18+
Чужие причуды – 2

Объем: 278 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

ЦИКЛ РОМАНОВ: «ПРЕСТУПЛЕНИЕ И ВОСКРЕСЕНИЕ»

«Прежде всего надо возобновить распавшуюся связь времен — научиться художественно скрещивать одну эпоху с другой и сводить их персонажей».

А. К. Горский. ИЗ ПИСЕМ

«Для выражения известного состояния духа нужно заботиться не о точном лишь значении слова, о чем до сих пор только и думали; эти слова должны выбираться с точки зрения их звучности, так чтобы их целесообразное, рассчитанное сочетание давало математический эквивалент того музыкального инструмента, который был бы пущен в ход в оркестре для выражения данного состояния духа».

Рене Гиль

Книга первая: Как только

Часть первая

Глава первая. Финляндский пароход

Зима в деревне для писателя всегда помпезна.

Природа импонирует, слова подготовлены.

Снегу навалило уйма. Куклы сидят неподвижно. Синий красивейшина уронил долу хвост.

Подражание управляет рукою — таинственный наущатель диктует тон, принятый в постелях принцесс.

С оттенком причудливости, ни на кого не похож, никем не заменим, писатель берет тон насмешки над собою и теми, кто по теме.

Тени обогащают уши звуками, щекотят темя.

Он несколько болен, писатель, и до поры доктором обречен на сидение.

Турецкий диван украшает вышивка для аналоя.

Потолок выложен ляпис-лазурью и блещет золотыми звездами.

Финляндский пароход, расцвеченный фонариками, стоит не у пристани, а прямо на рабочем столе.

Дамы — пожилые и детные: окружающая мужская облава глубоко им мерзит. Две (пожилая и детная), переглянувшись, расходятся по каютам и неизвестно что там делают, но возвращаются со стоячим белесоватым взглядом, ослабевшими губами и очевидной разбитостью в теле.

Старая девушка окончила свою молитву — с молодым человеком они разлетались на манер пчел по разным цветам, но доставляли мед в единое место.

Студенты заставляли собак произносить слово папа.

Папа делал усилия над собою, чтобы дать другой оборот их мыслям.

Святотатство вышибают поступком, богохульство — словом.

Папа в длинном собачьем пальто сказал слова такие тихие и такие прекрасные, что сами собою расступились кусты и склонились деревья.

— Может быть, другие, — он сказал. — Пусть так!

После разных превратностей наступило вожделенное число.

С едва ощутимого изволока заслышался запах фиалки от мыла Ралле.

Кучер послал лошадей: пьяный здоровенный сквернослов.

Трудность совпала с границами мужской психики.

Лошади до того сладились крупной рысью, что казалось, будто такт отбивают копыта одной.

Факт служил новым подтверждением.

Сознание расширило слово.

Лицо мира, гримасничая, силилось приобресть другое выражение.

Звездное зрение приучало душу к быстрым перебегам через огромные пространства, от одного желанного к другому чему-то, что пробуждает желание — от одной яркой цели к другой блистательной мечте.

Глава вторая. Форма и ширма

Сюжет все губит — форма все спасает.

Сюжет — таинственный ферромагнит, форма — затканная арабесками ширма.

Романы писателя представлялись доктору вздором и пошлостью.

— Допустим, — соглашался писатель, — сюжет — вздор, а форма пошлость, но, смею вас уверить, сотканная из лунного сияния, молитвы и песни. Ленин слишком умен, чтобы заботиться о форме: он, запоздавший против обычного часа, сюжетно восстал против действительности во имя идеала!

— Большую комнату, — доктор повёлся, — назначил он для занятий, еды и встреч; маленькую же — для отдыха, питья и расставаний!

— Он полагает, — писатель хмыкнул, — что Тургенева можно послать в аптеку или за драпировками!

— Он сохранил о вас впечатление монотонности: дни уходят смиренно, столы расставлены покоем, а, если уж молодая особа — то непременно с обликом девушки!

