией, теперь еще закрываешь глаза! На кого рассчитан этот дешевый спектакль? Посмотри на сестер!»

Старшая сестра, уже решившаяся стать искусствоведом, сосредоточенно строчила в тетрадке. Средняя моментально исполнила перед картиной восхищенный менуэт. «Вот видишь? Разве лучше бегать по стройке и махать палкой?» Я сказал, что входил в образ индейца, что так играю. Но вышло неудачно.

В тот же вечер отец отгрузил мне «для чувственного развития» толстую книжку итальянских сказок и «Сердце» Де Амичиса, а потом долго рассказывал про жизнь краснокожих в резервации.


*******


…Но самым страшным получался живописный десерт, ничуть не сладкий и не мягкий. Всем известно, что в ГМИИ соперничать с египетской коллекцией может только шукинская подборка импрессионистов. Но о том, что при входе в их залы лучше сразу бежать или кричать «караул!», знают далеко не все. Там узкие стены сплошь покрыты бескрайними таитянскими телами, розовыми, как марсианские поля под бешеной радиацией, излучаемой Ван Гогом. Доверчивые уродцы Тулуз-Лотрека и непростые простаки Сезанна; что-то красное, зеленое, оранжевое, синтез персиков с грушами… окончательный ядерный гриб.

От них я мгновенно и бессознательно впадал в транс. Потом научился делать это осознанно. Длинная зала стягивалась в мраморный коридор, выходящий в поля, наполненные травой, подмороженной осенним утром, и синими зубцами новостроек. Как из невозможного далёка слышалось довольное бормотание отца, ценившего экзотику.


*****


Куда легче проходили походы в Третьяковку. Угрозу таил лишь врубелевский зал: гибкой тяжестью своих полотен он накрывал даже обновленных саврасовских «Грачей». Еще недавно «Грачи», как в половодье, заливали мраморные полы талым снегом, ранней весной, запахом оттепели и тихой радостью надежды. По утрам в галерею с криком врывались стаи апрельских птиц: их можно было встретить повсюду. Но после реставрации выбеленная, словно покрытая едкой известью, картина ослепла, и даже собственная резная рама зашевелилась чужими колокольчатыми цветками.

…На пути к Врубелю с каждым шагом нарастает тяжелый запах сирени. Огнями святого Эльма, как гирляндами, вспыхивают дубки Шишкина, искрятся гребни коммерческих бурь Айвазовского: никто не в силах противостоять минотаврам бессонных ночей. И вот темный вход в царство безумия — земля Врубеля! Там на темных стульях, проросшие фиолетовыми цветами, всегда сидят неподвижные фигуры; они неотрывно смотрят на демона с меняющимся ликом. Мерно пульсирует космическая сирень: ослепительная, как солнце, тугая, как подушка безопасности, острая, как инфаркт…

Я старался туда не ходить.


************


Позвав меня в домашний кабинет, отец сказал: «Так ты никогда не станешь настоящим человеком!».

Со вкусом открыв симпатичный томик, он прочел: «Когда я выходил из церкви Святого Креста, у меня забилось сердце, мне показалось, что иссяк источник жизни, я шел, боясь рухнуть на землю… Чувствуешь? …Я видел шедевры искусства, порожденные энергией страсти, после чего все стало бессмысленным, маленьким, ограниченным, так, когда ветер страстей перестает надувать паруса, которые толкают вперед человеческую душу, тогда она становится лишенной страстей, а значит, пороков и добродетелей…»

Не дождавшись ответа, он продолжил: «Это Стендаль. Могучий пламень Рафаэля потряс, но не унизил, раздул, а не задул жар в его груди. Он плакал, но шел — гуманист перед гуманистами. А куда придешь ты с закрытыми глазами и перекошенной рожей?»


*************


Наконец я понял: основная опасность — не в конкретной картине. Это их интерференция страшна, как бессмысленная сила толпы. Можно мирно разойтись почти с каждым шедевром. Если последовательно концентрироваться на отдельных полотнах, то зал, а то и два, остаются за плечами почти безболезненно.

А скоро и возраст пришел мне на помощь: ведь в старших классах простительно отойти от искусства. Необходимость поступать в вуз взяла свое.

Шли годы. Я зажил самостоятельной жизнью: учеба в институте, встречи, вечеринки, поездки… Женился, перестал заниматься шахматами, посещать галереи, читать книги. Потом много пил и зарабатывал деньги. Когда пить уже не смог, а деньги не заработал, снова вернулся в тенистые залы ГМИИ.

С удивлением вернулся. После детских мучений, казалось, меня туда калачом не заманишь. Но, видимо, было, к чему возвращаться. Однако я опоздал: картины перестали замечать меня. Разве цепляли самую малость, как когти домашнего кокер-спаниеля.

