Чёрные орхидеи на могиле Эвридики
Глава 1: «Прибытие на Сан-Микеле»
Аннабель ступила на причал. Деревянные доски скрипели, как кости, под её оксфордами, оставляя отпечатки, заполненные морской слизью. Время — 10:55, как показывали карманные часы, подаренные матерью. Но часы висели тяжело, будто внутри них гнило яблоко.
Скалы. Они зияли вокруг бухты — чёрные глотки, застывшие в крике. Чайки врезались в каменные рты, и их перья прилипали к базальту, как конфетти на мокром асфальте. Ветер проносил через расщелины обрывки звуков:
— Ты опоздала… опоздала… — шептали скалы голосом, похожим на скрип двери склепа.
Вилла Вальтера. Белая, как кость, выбеленная известью и временем. На башне — часы с треснувшим стеклом. Стрелки: одна указывала на 11, другая — на 4. Аннабель подняла руку, поймав солнечный луч. Тень от её пальцев легла на камень: 16:01.
— Не совпадает, — пробормотала она, сжимая чемодан. Кожаная ручка впилась в ладонь, пульсируя, будто под ней билась жилка.
Волна — внезапная, холодная — облизнула её лодыжку. Слизь светилась ядовитым #8F9779, оставляя на коже узор, похожий на карту вен. Аннабель вытерла ногу о камень, но пятно въелось, как татуировка.
Окно третьего этажа. Там мелькнуло движение. Тень. Длинная, с искажёнными пропорциями.
— Добро пожаловать, Аннабель, — прошипел ветер, пока тень поднимала руку. Вместо кисти — садовые ножницы, блеснувшие ржавым лезвием.
— Кто вы? — крикнула она, но чайки взметнулись в небо, заглушая вопрос.
Чемодан затрепетал. Аннабель открыла его на щелочок. Внутри:
— Письма от Лоренцо, перевязанные жилами высушенных орхидей.
— Фотография матери, где её лицо зачёркнуто чернильным крестом.
— Карманное зеркальце, в котором отражалась не она, а девушка с ножницами вместо пальцев.
Тиканье. Не с башни. Из её грудины. Глухие удары, будто кто-то стучал изнутри по рёбрам.
— Тук. Тук. Тук.
— Молчите, — прошептала она, прижимая ладонь к груди. Под кожей чтото дёрнулось, как личинка в коконе.
Воздух пах солью и формалином. Аннабель подняла голову. Над виллой плыли облака, повторяющие очертания её отпечатков на причале.
Диалоги ветра:
— Ты разбудила нас… (шелест волн о скалы)
— Он ждёт в оранжерее… (скрип флюгера)
— Не смотри в зеркало до полуночи… (шёпот чаек)
Аннабель сделала шаг к вилле. Воздух загустел, обволок лёгкие желеобразной плёнкой — пахло формалином и гнилыми стеблями. Она закашлялась, выплюнув нить прозрачной слизи. Та завилась на камне, как змея, и исчезла в щели.
Тень на стене виллы вытянулась, исказилась. Сначала это был просто силуэт женщины в платье с турнюром. Потом — крылья: перепончатые, как у летучей мыши, с прожилками, светящимися голубым. Кончики маховых перьев капали чёрной жидкостью, оставляя на стене пятна в форме нотных знаков.
— Ты не должна была возвращаться, — сказал голос. Не из тени — из её собственного горла. Аннабель сглотнула, и язык прилип к нёбу, будто обмазан смолой.
Грета. Имя всплыло само, как пузырь из глубины колодца. Тень повернула голову. Лицо отсутствовало — вместо него зияла дыра с пчелиными сотами внутри. Из ячеек сочился мёд, густой и тёплый. Он стекал по стене, застывая в янтарные сталактиты.
— Они уже начали прорастать, — прошептала Грета (её губы возникли на мгновение — тонкие, синие, как лепестки ириса). Аннабель потянулась к стене, но пальцы увязли в штукатурке, мягкой и влажной, как плоть.
Воздух заурчал. Вязкость заставила движения замереть — рука дрожала, будто плыла сквозь сироп. На запястье выступили капли пота, смешавшиеся с формалином. Жидкость стекала вниз, выжигая на коже цифры: 23… 23… 23…
— Смотри, — прошипела Грета. Крылья тени взметнулись, и свет от них упал на землю. Там, в пятне голубоватого сияния, копошились личинки с человеческими лицами. Одна из них — точная копия Аннабель в возрасте семи лет — подняла голову:
— Мама спрятала ключ в твоём позвоночнике, — пропищала личинка, её голосок звенел, как разбитое стекло.
Ветер донёс запах оранжереи — сладкий, удушливый. Аннабель рванула руку из стены. Штукатурка хрустнула, обнажив сухожилия, сплетённые с электропроводкой. Из разрыва брызнула жидкость цвета ржавчины.
— Беги, — сказала тень, но её крылья уже обвисли, превратившись в плацентарные мешки. — Он выводит новый штамм времени. Из твоих рёбер.
Зеркальце в кармане Аннабель замигало. Она достала его, не глядя. В отражении:
— Девушка с крыльями из проволоки и пергамента,
— Ножницы у её пояса, покрытые плесенью,
— Часы на запястье, где вместо цифр — зубы младенца.
Тень Греты растаяла, оставив на стене надпись мёдом: «Оранжерея ждёт опылителя». Воздух внезапно схлопнулся, и Аннабель упала на колени. Из горла вырвался комок — живой, пульсирующий. Он укатился в дренажную решётку, за ней послышалось чавканье.
Диалоги тишины:
— Твои кости уже цветут… (шелест личинок в пятне света)
— Вырви зеркало… (бульканье жидкости в стене)
— Он найдёт тебя по запаху страха… (треск сот в тени)
Пол вздрогнул. Аннабель едва удержалась, ухватившись за треснувшую панель стены. Доски поднялись, как рёбра пробуждающегося зверя, обнажив корни — сизые, с синеватыми прожилками, пульсирующие в такт приглушённому гулу, будто где-то внизу бился гигантский барабан. Грета стояла неподвижно, её пальцы сжались в точный пинцет.
— Ты слышишь, как он дышит? — её голос был ровным, как лезвие. — Сквозь землю. Сквозь камни.
Она присела, не сгибая коленей, и вонзила ноготь в корень. Кожа на её руке натянулась, обнажив сухожилия, белые как струны арфы. Из разреза хлынула жидкость — густая, цвета окислившейся бронзы, словно кто-то расплавил древний шлем и смешал с пеплом. Капли упали на рукав Аннабель, прожгли ткань.
— Чёрт! — она дёрнулась, но Грета схватила её за запястье.
— Не двигайся. Её пальцы впились в кожу, холодные и гладкие, как хирургические зажимы. — Он ненавидит суету.
Жидкость стекала по руке Греты, оставляя потёки, похожие на коррозию на старых трубах. Аннабель почувствовала, как запах заполняет горло — медь, смешанная с гнилыми водорослями.
— Почему… пахнет морем? — выдохнула она, пытаясь не смотреть на пульсирующие корни.
Грета поднесла ладонь с жидкостью к её лицу. Вязкая масса переливалась, как масло в фонаре, подчёркивая рыжие прожилки внутри.
— Потому что он помнит, — прошептала Грета. — Что было до острова. До нас.
Капля упала на пол, прожгла дыру. Дым поднялся спиралью, приняв форму змеиного скелета. Аннабель попятилась, но спина упёрлась во влажную стену.
— Пей, — Грета приблизила ладонь. Жидкость тянулась нитями, как расплавленный янтарь. — Или он решит, что ты гость незваный.
Грета провела пальцем по воротнику платья, смахнув невидимую пылинку. Ткань хрустнула, словно пропитанная крахмалом, оставив на коже белую полосу, как от мела. Аннабель непроизвольно коснулась родинки на шее — выпуклой, гладкой, будто кто-то вдавил в кожу горошину расплавленного стекла.
— Вы носите её как украшение, — сказала Грета, не глядя. Её глаза скользнули по вене на запястье Аннабель, синей, как трещина в мраморе. — Но свежую. Будто вас только что… отметили.
Она протянула руку, и тень от её ногтей легла на стену, превратившись в когтистые ветви. Аннабель отдёрнула руку, но Грета уже сжала её ладонь. Пальцы — холодные, как ключ из погреба.
— Ваша кровь… — Грета прижала ноздри к её запястью, вдохнула. — Пахнет гроздьями. Спелыми. Теми, что лопаются под дождём.
— Это… духи, — прошептала Аннабель. Её голос дрогнул, как пламя свечи в сквозняке.
Грета рассмеялась — звук, похожий на лязг ножниц.
— Духи пахнут ладаном и страхом. А это… — Она провела ногтем по вене. Кожа побелела, потом налилась багровым румянцем, как вишня, раздавленная сапогом. — Сладко. Сладко до тошноты.
В углу комнаты треснуло зеркало. Отражение Греты распалось на осколки: глаз в одном, губа в другом, родинка на шее — в третьем. Аннабель потянулась к своему отражению, но Грета перехватила её руку.
— Не трогай. Зеркала здесь… мокрые изнутри. — Она смахнула каплю со стекла. Та скатилась по стене, оставив след, как слизь улитки. — Они помнят, как плакали предыдущие гости.
— Зачем вы меня привезли сюда? — Аннабель попыталась вырваться, но Грета прижала её руку к столешнице. Дерево, шершавое от плесени, впилось в кожу.
— Вы сами написали письмо, — Грета наклонилась, и её дыхание пахнуло переспевшим инжиром. — Просили помочь найти мать. А я… люблю потерянных овец.
Она отпустила руку. На столе остался отпечаток ладони — влажный, с прожилками, как на старом пергаменте.
— Но ваша мать… — Грета провела языком по зубам, будто пробуя вкус слов. — Она пахла иначе. Как пустая скорлупа. Как эхо в колодце.
Вилла дышала. Окна-ноздри, обрамлённые гниющими рамами, втягивали воздух с хрипом, будто в груди застрял клубок водорослей. С каждым вдохом стёкла мутнели, покрываясь солевыми язвами, а на выдохе из щелей сочился пар — жёлтый, как гной, пахнущий формалином и мокрым мехом. Аннабель поправила воротник, но ткань тут же прилипла к шее, словно кожа пиявки.
— Нравится? — Грета провела ладонью по стене. Обои затрещали, слезая лоскутами, а под ними змеились сине-чёрные жилы, пульсирующие в такт её шагам. — Она всегда так встречает новых гостей. Обнюхивает.
В прихожей, за стеклом рамы, орхидея «Эдуард, 1991» вздрогнула. Её лепестки, белые как кость, были пронзены ржавым гвоздём. Капля сока — густая, словно сироп от кашля — медленно сползла по стеблю, оставив на стекле жирный след.
— Вы сказали, его сорвали тридцать лет назад, — Аннабель приблизилась, и тень от гербария обвила её шею шипастой петлёй. — Но он… свежий.
Грета щёлкнула ногтем по раме. Гвоздь провернулся, и из отверстия хлынула жидкость цвета запёкшейся крови.
— Ошибаетесь. Его сорвали сегодня утром, — она поймала каплю на палец, поднесла к свету. Внутри пульсировала личинка с крошечными человеческими глазами. — Земля здесь возвращает то, что любит. А она обожает Эдуарда. Он кричал так мелодично…
Аннабель отпрянула, задев рамку «Карлотты, 1927». Чёрные лепестки сжались, царапая стекло когтями из спрессованной пыли.
— Тсс, — Грета прижала палец к её губам. Холодная кожа пахла гниющими персиками. — Карлотта до сих пор злится, что её чаепитие прервали.
Стена за спиной Аннабель вздыбилась. Обои сползли, обнажив волокнистые мышцы, покрытые слизью. Грета выдернула гвоздь из орхидеи и вонзила его в плоть стены. Та затрепетала, издав звук натянутой струны, готовой лопнуть.
— Вилла требует подношений, — она вытерла руки о платье, оставив ржавые полосы. — Ваше письмо она проглотила, даже не разжевав. Слюнявое, отчаянное… вкусное.
Паркет под ногами дрогнул. Между досок вылез осколок кости, застрявший в смоле. Аннабель попятилась, но дверная ручка впилась в спину — холодная и острая, как скальпель.
— Вы говорите, будто вилла… живая, — её голос сорвался, как нить.
Грета сорвала лепесток «Эдуарда», сунула в рот. Жевала медленно, будто пробуя мясо, затем выплюнула чёрную жилку, похожую на провод.
— Живая? — Она засмеялась, и потолок ответил эхом. Над головой Аннабель проступили отпечатки ладоней, выжженные кислотой: «1927», «1991», «■■■■». — Она голодная. А вы…
Стена содрогнулась. Из трещины выполз корень, обвил щиколотку Аннабель. На ощупь — шершавый и горячий, как язык.
— Не дёргайтесь, — Грета поправила воротник, задев родинку. — Иначе она решит, что вы… незрелая.
Воздух сгустился, липкий, как марля. Где-то заскреблось — ножницы по проволоке, крик, приглушённый слоями штукатурки. Аннабель взглянула на гербарий. Орхидея «Эдуард» теперь была подписана «1997», а в его лепестках отпечатались зубчатые раны, будто кто-то пытался вырваться.
— Она уже дала вам имя, — прошептала Грета.
На стене, меж жил, тени сплелись в буквы: «Аннабель, █████». Последние цифры стёрлись, будто их слизали.
Пыльца с гербария осела на ресницах Аннабель, словно пепел. Она чихнула — резко, как выстрел, — и платок, прижатый к носу, покрылся чёрными звёздочками, будто чернильные брызги. Грета замерла, её зрачки сузились в щели, как у кошки перед прыжком.
— Апчхи! — повторилось эхом в стенах, но уже голосом Карлотты — хриплым, с надрывом.
— Будьте осторожнее с памятью, — прошипела Грета, срывая с орхидеи «Эдуард» лепесток. Тот закрутился в воздухе, прилип к щеке Аннабель. На ощупь — влажный и шершавый, как язык мертвеца. — Она въедается в лёгкие. Превращает их в гербарий.
Аннабель попыталась стереть пятно, но кожа под ним заныла. Зуд полз по руке, как муравьи под эпидермисом. Она закатала рукав: под тонкой плёнкой вен пульсировали фиолетовые прожилки, похожие на корни.