Промелькнул Ивушин: он выставлял голову в окно, ища прохлады. Был поздний устрашающий вечер. «Знать, что оценят, — он думал, — и я, пожалуй, умер бы достойно!» Ивушин писал книги Федору Михайловичу и в них искал опору, а потом и рифму к ней.

— Ивушин, — доктор выговорил по-французски, — бросил свои перчатки на подзеркальник!

Писатель не знал этого выражения и решил, что оппонент его просто сболтнул.

— Кому-то Ивушин — пустой звук, — между тем доктор продолжил, — а для меня это тело, с которым соединена мировая душа; для Ленина же, может статься, он — мертвец, лишенный всякой воли.

— Поцелуй, который он дал жене, прозвучал на всю Россию, — с чего-то писатель взял. — Самое его имя в душу зароняет зародыш любопытства и вызывает брожение в мечтах.

— Ленин уступил ему свой мавзолей, — доктор гнул свое, — там до поры положен муляж, но люди ходят, и отзывы самые положительные.

— Народ думает, это — Каренин, поскольку без ног! — писатель подобрался к главной теме.

— Девушки, тишина, шипы — это Ивушин, — доктор размежевал, — Каренин — это меренги, арендовать и прения!

— Ивушин — форма, — писатель увлекся. — Каренин, — он прикинул, — тоже форма.

— Ивушин — еще ширма. Каренин же, — не согласился доктор, — сюжет для небольшого романа.

— С Ивушиным, непременно, и девушками, бесстыдно растянутыми на столах, — писатель увидал, — расставленных покоем!

Глава третья. На воздушной подушке

— Ивушин — это Пушкин, душа, уши! — оба они не услышали.

«Другие, пусть?! — писатель прикидывал. — Как бы не так!»

Его давняя полемика с папой продолжалась: писатель был гугенотом.

В мягко-складчатом пеплуме, бугря свою гибкую спину, серебристо-вкрадчиво папа смеялся; писатель не позволял навсегда утвердить священное его спокойствие.

Казалось бы, им нечего делить — нашлось, однако!

Папские проповеди и энциклики составлены были из того же матерьяла, который писатель использовал для своих романов и стихотворений.

Энциклики папы были стихотворениями в прозе, стихотворения же писателя выходили чистыми энцикликами! Романы писателя смахивали на проповеди — ничем папские проповеди не отличались от романов!

— Переходи в католичество, — папа звал объединиться. — Преемником сделаю!

— Покорнейше благодарим, — отгрызался писатель. — Возвращайтесь лучше вы в православие!

Когда-то их познакомил Толстой — папу тогда звали иначе, но уже он не мог жениться и вскоре с любовницей отбыл в Италию.

Там он выступил с пространной проповедью, имевшей шумный успех и позже изданной в форме романа. «Смирись, русский человек; покорись, русский человек, — он призвал. — Другие пусть борются и побеждают!»

«Как бы не так!» — писатель ответил романом, прозвучавшим страстной проповедью.

«Ивушин, — папа гасил, — высунулся и едва не остался без головы! Сидите и не рыпайтесь!»

«Каренин, — зажигал писатель, — лишился ног, но нашел в себе силы! Вставайте, люди русские!»

За папой просматривалась фигура Толстого.

Каренина направлял Федор Михайлович.

Федору Михайловичу, однако, писал Ивушин, а Толстого папа отлучил от церкви.

Интрига далее не могла развиваться сюжетно и воплощала себя в иной форме.

— Нюхательный табак для старых баб будущего! — попробовал вбросить Ленин.

Вот так форма! Отлично всем было известно, кто эти бабы!

Жестокий ветер с воем и стоном метался, словно по коридорам, по узким переулкам, пробитым между домами: умы охватывал ужас при мысли, что пришел конец мира: немолодой человек, без воротника, с помятою бородой проносился здесь и там на воздушной подушке.

В такую именно ночь они — тогда еще молодые и верившие — несли, изнемогая, на себе огромное, бесстыдно растянутое тело чиновника Государственной комиссии погашения долгов.

Окровавленный, бивший их по головам лакированными штиблетами, обуза, для них он был Пушкин.