Я почему-то испугался. Впрочем, почему «почему-то»? Люди не любят терять даже ненужные или опасные предметы: ржавую гранату или надоевших женщин. Как спортсмен после травмы, я начал фанатично тренироваться. Чуть ли не каждый вечер, закончив работу, отправлялся в музеи. Бродил по залам, вплотную сближаясь с экспонатами, вдыхал аромат древних красок, тер позолоту рам, ругался со смотрителями, перекусывал в музейных буфетах, снова и снова выходил на площадку.

И наконец прорвало! С каждым новым походом в картинную галерею шрамы в душе углублялись. Постепенно появлялась чувствительность. Но не та, что была раньше. Другая!

Странно, думал я, перед пейзажем душа поет: поют нарисованные птицы, сердце греет ласковое солнце… А на природе больше греется тело, и даже в ясную погоду все выглядит совсем не так ясно. И дело не в подлом слепне, комарах, мозолях, несварении… В чем-то другом.

Вот художники-передвижники. Сплошная распутица, низкое непроглядное небо, а на душе — светлая грусть. Так выйди в оттепель на улицу, провались по самое не хочу в сугроб и радуйся: ты — передвижник. Но нет же, нет… И дело не в промокших брюках, а в чем-то совершенно другом.

«Ах, были бы у меня деньги, купил бы я у Левитана его „Деревню“, серенькую, жалконькую, затерянную, безобразную, но такой от нее веет невыразимой прелестью, — это уже Чехов, — что оторваться нельзя, — писал он кому то, — все бы на нее смотрел да смотрел».

Ну да, на серенькую, безобразную деревню, в которой сам часа бы не высидел!

Но куда ты глядел на самом деле, когда видел эту картину? Куда? Куда мы все смотрим?! Я выбрал для опыта «Над вечным покоем» и долго вглядывался в полотно. Но так и не понял, куда я смотрю.

Проходили люди, говорили разное, но больше о своем. Что река широка, а краски мрачны; говорили о маленькой церквушке у старого кладбища, о тропинке, ведущей к смерти, о бесконечных русских далях и свете в оконце. Говорили про вечный покой, а еще, между собой: «Не умеешь рисовать — не суди…»

Я видел войну туч, слияние вод, ладью жизни, увенчанную могилой, дорогой и храмом, но не видел покоя, а только скол судьбы, край бесконечности и вечную борьбу.

Но так и не понял, куда смотрел. Впрочем, главное уловил: картина выше художника.

Оттого не прощают холсты своего рабства выставочным залам, где их блестящие древним маслом тела униженно выставлены для просмотра; залам, где ходят сытые покупатели, заглядывают в рот, щупают мышцы, проверяют зубы, судят, трындят, оценивают: «Очень позитивненько… Нежно… Так и хочется уплыть… Халтурщик! И я так могу!.. Ух ты, молодца, надо подуть в трубу… Совсем никакой!».

Не так, не так надо встречаться с картиной!

Только с одной надо приходить на свидание, только с почтением, как якут перед выстрелом в медведя: прости, мол, Михайло Потапыч, мы к вам со всей душой, но ведь надо!

Один на один, ты и картина, и больше никого: ни людей, ни других полотен, только вы вдвоем.

Так отныне и я буду встречаться, только так.

Заранее тщательно выбирал полотно, изучал сюжет, размышлял: о чем думал автор и о чем не думал, что хотел выразить? Узнавал художественные особенности работы, мнения современников, аллюзии, ссылки, суждения известных искусствоведов, критику…

Приходил на встречу только в одиночку; стоял, вооруженный знаниями, до отупения.

Картины вели себя спокойно, чопорно здоровались, отдавая должное моему почтению, но не более. Дальше дело не шло. Я бесился, но так и не понял, во что смотрю.

«Каков валёр, — сказал Серов Грабарю перед „Девушкой освещенной солнцем“. –Мне самому чудно, что я это сделал. Тогда я вроде с ума спятил, надо это временами: нет-нет да малость спятить, а то ничего не выйдет. Написал эту вещь, а потом, сколько ни пытался, ничего уже не вышло, весь выдохся». Он пытался 36 лет.

Много позже уже Грабарь горевал перед своей «Февральской лазурью» о том, что ничего подобного не создал за сорок лет.

«Грачи прилетели, — брюзжит про Саврасова лощеный Бенуа. — Картина выше своего времени и его личного таланта, что и для него создание ее было неожиданностью, плодом какой-то игры вдохновения».

У самого Лексея Кондратьевича распахнут тулуп, рубаха разорвана до пупа. «Смотрите, мужики, — орет он ямщикам, — на настоящего академика! Когда Саврасов отдыхает, все русское искусство на отдыхе… Маляры! Все равно никто не напишет вторых „Грачей“! Скопцы! Где им понять земную красоту! Краска у них только разноцветная, а души в ней нету», — с размаху роняет голову в бадью с водой, меж лошадиных губ в тонком льде морозного утра.