— Что это? — её голос дрогнул, сливаясь со скрипом паркета. Доски под ногами шевелились, выталкивая наружу обломки рёбер, застрявшие в смоле.
Грета наклонилась, её дыхание пахло теперь перекисью и мёдом.
— Первые признаки, — она провела ногтем по фиолетовым линиям. Кожа расступилась, как глина, обнажив под ней бутон — крошечный, полупрозрачный, наполненный чёрной жидкостью. — Вилла сажает сад под кожей. У Карлотты к утру третьего дня из ушей выросли лианы.
Аннабель рванула руку, но Грета впилась ногтями в запястье.
— Не дёргай корни! — её голос треснул, как ветка под снегом. — Иначе они пробьются к сердцу. Быстрее.
С потолка упала капля. Не кровь — нектар, густой и липкий. Он попал на бутон, и тот лопнул, выпустив рой крылатых семян с человеческими глазами. Они закружились вокруг Аннабель, цепляясь за волосы, как репейники.
— Снимите их! — она замахнулась платком, но ткань прилипла к ладони, обнажив узоры из плесени — точь-в-точь как прожилки на гербарии.
Грета рассмеялась, и в смехе зазвенели осколки стекла.
— Поздно. Ты уже удобрение, — она указала на стену. Тени сплелись в новую надпись: «Аннабель, 2025». Дата пульсировала, как гнойник. — Смотри, как она торопится. Обычно имена созревают неделями.
Зуд усилился. Под коленкой что-то зашевелилось — росток, прорывающийся наружу. Аннабель вскрикнула, царапая кожу, но Грета схватила её за волосы.
— Перестань! — она прижала её лицо к гербарию. Стекло треснуло, и орхидея «Карлотта» вырвалась наружу. Чёрные лепестки обвили шею Аннабель, впиваясь в вены. — Цветы ненавидят паникёров. Хочешь, я покажу, что выросло у Карлотты из глаз?
Где-то в глубине виллы заскрипели половицы — медленно, тягуче, будто кто-то тащил тело по лестнице. Воздух наполнился сладковатым смрадом гниющих лепестков и свежевскрытой могилы.
— Она идёт, — прошептала Грета, отпуская Аннабель. — Твоя мать. Вернее, то, что от неё осталось.
На стене, рядом с именем, проступил силуэт — женский, но с плечами, покрытыми грибницей вместо волос. Аннабель закричала. Из её рта вырвался рой семян.
Ваза с орхидеями стояла на столе, как пациент на операционном столе. Проволока, туго обвившая стебли, впивалась в плоть растений, оставляя рваные желобки, из которых сочилась синеватая жидкость. Она пульсировала по жилкам в такт шагам Аннабель — глухо, как удары сердца через воду. Грета провела пальцем по капле, свисающей с проволоки, и та упала на скатерть, прожёг дыру с оплавленными краями, словно от кислоты.
— Капельницы для питания, — она щёлкнула по металлу, и звон разнёсся по комнате, как удар скальпеля по стеклу. — Без них цветы… разлагаются за час. Слишком много жизни в них.
Аннабель потянулась к ближайшему бутону. Лепестки, холодные как керамика, дрогнули, обнажив внутри зубастый зев, усеянный жёлтыми спорами.
— Не трогай! — Грета схватила её за запястье. Проволока на орхидее дёрнулась, впиваясь глубже, и стебель забился, как рыба на крючке. — Они кусаются. Особенно когда чуют свежую кровь.
Синеватая жидкость в жилках загустела, превратившись в вязкую слизь. По столу пополз пар — сизый, с запахом пережжённой кости. Аннабель попятилась, но спина упёрлась во что-то мягкое. Стена. Нет, грудь — тёплая, дышащая, обтянутая обоями с цветочным узором.
— Вилла любит наблюдать, — Грета прикоснулась к обоям, и те слиплись, образуя пульсирующую рану с ресничками по краям. — Ей нравится, как ты пахнешь страхом. Сладковато-кислым, как забродивший нектар.
Орхидеи зашевелились. Проволока заскрипела, впиваясь в стол, и ваза поползла к краю. Внутри забулькало — глухо, словно кто-то захлёбывался в ванне.
— Что в них? — Аннабель прижала ладонь к горлу. Под кожей пульсировал бугорок — твёрдый, как семечко.
— Сок, — Грета поднесла к её лицу пробирку с синевой жидкостью. Внутри плавало человеческое ухо, покрытое плесенью. — Из костного мозга. Карлотта давала сладковатый привкус, а Эдуард… — Она встряхнула пробирку. Ухо ударилось о стекло, издав звук мокрого хлопка. — …он был слишком нервным. Пришлось добавить формалина.
Ваза упала. Стекло разбилось, и синеватая лужа поползла по полу, обходя Аннабель стороной, будто живая. Проволока извивалась в луже, как угорь, впиваясь в паркет.
— Беги, — прошептала Грета, но её губы не шевелились. Звук шёл от орхидей — их зевки теперь раскрывались в миниатюрные рты с крошечными зубами. — Беги, пока они не поняли, что ты… спелая.
Аннабель рванула к двери. Проволока взметнулась, обвила её лодыжку. Холодный металл впился в кожу, и синеватая жидкость потекла по ноге, оставляя ожоги в виде отпечатков листьев.
— Тише, — зашипели орхидеи хором. Их голоса звенели, как бьющееся стекло. — Тише, тише, тише…
Где-то в глубине виллы захлопнулась дверь. По лестнице застучали шаги — тяжёлые, мокрые, будто кто-то тащил за собой клубки корней. Грета улыбнулась, подняла пробирку с ухом и вылила содержимое на пол. Лужа вздыбилась, образуя руку, которая схватила Аннабель за щиколотку.
— Мама идёт, — сказала Грета, и стены засмеялись слизким смехом. — Она хочет посмотреть, как её удобрение цветёт.
Записка лежала на столе, будто вырезанная из её собственного дневника — «Не открывайте окна после заката». Буквы плясали, повторяя её почерк, но с завитками из чёрных нитей, словно корни проросли сквозь бумагу. Аннабель коснулась края, и страница зашевелилась, свернувшись в трубочку с хрустом ломающихся суставов.
— Твоя рука дрожит, — Грета вынырнула из тени, её пальцы скользнули по лепесткам орхидеи в вазе. В мутном отражении цветка вместо лица Аннабель плавало другое — морщинистое, с глазами Греты, но ртом, полным игольчатых зубов. — Почерк узнаёшь? Это ты написала. Через десять лет. Или… через десять минут.
Аннабель рванула руку, но бумага прилипла к коже, обжигая кислотным холодом. Чернила поползли по пальцам, превращаясь в татуировки: «не открывай не открывай не открывай».
— Это невозможно, — она протёрла лицо, и в ладонях остались крошечные споры, прорастающие в поры. — Я не писала…
Грета рассмеялась, и в смехе зазвенели осколки хрусталя из разбитой вазы.
— Ты ещё не начала, — она дунула на орхидею. Лепестки раскрылись, обнажив внутри зеркальце. В нём Аннабель увидела себя — седую, с кожей, покрытой узорами из грибницы, а за спиной — окно. На подоконнике сидела старуха, царапающая стёкла ногтями, длинными как проволока.
— Кто это?! — Аннабель швырнула зеркало, но оно зависло в воздухе, продолжая показывать старуху-близнеца. Её губы шевелились в унисон с Гретиными: «Ты. После того, как вилла переварит твои годы».
Потолок закапал. Капли падали на записку, растворяя буквы в синеватой слизи. Грета поймала одну на язык, закатила глаза:
— Она голодна. Хочет, чтобы ты открыла окно. Чтобы впустила… — Взгляд её скользнул к ставням. Дерево вздулось, как кожа под кипятком, и сквозь щели просочились пальцы — тонкие, костлявые, покрытые морскими ракушками.
Аннабель отпрянула. Воздух густел, липкий и сладкий, как гнилой мёд. Под ногами зашевелился паркет — доски приподнялись, обнажая глазные яблоки в щелях, следившие за каждым движением.
— Закройте это! — она замахнулась на ставни подсвечником, но бронза прилипла к ладони, обрастая плесневыми корнями.
— Ты уже открыла, — Грета указала на зеркало. В отражении старуха теперь стояла внутри комнаты, её платье сливалось с обоями, а пальцы впивались в стену, оставляя кровавые борозды. — Каждое окно здесь — дверь. И каждая дверь…
Ставни захлопнулись сами. Стекла треснули, и сквозь паутину трещин просочился чёрный дым с запахом сгоревших волос. Аннабель закашлялась, а Грета, улыбаясь, поднесла к её лицу лепесток:
— …это рот.
В дыму задвигались силуэты. Руки. Сотни рук, царапающих стекло изнутри. Орхидея в вазе завыла, её стебель изогнулся, выплёвывая клубок волос с прилипшей к нему запиской: «Не открывайте окна после заката. Не открывайте. Не».
— Они здесь, — прошептала старуха в зеркале, её голос скрипел, как ржавые петли. — Они всегда здесь. Под кожей дома.
Грета взяла Аннабель за подбородок, повернула к окну. В дыму теперь ясно виднелись лица — её матери, Эдуарда, Карлотты. Их рты были зашиты синеватой проволокой, а глаза… глазами вилла смотрела на неё всеми сразу.
— Выбор за тобой, — Грета вложила ей в руку ключ, холодный и скользкий, как рыбья чешуя. — Открыть окно… или стать им.
Ключ задвигался, выпустив щупальце из ржавчины. Аннабель вскрикнула. В зеркале старуха подняла руку — и на её запястье расцвела орхидея с подписью: «Аннабель, 2025».
Суп булькал в тарелке, выпуская пузыри, лопающиеся с хлюпающим звуком гниющих плодов. Грета поставила перед Аннойбель ложку — серебряную, но с зубцами, как у садовых вил. На дне тарелки плавали тёмные бутоны, раскрывающиеся при каждом движении жидкости, обнажая розоватые прожилки, похожие на капилляры.
— Семейный рецепт, — Грета провела ногтем по краю тарелки. Фарфор заскрипел, оставляя на ногте белую крошку, как измельчённые кости. — Добавляю корни с восточного крыла. Они ещё помнят вкус Карлотты.
Аннабель потянулась за ножом, но лезвие изогнулось, повернув зазубренный край к её запястью. Все вилки на столе дрогнули, зубцы скрипяще развернулись к её стулу, будто компас, указывающий на север.
— Почему они… — она отдернула руку, задев ложку. Металл впился в палец, оставив каплю крови, упавшую в суп. Жидкость забурлила, и бутоны раскрылись полностью, показав внутри крошечные жёлтые глаза.
Грета наклонилась, её тень слилась с узором на обоях — сплетением корней, душащих птиц с человеческими лицами.
— Столовые приборы здесь… вежливые, — она подцепила ложкой глазок из супа, поднесла к губам Аннабель. Тот замигал, выплёвывая чёрные зёрна, пахнущие формалином. — Они всегда поворачиваются к самому аппетитному блюду.
Стул под Аннойбель застонал, спинка впилась в лопатки осколками ракушек. Она попыталась встать, но ножки стула проросли в паркет, опутав её щиколотки тонкими побегами.
— Не вставай, — Грета налила себе суп. Жидкость стекала с половника густо, как сироп, оставляя на скатерти ожоги в форме листьев. — Это считается дурным тоном. Вилла может подумать, что её кухня тебе не по нраву.
В камине что-то зашипело. Пламя погасло, и из трубы выполз дым, сформировав руку с длинными ногтями, указывающую на Аннабель. Грета улыбнулась, облизав ложку:
— Видишь? Даже огонь голосует.
Аннабель ткнула вилкой в бутон. Тот взвыл — высоко, как ребёнок, — и из продырявленной плоти хлынула серая слизь, застывая на воздухе в нити, похожие на паутину.
— Что вы со мной делаете?! — она рванула скатерть. Тарелки зазвенели, но не упали — прилипли к столу, как присоски.
Грета подняла нож, медленно провела лезвием по предплечью. Кожа расступилась без крови, обнажив под ней спираль из сушёных лепестков.
— Кормим, — она бросила лепестки в суп. Глазки в бутонах расширились, зрачки сузились в щели. — Ты же хотела узнать, где твоя мать?
Потолок закапал. Капли падали в тарелку Аннабель, превращая суп в желеобразную массу, пульсирующую в такт её сердцебиению. Грета протянула руку, сжала её подбородок:
— Она здесь. В каждом бульоне. В каждой капле росы на окнах. Её ноготь впился в кожу, оставляя полумесяц из плесени. — Съешь. Стань частью меню.
Столовые приборы задвигались, ползвякая по скатерти. Ножи вонзились в дерево вокруг её тарелки, образовав клетку из лезвий. Вилки сомкнулись у горла, едва касаясь кожи, как нервы перед укусом.
— Кушай, — прошептала Грета, и в голосе её зазвучал хор — Карлотта, Эдуард, десятки других. — Или мы подадим тебя холодной.
В супе что-то зашевелилось. Из глазков полезли белые личинки, сующиеся в ложку. Аннабель зажмурилась. Где-то в доме захлопнулась дверь, и по коридору заскреблись корни, напевая колыбельную, которую мама пела ей в детстве.
Ложка звякнула о дно тарелки, высекая искру. Аннабель вытащила из гущи бутонов медную шестерёнку, покрытую чёрной слизью. Зубцы впились в пальцы, оставляя ожоги в форме полумесяцев, а на ладони остался след — как от прикосновения к раскалённому утюгу.
— Нашли сюрприз? — Грета выхватила тарелку так резко, что суп забрызгал скатерть. Жидкость зашипела, прожгла дыры, сквозь которые виднелись зубчатые шестерни, вращающиеся в толще стола. — Не вашего калибра, синьорина. Они ещё не готовы вас… перемолоть.
Аннабель вытерла губы, но металлический привкус остался — будто язык обложили ржавыми гвоздями. Она плюнула в салфетку, и та почернела, свернувшись в комок с проволочными усиками, шевелящимися как многоножки.
— Что это было? — голос её дрожал, смешиваясь с тиканьем за стенами. Не часы — ритмичные щелчки, словно вилла перемалывала кости в муку.
Грета бросила шестерёнку в рот, раздавила зубами. Хруст эхом отозвался в потолке, осыпая их медной стружкой.