— Дело — табак! — раздавалось из будущего.

— Пристрелите меня! — Пушкин просил.

Глава четвертая. Случайная рвота

— Не помните, случайно, кто просунул палец в рот Пушкину? — судебный следователь Александр Платонович Энгельгардт спросил после стороннего разговора.

Приехавший навестить старика, не мог он оставить своих профессиональных замашек.

— Тому чиновнику?! — Иван Сергеевич вывернул, куда ему было нужно. — Он не был Пушкиным, таким, каким принимаете его вы. Вообще он не был Пушкиным: он не писал стихов, не выступал перед Державиным и никогда в халате не танцевал с царицей на зеркальном полу. Пушкиным Александром Сергеевичем он был лишь для узкой группы людей и только тогда.

— Именно поэтому вы принесли его на Черную речку, обсыпали нюхательным табаком и там оставили в кустах. Его на рассвете должны были подобрать Дантес и Наталья Гончарова, так ведь?!

Следователь хорошо укладывался в его схему, и Тургенев давал ему волю.

— Наталья Гончарова не была той самой, — писатель разглядывал звезды на потолке и шевелил пальцами ног под одеялом. — Просто баба, собирающая грибы. Ей никаким Пушкиным и не пахло.

— Дантес, выходит, тоже был не исторический?! — следователь раскинул сети.

— Дантес был тот самый, — легко писатель выскользнул, — но только не полностью: наличествовали голова и ноги. Дантес, не забывайте, — единичное существо, живущее в каждой из своих частей: стоик будуара!

— Космическая ересь! — Энгельгардт поддался. — Доминирующая идея одушевленного сферического тела, разумного по сути, все части которого могли бы образовать целесообразное целое!

— Дантес и стоявший за ним Бенкендорф, — Иван Сергеевич поднимал, — хотели организовать новый космос, которым можно было управлять, и уже из эфира штамповали звезды. Они не могли создать макрокосмоса и потому ограничились микрокосмосом — а чего было далеко ходить?! Пушкин и был микрокосмос, объемлющий все остальное живое как собственные свои части.

Быстро Энгельгардт помечал.

— Но ведь это был не настоящий Пушкин, тот чиновник?! — он послюнил карандаш.

— Для Дантеса и Бенкендорфа чиновник на Черной речке был настоящий Пушкин.

— Вы не припомните, как по документам была его каноническая фамилия?! — следователь шел напролом.

— В церковных книгах он записан Ивушиным, — Тургенев не скрыл. — Известно, однако, что книги были подчищены по указанию римского папы.

— Настоящего папы или того, кто выдает себя за него?! — вполне следователь уложился в ему отведенные рамки.

— Именно этим вопросом, — Иван Сергеевич собрал разбросанные листы романа, — я занимаюсь в настоящее время.

Глава пятая. Золотой молоточек

Когда Тургенев вложил палец Пушкину в рот и дальше — в горло, Александр Сергеевич, доселе почти не подававший признаков, дернулся, замычал, и его вырвало.

— Где-то здесь, — Толстой поморщился, — живет чиновник Ивушин. — Надо найти!

— Не оставлять же, действительно, в кустах! — с ним согласились Тургенев и Федор Михайлович.

Вчетвером они кружили между домами, пока не нашли искомый. Окно было распахнуто, стояла предрассветная тишина, в палисаднике розы (хороши!) вытягивали шипы — пахло девушками

— Недостает только ширмы, затканной арабесками, — пошутил Толстой. — Раз, два, три!

Они раскачали Пушкина и головою вписали в проем окна — им удалось до пояса пропихнуть тело внутрь — далее, однако, не пошло.

— Оставим, как получилось, — предложил Федор Михайлович, — оно даже и занимательней.

Со стороны леса казалось, что Пушкин это одни ноги — в то время как взгляд изнутри давал, вероятно, представление о поэте, как состоявшем только из головы.

Они сняли с Александра Сергеевича обувь, стащили чулки и между пальцами установили серебряные пластинки — теперь, имея золотой молоточек, вполне на получившемся инструменте сыграть можно было нехитрую мелодию.