Нет души?!

Есть! Про душу свидетельствовал Крамской: дескать, много хороших пейзажей, «но всё это — деревья, вода, и даже воздух, а душа есть только в „Грачах“…»

Написать за всю жизнь одну картину с душой — это мало!? Ну, пусть иногда две. Очень многое, видимо, должно совпасть для переселения душ. Наверное, нечто большее, чем человеческое желание.

Душа картины — не душа художника. В рождении чудовища Франкенштейна участвовало небо. Удар молнии высветил башню алхимика до последней песчинки; в громовой тишине колодезный журавль роняет ведро в гаснущий пламень далекой воды, и только в оконце под самым шпилем мерцает свеча. Там, между землей и небом, разорванная и спаянная огнем, рождается жизнь.

Я знал за собой недостаток (или достоинство) — придумать и насочинять с носовой платок и завернуть в него земной шар.

И все же, как ни крути, душа художника остается, не может не остаться, в его полотне. Только этого мало. Мала человеческая душа, настоящие Картины ведут к чему-то немыслимому, невозможному, непознаваемому… Не художник бродит в потемневших полотнах. Он — старый и слабый привратник, заботливо, как в театре, раскрывающий занавес великого представления.

Но если художник — привратник, то куда мы все-таки смотрим? Куда? Что там, за занавесом?

А может, живописец — садовник, сажающий цветок? Когда посев удачный, за дело берутся стихии: солнце вода, земля? Ясно одно: оттуда, из щели между портьерами, ОНО смотрит на нас. Вечное, недосягаемое… вечно недосягаемое!


************


Это случилось в Третьяковке, в зале передвижников, где висит «Лунная ночь на Днепре». В полуметре от картины стоял человек в черных очках с тростью. Я примостился поодаль.

Человек в постоянном движении: вот он наклоняется ближе, почти к самому холсту, несмотря на явное беспокойство смотрителя; капелькой ртути скользит по краске то, что у зрячих называется взглядом. Слепой явно многое знает или говорит с картиной на непонятном языке. Несомненно, он чувствует полотно лучше меня. Его лицо, как лицо велосипедиста, проезжающего за забором в солнечный день, ежесекундно меняет тень на свет: он живет и дышит холстом цвета старого купороса.

И вдруг он застыл, как будто… нашел, ощутил, понял? Секунду, даже две напряженно смотрит и, неожиданно быстро развернувшись, почти без помощи палки бежит мимо меня.

Сначала я бросился за ним, но тут же остановился, осознав бессмысленность вопросов. Теперь я знал, что делать.

Для чистоты эксперимента я выбрал самый нелюбимый зал: Европу XVI — XVII веков. Несколько минут постоял перед входом, отпустил глубоким дыханием напряжение и вошел.

Осторожно, маленькими шажками, глядя исключительно на носки собственных ботинок, приблизился к первой картине. Закрыл глаза и поднял голову.

Сначала — ничего, потом… ничего и… потом ничего!

Прошло пятнадцать минут. Потихоньку, пингвиньим ходом передвинулся к следующей картине, и снова… Нет, теперь я что-то чувствую.

Легкое покалывание носа и кончиков пальцев. Мало. Не рассмотрев толком изображение каких-то танцующих тел, перехожу далее и… кажется, наконец чувствую! В темной бездне зажмуренных глаз осторожно забрезжила белая точка. Она быстро растет, затем расплывается, меркнет посередине, разделяясь на три маленьких квадрата, за которыми намечается шлейф. Квадраты стремительно увеличиваются, приближаются со скоростью реактивных истребителей; их шлейфы превратились в три толстые, похожие на рельсы, тяжелые линии… Что это было?

Я открываю глаза. Художник разложил на столе череп, книгу и шлем с пышным плюмажем посередине. «Любование тщетой». Философский натюрморт от «малых голландцев». Не сказать чтоб шедевр.

Я снова судорожно закрыл глаза, но продолжения не последовало. Как в калейдоскопе, в разных сочетаниях и формах передо мной клубилось уже увиденное.

Следующие три картины прошли безрезультатно; четвертая принесла мягкое тепло и легкость полуденного воздуха, струящегося меж нагретых камней. «Это Богоматерь», — мгновенно и окончательно понял я. С улыбкой открыл глаза, чтобы увидеть… отвратительную физиономию толстого попа с выбритой тонзурой. Однако! Чувствую, что расслабиться уже не удастся. Солнечный луч, так некстати пробивший облако, засветил мое веко радужными красками, разрушил ощущение невидимого образа.

Скрываясь от солнца, заворачиваю в тенистый закуток в конце зала. Ноги не идут. Странно! Все ж подхожу, размещаю себя напротив первого с краю полотна… и сразу чувствую толчок (я даже подумал — от неловкого посетителя). Между мной и картиной не более полуметра. Стою с закрытыми глазами. Считаю до ста, глубоко дыша, вытираю о джинсы вспотевшие руки и снова замираю.