— Закуска, — она выплюнула искорёженный металл на пол. Тот зашипел, прожёг паркет, и в дыре мелькнули латунные пружины, сжатые вокруг чего-то, похожего на позвоночник. — Вилла — часовой механизм. Карлотта — маятник, Эдуард — гиря… — Её пальцы сомкнулись на горле Аннабель, холодные как цепь. — А вы? Микролитражная пылинка, застрявшая в шестернях.
Воздух наполнился запахом смазки и гниющего мяса. Аннабель рванулась к двери, но ковёр под ногами ожил — нити сплелись в сетку из проволоки, впившейся в лодыжки. Грета засмеялась, подняв обгоревшую салфетку:
— Бесполезно. Вы уже внутри механизма. — Она развернула ткань, показав синеватую карту с pulsating veins вместо улиц. — Ваша кровь — масло для шестерёнок. Через час она загустеет… и вилла выплюнет кости.
На стене замигал свет. Люстра раскачивалась, отбрасывая тени, которые складывались в циферблат. Стрелки, выточенные из кости, показывали 11:59. Аннабель прижала ладонь к груди — под кожей что-то щёлкало, как заводная игрушка.
— Слышите? — Грета приложила ухо к её груди. — Это ваше сердце сбрасывает обороты. Скоро оно станет… деталью.
Из дыры в полу вырвался пар. В клубах замерцали силуэты: Карлотта, прикованная цепями к гигантскому маятнику, Эдуард, чьё тело скручено в пружину. Их крики сливались в скрежет металла.
— Полночь близко, — Грета впилась ногтями в её плечо, выцарапывая цифру XII. — Хотите увидеть, как бьют куранты?
Аннабель вырвалась. Изо рта хлынула чёрная жидкость с плавающими шестерёнками. Они застряли в горле, царапая слизистую, пока Грета, смеясь, вытирала окно платком. За стёклами, в кромешной тьме, загорелись огромные латунные глаза — циферблат, вмонтированный в небо.
— Тик-так, синьорина, — прошептала Грета, зажимая ей рот. — Вилла всегда пунктуальна.
Первые удары колокола разорвали тишину. Аннабель упала, чувствуя, как рёбра сжимаются тисками невидимых шестерёнок. Где-то в стене щёлкнуло, и потолок начал опускаться, утыканный остриями, как часовой механизм, решивший перемолоть гвоздь.
Тьма в спальне густела, как застывающая кровь. Аннабель прижалась к стене, чувствуя, как обои шелушатся под пальцами, осыпаясь чешуйками засохшей кожи. За дверью шаркали шаги — тяжёлые, с глухим лязгом, будто кто-то волочил мешок, набитый хирургическими пилами и костными щипцами. Смех прорезал тишину — нечеловечески ровный, будто записанный на фонограф и прокрученный через фильтр льда.
— Он пришёл проверить прогресс, — голос Греты прополз по потолку, словно тараканы по штукатурке. Где-то в углу блеснуло лезвие, и на пол упал отражённый свет — холодный, синеватый, как ультрафиолет в морге. — Не дыши так громко. Он услышит, как твои капилляры лопаются от страха.
Шаги остановились у двери. Ручка завертелась — медленно, с скрипом ржавых шарниров. Аннабель впилась ногтями в подоконник, но рама была покрыта инеем из кристаллов соли, впивающейся в кожу как иглы.
— Пустите меня… — шёпот её замер в воздухе, превратившись в пар, который тут же схватился ледяными паутинками на стёклах.
— Пустить? — Грета материализовалась из тени, её пальцы обвили горло Аннабель, холодные как скальпели. — Он уже внутри. В каждом мурашке на твоей спине. В каждом стуке зубов.
Дверь приоткрылась. В щель просунулась рука в чёрной перчатке, держащая стеклянную банку. Внутри плавало что-то белое, пульсирующее — мозговая доля, пронизанная проволокой вместо сосудов.
— Прекрасный экземпляр, — произнёс мужской голос. Без интонаций, как диктор, зачитывающий протокол вскрытия. — Сознание девственницы. Рекомендую экстракцию до полуночи. Иначе корни прорастут в лобные доли.
Банка упала, разбилась. Мозг выскользнул на пол, пополз к кровати, оставляя за собой слизистый след с вкраплениями латинских терминов. Аннабель закричала, но звук рассекся — где-то звенело стекло, сотни пробирок в деревянном ящике за дверью, наполненные жидкостями: розовой, как разбавленная кровь, жёлтой, как гной, синей, как вены на трупе.
— Тише, — прошипела Грета, прижимая ладонь к её рту. Кожа пахла формалином и мятой, словно её вымочили в дезинфекторе. — Он любит тишину. Слушает, как трескаются нейроны.
Рука схватила Аннабель за лодыжку. Перчатка была липкой внутри, будто выстлана сырой слизистой. Тянула к двери, где в коридоре мерцал свет — ослепительно белый, как в операционной. На пороге стоял силуэт: высокий, в пропитанном антисептиком халате, лицо скрыто за маской с стеклянными глазами, за которыми копошились личинки.
— Пора, — сказал он, и голос его разрезал барабанные перепонки, как алмазное стекло. — Я вскрою ваш страх. Извлеку его корень. Вы даже не…
Грета впилась ногтями в руку существа. Из-под перчатки брызнула чёрная жижа, пахнущая горелым эфиром.
— Она ещё не созрела! — её голос треснул, как разбитая колба. — Дайте ещё сутки! Иначе цветы прогоркнут!
Существо замерло. Маска повернулась к Аннабель, стеклянные глаза увеличились, обнажив внутри крошечные шестерёнки, вращающиеся вокруг зрачков-капельниц.
— Сутки, — согласилось оно, отпуская её. — Но если к завтрашнему закату сознание не очистится от сорняков… — Лезвие блеснуло у её виска, сбрив прядь волос. — …вырежу его вместе с гиппокампом.
Дверь захлопнулась. На полу осталась лужа желтоватой жидкости, в которой плавали обрывки мыслей — детские воспоминания, обрывки песен, лицо матери, распадающееся на пиксели. Грета подняла осколок банки, показал отражение: в глазах Аннабель цвели крошечные орхидеи, прорывающиеся через радужку.
— Слышите, как они шелестят? — она приложила осколок к её уху. — Это ваши мысли. Скоро они станут… удобрением.
Утренний свет скользил по подоконнику, цепляясь за стебель орхидеи — свежий срез, будто отрубленный скальпелем. Капли синеватого сока застыли на срезе, как стеклянные слезы, а внутри, под лупой Греты, проступал отпечаток — линии папиллярных узоров Аннабель, вдавленные в плоть растения, словно в воск.
— Посмотрите, как аккуратно, — Грета втиснула лупу ей в руку, холодное стекло прилипло к ладони. — Ваш палец стал семенем. Скоро он прорастёт через все этажи виллы… прямо в подвал, где мама ждёт ваших корней.
Аннабель дотронулась до отпечатка. Плоть орхидеи дрогнула, обхватив её палец липкими ресничками, впивающимися под ноготь. Холод пополз вверх по руке, кристаллизуя вены в мраморные прожилки, а под кожей зашевелилось — будто крошечные корни искали путь к костям.
— Снимите это! — она рванула руку, но стебель тянулся за ней, растягиваясь в упругую нить, обвивающую запястье. В месте контакта кожа покрылась сеткой трещин, как высохшая глина.
Грета рассмеялась, поднесла к её лицу зеркало. В отражении вместо руки вился стебель с бутоном, раскрывающимся в зубастый венчик, повторяющий форму её рта.
— Вы теперь часть коллекции, — она провела ножом по собственному предплечью. Вместо крови сочилась прозрачная смола, пахнущая формалином. — Мама будет рада. Ей всегда не хватало… свежего материала.
Стебель дёрнулся, втягиваясь обратно в срез. На подоконнике остался отпечаток ладони из плесени, пульсирующий в такт её сердцебиению. Аннабель схватилась за горло — внутри что-то щёлкало, как семена в стручке.
— Что вы в меня вживили? — голос её стал хриплым, будто корни опутали голосовые связки.
Грета приоткрыла окно. Ветер ворвался, принеся запах гниющих лепестков и металла.
— Ничего, что не было в вас изначально, — она провела пальцем по раме, и иней превратился в крошечные шипы, впивающиеся в подушечки пальцев. — Вилла лишь ускорила рост. Скоро вы расцветёте… как Карлотта в оранжерее.
На стене за спиной Аннабель что-то зашуршало. Обои вздулись, обнажив сплетение корней, в центре которого мерцало лицо женщины — мать, её рот забит землёй, а глаза прорастают орхидеями.
— Не бойтесь, — Грета сорвала лепесток с орхидеи, вложила ей в рот. Тот распался на горькие кристаллы, царапающие язык. — Цветение безболезненно. Если, конечно, считать болью…
Пол под ногами прогнулся. Сквозь щели паркета потянулись белые усики, обвивающие её лодыжки. Где-то в глубине дома заскрипели шестерни, и стены сжались, выдавливая из обоев кровавый нектар, стекающий в трещины.
— …превращение вашего мозга в удобрение, — закончила Грета, стирая с зеркала её отражение. Вместо Аннабель теперь там цвела орхидея, а на лепестках алели буквы: «Аннабель. Урожай 2025».
Глава 2: «Песня из оранжереи»
Биолюминесцентный мох пожирал дверь оранжереи, его сине-зелёное свечение синхронизировалось с толчками крови в висках Аннабель. Каждое пульсирующее пятно напоминало вену, вывернутую наизнанку, а прикосновение к нему оставляло на кончиках пальцев липкую плёнку, словно слюну светлячка. Замок, покрытый инеем, блестел следами — отпечатки белых перчаток, словно хирург пытался вскрыть дверь, но отступил, оставив застывшие капли резины на ржавой скобе.
— Не трогайте, — Грета возникла за спиной, её дыхание пахло перебродившим нектаром, а пальцы впились в плечо Аннабель, оставляя синяки-отпечатки в форме лепестков. — Мох — это язык виллы. Сейчас он лижет ваши страхи, чтобы позже… переварить.
Аннабель дёрнула руку, но мох потянулся за ней, тонкие нити-щупальца обвили запястье, впрыскивая под кожу холодный восторг, от которого сводило челюсть.
— Что внутри? — её голос раздробился о тишину, как стекло, ударившееся о кафель операционной.
Грета приложила ухо к двери. Из щелей выполз звук — хор шёпотов, переплетающихся с шелестом листьев.
— Мамина симфония, — она провела ногтем по замку, и ржавчина осыпалась, обнажив гравировку: стилизованный скальпель, обвитый орхидеей. — Она пела, пока вилла не вживила ей голосовые связки в корни. Теперь её песня… удобрение.
Дверь дрогнула. Мох замигал чаще, подстраиваясь под учащённый ритм сердца Аннабель. На полу появились мокрые следы — будто кто-то волочил за собой мешок с землёй, — ведущие обратно в темноту коридора.
— Откройте, — Аннабель нажала на скобу. Металл обжёг ладонь, оставив красный узор, как после прикосновения к утюгу. — Вы же знаете, я всё равно войду.
Грета рассмеялась, и в смехе проросли ноты той самой песни — мелодия, которую мама напевала ей в детстве, но искажённая, будто пропущенная через мясорубку.
— Ключ — в вас, — она ткнула пальцем в грудь Аннабель, и под кожей вздулся корень, вытягиваясь к ключице. — Ваша кровь — отмычка. Но будьте готовы… — Её ноготь вонзился в дверь, и мох завизжал, свернувшись в клубок светящихся гусениц. — …что оранжерея войдёт в вас первой.
Стекла в окнах оранжереи запотели. На мгновение Аннабель увидела за ними силуэт — мать, её тело сплетено с виноградными лозами, а изо рта свисают струны из жил, вибрирующие под напором невидимого ветра.
— Слышите? — Грета прижала её ладонь к двери. Мох забился, впитывая пот, и под кожей Аннабель задвигались семена, прорастающие к костям. — Она зовёт. Хочет, чтобы вы стали дирижёром её последней арии.
Дверь скрипнула, приоткрывшись на миллиметр. Из щели хлынул воздух — густой, сладковатый, как сироп от кашля, с примесью запаха разлагающихся пианино. Где-то внутри звякнуло стекло, и Аннабель почувствовала, как корень у её ключицы расцвёл, впиваясь в мышцы колючими бутонами.
— Входите, — прошептала Грета, растворяясь в тени, — но не забывайте дышать. Растения обожают углекислый газ… особенно из лёгких грешников.
Рука Аннабель, всё ещё прилипшая к двери, онемела. Мох пополз выше, обвивая шею светящейся петлёй, а за дверью зазвучали ноты — мамин голос, зовущий её вглубь, где земля жаждет новых корней.
Ночь впилась в горло Аннабель иглами морозного воздуха, но звук плыл сквозь спальню — ария, выгибающаяся волнами, будто шелковистые корни, прорастающие из её глотки. Губы дрожали, повторяя итальянские слова, которых она не знала, а язык прилипал к нёбу, покрытому клейкой пыльцой, сладкой и едкой, как формалин. — Che farò senza Euridice… — голос её звенел, как разбитая витрина, но мелодия была идеальна — мамина манера петь, с придыханием на высоких нотах, будто ножом режущим стекло.
— Прекрасное сопрано, — Грета стояла в дверях, держа в руках стеклянный колокол, внутри которого металась моль с человеческим лицом. — Карлотта учила вас? Нет? Тогда это вилла… она дирижирует вашими голосовыми связками.
Аннабель вцепилась в горло, пытаясь сдавить звук, но пальцы провалились в кожу, наткнувшись на жёсткие струны под мышцами. Они вибрировали, высекая ноты, а в груди что-то щёлкало, как механизм музыкальной шкатулки.
— Замолчите! — крик её рассыпался кашлем — на ладони остались лепестки вместо слюны, алые, с прожилками, как на карте вен.
Грета приблизилась, приложив колокол к её рту. Стекло запотело от дыхания, проявив надпись: «Собственность оранжереи. Не подлежит ремонту».
— Вы теперь инструмент, — она провела ногтем по струнам в её горле. Звук взвыл, вырвав из глаз Аннабель слёзы — густые, как смола, застывающие на щеках чёрными жемчужинами. — Вилла настраивает вас для дуэта. Скоро вы споёте с мамой… пока её корни не съели ваши лёгкие.