— А нет ли у него чего-нибудь такого, чему слегка можем мы все позавидовать?! — вдруг Федор Михайлович вынул топор.

Насилу его удалось увести.

Лес был ельник.

Полынь горкла на межах.

Петелы предутренние кричали.

Фавноподобно Толстой упивался природой.

В это же самое время из дома, от которого они удалялись все более, раздался некий механический шум, и тело, застрявшее в оконном проеме, медленно начало затягиваться внутрь.

Приехавшие на телеге Дантес с Натальей Гончаровой Пушкина в условленном месте не нашли — был только цилиндр, перчатки и немного биологического матерьяла.

— Этого достаточно! — Дантес велел Наталье собрать матерьял в цилиндр и прикрыть перчатками.

— Нас венчали когда, — Наталья взялась за вожжи, — говорили: Александр Сергеевич, Александр Сергеевич!

— Правильно говорили, — не мог Дантес лечь на спину и оттого сильно страдал. — Александр Сергеевич и есть. Пушкин!

— Так он в очках был, толстый.

— Что с того?! — решительно Дантес не мог взять в толк. — Ему очки надеть — раз плюнуть! Он мог в халате приехать, а под него приспособить подушку!

— Его в церковь тогда тоже привезли на телеге, из Персии, — в сердцах Наталья вожжой вытянула кобылу. — И все спрашивали: кого привезли?!

— Грибоед! — Дантес ахнул. — Привезли Грибоеда!

Глава шестая. Серебряные пластинки

Мелодически золотой молоточек постукивал по серебряным пластинкам.

Чиновник Государственной комиссии погашения долгов Ивушин проснулся.

«Да, да, как это было? — вспоминал он что-то. — Столы расставили покоем, Каренин ел меренги, а Ленин в новой кепке вышел из мавзолея!»

Он встал и потянулся рукой к тому месту, где обыкновенно у него висел… из настежь распахнутого окна торчала голова Пушкина!

Ивушин не слишком удивился: он накануне получил предписание погасить долги поэта, которые государь милостиво соблаговолил принять на себя. Долгов было изрядно, и работы предстояло немало.

Он вызволил поэта, застрявшего в переплете, и положил на своей кровати.

«Если бы близкие (близких у него не было) вошли утром ко мне в спальню, известным образом они пришли бы к мысли, что это я за ночь превратился в Пушкина!» — он прикинул.

Такое случалось: один его знакомый как-то превратился в Грибоедова, другой — в генерала Ланского и сразу несколько — во Владимира Ленина.

Пушкин хрипло дышал, пускал газы, шевелил черно-розовыми пальцами — на руках и ногах они были с огромными, острыми, с хватким звериным загибом, ногтями.

«Однако, не хотел бы я попасть ему в лапы. А как очнется — поди знай!» — Ивушин взялся за ножницы.

Кто-то превратился в паука, он помнил, кто-то — в сороконожку.

«В насекомое — всякий может: лежи себе и лапками шевели: ты в Пушкина попробуй!» — стал Ивушин играть.

— Ели, исполненные из шороха! — Пушкин выкрикнул.

Ивушин записал.

Такие именно ели, невидимые, но отлично воспринимаемые на слух, окружали его, когда он набрасывал что-нибудь для Федора Михайловича, давал щупать тело доктору или целовал жену (жена существовала, но близкой Ивушину не являлась).

Ленин звал Ивушина умереть — Ивушин, смеясь, бросал перчатки на подзеркальник.

— Допустим, я умру, — поднимал он один-два пальца, — но как тогда вы все общаться станете с мировою душой (с ней мог разговаривать только живой)?!

— А через Каренина, — Ильич не терялся. — Даже и лучше. Он волевей вас!

Ивушин знал, что мавзолей всегда открыт для него, и потому не торопился.

— Я лучше к Левину схожу в аптеку, — он предлагал услуги, — или за драпировками.

— Не беспокойтесь, — Ленин подзывал Луна-Чарского, — мы отрядим Тургенева.