Да нет же, нет, картина толкается! Правда! Делаю еще перерыв, осторожно захожу за другую сторону перегородки. Решившись на последнюю попытку, возвращаюсь — то же самое! Опять толкает, даже если немного наклониться вперед! Да кто же ты?

Старуха! Рембрандт! Из темного «окна» картины желтеет сморщенное лицо. Я еще долго стоял перед ней. Потом все же дошел до конца зала.

Откликнулись «втемную» немногие картины; пожалуй, только одна из пяти породила неясные образы. А может, я был слишком занят старухой.

Или все это мне только показалось? Надо еще на ком-то попробовать. Мой выбор пал на Николая — сорокалетнего начинающего актера, человека экзальтированного, но легкого на подъем. Взявшись за руки, мы медленно обходили залы. Мой спутник, в силу природного темперамента, вертелся, как кубарь: не мог спокойно выстоять ни у одной картины. Но, к моей радости, он задержался перед «Старухой». Я насилу его увел: слишком долго «смотреть» — тоже плохо. Минут через пятнадцать Николай спросил, можно ли открыть глаза. Из него полились впечатления.

— Это действительно существует! — он тоже ощутил контакт и так же, как я, ничего не понял. Сильнее всего его «накрыло» перед Эль Греко.

— А бабка нет, — сказал он про старуху Рембранта, — ничего не почувствовал, голяк.

— Ничего?!

Получается, старуха неприветлива только со мной? Так кто же она?

Картина датируется 1695 годом: она создана за пять лет до смерти художника. Старая женщина, темный градиентный фон, интенсивный, будто подсвеченный, белый цвет, руки скрыты в меховой муфте. Она как будто смотрит из бездны… из глубины прожитых лет? На лице тихое примирение с прожитыми годами и, пожалуй, что-то еще, трудноразличимое…

Я еще два раза приходил к картине: когда был в подпитии и с похмелья. В первом случае старушка казалась подозрительно веселой, во втором — чересчур подавленной. В четвертый раз я заявился кристально трезвым, и женщина снова оттолкнула меня. Мало того: мне стало страшно. В душе поселилась тревога. Она заставила меня взяться за книги.

1695. Рембрант уже стар. Райский брак с Саскией остался в сладостных воспоминаниях; его счастливая звезда закатилась. Умерли дети, умерли родители, амстердамские бюргеры нарекли художника колдуном. Заказов нет, денег тоже, банкротство, вокруг пустота, впереди — смерть.

Он полюбил писать старых людей. Он ищет в морщинах тайну смерти? Некоторые специалисты считают эту женщину невесткой Рембрандта, женой его брата Адриана. Ее звали… Я так и не нашел, как ее звали. Просто «жена Адриана».

Я снова и снова вглядываюсь в картину: оцениваю позу, настроение, замысел и посыл. Замечаю еле видимые струи, которыми выделено лицо старухи, беловатые рефлексы на подбородке, неподвижности глаз, печаль, отрешенность и что-то еще…

Если на портрете действительно жена Адриана, я понимаю, почему она в обиде на художника: «Мой муж, твой брат, всю жизнь горбился на мельнице, оплачивал твою учебу, а ты ни флорином не помог нам, когда был богат и знаменит. Теперь, когда твои дела пошатнулись, ты вспомнил о старых родичах. Зачем нам твоя картинка?»

Может, старуха отталкивает не меня, а Рембрандта? Но я-то при чем?

…Женщина на полотне наклонилась влево, а смотрит вправо и вниз; она опустила голову, следовательно, находится во внутреннем диалоге. Может, что-то обдумывает, а может, размышляет над тем, что сказать. Руки сцеплены: «признак неудовлетворенности», как об этом пишут в учебниках по коммуникации. Она не согласна с кем-то, она борется с собой. Нет, она не смирилась.

Картина погружена в багровые тона: они наложены неплотно, как дымка, как муар застилающий глубину, из которой вышла старуха. Я чувствовал за ней бездну: как будто заглядываю в платяной шкаф, но не могу пройти сквозь него в фантастическую страну, довольствуясь неверными отсветами и бликами. Мне казалось, я даже слышу смутный гул.

Старуха презрительно улыбалась: «Знаю, а не скажу». Я готов был выпрыгнуть из себя, чтобы проникнуть в глубину, откуда она вышла… но тщетно.

Тогда мне в голову пришла безумная мысль, что эта картина — не для меня.

Так может, картины вообще не пишутся для людей? Они создаются для нелюдей, которые придут после нас или живут выше нас? Мы смертны, а картины вечны. Художники, рабы и мученики, всю жизнь творят на таинственных заказчиков, получая за свои труды скупые похвалы космоса, но чаще всего — нечеловеческие страдания.