Ария смолкла на миг, сменившись хрипом. В горле зашевелилось — побеги плюща выползли из пищевода, обвивая зубы, а на кончике языка расцвел бутон, распахивающийся в такт мелодии. Грета сорвала его, вложила себе в ухо:
— Слышите? В ритме вальса… Это бьётся ваше сердце, перемалываемое шестернями.
Зеркало на стене замигало. В отражении Аннабель видела себя поющей, но изо рта струились не звуки, а корни, сплетающиеся в ноты. За спиной маячил силуэт — мать, её тело вросло в органные трубы, а пальцы, превращённые в клавиши, нажимал кто-то невидимый.
— Остановите… — Аннабель выплюнула горсть лепестков, но ария нарастала, выворачивая голосовые связки наизнанку.
— Не могу, — Грета разбила колокол об пол. Стекло впилось в ковёр, прорастая кристаллическими грибами, звонкими как камертон. — Это ваша серенада смерти. Мама пела её, когда вилла вшивала ей в грудь первые семена.
Стены содрогнулись. Штукатурка осыпалась, обнажая спирали медных труб, по которым текла чёрная жидкость. Аннабель упала на колени, чувствуя, как бутон в горле лопается, выпуская рой светлячков с крошечными нотами вместо крыльев. Они кружили, складываясь в партитуру на потолке, а Грета, подняв руки, дирижировала ими, смеясь тем же леденящим смехом, что эхом отдавался в оранжерее.
— Споём вместе? — она поднесла к губам Аннабель шип розы, выросший из её ладони. — Мама обожает дуэты… Особенно когда один голос гаснет, чтобы дать расцвести другому.
Ария оборвалась. В тишине зазвенело стекло — где-то в доме разбилась витрина, и ветер принёс запах разлагающихся нот, застрявших между половицами. Аннабель, задыхаясь, вытащила из горла стебель — длинный, с шипами-нотными знаками, — но Грета схватила её за руку:
— Не вырывайте. Это ваша партия. Скоро вы споёте финальное соло… когда вилла пересадит ваши голосовые связки в следующий саженец.
Воздух оранжереи обволок лёгкие сиропной тяжестью, словно Аннабель вдыхала не кислород, а жидкое стекло, застывающее в бронхах. Каждый шаг увязал в полу, покрытом чёрной слизью с плавающими в ней спорами, которые щипали кожу как крапива. Стёкла потолка, заплетённые узорами из инея, мерцали — кристаллы повторяли изгибы её вен, словно морозный паук сплёл карту кровотока, отмечая аритмичные участки кроваво-красными бликами.
— Добро пожаловать в лёгкие виллы, — прошелестело сверху. Голос принадлежал не Грете — он звучал хором, как будто его произносили тысячи устьиц на листьях. — Не наступайте на корни. Они ещё помнят вкус вашей матери.
Аннабель споткнулась о лужу. Вода не растекалась, а держалась плотным пузырём, в котором отражалась её спина — и за ней, чётко, как на фотопластинке, стоял Лоренцо: лицо скрыто тенью шляпы, пальцы в белых перчатках сжимали секатор с зазубренным лезвием. Она рванулась обернуться, но в реальности за ней была лишь стена орхидей, чьи бутоны щёлкали, обнажая зубы из хитина.
— Ты… ты же ещё не здесь… — прошептала она, тыча пальцем в пустоту, где должен был быть Лоренцо.
— Но я уже в тебе, — ответил отражение, не шевеля губами. Голос исходил из её собственного горла, обработанный скрипом граммофонной иглы. — Ты носишь меня в сосудах, как споры. Скоро я прорасту… и вырежу всё лишнее.
Стекла оранжереи зазвенели. Кристаллические узоры поползли, перестраиваясь в новые схемы — теперь они повторяли нейронные связи её мозга, подсвечивая участки страха алым. Аннабель схватилась за горло, чувствуя, как под кожей шевелятся нитчатые гифы, плетущие сеть от миндалин к позвоночнику.
— Не борись, — засмеялись листья. Ветерка не было, но растения раскачивались, выбивая ритм похоронного марша стеблями по стёклам. — Твоя кровь уже смешалась с соком виллы. Даже если сбежишь — корни потянутся за тобой… через океаны.
Она наклонилась к луже, пытаясь коснуться отражения Лоренцо. Вода была липкой, как яичный белок, и тянулась за пальцами прозрачными нитями. Его образ дрогнул, и на миг она увидела себя — с проросшими сквозь глазницы орхидеями, держащую в руках свой собственный череп, очищенный до блеска корнями.
— Красиво, не правда ли? — Лоренцо в отражении поднял секатор, тень шляпы сползла, обнажив лицо — точную копию её собственного, но с глазами, заросшими плесенью вместо зрачков. — Мама тоже сопротивлялась. Теперь её голос поёт в каждом бутоне… а её кости удобряют мои сады.
Стебель плюща обвил её лодыжку, впиваясь шипами. Аннабель закричала, но звук поглотила густая листва. Воздух сгустился до желеобразной массы, выжимая из лёгких последние пузыри кислорода. Где-то в глубине оранжереи хлопнула дверь, и эхо принесло скрип кожаных перчаток, сжимающих инструменты.
— Он идёт, — прошипели орхидеи, смыкаясь над ней живой стеной. — Спрячься в отражение. Или стань им.
Лужа вздулась, выбросив пузырь, в котором мелькнул Лоренцо — теперь уже реальный, шагающий по коридору, постукивая секатором по медным трубам в стенах. Его тень на стене была больше него самого: чудовищный силуэт с щупальцами вместо рук, тянущимися к каждой капле её пота. Аннабель рванулась к выходу, но дверь заросла кристаллами, а в ушах зазвучал голос матери — не пение, а стон, вырывающийся из земли вместе с клубнями, обмотанными волосами.
— Слишком поздно, — сказал Лоренцо её собственными губами, пока настоящий приближался, напевая арию, от которой трескались стёкла. — Ты уже отражение… а отражения не умирают. Их стирают.
Серебряные ножницы блеснули в руке Лоренцо, отбрасывая на стену дрожащие зайчики, сливающиеся в рогатую тень, что извивалась, будто рвалась с поводка. Его перчатки, безупречно белые, пахли хлором и мятой, но под тканью шевелилось что-то — словно пальцы были слишком длинными, слишком гибкими, как корни, ищущие трещину в керамике. Он сорвал орхидею, и стебель хрустнул, как ломаемая шейка, выпуская сок — густой, как патока, цвета крови Аннабель, что застыла в жилах, превратившись в свинцовую тяжесть.
— Видите эти прожилки? — он поднёс цветок к её лицу, и капли упали на губы, оставив вкус медной монеты и горечи полыни. — Они пульсируют ровно в такт вашей агонии. Чем ярче отчаяние — тем пышнее цвет.
Тень его рогов на стене вытянулась, коснувшись её плеча. Холод просочился сквозь ткань, прожигая кожу метками в форме листьев. Аннабель попятилась, но спина упёрлась в стену орхидей — бутоны раскрылись, обнажив ряды игловидных зубов, щёлкающих в унисон её учащённому дыханию.
— Отпустите меня, — голос её рассыпался, как сухие лепестки. — Я не… не часть вашей коллекции.
Лоренцо рассмеялся, и звук напомнил скрип хирургической пилы по кости. Ножницы щёлкнули в сантиметре от её глаза, отрезав прядь волос. Она упала на колени, превратившись в комок дрожи, а он поднял отрезанные волосы к свету — они закрутились, сплетаясь в миниатюрную петлю.
— Всё здесь — часть коллекции, — он наклонился, и маска его лица треснула, обнажив под ней сплетение грибных нитей, пульсирующих чёрным соком. — Даже воздух, которым вы дышите, принадлежит вилле. Каждый вдох — арендная плата.
Он ткнул ножницами в стебель орхидеи. Из разреза хлынула жидкость — теперь она была ярко-алой, как её кровь, но с вкраплениями серебра, словно ртуть. Лоренцо собрал каплю на лезвие, поднёс к её губам:
— Попробуйте. Это эссенция вашей души… очищенная от надежды.
Аннабель выплюнула слюну, но та уже была смешана с соком — липкие нити тянулись от губ к полу, где мгновенно проросли ростки с глазами вместо почек. Лоренцо наблюдал, как её пальцы впиваются в землю, пытаясь вырвать корни, но почва была живой — она обвивала запястья, втягивая их вглубь, как в трясину.
— Надежда — это сорняк, — он раздавил бутон ногой, и воздух наполнился воплем, похожим на плач ребёнка. — Я вычищаю его, чтобы душа цвела в чистоте. Ваша мама поняла это слишком поздно… Её последняя мысль была о вас. Хотите услышать?
Он щёлкнул пальцами, и стена орхидей раздвинулась, обнажив зеркало из спрессованных лепестков. В отражении мать, её тело сплетено с корнями, а изо рта свисает лента с вышитыми словами: «Прости». Аннабель потянулась к стеклу, но Лоренцо перехватил её руку, вонзив ножницы в ладонь. Боль вспыхнула, но крови не было — из раны выползли белые личинки, пожирающие боль, оставляя лишь пустоту.
— Смотрите, — он повернул её лицо к потолку, где висели стеклянные колбы с мозгами, опутанными плющом. — Каждый цветок здесь — чья-то последняя мысль. Скоро ваша займёт центральную вазу… Рядом с мамой.
Тень его рогов сомкнулась вокруг шеи Аннабель, сжимаясь в такт щелчкам ножниц. Воздух стал густым, как сироп, а в ушах зазвучал голос Греты, доносящийся словно из-под земли: «Не дыши. Он кормит страхом». Но лёгкие уже горели, выдыхая облака спор, а орхидеи вокруг шелестели, повторяя нараспев: «Расцветай, расцветай, расцветай».
Воздух оранжереи загустел, как забродивший нектар, пропитанный сладковатым запахом гниющих лилий и окисляющегося металла. Лоренцо стоял, заслоняя свет — лучи, пробивавшиеся сквозь запотевшие стёкла, обвивали его силуэт змеями из пыли, а тень рогов на стене клубилась, будто дым от костра из старых книг. Его пальцы, обёрнутые в перчатки из паутины и шёлка, перебирали серебряные ножницы, чьи лезвия звенели, словно камертоны, настраивающие тишину.
— Вы верите в бессмертие? — спросил он, и голос его скрипел, как ржавые петли, растворяясь в шелесте листьев. Над головой Аннабель свисали стеклянные ампулы с застывшими внутри бабочками, их крылья, покрытые узорами из её вен, трепетали в такт каждому слову.
Она отступила, наступив на хрустящий ковёр из хитиновых крыльев, но Лоренцо был быстрее: ножницы щёлкнули, срезая прядь её волос. Прядь упала на пол, превратившись в клубок чёрных червей, извивающихся в луже сока.
— Только в бессмертие ошибок, — выдохнула Аннабель, чувствуя, как корень у ключицы сжимается, вытягивая из горла слова, будто клещами. — Ваши цветы… они же лишь памятники вашим провалам.
Он рассмеялся, и смех рассыпался осколками льда, впивающимися в кожу. Ножницы в его руке расцвели, лезвия искривившись в стебли, увенчанные орхидеями с лепестками-лезвиями.
— О, наивная, — он шагнул ближе, и тень рогов пронзила её грудь, не оставляя ран, но высасывая тепло. — Цветы — это не памятники. Это зеркала.
Его рука метнулась к её виску. Холодные лепестки впились в кожу, присоски на их изнанке присосались к венам, вытягивая капли крови, которые застывали на воздухе рубиновыми бусинами. Аннабель попыталась дёрнуться, но орхидея в волосах жила своей жизнью — корни оплели череп, ввинчиваясь в кость с хрустом ломающегося фарфора.
— Смотри, — Лоренцо повернул её лицо к зарослям папоротников, где в полумраке мерцали стальные вазы с мозгами, опутанными плющом. — Каждая ошибка здесь расцвела в нечто прекрасное. Мама называла это… искуплением через корни.
Лепестки на её виске зашевелились, прорастая тонкими иглами в слуховой проход. Голос матери просочился сквозь них, искажённый, будто из-под толщи земли: «Не верь его зеркалам. Они показывают только то, что ты боишься потерять».
— Вы хотели стать бессмертной? — Аннабель выпрямилась, игнорируя боль, с которой орхидея вытягивала из неё воспоминания: детские смехи, слёзы, страх темноты — всё это превращалось в яд для полива. — Но вы — просто сорняк. Вас вырвут.
Ножницы в его руке дрогнули. Тень рогов на миг распалась, обнажив на стене её собственный силуэт — но с крыльями из медицинских скальпелей и корнями вместо ног.
— Сорняки выживают, — прошипел он, вкладывая ей в ладонь ещё один цветок. Его сердцевина пульсировала, обнажая крошечный череп, покрытый пыльцой. — А розы гибнут, едва раскрывшись. Выбор за вами: стать сорняком… или удобрением.
Орхидея в её волосах запела — тонкий, визгливый звук, будто скрип несмазанных шестерён. По коже поползли мурашки, превращаясь в бутоны, лопающиеся сыпью. Где-то в глубине оранжереи зазвенело стекло, и Аннабель поняла: это бьются колбы с её прошлым, разбиваясь одна за другой, а по полу уже текла река сока, унося обломки в темноту.
— Я не стану ни тем, ни другим, — прошептала она, срывая цветок с виска. Кожа оторвалась с хлюпающим звуком, обнажив мышцы, по которым уже ползла плесень, вышивая узоры будущих шрамов.
Лоренцо склонил голову, и маска его лица треснула, выпустив рой слепых мотыльков с крыльями из старых фотографий.
— Ошибаетесь, — он поймал один мотылька, сжал в кулаке. Крылья рассыпались пеплом. — Вы уже стали и тем, и другим. Просто ещё не расцвели.
Орхидея на полу, смоченная её кровью, вздрогнула и выпустила бутон. В его сердцевине мерцало лицо — её собственное, но с глазами, затянутыми паутиной корней. Аннабель отвернулась, но зеркала оранжереи уже пестрили отражениями, шепчущими хором: «Расцветай. Это единственный способ выжить».
Орхидеи повернули чашечки, словно сотни слепых глаз, вылепленных из влажной пергаментной бумаги. Их пестики дрожали, выделяя липкую росу, стекавшую по стеблям в такт её дыханию. Аннабель прижала ладонь к груди, но кожа уже пульсировала под напором корней-паразитов, пробивающихся к рёбрам. Лоренцо провёл ножницами по воздуху, разрезая солнечный луч на дрожащие осколки, и свет, упав на её руку, выжег узор — сыпь из микроскопических бутонов, распускающихся при каждом ударе сердца.