— Это в какой же форме? — Ивушин округлял глаза.

— В извращенной! — Ленин переставал напускать на себя, и оба они хохотали.

Глава седьмая. Дикие люди

— Не затеряйтесь, — Ильич засовывал пальцы, — в этом вонючем мире, ежеминутно готовом вас поглотить, переварить и исторгнуть самым гадостным образом!

— Как же мне затеряться?! — Ивушин не понимал. — Да я везде: в девушках, тишине, шипах!

По форме он был в мировой душе, но по сюжету там был Каренин.

Ивушин поджимал ноги (он был высокий), ложился в мавзолее на ленинское место: не то играл, не то примеривался.

Из саркофага проведена была связь с мировой душой: он находил в ней отголосок с собой и ничего общего с Карениным.

Каренин приходил на обрубках под видом посетителя и по губам пытался прочитать, о чем говорит Ивушин — тот отрастил пшеничные усы, Каренину было не разобрать.

Ивушин, как ни крути, был в гуще — Каренин же, хотя и раздвинут, и психологически углублен, никак не потрясал, ибо был далек от земного.

— Кружатся метели, — вещала Ивушину мировая душа. — Дикие люди с замерзшими, как лед, страстями и верованиями, свершают свои страшные преступления!

Ивушин прятал улыбку под густыми хлебными усами.

— В обычной петербургской ресторации, — отвечал он, — обыкновенно за день обменивают по три шляпы.

— Да ну тебя! — душа сердилась. — Не бываешь серьезным!

Уступи Ивушин место Каренину, и тот, несомненно, заговорил бы о высоком.

Подозревали, Каренин пописывает для Толстого.

Писали, известно было, и для Тургенева, и для других — один только Пушкин не нуждался в литературных неграх.

Очнувшись, он попытался тут же на Ивушина наброситься, но обнаружил, что нет ногтей, и тогда протянул руку.

— Государь, — кратко Ивушин изложил, — на себя принял ваши долги. Теперь кредиторы вынуждены от них отказаться. Они ищут вас. Во избежание худшего, пересидите у меня.

Пушкин сел на первый попавшийся стул и сразу взялся за перо.

«Ивушин, — он записал, — это удобная форма, кокиль, в который можно залить все, что угодно, хоть меня самого!»

Где-то шумели ели. Ветки, полные хвои и шишек. Лесной мавзолей-берлога. Ленин-медведь: слагает Крупскую на шаткую скамью.

Ничто не ново под рукою: мелькают ложки, неискаженный человек прельщает тяжкою строфою, двенадцать горничных прекрасных средой в четверг нисходят красный, пустые призраки бранятся — уединенная с детьми вдова в Дмитровском переулке гасить еще страшится лампу; бал отошел; урод родил урода — и радуется: о, природа!

Они сладились: Ивушин приветствовал пушкинское расшатывание стульев, Пушкину по душе пришлось ивушинское раскрашивание статуй.

— Чей это торс? — в упор не узнавал он Родена.

— Дантеса! — Ивушин добавлял резко-желтого.

Глава восьмая. Шутки Ивушина

«В одной петербургской ресторации, — писал Ивушин для Федора Михайловича, — обыкновенно шляпы обменивали с головами…»

Именно в эту ресторацию, опрятную и недорогую, часто приходил Каренин — здесь он и познакомился с Дантесом.

Столы расставлены были покоем, Каренин ел меренги — Дантес, сложившись, голова к ногам, сидел с бабой, которая его кормила.

— Мои руки, — Дантес кивнул на помощницу, — и торс!

Бесстыдно расстегай растянут был на столе — Каренин прикинул, сцена с безруким французом вполне могла бы сгодиться Толстому.

Поля шляпки бабы обшиты были траурным крепом.

— Пушкин? — Каренин ткнул пальцем.

— Какой еще Пушкин? — огрызнулась сопровождавшая. — Сами вы Пушкин!

Умело пыталась она сбить его с панталыку — он видел: Наталья Гончарова!

Все трое они знали, что Пушкин затерялся.