Действительно, почему мы думаем, что картины предназначены для людей? Рембрандт — колдун? Может, не я изучаю картину, а картина изучает меня? Но для чего, или для кого?

«Все, — зашевелилось в голове. — Передо мной неразрешимая загадка». Может, они смотрят на нас оттуда, с той стороны галереи, и разглядывают мое лицо? Или нет, старуха смотрит на свою картину, сакральным смыслом которой являюсь… я?!Мда, картина еще та…

Платяной шкаф, портал, теория относительности для неандертальца? Казалось, крыша у меня немножко поехала. Мелькнула безумная мысль: сделать шаг в картину, просто сделать, головой вперед, один шаг — и получить ответ на все вопросы. Не знаю, что меня остановило. Наверное, страх. А может, не поверил такому примитивному способу? Или остановил пронзительный крик смотрительницы?

Оттолкнув схватившую меня за рукуженщину, я ушел из музея.


************


Старуха скажет? Что? Старуха зовет? Как бы не так! Она просто издевается надо мной.

Проснувшись в два часа ночи, я понял, что не все можно объяснять: головы острова Пасхи, пирамиды инков… старуху из «Пиковой дамы»… «Тройка, семерка туз…» Она ли обманула Германа, или Герман обманулся сам, а может, и то и другое? Кто знает, и знал ли Пушкин?

Когда же в акварели рассвета начали растворяться мягкие звезды, мне до слез стало жаль их возвышенной смерти и отчаянно захотелось проводить их в последний путь.

Стояла странная для Москвы тишина: тронь — и рассыплется…

И опять потекли мысли, утренние и медленные, как стылая вода: незачем искать то, что не понять, что, возможно, даже не существует, а может даже опасно или совершенно не нужно. Какую радость от этого можно получить? И стоит ли это жизни, если жизнь вообще чего-то стоит? Даже художнику иногда перепадает радость творчества. А мне? Стучаться в закрытую дверь в надежде на чудо?

Мир полон вопросов, на которые нет ответов. Вдруг все устроено, как бесконечный замкнутый лабиринт, по которому можно двигаться, но из которого нельзя выйти? Так кто я: странник или крыса, вечно мечущаяся по лабиринту? Даже в смерти есть утешение: после нее не остается вопросов. А у меня только они и есть. Много есть… вернее, сейчас только один. На что я смотрю? На что же в действительности я смотрю?


************


Открылось! Оказывается, даже голландская поэзия умеет радовать.


Ах Рембранд, нарисуй голос Корнелиса, Его видимая часть — самая в нем неважная, Невидимое можно узнать только с помощью ушей. Кто хочет увидеть Ансло, должен его услышать.

Эти стихи Вондела к портрету проповедника Корнелиса Ансло наконец открыли мои закрытые глаза. «Художник снова и снова пытался изобразить в картине голос проповедника, — пишут филологи. — Рембрандт даже выгравировал это четверостишие под третьим портретом Ансло». Я уверен: только из-за стихов они вообще догадались про голос, а я сразу почувствовал, только не знал, как назвать. Ему удалось написать слово, мне — услышать. Вот только не смог перевести. Но ведь и египетские иероглифы тысячелетия ждали своего Шампольона — дождутся и слова Рембрандта. У меня мало времени и слишком грубый слух, но я буду упорно работать и наконец попаду в мир, по которому бесконечно путешествует художник. Который стережет старуха. Которым дышит картина. Который не отпускает меня. Не наш мир, иной!

КОРВАЛОЛ

К сорока годам Петру все надоело, хотя жил он в полное свое удовольствие. Была жена Катя, а детей не было, и не было связанных с ними проблем. Ему давно осточертел телевизор, расхотелось читать, пропал интерес к путешествиям («чего я там не видел?») и, наконец, к еде. Будучи корпулентного телосложения, Петр заметил в этом определенные плюсы. Впрочем, совсем не есть оказалось скучно. Что ни говори, а завтраки, обеды и ужины расцвечивают жизнь. Но радоваться жизни ему надоело тоже.

«Странно, — думал он, — бежит женщина с огромными пакетами, и ей не скучно. Идет празднично одетая пара — гуляют, а может, в театр собрались: слушать жирных примадонн и примадонов, эстеты! В кино — смешно! В музей, ради господа!» Он уже ходил в Третьяковку год назад. Работа наскучила, но без денег еще скучнее, вот в чем загвоздка.

Чем обычно жив человек? Простыми человеческими радостями, а его не вставляют простые, и радоваться им он не умеет. А ведь хотел, и даже пытался найти источник веселья, потому что везде искал первичное.