— Они узнали родню, — его голос скользнул по её позвоночнику, как лезвие по мрамору. Он сорвал орхидею с ближайшего стебля, и та взвыла, выпустив из среза жгучий туман с запахом её собственных духов, смешанных с формальдегидом. — Ваша ДНК теперь в их соке. Каждый взгляд цветка — скальпель, вскрывающий ваши секреты.
Бутоны на коже зудели, выпуская тонкие тычинки, которые впивались в мышцы, вытягивая воспоминания: первый поцелуй, разбитую коленку, крик матери — всё это цветы впитывали, окрашивая лепестки в новые оттенки. Аннабель вцепилась в запястье, пытаясь содрать сыпь, но под ногтями остались лишь клочья эпидермиса, пахнущие гниющим нектаром.
— Прекратите это! — её крик разбился о стеклянный купол, и осколки звука упали вниз, прорастая кристаллическими грибами с голосами внутри. — Вы украли мою мать, теперь крадёте меня?
Лоренцо рассмеялся, и в смехе зазвучали ноты арии, которую она пела ночью. Его тень рогов вытянулась, обвив её шею невидимой петлёй, сжимающейся с каждым словом:
— Кража подразумевает право собственности. Но вы… — он поднёс к её лицу зеркальце из сплавленной пыльцы, где вместо отражения пульсировала сеть корней, опутавших её скелет. — …никогда не принадлежали себе. Ваша кровь — чернила в нашей гербарии.
Орхидеи зашелестели, их чашечки раскрылись шире, обнажая зубастые венчики. Из глубины оранжереи выполз запах — сладкий, как разлагающаяся плоть, с нотками медной проволоки. Аннабель отшатнулась, наступив на лужу сока, и отражение в ней исказилось: вместо лица — сплетение мицелия, вместо глаз — проросшие споры.
— Не бойтесь их взглядов, — Лоренцо провёл пальцем по её сыпи, и бутоны расцвели, вплетая в кожу узоры из прожилок, как на листьях. — Они лишь фиксируют этапы превращения. Скоро вы станете идеальным гибридом… как мама.
Где-то хрустнуло стекло. На потолке замигали светящиеся грибы, подсвечивая стену, где тень Лоренцо слилась с её силуэтом — рога пронзали её грудь, а корни сплетали их воедино. Аннабель рванулась к выходу, но пол подался, превратившись в ковёр из личинок, впивающихся в подошвы. Орхидеи наклонились следом, их лепестки щекотали затылок, шепча голосом Греты: «Беги. Но куда? Ты уже в каждом их корне».
— Посмотрите, — Лоренцо поднял руку, и сыпь на ней взорвалась фейерверком пыльцы, осыпав пол чёрными точками. Каждая точка шевелилась, превращаясь в жука с крыльями из её отпечатков пальцев. — Даже ваши клетки жаждут стать частью сада. Разве это не прекрасно?
Аннабель упала на колени, сдирая с руки бутоны, но на их месте открывались язвы-соцветия, из которых выползали муравьи, несущие кусочки её ДНК в глубину оранжереи. Лоренцо наблюдал, поправляя перчатки, из-под которых теперь виднелись зелёные жилы, пульсирующие в унисон с цветами.
— Скоро вы попросите сами, — он сорвал орхидею с её плеча, и та взвизгнула, обнажив в сердцевине крошечный язык, повторяющий её последние слова. — Станете молить, чтобы я привил вас к вечности… как маму. Как всех остальных.
Стеклянный купол потрескался. С неба посыпались осколки-семена, впивающиеся в кожу, прорастая мгновенно. Аннабель закричала, но её голос поглотил хор орхидей, затянувших арию матери — теперь уже на языке корней, где каждая нота была ядом.
Его перчатки, холодные как лунный свет на хирургических инструментах, сомкнулись вокруг её запястья, и под кожей вспыхнули синеватые прожилки, словно кто-то зажёг люминесцентные грибы в подкожных туннелях. Свет пульсировал в такт её сердцебиению, вырисовывая карту вен, где вместо крови текли жидкие кристаллы, звенящие при каждом ударе. Лоренцо прижал палец к лучевой артерии, и звук усилился — струнный квартет, играющий на натянутых капиллярах, — а его тень рогов на стене изогнулась в насмешливом реверансе.
— Ваши капилляры поют, — он выдохнул, и дыхание его пахло перекисью и пыльцой, оседая на её лице инеем. — Слушайте. Это дуэт вашей ДНК и виллы… Мама называла его «арией симбиоза».
Аннабель рванула руку, но кожа уже прилипла к его перчаткам, тянулась прозрачными нитями, как расплавленный нейлон. Свет в венах замигал тревожно, выжигая на предплечье ноты из морозных узоров — те самые, что пела ночью. Лоренцо провёл ногтем по сияющей линии, и звук взвыл — скрипка, зажатая в тисках.
— Отпустите! — её голос рассыпался хрустальной крошкой, впивающейся в губы. — Это моё тело…
— Было, — он щёлкнул пальцами, и синева вспыхнула ярче, обнажив под кожей сетку мицелия, оплетающего кости. — Теперь это партитура. Вилла дирижирует, а я… — его ноготь вонзился в запястье, выпустив струйку света вместо крови, — …исправляю фальшивые ноты.
Боль пронзила руку, но не жгучая — ледяная, будто вены наполнили жидким азотом. Аннабель закричала, и из горла вырвался звук, идентичный скрипу дверей оранжереи. На ладони, там где пульс, расцвел бутон из льда, лепестки которого звенели, как колокольчики, при каждом движении. Лоренцо наклонился, прижав ухо к её ладони, и его волосы, слипшиеся от смолы древних деревьев, коснулись кожи — прикосновение жгло, оставляя рубцы в форме нотных знаков.
— Слышите? — он улыбнулся, и в зубах его блеснули осколки зеркал, отражающие её искажённое болью лицо. — Это вилла переписывает вашу генетическую партитуру. Скоро ваше сердце забьётся в унисон с корнями… как у мамы.
Синева поползла выше, к локтю, превращая мышцы в прозрачный гель, сквозь который виднелись кости, покрытые бирюзовым мхом. Аннабель попыталась сжать кулак, но пальцы одеревенели, суставы щёлкнули, выпуская облачко спор с запахом её детства — мыло, книги, мамины духи. Лоренцо поймал спору, раздавил между пальцев, и воздух наполнился голосами: «Мама, я боюсь темноты!» — её собственный шепот семилетней давности, записанный на петлю в ДНК.
— Вилла помнит всё, — он размазал светящуюся слизь по её щеке, и та впиталась, оставив рубец-татуировку в виде нотного стана. — Даже то, что вы старались забыть. Особенно это.
Внезапно свет в венах погас, сменившись тлеющей краснотой, как проводка перед замыканием. Боль сменилась жаром — казалось, в костях зажгли костёр. Аннабель согнулась, выплёвывая клубок дыма с искрами, а Лоренцо отшатнулся, впервые за вечер выразив нечто похожее на интерес.
— О-о, — он прикоснулся к её горящему запястью, и перчатка задымилась, обнажая пальцы — длинные, костлявые, с суставами-шипами. — Бунт? Мило. Но огонь — часть цикла. Пепел удобряет почву.
Его шипы впились в кожу, выпустив струи чёрного дыма, и Аннабель закричала — на этот раз звук совпал с треском лопающихся в оранжерее стёкол. Тень рогов на стене заколебалась, а из разломов в полу полезли корни-кабели, искрящиеся статикой. Лоренцо засмеялся, подхватывая её падающее тело, и шепнул в самое ухо, пока дым обволакивал их, как саван:
— Не волнуйтесь. Даже если сгорите… ваши ноты уже вплетены в симфонию виллы. Бессмертие — это когда вашу арию будут петь леса, проросшие из вашего праха.
Где-то в дыму зазвенел колокольчик. Орхидеи, обугленные по краям, потянулись к ней, их лепестки обвисли, как руки утопленников. Аннабель, захлёбываясь гарью, увидела в дыму лицо матери — оно плавилось, смешиваясь с её собственным, а изо рта свисал корень-дирижёрская палочка, отбивающая такт последней арии.
Клетка из сплавленных стеблей бегонии висела в углу, её прутья покрыты язвами-глазницами, следившими за каждым движением. Внутри, прикованная серебряной цепью к жёрдочке из реберных костей, сидела колибри — перья, некогда изумрудные, теперь почернели, будто пропитаны чернилами, а на груди, прямо над сердцем, цвела орхидея. Её лепестки, размером с ноготь, пульсировали синхронно с дрожью птицы, вытягивая из клюва тонкие нити слюны, свисавшие до пола, где они прорастали грибами-громкоговорителями. Лоренцо щёлкнул ножницами у решётки, и клетка застонала, выпустив облако пыльцы, в котором замелькали силуэты забытых песен.
— Она — моя первая оратория, — он просунул палец сквозь прутья, и колибри вздрогнула, орхидея на груди сжалась, выжав из чашечки каплю нефтяной жидкости. — Добровольно отдала голос, чтобы её перья стали нотным станом. Теперь её тишина рождает самые прекрасные арии.
Аннабель приблизилась, и прутья клетки изогнулись к ней, глазницы на стеблях расширились, обнажая зрачки из спрессованных лепестков. Колибри повернула голову — вместо глаз у неё были две дыры, из которых свисали корни, впивающиеся в орхидею. Каждый взмах крыльев, беззвучный и прерывистый, выпускал в воздух хлопья пепла, пахнущие сгоревшими нотами.
— Вы… вырезали её голосовые связки? — Аннабель коснулась клетки, и прутья обвили её палец, оставляя ожоги в форме нот.
Лоренцо рассмеялся, поднося к её лицу окровавленный секатор, с которого капало вещество цвета ртути.
— Зачем резать то, что можно пересадить? — он ткнул лезвием в орхидею на птице. Цветок вздрогнул, и из его сердцевины полился звук — скрипучий, как не смазанные шестерни, но узнаваемый: колыбельная, которую Аннабель напевала в детстве. — Голос — это паразит. Он пожирает тишину, необходимую для роста. Теперь её молчание питает целую оранжерею.
Колибри дернулась, и цепь впилась в кость, сочась смолой с запахом её страхов. Орхидея на груди раскрылась шире, обнажив вместо тычинок миниатюрные голосовые связки, подвешенные на жилках. Они вибрировали, повторяя каждый её вдох, превращая воздух в визгливую какофонию. Аннабель прижала ладони к ушам, но звук просачивался сквозь пальцы, прорастая в слуховых проходах спорами воспоминаний: мама пела эту колыбельную, сидя у окна, за которым тогда ещё не было тени рогов.
— Прекрасно, не правда ли? — Лоренцо провёл по прутьям клетки, и они запели — низкий, гудящий звук, от которого задрожали стёкла. — Её жертва дала жизнь новому виду. Орхидея-поглотитель… Она расцветает только на тех, кто сам отказался от крика.
Аннабель отпрянула, наступив на хвост змеи из спутанных волос и корней, но Лоренцо поймал её за руку. Его пальцы впились в сыпь на запястье, и бутоны лопнули, выпустив рой мотыльков с крыльями из её голосовых связок.
— Ваша очередь, — он поймал одного мотылька, раздавил его, и воздух наполнился её собственным криком, записанным в ДНК птицы. — Отдайте голос… и я оставлю ваши кости целыми. Мама не смогла… Её пришлось разобрать на удобрения.
Колибри взмахнула крыльями в последний раз, и клетка треснула, выпустив ливень лепестков-бритв. Аннабель, прикрывая лицо, увидела в водовороте своё отражение — с орхидеей вместо рта, корнями вместо языка. Где-то в глубине оранжереи зазвенел колокольчик, и Лоренцо, поправляя перчатки, прошептал, смешиваясь с шелестом крыльев:
— Не бойтесь. После тишины приходит… бессмертие. Ваш голос будет петь в каждом бутоне. Даже когда ваши кости станут пылью.
Орхидея на груди колибри захлопнулась, поглотив последний звук. Птица замерла, превратившись в чучело из воска и перьев, а клетка, стоная, начала прорастать в пол, увлекая за собой обрывки колыбельной вглубь, где уже ждали корни, готовые вплести их в новую симфонию.
Аннабель рванулась к двери, её подошвы скользили по полу, покрытому слизью испаряющегося сока, оставляя за собой следы, мгновенно прораставшие папоротниками с зубчатыми листьями. Воздух гудел, как раскалённый провод, а дверная ручка, выточенная из оленьего рога, дрожала, будто живая. Её пальцы впились в холодную кость — и в тот же миг створки с грохотом захлопнулись, защемив полу платья, которое тут же зацвело плесенью по линии разрыва. Лоренцо, не спеша, вытирал ножницы о штаны, оставляя полосы ртутного блеска на ткани, и смеялся — звук напоминал скрип ржавых качелей, раскачивающихся в такт её учащённому дыханию.
— Бегство? — он щёлкнул лезвиями, и где-то в глубине оранжереи зазвенели колокольчики, привязанные к корням. — Оранжерея сама решает, кто остаётся. Вы разве не чувствуете, как она… — он прижал ладонь к стене, и та вздыбилась волной хитиновых чешуек, — …дышит вами?
Аннабель ударила кулаком по стеклу, но оно прогнулось, как резина, оставив на коже отпечаток в виде паутины. На месте удара проступила надпись — буквы складывались из личинок, копошащихся под поверхностью: «Добро пожаловать домой, Карлотта». Имя матери. Стекла запотели, и конденсат стекал ручьями, выписывая те же слова снова и снова, пока всё вокруг не замерцало зелёным свечением гниющих светлячков.
— Карлотта… — прошептала она, и орхидеи вокруг зашелестели, повторяя имя на языке трескающихся стеблей.
Лоренцо подошёл вплотную, его тень слилась с её силуэтом, рога пронзили затылок, не оставляя ран, но впрыскивая ледяную пустоту прямо в мозжечок.
— Она тоже билась, — он провёл ножницами по её щеке, оставляя след, похожий на шов от давней операции. — Кричала, что вы спасёте её. А теперь… — он дунул на стекло, и личинки в надписи ожили, сложившись в лицо матери — глаза заменены бутонами, рот зашит корнями. — …её голос поёт в дренажных трубах. Вы слышите?