Петр прочитал, что за эмоции у человека отвечают нейромедиаторы. Те, в свою очередь, зависят от гормонов, а гормонами управляет ДНК. За удовольствие, оказалось, отвечает дофамин, в полном соответствии с ДНК человека. Причем, короткие ДНК дарят радости на все вкусы, по поводу и без повода: чашка кофе, круассан, стейк, хорошая погода и даже противный дождь веселит, а если ДНК длинная, да еще и перекрученная, то мало чего дождешься. Только события из ряда вон выходящие способны порадовать хозяина: на уровне открытия Америки или теории относительности, геростратова пожара или акта уникального зла. Поэтому все самые великие и самые гнусные люди носят в себя длинную хромосому. Петр понял, что и он — тоже.

Но так как плохим он не увлекался и ничего великого не совершил, оказался Петя вовсе без веселья. Совсем без радости жить невозможно, поэтому одно время он серьезно задумывался о клубах самоубийц. Уж очень заманчиво звучало откровение мистера Мальтуса из одноименного рассказа Стивенсона: «А я вам скажу, что любовь отнюдь не самая сильная из страстей. Страх — вот сильнейшая страсть человека. Играйте страхом, если вы хотите испытать острейшее наслаждение в жизни».

Петр хотел, но игра со смертью казалась ему слишком токсичной, и он не доверял отечественным организациям. Пристукнуть пристукнут, но без всякого наслаждения.

Впрочем, положа руку на сердце, радость в его жизни еще случалась. Упоительная алкогольная радость, идущая от запотевшей рюмки водки с пивком на прицепе. Граппу, массандровский портвейн и португальский руби, херес, кальвадос, текилу с лимоном и солью он перепробовал, но самое приятное опьянение наступало от «Джека Дэниэлса», ароматного и крепкого бурбона, нежного кентуккийского виски.

Пятница!

Уже с полудня он посматривал на часы, каждый раз удивляясь неторопливому течению времени. Внутри разгорался жгучий огонек нирваны, помогая продержаться до конца рабочего дня. Петр растягивал дорогу в ресторан, неспешно смакуя баночку пива. Не дома, а именно в ресторане, где в полумраке, как новогодняя елка, светилась стойка бара, уютно заставленная бутылочными украшениями, возвращался интерес к жизни и легкость бытия.

Петя знал цену этому недолгому и нелегкому счастью. В субботу, конечно, он выпьет еще, но это не радость, это лечение, и что уж говорить про воскресенье, день печали и скорби пред убойным понедельником! Случались периоды и продолжительней выходных.

Он понимал, за что страдает? и даже придумал «теорию героического запоя»: «Запой — зло, но он служит лекарством для сильных, волевых и крепких духом людей».

Широко распространена ошибка считать запойного человека алкашом. У алкашей вся жизнь — запой, поэтому запоями они страдать физически не могут. Голова у них по утрам не болит, похмельный синдром не мучает, стакан портвейна, как кружка парного молока, обеспечивает гладкость жизни до самого вечера. Жизненные проблемы настоящего алкаша уже в прошлом: как у матерого уркагана, у него нет семьи, «закон не позволяет». Кошмары алкаша быстротечны и поверхностны, организм со временем привязывается к своему хозяину и перестает ему мстить. Жизнь коротка, но беспечна, как у элоев.

А для настоящих людей запой — совсем другое. Мы (настоящие люди) — герои! Постоянно болеем, но боремся, побеждаем себя еженедельно, или даже ежедневно, за цвет жизни платим страшную цену, но нам так лучше, так интереснее. Нас мучают кошмары, мы смеемся в их волосатые хари; раскалывается голова — мы только хмурим бровь сурово. Мы едем на работу мертвые, но пашем и воскрешаемся вновь, чтобы умереть.

Мы — осирисы водки, иисусы портвейна. Мы злы, как морлоки, но яростно куем свое нелегкое счастье в подземельях запоев и не приемлем судьбы иной.

Такая жизненная модель просуществовала довольно долго, но обанкротилась компания, в которой Петя работал лет пятнадцать. К несчастью, он оказался одним из крайних, подписавших «неправильный» договор.

Тогда он понял: хоть радости служба не доставляла, зато приносила покой. «Дай счастья мне, а значит, дай покоя». На него навалился небывалый стресс, с паническими атаками, тахикардией, бессонницей. Стало уже не так скучно, но очень, очень плохо. Алкогольный героизм вырождался во что-то совсем иное, похожее на мармеладовскую одиссею, и напрочь пропал аппетит. Он знал за собой такую особенность: страх совершенно убивал тягу к еде, впрочем, как и все тяги на свете.

Уже несколько дней Петр не мог проглотить ни кусочка. Жена очень старалась приготовить повкуснее, но все ее успехи уходили в ведро. Наконец она не выдержала и закричала:

— Нет! Ты будешь есть! Неделю без еды!.. Я вызываю «скорую». Хоть гастроэнтерологов, хоть кого!

— Катись ты! — слабо прошептал Петя, тяжело повернулся к стенке и подумал: с чего это гастроэнтерологи кинутся его кормить. Вот что-нибудь куда-нибудь засунуть — это да, они первые…

— Ты будешь есть, чего бы мне это ни стоило!