Где-то под полом заурчало, и через решётки вентиляции потянулись щупальца из спрессованных волос, обвивая её лодыжки. Аннабель дёрнулась, но петли затянулись туже, впиваясь в кожу крючками-семенами. Лоренцо наклонился, его дыхание пахло теперь порохом и мёдом, а в зрачках отражались не её глаза, а две чёрные орхидеи, пульсирующие в такт её сердцу.
— Дом, — он протараторил, будто пробуя слово на вкус, — это не место. Это состояние. Состояние… принятия.
Орхидея в её волосах заныла, выпуская жгучую пыльцу, и Аннабель закашлялась, выплёвывая на пол кровавые лепестки. Лоренцо подобрал один, вложил в карман жилета, где уже шевелились десятки таких же, и заговорил мягче, почти нежно:
— Она ждёт вас. В корнях. В спорах. В каждой капле воды, что выпила ваши слёзы. — Он махнул рукой, и стена орхидей расступилась, обнажив зеркальный гроб из сплавленного стекла и шипов. Внутри, обёрнутая в корни вместо савана, лежала мать — её кожа прозрачна, как пергамент, а под ней копошились светящиеся личинки, выгрызающие из костей ноты.
— Отпустите меня к ней… — голос Аннабель раздвоился: один — её собственный, дрожащий; второй — хриплый шёпот, исходящий из сыпи на руке.
Лоренцо улыбнулся, и маска его лица осыпалась, обнажив пустоту, заполненную спиралями ДНК, светящимися синим.
— Вы уже там, — он указал на гроб, где мать медленно повернула голову. Её глазницы заполнились чёрными пчёлами, вылетающими строчкой: «Прости». — Просто ещё не все части вас это поняли.
Дверь позади скрипнула, приоткрывшись, но за ней был не выход — стена из сплетённых тел тех, кто пытался сбежать раньше. Их рты были зашиты корнями, а пальцы сплетены в узор, повторяющий надпись на стекле. Аннабель закричала, и крик её разорвался на два голоса: один утонул в гробу, второй — в сыпи на запястье, где бутоны раскрылись, запев арию матери на языке, которого не знал ни один живой.
Утренний свет, пробивавшийся сквозь занавески с вышитыми глазами пауков, упал на зеркало, чья ртутная поверхность дрожала, словно желая сбежать из рамы. Аннабель прикоснулась к виску — кожа под пальцами шелушилась, обнажая кору из переплетённых капилляров, а орхидея в волосах пустила корни, впившиеся в череп с тихим хрустом ломающегося сахара. В отражении узор на её коже повторял витиеватые линии татуировок Лоренцо — спирали ДНК, переходящие в нотные станы, где вместо тактовых черт змеились вены. Она дотронулась до щеки, и отражение задергалось, как плёнка в старом проекторе, обнажая под её лицом череп, опутанный мицелием.
— Красиво, не правда ли? — голос Лоренцо просочился из зеркала, его слова оседали на поверхности чёрными каплями, въедаясь в серебряное покрытие. — Симфония симбиоза. Вы теперь нотная тетрадь… а я — дирижёр.
Она рванула занавеску, и ткань рассыпалась жухлыми бабочками, обнажив подоконник. Там лежала медная шестерёнка из супа, но теперь её зубцы были покрыты пыльцой цвета ржавчины, а в отверстии пульсировала жилка, соединённая с трещиной в стекле. Аннабель схватила её, но металл впился в ладонь, выпустив жгучую слизь, которая тут же просочилась под ногти, выжигая:
— Не трогай свои инструменты, — зашипела шестерёнка голосом матери, — ты испортишь механизм.
С потолка упала капля нектара, разбившись о подоконник в лужу, где мгновенно вырос миниатюрный сад: орхидеи из стекла с тычинками-стрелками, указывающими на её грудь. Аннабель отпрянула, ударившись спиной о зеркало, и поверхность прогнулась, обволакивая её холодным желе, сквозь которое проступали тени — Лоренцо, мать, колибри с цветком вместо сердца — все они тянули руки, шепча в унисон:
— Ты часть партитуры… часть партитуры…
Орхидея в её волосах запела — звук напоминал скрип пера по пергаменту, а корни глубже ввинтились в череп, вытягивая воспоминания: вчерашний побег, лицо матери в гробу, обещание бессмертия. На запястье, где вчера цвела сыпь, теперь зияла дыра с живыми краями, из которой выползали муравьи-носильщики с кусочками её ДНК в челюстях.
— Смотри, — голос Лоренцо заполнил комнату, исходя отовсюду: из трещин в стенах, из щелей в полу, из самой шестерёнки, что теперь вращалась сама по себе, — даже время здесь работает на нас. Каждая шестерня — это лепесток. Каждый тик — фотосинтез.
Она бросила шестерёнку в зеркало. Удар вызвал вспышку зелёного пламени, и стекло треснуло, выпустив поток муравьиной кислоты, разъедающей пол. В трещинах засветились глаза-бутоны, а отражение Аннабель исказилось: теперь орхидея покрывала её полностью, как экзоскелет, а изо рта свисал корень-язык, записывающий на полу слова:
— Добро пожаловать домой, Карлотта Вторая.
Где-то вдалеке, за стеной, заиграла шарманка — та самая, что мать заводила по воскресеньям. Только теперь мелодия была медленнее, а вместо нот из трубы вылетали крошечные гробы, разбивающиеся о пол ливнем щепок. Аннабель упала на колени, собирая осколки зеркала, но каждый отражал её новую ипостась: то с крыльями из хирургических скальпелей, то с лицом, заросшим спорами.
— Перестань бороться, — прошелестела орхидея её собственными губами, — ты же чувствуешь, как корни уже добрались до гиппокампа. Скоро ты забудешь, что когда-то была… человеком.
На подоконнике шестерёнка замерла, покрываясь цветами ржавчины, а из её центра выползла гусеница с часами вместо глаз. Стрелки показывали полночь. Аннабель закрыла глаза, но веки проросли плёнкой грибницы, заставляя видеть — оранжерею, себя в зеркальном гробу, Лоренцо, поливающего её корни из лейки, наполненной жидкой сталью.
— Спи, — сказал он, и это слово стало последним, что она услышала человеческим ухом. Потом орхидея захлопнула лепестки-веки, и тишина оранжереи поглотила всё, кроме ритма корней, отсчитывающих секунды до расцвета.
Глава 3: «Дневник Карлотты»
Пыль в библиотеке висела не гравитацией, а затаившимся дыханием — каждая частица мерцала, как спора, готовая прорасти в лёгких. Аннабель провела пальцем по корешкам, и те отшатнулись, обнажив щель в стеллаже, где пряталась книга. Переплёт холодно блестел под лучом света, пробившимся сквозь витраж с глазами вместо розеток — кожа, жёлтая от времени, шелушилась, обнажая под собой синеву вен, а вкрапленные лепестки орхидей пульсировали, словно капсюли с ядом. Гравировка на обложке кровоточила ржавчиной, буквы «Моя кровь — чернила вечности» сочились вязким сиропом, пахнущим медью и гниющими нарциссами.
— Трогаешь — значит согласна, — прошелестел воздух, и страницы сами раскрылись с хрустом ломающихся пальцев, обнажив первый лист, испещрённый письменами из спертой кожи и пыльцы. Аннабель коснулась строк, и чернила вздыбились, впиваясь в подушечки пальцев — боль острая, сладкая, как укол иглой, наполненной нектаром.
— Ты опоздала на тридцать лет, — заговорил дневник голосом матери, но искажённым, будто звук пропустили через сито из корней. — Он уже в твоих костях. В каждом суставе. Ты слышишь, как они скрипят его именем?
Страницы зашевелились, обнажая фотографии-шрамы: здесь мать, прикованная к креслу из лоз, её кожа прозрачна, как пергамент, а под ней копошатся светящиеся личинки, выгрызающие буквы «Лоренцо» на рёбрах. Аннабель попыталась отдернуть руку, но жилы книги вцепились в запястье, впрыскивая в вены память, не свою: запах формальдегида в спальне, крик, когда ножницы вонзились в основание шеи, шепот: «Ты станешь вечностью».
— Он вырезал тебя из меня, — строки дневника поползли по её руке, вживляясь под кожу. — Как черенок. Как паразита. Ты думала, твоё рождение — случайность?
Воздух сгустился, превратившись в кисель из спор, а полки вокруг изогнулись, как позвоночники исполинских существ. Книги застонали, их корешки треснули, выпустив щупальца-закладки, обвивающие её лодыжки. Аннабель вскрикнула, но звук поглотил переплёт дневника — теперь её голос звенел внутри, как колокольчик в стеклянном гробу.
— Читай, — потребовал дневник, и страницы залились кровью-чернилами, складываясь в портрет Лоренцо — его лицо, сшитое из лепестков, глаза — две орхидеи с зрачками-ножами. — Он садовник божественного разложения. Он пересадил мою душу в виллу… а тебя вырастил как приманку для новой жертвы.
Фотографии ожили: мать, теперь с лицом Аннабель, рвёт на груди кожу, вытаскивая клубок спутанных корней, из которого торчит кричащая голова младенца. Дневник засмеялся — смех матери, но с примесью хруста коконов, и страницы начали прилипать к пальцам, оставляя на них ожоги в форме нот.
— Ты инструмент, — шипели буквы, теперь ползающие по её предплечью, как термиты. — Ты — горшок для его нового гибрида. Он выкорчует твоё «я», чтобы посадить в черепницу вечность.
Внезапно дневник захлопнулся, откусив кусок её ладони — плоть исчезла бесследно, оставив дыру с зубчатыми краями, из которой сочился свет, идентичный свечению витражей. Аннабель упала на колени, а пол под ней задышал, раскрывая пасть из паркета, откуда потянулись руки-лозы, обвивающие талию.
— Не убежишь, — проскрипел переплёт, теперь приросший к стеллажу живыми нитями мицелия. — Ты уже на странице 23. Посмотри…
Она посмотрела. На обложке, где раньше было имя матери, теперь пульсировало её собственное: «Аннабель. Глава 4: Удобрение». Гравировка сочилась, и капли падали на пол, прорастая орхидеями с лепестками-зеркалами, отражающими её лицо — наполовину цветок, наполовину разлагающуюся плоть. Где-то в глубине библиотеки заиграла шарманка, и Лоренцо запел её колыбельную, но слова были новые: «Спи, мой гибрид, спи… Скоро мы пересадим тебя в вечность».
Бумага, пропитанная запахом гниющего пергамента, вздулась буграми под пальцами, будто под ней копошатся личинки, а дата «1923 г.» выведена чернилами, в которых плавают микроскопические чешуйки змеиной кожи. «Эдуард принёс образцы с Амазонии» — буквы изломаны, словно писаны во время землетрясения, а на полях, поверх кляксы, застыло засохшее пятно янтарного оттенка, испускающее аромат её духов — «Ночная фиалка», смешанный с горечью разложения. Аннабель прижала ладонь к пятну, и оно ожило, выпустив щупальца воспоминаний: Эдуард, молодой и без рогов, вручает Карлотте стеклянный флакон, где копошатся черви-светлячки, выгрызающие на стенках слова: «Бессмертие».
— Посмотри, — голос Эдуарда просочился из текста, обволакивая её виски смолой старых плёнок, — их нектар — не жидкость, а жидкие кристаллы. Они переписывают клетки… как ноты в партитуре.
Карлотта в памяти дневника смеётся — звук рассыпается осколками хитина, а её рука, протянутая к флакону, покрывается пузырями с лицами тех, кого Эдуард уже «обновил». Образец в пробирке дёргается, вытягиваясь в стебель с зубами, и Эдуард хватает её за запястье, его пальцы оставляют синяки в форме спиралей ДНК.
— Ты боишься стать богом? — он вскрывает флакон, и тень от содержимого ползёт по стене, превращаясь в гигантский цветок с пестиком-скальпелем. — Представь: кожа, обновляющаяся как кора. Сердце, бьющееся в такт приливам. Мы станем… совершеннее деревьев.
Пятно духов на странице вздулось, лопнув облаком спор, и Аннабель вдохнула запах материнской шеи — за секунду до того, как та впервые впрыснула себе нектар. В тексте дневника буквы поползли, перестраиваясь в новый абзац: «Он ввёл мне первую дозу сегодня. Боль была… музыкальной. Мои вены пели арию из щелочи и звёздной пыли». На полях, рядом с пятном, проступил рисунок иглы, вонзающейся в запястье, а чернила вокруг раны пульсировали, как живая вена.
— Ты чувствуешь, как он меняет тебя? — Эдуард в памяти дневника прижимает Карлотту к стене, его губы касаются места укола, а язык оставляет ожоги в форме нот. — Скоро твоя плоть будет цвести, а старость — осыпаться, как лепестки.
Страница вздрогнула, и из складки выпал засушенный лепесток с Амазонии — теперь он двигался, как многоножка, ползя к краю листа, где чернила складывались в предупреждение: «Не верь его корням». Аннабель попыталась схватить лепесток, но тот впился в палец, впрыснув жгучую память: Эдуард в лаборатории, его спина покрыта рогами из мицелия, а перед ним на столе лежит тело с лицом Карлотты, изо рта которого растёт орхидея.
— Он солгал, — зашипел дневник, и буквы «код обновления плоти» начали течь, как расплавленный воск, — это не эликсир… это семя. Он сажает нас в себя, как в горшки.
Пятно духов закипело, выпустив пары с голосами: «Ты следующая, Карлотта… Ты следующая…» — шептали Эдуард и Лоренцо в унисон, пока страница не начала сворачиваться в трубку, сдавливая её пальцы челюстями из пергамента. Аннабель вырвалась, оставив на листе клочья кожи, но дневник уже захлопывался, выплевывая последнее предупреждение — крыло мотылька с выжженными словами: «Он придёт за твоими корнями».
Бумага здесь была тоньше, почти прозрачной, как кожа змеи, сброшенная во время лихорадки, а чернила въелись так глубоко, что буквы казались шрамами. «Ввела 3 капли экстракта в вену» — строчки пульсировали, будто вены на шее удушаемого, а дата «1923 г.» обвилась вокруг них корнями из засохшей крови. Аннабель провела ногтем по тексту, и страница застонала, выпустив запах гниющих лилий — тот самый, что витал в лаборатории Эдуарда, когда игла вонзалась в синеву материнской вены. На полях, вкривь и вкось, плясали каракули-пауки, сплетающие паутину вокруг фразы: «Зеркало показало мне 16-летнюю», но при ближайшем рассмотрении это оказались трещины, из которых сочился дым, складывающийся в лицо Карлотты — юное, но с глазами, затянутыми плёнкой грибка.