Сзади хлопнула дверь. В окно ударил ливень. Он вяло показал вслед жене палец и забылся неспокойной дремой.

Видимо, спал он достаточно долго. Гроза успела пройти, в окне блистал отороченный пылью золотой луч, а больше ничего и не изменилось, кроме появления двух людей в зеленом перед кроватью. Это было так удивительно, что Петр спросонья потряс головой и по-идиотски спросил:

— Гастроэнтерологи?

Один из них был невысокий, но крепкий, амбального типа; второй, постарше, удивительно походил на Буркова в «Иронии судьбы».

— Когда надо, и гастроэнтерологи, — сообщил он в уверенном бурковском стиле, будто ждал именно такого вопроса.

Парни ничего не предпринимали, но выглядели очень уверенно. В двух огромных баулах угадывалось много медицинского оборудования.

— Вызов поступил от Кати Т. Вы — супруга?

— От нее, — захрустел бумажкой амбал. — Мы вас слушаем, Катя. Расскажите подробнее, что произошло, ничего не упускайте, ничего не скрывайте. Это важно для него и для вас!

— Что было… Да чтоб работа его провалилась куда поглубже!

Со свойственным ей темпераментом Катя, размахивая руками, зачастила и про еду, и про апатию, и про то, что целыми днями Петр лежит и смотрит в потолок, сам на себя не похож. В заключение попросила что-нибудь вколоть или дать таблетку.

— Все понятно, — переглянулись «пришельцы». — Но таблетками здесь уже не обойтись.

— А что у вас с жизнью? — вдруг спросил «Бурков» у Пети.

— Вообще, он упитанный, — заметил амбал.

— В смысле? Вот жив пока! — не понял вопроса больной.

Врачи снова переглянулись.

— И все-таки, ваше отношение к жизни?

— Да какая тут жизнь! — слабо ответил Петр, силясь догадаться, кто эти люди.

— Значит, жизнь вас не устраивает? — гнул свое старший.

— Какое там «устраивает»!

— И вы даже могли бы с ней расстаться? — с какой-то странной тональностью, вроде бы мельком, спросил «Бурков».

— Не хочу жить… так!

Голос амбала заледенел:

— Вызов подтвержден.

Он набрал номер на телефоне: «Суицидальные настроения. Да. Больной подтвердил. Да. Будем брать».

— Как это «брать»?! — завопила жена.

— Кого это забирать? — эхом вскрикнул Петр. — За что?

— Очень просто, — охотно и доброжелательно объяснил старший. — Чтобы вы жизнь свою по дури не закончили. Из окна не сиганули, газа не наглотались, в ванне не вскрылись…

— Какое окно? Да я жить хочу! Да я, нахрен, ничего кончать не собираюсь. Я топ-менеджер, правда бывший, у меня нервы, как канаты! Я такие проекты тянул, которых вы и во сне не видели! Да откуда ты этих дебилов взяла? — накинулся он на жену.

— Зря вы так, — проскрипел амбал. — У нас все пишется. Сами оденетесь или вязать будем?

— Кого ты вызывала, куриные мозги? Кто это?!!

Происходила какая-то фантасмагория. Свободный, нормальный человек не может просто встать со своей постели. В его доме, его крепости, под его уютной настольной лампой сидят два крепких гостя и, посмеиваясь, готовят веревки.

— Я же вызывала неотложку, — забулькала Катя дрожащим голосом, похоже, осознавая тяжесть допущенной ошибки. — Вы не имеете права. Я ничего не говорила про суицид, он очень жизнерадостный… бывает. Тогда от тарелки не оттащить. Все метет.

— Бывает! — уточнил «Бурков». — Вот именно. У нас все записано. Во-первых, пациент пищу не принимает… более недели. Во-вторых, сам сказал, что жить не хочет, и вон лежит, как под наркозом. Короче, собирайтесь.

— Да это беспредел, — – прошептал Петр. — Катя, звони адвокату, пусть звонит прокурору. Мы будем вызывать журналистов…

— Да звоните куда хотите. Но раз приехали, заберем. Полежите до освидетельствования, а потом либо отпустят, либо… Хотите — судитесь, — безразлично закончил старший.

— Звони в ментуру, — сказал Петр жене. — Это насилие.

— Да я и сам сейчас позвоню. — «Бурков» нажал на затертую кнопочку в телефоне. — Бригада скорой помощи. Больной оказывает сопротивление. Пишите адрес…

Наряд полиции появился удивительно быстро и сбивчивую Петину речь о гражданских правах выслушал без интереса.

— Помочь мы можем, — ответственно сказал полицейский. — Но только им. Так что не тяните время и не советуем оказывать сопротивление сотрудникам, лишнюю статью накрутите.

— Да на каком основании, без согласия?