— Ты сияешь, — голос Эдуарда вырвался из дыма, его пальцы-лозы сжали плечи Карлотты в памяти, — как первый бутон после зимы. Скоро ты увидишь… — он повернул её к зеркалу, где отражение улыбалось девичьей улыбкой, но Аннабель заметила — чешуйки на шее матери, скрытые кружевным воротником, шевелились, как жаберные щели.
— А ты? — голос Карлотты в дневнике дрожал, смешиваясь с хрустом ломающихся крыльев за стеной. — Почему твоя кожа… дымится?
Эдуард рассмеялся, и его смех оставил на странице ожог в форме спирали. — Побочный эффект трансценденции. Дым — это старые клетки. Они сгорают, чтобы дать место новым.
Но на обороте листа, где Аннабель перевернула страницу, чешуйчатый налёт прилип к пальцам, липкий и холодный, будто слизь с подводных камней. Каждая чешуйка была микроскопическим зеркальцем, отражавшим правду: в памяти дневника Карлотта, дрожа, срывает перчатку — её рука покрыта панцирем из перламутровых пластин, стучащих, как костяшки домино, при каждом движении.
— Ложь! — она ударила кулаком по зеркалу, и стекло треснуло, обнажив глазницы из мицелия, откуда выполз Эдуард — уже не человек, а силуэт из спутанных корней и ртути. — Ты превращаешь меня в чудовище!
— Чудовище? — он схватил её за чешую, и та оторвалась с мокрым хлюпом, оставив рану, из которой выползли белые личинки с её голосом. — Ты становишься совершенством. Панцирь прочнее титана, кровь — чище серебра… — его слова прервал хруст — чешуя на руке Карлотты сомкнулась, сломав ему палец.
Страница дёрнулась, и Аннабель ощутила жжение в собственной ладони — чешуйки с оборота впились в кожу, прорастая под ногтями. Она попыталась стряхнуть их, но они запели — тонко, как комары, — напевая отрывок из дневника: «Эдуард кричал, что я покрываюсь чешуёй… но я видела только цветение». Внезапно текст пополз, буквы «16-летняя» распались на рой муравьёв, несущих в челюстях осколки зеркал. В каждом осколке — лицо Карлотты, но с кожей, как кора, и глазами, заросшими плесенью-паутиной.
— Он не хотел пугать тебя, — заговорил дневник голосом, ставшим вдруг мягким, как лепесток под прессом. — Он просто… не рассчитал дозу. Но разве красота не требует жертв?
На обороте чешуйки слились в карту Амазонии, где вместо рек текли вены Эдуарда, а на месте гор возвышались скрюченные позвоночники его «образцов». Аннабель прижала ладонь к карте, и та ожила — чешуйки зашевелились, впиваясь в кожу, втягивая её в память: Карлотта, спрятавшаяся в ванной, скребёт ножом по панцирю на груди. Кровь, густая как смола, стекает в раковину, где застывает чёрными жемчужинами с голосами внутри: «Убери это… убери это…».
— Перестань! — Эдуард выбивает дверь, его рука теперь ветвь с шипами, — Ты уничтожаешь прогресс! — он хватает её за волосы, и в зеркале Аннабель видит, как его тень вырастает рогами, пронзающими потолок.
Страница внезапно свернулась, зажав её пальцы, а чешуйки с оборота поползли вверх по руке, покрывая кожу панцирем из перламутра и стонов. Где-то в глубине библиотеки зазвенело стекло — Лоренцо наблюдал, смеясь тем же смехом, что и Эдуард. Аннабель вырвала руку, оставив на странице клочья кожи, но дневник уже шептал новую правду: «Он не ошибся в дозе. Он хотел, чтобы ты увидела… себя настоящую».
Бумага здесь была испещрена царапинами, будто кто-то когтями выскребал правду из слоёв лжи — строчки «ногти отпадают» извивались, как сороконожки, вокруг клякс, напоминающих отпечатки окровавленных подушечек пальцев. Аннабель провела рукой по тексту, и страница зашелестела, осыпая её ладонь искрами статического электричества, пахнущими горелым кератином. «Прозрачные, как крылья цикад» — буквы «цикад» трепетали, превращаясь в крошечные хитиновые осколки, вонзающиеся под ногти. Она сжала кулак, но боль оказалась сладкой, как укус осы, впрыскивающей морфин. Где-то в тексте зашипело:
— Он называл это метаморфозом, — голос Карлотты вырвался из абзаца, обжигая уши жаром перегретого стекла, — собирал их в шкатулку из ребёнка… того, что не выжил после инъекций. Говорил, что ногти — это письма, которые наша плоть пишет вечности.
На полях, в обрамлении жилок плесени, чернила сложились в рисунок: Эдуард, склонившийся над грудой прозрачных ногтей, его глаза — два пустых флакона, наполненных мухами. Аннабель коснулась изображения, и страница взвыла, выпустив облако пыльцы с голосами:
— Ты видишь узоры? — Эдуард в памяти дневника подносит ноготь к свету, и внутри, как в капле янтаря, копошится эмбрион с крыльями. — Это карта. Карта того, как мы сбежим от смерти.
— Они… живые? — Карлотта в отражении страницы сжимает окровавленную тряпку, её пальцы обмотаны проросшими бинтами.
— Живее нас, — он кладёт ноготь на язык, и тот тает, оставляя на губах блик, как от крыла стрекозы. — Они помнят каждый момент твоего преображения. Как ты сбрасываешь кожу… как я собираю твоё бессмертие по крупицам.
Аннабель взглянула на свои руки — ногти, ещё вчера розовые, теперь отливали синевой арктического льда, а под ними пульсировали чёрные жилки, повторяющие узор на странице. Она стукнула кончиком пальца по бумаге, и звук отозвался хрустальным звоном, как удар по тонкому стеклу. В трещинах между буквами выползли личинки-буквы, шепчущие:
— Он идёт. Он чувствует, когда опадает ноготь… слышит, как ломается панцирь…
Дневник дёрнулся, вырвавшись из рук, и раскрылся на середине — страницы слиплись кровяным нектаром, образуя трубу, из которой послышалось дыхание Лоренцо. Аннабель отпрянула, ударившись о стеллаж, и с полки упала шкатулка — костяная, с инкрустацией из тех самых прозрачных ногтей. Внутри, на бархате, цвета запёкшейся крови, лежал ноготь-серп с надписью: «Карлотта. 1924. Фаза линьки».
— Твоя очередь, — засмеялся дневник, и шкатулка захлопнулась, прищемив ей палец. Боль ударила волной мандрогорового крика, а когда она отдернула руку, ноготь мизинца отсутствовал — на его месте зияла дырка, из которой выползал червь с её лицом.
— Не бойся, — Эдуард возник в запахе горелой плоти, его рука, теперь ветвь с шипами, легла на её плечо. — Первая потеря — самая болезненная. Потом… — он дунул, и на месте раны вырос новый ноготь — прозрачный, с танцующими внутри тенями. — …ты научишься собирать себя сама.
Страница внезапно прилипла к её груди, буквы «коллекция» впиваясь в кожу, как пиявки. Аннабель сорвала её, оставив шрамы-татуировки, а дневник, падая, раскрылся на новой записи: «Сегодня отпал последний. Эдуард подарил мне перчатки из кожи тех, кто был до меня. Они шепчут по ночам: „Не становись сосудом“». Воздух наполнился хрустом ломающихся когтей, и Аннабель поняла — её ногти теперь звенели, как хрусталь, при каждом движении, а под ними пульсировало что-то, жаждущее вырваться наружу.
Бумага здесь была жёсткой, пропитанной запахом машинного масла и лаванды, а чертёж, выцарапанный словно когтями по пергаменту, пульсировал синью чернил, знакомой до мурашек — те же извивы труб, что висели в лаборатории Лоренцо, те же медные клапаны в форме сердец, что сейчас шипели в подвале виллы. Аннабель провела пальцем по схеме, и линии вздыбились, впиваясь в подушечки игольчатыми заусенцами, а где-то в глубине страницы заскрипели шестерни, перемалывая кости времени. — Ты всегда знала, — прошипел чертёж голосом Лоренцо, его слова сочились из обозначений «Дистиллятор v.3», — что это твоя колыбель. Ты же видела сны: медные стенки, пар, вырывающийся из клапанов-лёгких…
В углу, где бумага была истёрта до просвечивающих прожилок целлюлозы, детский рисунок дышал наивным ужасом: девочка с соломенным цветом волос и стеблем вместо шеи, увенчанным орхидеей, чьи лепестки были пронумерованы, как страницы учебника. «Аннабель, 5 лет» — подпись выведена пурпурным карандашом, теперь проклюнувшимся ростками сквозь бумагу. Она коснулась цветка-лица, и страница взвыла, выпустив облако пыльцы с голосами:
— Мама, почему у меня здесь болит? — детский голосок, её собственный, но пронзительный, как стекло, — Внутри что-то шевелится… как гусеница…
— Это твоя особость, — ответ матери, пропущенный через фильтр формальдегида, — Папа создаёт тебя совершенной. Скоро ты будешь цвести вечно.
Чертёж внезапно съёжился, линии превратившись в петли удавок, а из обозначения котла вырвалась тень — силуэт Эдуарда, склонившегося над миниатюрной моделью аппарата, где вместо колбы билось сердце ребёнка, опутанное проводами-жилами. — Гениально, правда? — он повернулся, его глаза — два шприца, наполненных мутным нектаром, — Твоя дочь станет первым гибридом, не теряющим человеческий облик. Представь: её кровь будет орошать корни, а корни — питать её.
Рядом с рисунком, в пятне засохшего сиропа, проступили детские ладони — отпечатки, оставшиеся от того дня, когда Аннабель впервые потрогала дистиллятор. Бумага в этом месте была шершавой от кристаллов сахара, растворяющихся сейчас в её поту, а под ними сквозили слова: «Папа сказал — я его лучший цветок». Внезапно линии чертежа ожили, медные трубки вырвались из страницы, обвивая её запястья раскалёнными удавами, а из клапанов повалил пар, пахнущий её детским шампунем.
— Не бойся, — Лоренцо возник в клубах, его пальцы, как плети плюща, скользнули по её щеке, — Ты всегда была частью машины. Эти трубки — твои вены. Этот котёл — твоё лоно.
Детский рисунок затрепетал, орхидея на лице девочки раскрылась, обнажив вместо тычинок зубы-иглы, и заговорила голосом, смешанным из её собственного и Карлотты: — Он встроил тебя в чертёж ещё тогда. Ты думала, игры в лаборатории были невинны? — бумага порвалась, и из разреза выползла кукла-марионетка с её лицом, нити которой тянулись к схеме дистиллятора. — Ты поливала свои корни сама… когда крутила вентили вместо колыбельной.
Аннабель рванулась назад, но страница прилипла к ладоням, чернила впитываясь в кожу, как черви-татуировки. На руках проступили схемы трубопроводов, а в ушах зазвучал гул насоса — тот самый, что будил её по ночам в детстве. — Спи, спиралька, — пела мать в такт механизму, — папа сделает тебя вечной…
В углу рисунка девочка вдруг замахала руками, её стебель-шея треснул, выпустив рой чёрных бабочек с надписями на крыльях: «Помоги». Чертеж аппарата загрохотал, циферблаты превращаясь в глазные яблоки, следящие за каждым движением, а Эдуард в углу страницы склонился над Аннабель-ребёнком, вкладывая ей в руку гаечный ключ вместо погремушки.
— Собирай себя, — прошипел дневник, и страница начала складываться, сминая её пальцы в бумажные жгуты, — ты же любила пазлы. Собери себя… прежде чем он сделает это за тебя.
Бумага здесь была рваной, словно её жевали в припадке бешенства, а края обтрепались в кровавые бахрому, из которых торчали волокна, похожие на спутанные нервы. Год «1947» выведен чернилами цвета запёкшейся раны, а строчка «Он подменил мои чернила!» извивалась, как повешенная, буквы «яд» вздулись пузырями, лопающимися при касании и выпускающими пар с запахом горького миндаля. Аннабель прижала ладонь к тексту, и страница зашипела, обжигая кожу кислотным потом, пока из разорванных волокон не выполз голос Карлотты — хриплый, разорванный:
— Он подмешал в чернила споры спорыньи… — слова падали на бумагу слизью, оставляя следы, как от улиток, — Каждая буква жгла… как будто в жилы вливали расплавленные иглы…
На обрывке фразы «его сперма содержит…» чернила превратились в прозрачную слизь, пульсирующую голубым свечением, а обрезок страницы дрожал, обнажая следы зубов — не человеческих, а заострённых, как у рептилии, с застрявшими между ними клочьями кожи. Аннабель коснулась отметин, и страница взвыла, выплевывая воспоминание-осколок: Карлотта, с лицом, покрытым трещинами, как глазурь на фарфоре, впивается зубами в дневник, её слюна шипит, растворяя бумагу в дыму, а за спиной смеется Лоренцо — его тень прорастает щупальцами с присосками, обвивающими её горло.
— Зачем бороться? — его голос сочился из щели в полу, где копошились личинки с глазами Аннабель, — Ты же знаешь: я всегда оставляю… лазейки. Даже в яде.
Чернила на месте разрыва закипели, складываясь в новые слова: «Он заставил меня глотать это… чтобы я стала сосудом… но я нашла способ выжечь его изнутри». Буквы «сперма» вздулись, превратившись в мешочки с жидкостью, которые лопнули, обдав пальцы липкой массой, пахнущей медью и гниющими магнолиями. Аннабель попыталась стереть слизь, но та въелась в кожу, прорастая нитями мицелия под ногти. Где-то в тексте заскрипело, будто открылась дверь в забытую комнату:
— Ты думала, это любовь? — Карлотта в памяти дневника, полуголая, прикованная к аппарату дистилляции, смеётся, выплёвывая клубки чёрных червей в лицо Лоренцо. — Ты всего лишь удобрение… банка с отходами его экспериментов…
— А ты — пробирка. — Лоренцо хватает её за волосы, вливая в рот жидкость цвета лунного света, — Но даже пробирки иногда… взрываются.
Страница дёрнулась, и из разрыва выпал засушенный яичник орхидеи, испещрённый надписями: «Противоядие в корнях лжи». Аннабель подняла его, и стручок раскрылся, выпустив облако пыльцы, сложившееся в сцену: Карлотта, с шприцем из собственной кости, впрыскивает себе в вену субстанцию, вытянутую из Лоренцо, пока его тело не начинает цвести изнутри, лопаясь бутонами.
— Ты видишь? — дневник зашептал её же голосом, липким от яда, — Он вложил смерть в чернила… а я превратила её в семя. Его семя.
Внезапно обрезок страницы сжался, как рана, а следы зубов впились в подушечки пальцев, впрыскивая память-галлюцинацию: Аннабель в пять лет, с куклой, у которой вместо лица — вентиль дистиллятора, крутит его, смеясь, пока из труб не хлещет кровь. Лоренцо гладит её по голове, его рука прорастает в череп, как корень:
— Хорошая девочка… Ты поливаешь наши корни.
Страница 6 захлопнулась, отрезав кусок её мизинца, но боль растворилась в сладости нектара, сочащегося из дневника. На полу, где упала капля её крови, уже цвела орхидея с лепестками-зеркалами, отражающими Лоренцо — он стоял в дверях, держа в руках шприц, наполненный чёрным светом.
— Не волнуйся, — его улыбка растянулась, как разрез на кукле, — Это всего лишь… новая глава.
Бумага здесь дышала, поднимаясь и опадая волнами, как грудь утопленника, а чернила «Эдуард» и «Аннабель» бились в такт её венам — алые и синие, словно вены и артерии, сплетённые в двойную спираль. Аннабель коснулась строки, и буквы взметнулись, обвивая палец щупальцами из тушИ, холодными и липкими, как слизистая кишки. — Ты чувствуешь связь? — задышал дневник голосом, в котором смешались хрип Карлотты и шелест её собственных ресниц, — Он вплел тебя в свои чернила… чтобы ты всегда билась в ритме его имени.
Строчки поползли, переплетаясь в сеть капилляров, где вместо эритроцитов циркулировали буквы: «Эдуард» впрыскивался в «Аннабель», окрашивая её имя в цвет гниющих вишен. Она попыталась отдернуть руку, но чернила впились глубже, прорастая под кожу корнями из типографской краски, и страница застонала, выпуская пар с запахом её детских слез — тех самых, что капали на пол лаборатории, когда Лоренцо впервые привязал её к дистиллятору.
— Не рвись, — засмеялся Эдуард, его голос вырвался из точки над «й» и пополз по её руке жуком-короедом, — Ты же часть генеалогического древа. Мои чернила — твоя лимфа. Мои буквы — твои позвонки.
Страница вздулась пузырём, и внутри, в мутной жидкости, забилось сердце-запятая, пронизанное чернильными тромбами. Аннабель прижала ладонь к вздутию, и мембрана лопнула, обдав её кислотным дождём воспоминаний: Эдуард в лаборатории, его рука, превращённая в сплетение перьев и проводов, водит пером по бумаге, а каждое написанное «Аннабель» заставляет её пятилетнее тело дёргаться на кушетке, как марионетку.
— Папа, больно! — её детский вопль вырвался из чернильного облака, превращаясь в стаю бумажных ос, жалящих запястья.
— Это не боль, — он не отрывает пера, выписывая «Эдуард» с завитком кишечной петли, — Это синхронизация. Ты становишься… моим продолжением.
Буквы на странице замигали, как неоновая вывеска, и Аннабель ощутила, как её собственное сердце начало стучать азбукой Морзе — три удара «Э», два «А», ритм, совпадающий с шипением дистиллятора в подвале. Чернила поползли выше, обвивая запястье кандалом из текста, а в местах соприкосновения кожа покрывалась татуировками-инструкциями: «Вращать клапан при учащении пульса», «Доливать нектар при синюшности губ».
— Прекрати! — она ударила кулаком по странице, и удар отозвался звоном разбитой колбы где-то в реальности. Буквы «Аннабель» взвыли, исторгая чёрные слёзы, а «Эдуард» распался на рой мух, кружащий над её головой.
— Ты не можешь разорвать цикл, — заговорил дневник уже голосом Лоренцо, и каждая фраза впивалась в барабанные перепонки иглой фонендоскопа, — Ты — чернила. Чернила — плоть. Плоть — машина. И мы все… — страница резко сжалась, заминая её пальцы в кляксу-кулак, — …шестерни в его механизме бессмертия.
Внезапно пульсация имён стихла. Чернила застыли, превратившись в стеклянные капилляры, где вместо крови текла фотографическая память: Эдуард, вскрывающий её колибри-сердце, чтобы вживить шестерёнку с гравировкой «Аннабель». Она рванула руку на себя, и страница, с рычанием оторвавшись, оставила на коже ожог в виде родословного древа — корни уходили в запястье, а ветви прорастали к ключице, плоды-буквы созревали: «Дочь. Образец. Наследница. Жертва».
— Следующая страница, — прошипел дневник, листы переворачиваясь сами, — покажет, как ты заплачешь его чернилами… когда узнаешь, чьё имя выбито на твоём позвоночнике.
Бумага здесь была плотной, как кожа на старом барабане, а последняя запись впилась в неё шрамами-глифами, каждый изъеден кислотой времени и ярости. «Он знает» — буквы «О» вздулись пузырями, лопаясь при касании, обнажая засушенные глаза с сетчаткой, сплетённой из волокон пергамента. Аннабель приблизилась, и зрачки повернулись к ней, щёлкая, как затворы фотоаппаратов, а в одном — её собственная радужка, увеличенная до чудовищных размеров, отражала Лоренцо, стоящего за спиной с ножницами, чьи лезвия были загнуты в знак бесконечности.
— Ты всегда была плохой актрисой, — голос Карлотты вырвался из глаз-«О», её слова капали смолой с примесью струпьев, — Он следил за каждым твоим шагом… через меня. Через эти глаза. Через каждую каплю чернил, что ты украла.
Аннабель тронула зрачок-отражение, и страница взвыла, выпустив рой чёрных мотыльков с надписями на крыльях: «Молчи. Молчи. Молчи». Крылья цеплялись за её губы, зашивая их нитями из паутины, пока она не выдохнула:
— Как ты посмела… — её голос разбился о треск хитина, а глаз с её радужкой сузился, втягивая изображение, как диафрагма.
— Посмела? — засмеялся Эдуард, его голос вылез из складки страницы, обвивая шею удавкой из волос Карлотты, — Это ты влезла в нашу историю, мышка. Ты думала, дневник просто так лежал в библиотеке? Он зовёт тех, чья кровь пахнет орхидеями…
Строчка «Придётся заставить его замолчать навсегда» изогнулась, как спина кошки перед прыжком, буквы «замолчать» превратились в кляпы из пергамента, засовываемые в рот миниатюрным версиям Лоренцо, вырезанным по краям страницы. Аннабель надавила на слово «навсегда», и бумага прорвалась, хлынув чёрной смолой, в которой плавали зубы-ключи и ногти-отмычки.
— Возьми их, — прошептала Карлотта, её губы возникли на месте разрыва, сшитые проволокой, — Вырви его голос… прежде чем он вырвет твой.
Глаз с её радужкой вдруг вырвался из буквы, повиснув на кровавом зрительном нерве, и пополз к Аннабель, оставляя за собой след из слизи и типографской краски. Она отшатнулась, но зрачок расширился, втягивая её в себя, как воронка: внутри, в лабиринте стеклянных трубок, металась Карлотта, её тело покрыто пробками от пробирок, а изо рта торчал штопор, вкручивающийся в горло Лоренцо.
— Довольно! — Аннабель схватила страницу, и та обожгла пальцы жаром автоклава, — Я не ты! Я не стану его жертвой!
— Станешь, — Лоренцо возник из тени, его рука протянулась со страницы, превращаясь в пресс для гербария, — Потому что ты уже вложила в меня свой страх. Каждое прикосновение к дневнику… это подпись под своим приговором.
Страница внезапно сложилась, зажав её руку между слоями бумаги, которая начала перемалывать кости, смешивая их с целлюлозой. Аннабель вскрикнула, но вместо звука из горла вырвался рой жуков-короедов, выгрызающих в воздухе дату: «1947. Повторение. 1947. Повторение». Глаз с её радужкой прилип к щеке, впиваясь ресницами-иглами, а в ушах зазвучал голос Эдуарда, смешанный со скрежетом шестерён:
— Ты не заставишь его замолчать. Ты станешь им. Его голосом. Его пером. Его…
Страница 8 резко оторвалась, унося с собой клочья её кожи, и упала на пол, где буквы «навсегда» сложились в капкан-ловушку. Аннабель, задыхаясь, увидела, как из глаза-радужки выползает её миниатюрная копия — кукла с бутылкой яда вместо сердца, — и шепчет, прижимаясь к губам:
— Он придёт за тобой… когда ты перевернёшь последнюю страницу. А ты перевернёшь. Потому что это… твой эпиграф.
Свет погас так внезапно, будто его перерезали ножницами из вакуума, и тьма впилась в глаза когтями летучей мыши, но страницы дневника вспыхнули синевой глубинных льдов, выжигая на сетчатке узоры венозных сплетений. Аннабель ахнула, и её дыхание застыло в воздухе кристаллами инея, а дневник, лежащий на столе, раскрылся сам — сияние листов било в лицо ультрафиолетовым холодом, обнажая текст, словно выжженный на коже невидимкой. «Лоренцо — не садовник» — буквы плясали, как пламя на спиртовке, а слово «шов» пульсировало кровавыми стежками, расходящимися в стороны, чтобы сшить воздух в саван.
— Ты наконец видишь? — голос Карлотты вырвался из переплета, его звук царапал барабанные перепонки ржавой проволокой, — Он не сажает цветы… он зашивает разрывы. Каждый труп — нить. Каждая орхидея — узел…
Аннабель протянула руку к светящимся строкам, и синева прилипла к пальцам, как радиоактивная паутина, а буква «жизнь» вдруг разверзлась, выпустив поток личинок-воспоминаний: Лоренцо в подвале, его руки, обмотанные кишками вместо ниток, зашивают рану на груди мертвеца, из которой прорастают орхидеи с лепестками-нёбами.
— Красиво, правда? — его голос капал со страницы расплавленным свинцом, — Смерть — лучший удобритель… но тебе это знакомо. Твоя мать… её последний вздох дал жизнь целой оранжерее.
Строчка «шов между жизнью и смертью» вдруг натянулась, как струна арфы из сухожилий, и зазвучала — ноты вырывались осколками костей, впиваясь в стены. Аннабель прижала ладони к ушам, но музыка просочилась сквозь пальцы, заставляя вибрировать зубы-камертоны.
— Перестань! — её крик разбился о страницу, и синева погасла на миг, обнажив спрятанный слой текста: фотографии младенцев, вшитых в корни деревьев, их рты срослись в бутоны молочая.
— Он сшил меня с тобой… ещё до твоего рождения, — Карлотта заговорила уже из её собственного горла, язык Аннабель скручивался в рулон пергамента, — Ты — живой шов… игла, которой он прошивает время…
Свет вернулся рывком, будто кто-то дёрнул за выключатель-кишку, но страницы продолжали светиться изнутри — теперь буквы «смерть» пульсировали чёрным фосфором, оставляя на коже ожоги в виде эпитафий. Аннабель рванула дневник к себе, и листы захлопнулись, выпустив облако спор плесени с голосом Лоренцо:
— Ты же любила мои истории на ночь… — споры осели на ресницах, прорастая в грибницы-галлюцинации: он сидит у её кровати, читая сказку, где принцесса зашивает дракону глотку волосами из виселицы, — Спи, шовчик… завтра мы будем сшивать звёзды.
Страница 9 внезапно смялась, превратившись в бумажный кокон, из которого послышался стук — ритмичный, как удары хирургического молотка. Аннабель разжала пальцы, и на ладони остался символ бесконечности, выжженный синим пламенем, а в ушах зазвучал шепот, сплетающийся из голосов всех, кого Лоренцо когда-либо «зашил»:
— Беги…
— Останься…
— Стань иглой…
— Перерви нить…
Дневник лежал неподвижно, но в его корешке теперь зияла дыра-пуповина, из которой сочился дым, пахнущий жжёными волосами и надеждой.
Шаги за дверью бились в такт её сердцу — ритмичные, масляные, будто сапоги Лоренцо скользили не по полу, а по плёнке внутренностей. Аннабель вжала дневник в потайной карман платья, и ткань зашипела, сжимаясь вокруг книги рёбрами китового уса, впиваясь в бока чернильными иглами. — Тише, тише, — заворчал карман голосом её детской няни, — Он почует запах бумаги… запах твоего страха… На столе, где секунду назад лежал дневник, теперь зиял свежий срез орхидеи — стебель, перерезанный хирургически точно, сочился соком цвета ржавчины, а на срезе дрожала капля крови, отражающая в себе перекошенное лицо Эдуарда. Аннабель потянулась к ней, и капля ожила, прошипев:
— Не трогай! — голос Лоренцо вырвался из кровавой сферы, его слова оставляли ожоги-отпечатки на кончиках пальцев, — Это твоя пуповинная метка… напоминание, что ты выросла из моих чернил, а не из чрева.
Орхидея внезапно дёрнулась, лепестки раскрылись, обнажив зубастый зев с гортанью из проволоки, и запела голосом матери: — Спрячься, спиралька… папа идёт проверить твои корни. — запах крови смешался с ароматом детской присыпки, и Аннабель почувствовала, как пол под ногами стал мягким, проваливаясь в пластилиновую трясину воспоминаний: пять лет, она прячется в шкафу, а снаружи скрипят сапоги, останавливаясь у самой дверцы…
— Я знаю, ты там, — Эдуард тогда постучал костяшками по дереву, каждый удар высекал искры-светлячки, — Хочешь увидеть, как я поливаю маму?
Капля крови на стебле орхидеи взорвалась, забрызгав лицо осколками-снами: Лоренцо в лаборатории, впрыскивающий в горшок с цветком жидкие крики, а корни впитывают их, распухая в жилыстые языки. Аннабель вытерла лицо, но на ладони остались слова-шрамы: «Он найдёт. Он всегда находит».
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.