— Статья 29 Закона «О психиатрической помощи»: «Основания для госпитализации в психиатрический стационар в недобровольном порядке», — чуть не хором отозвались санитары.

Петр быстро нашел в телефоне статью.

— Знаете такую? — спросил у полицейских.

— Не знаем и знать не хотим. Но мешать им не будем.

Полиции, похоже, здорово надоела перепалка.

— Постойте! — Петр почти орал. — «Основания для госпитализации в психиатрический стационар в недобровольном порядке»: «Лицо, страдающее психическим расстройством, может быть госпитализировано… без его согласия… до постановления судьи, если психическое расстройство является тяжелым и обусловливает: его непосредственную опасность для себя или окружающих; или его беспомощность; или существенный вред его здоровью вследствие ухудшения психического состояния…»

— Сами же прочли: «вред здоровью»! Будет ухудшение — с кого спросят?

— Да, но с чего вы взяли, что я — лицо, страдающее психическим расстройством? Где это написано? Хотите, звоните прямо сейчас в психдиспансер! — Петру показалось, что он переломил ситуацию.

Один из полицейских, поколебавшись, отозвал в коридор «Буркова», пошушукался с ним, вернулся и доверительно сказал:

— Слышь, такая тема, они тебя все равно заберут. Инструкция! Так что лучше езжай: у нас своих вызовов полно, а мы дурью маемся.

— Н-е-ет. Че вы творите? А если это бандиты? Может, я бизнесмен, может, они меня… сейчас… почки опускать будут? Вы их документы проверили, в больницу позвонили?

Но на Петины крики уже никто не обращал внимания. Адвокат по телефону подтвердил, что забирать его права никто не имеет; этим все и закончилось: «Все потом. Через суд».

Петр записал личные данные полицейских «беспредельщиков», оделся, оглядел свою опустевшую кровать и ненавидяще поблагодарил супругу за помощь в борьбе с голодом.

Шок. Безумный шок. Невероятный шок. Петр раскачивается в замызганной медмашине, рядом подпрыгивает скорбный лик жены. «Бурков» на переднем сиденье шутит с водителем, амбала подсадили к Петру (наверное, для усмирения). Петя ехал и не верил, что это происходит с ним.

— А вот скажи мне, Андрей, — обратился он к амбалу максимально дружелюбно. — Вот я — гипертоник и сердечник. На днях из больницы, из реанимации. Меня, может, вообще нельзя транспортировать куда-либо. Может, ты меня сейчас убиваешь. Как бы тебе… это… не словить статью за предумышленное? Вдруг у меня сейчас 220 на 160? Давление вы вроде как мне не мерили? А связать обещали, такие вы, получается, врачи. Как насчет клятвы Гиппократа?

Андрей загрустил, но сдаваться, не собирался:

— Тут в машине все есть. А ты с такой борзотой точно не три дня, а три месяца давление понижать будешь.

И, отвернувшись, хмуро замолк.

Миновав несколько мрачных ворот, они въехали в лечебницу. Потрясающе. Его, несмотря ни на что, привезли в психушку. Ведь привезли все-таки! А впрочем, это теперь нормально. Еще недавно Петру было и кому позвонить, и кого вызвать, а сейчас за спиной только закон. Но законом, похоже, никто не интересуется.

В приемной сидело несколько болящих. Парень с разбитым лицом, густо опутанный веревками; бурчащий дед и пьяная дама.

Петра сразу провели к дежурному врачу, человеку немолодому, с лицом подвижным, хотя и хмурым. Опытный специалист с профессорской бородкой, словно из фильмов 60-х. Тактику Петр обдумал заранее.

— Здравствуйте, — сказал он, пожимая руку доктора, не успевшего увернуться. — Наконец-то мы у настоящего врача. — Петя расплылся в улыбке. — Произошла опасная медицинская ошибка. Я абсолютно нормален.

— Никакой ошибки! — за ним вперся «Бурков». — Все по инструкции. Правда, отмечу, пациент трезв, сопротивление не оказывал, но от всех показаний отказывается.

Врет!

— Да не было никаких показаний! — вклинилась Катя. — Они все перепутали. Перевернули. Я говорила им, что он ест. Но аппетит у него особенный, он всегда так ест: то ест, то не ест…

— Доктор, — Петра осенило, — у вас нет буфета или автомата? Я бы действительно сейчас съел что-нибудь. Хоть вафлю.

В дверь с треском просунулась рожа амбала:

— Доктор, зафиксируйте, он меня дебилом назвал!

— Выйдите все, — раздраженно сказал дежурный врач. — Я еще ничего не решил. Жена пусть останется, а вы идите в 45-й кабинет.

В 45-м кабинете Петра взвесили и попытались выдать пижаму. Пижаму он брезгливо отбросил. На его протест возразили: «Все думают, что не останутся. Но остаются». Петр вернулся к дежурному.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.