Дантесу и Наталье Пушкин был нужен, чтобы посредством его управлять страстями, а, значит, и властвовать над миром — Каренина же Пушкин интересовал как Космос, в который, залетев, вполне кое-кого можно было и повстречать.

— Когда-нибудь выступали перед Державиным? — спросил Каренин урода.

— Старик хотел, чтобы его похоронили в космосе, — разутою ногой Дантес подцепил бутылку, — и потому был частым гостем у нас в Звездном городке. Помнится, мы охотно читали ему наши стихи.

Державина Каренин знал по Институту экспериментальной медицины: они лежали в одной палате: Алексею Александровичу вживляли ножные протезы — что делали с Державиным, он не знал, но, выписываясь, классик намертво грудинами был соединен с другим телом (наподобие сиамских близнецов) и энергически размахивал всеми четырьмя руками.

Когда Алексей Александрович, отобедавши, покидал ресторацию, на выбор ему принесли несколько шляп, и под каждою болталась чья-нибудь голова: отлично он понимал: шутки Ивушина!

Он должен был принять вызов — впоследствии он ответит!

Решительно Каренин отверг филерский котелок с головой судебного следователя Энгельгардта.

Он отодвинул в сторону цилиндр с головой Грибоедова.

Он отвернулся от шляпы-канотье, из-под которой на него смотрели чуть усталые глаза Луна-Чарского.

Каренин выбрал то, что соответствовало для него моменту, приладил на себя конструкцию и вышел прочь.

Дантес с Натальей не видели его переменившегося облика: бесстыдно растянувшись, баба лежала на столе — бесстыдно сжатый компаньон ее валялся на полу.

Глава девятая. Его безумие

Наталья была Гончарова!

Чья!

Она сочеталась браком с Иваном Александровичем Гончаровым, думая, что он — Грибоедов, заехавший в не тот лес: метель!

Он, Александр Сергеевич Грибоедов, заставлял ее изображать простую бабу, а Иван Александрович, которым он был в действительности, пусть и призрачной, не только Александру Сергеевичу не препятствовал, а, даже сам повязывал Наталье на голову деревенский платок и строго-настрого запрещал панталоны.

— Сарафан — саркофаг! — пыталась она воспротивиться.

— Панталоны сбивают с панталыка! — мужчины отметали.

Ее готовили под Пушкина — с безруким Дантесом на пару ей предстояло перенести поэта в другую реальность.

Неискаженный человек, который прельщает, сделался конечным выводом всеобщей мечты: Пушкин прельщал, но был искажен — прельщавший конкретных женщин, он был искажен женщиною вообще.

Женщина вообще, Наталья Гончарова была предельно конкретна.

С необыкновенною красотой и какой-то неизъяснимой приманчивостью она соединяла внешнюю холодность в словах и образе мыслей.

Пронзительно свистал паровоз, в угольной ели персик, переливалось что-то тяжелое: случайная рвота Пушкина давала пищу к размышлению.

«Все мы из нее вышли!» — как-то Наталья чувствовала.

Она сошла со стола и помогла подняться Дантесу.

«Пушкин, — думалось ей, — хотел вобрать в себя весь мир. Вобрать — вобрал, а вот переварить не смог. Теперь нам расхлебывать!»

Ресторация называлась: «У Богомолова».

В ней было два зала: петербургский и женский. В петербургский мог приходить кто угодно — в женский допускали лишь петербуржцев.

Из женского зала, они видели, выскочил некто, ростом поменьше Гоголя, схватил перед самыми их носами шляпу Дантеса и был таков.

Дантес порылся в оставшихся и к удивлению своему обнаружил шляпу Каренина — внутри был автограф Толстого.

«Смешать всё!» — Толстой надписал.

На подзеркальнике лежали перчатки Ивушина — Наталья вывернула: посыпались пальцы. Для начала было неплохо.

— Пальцы есть действительно пальцы, русалка есть русалка, ветви — ветви и убийство есть убийство, — вдова Богомолова сгребла кучку к себе. — Разве пасти живущих вместе тварей, раскрытые одна на другую, — обман? Разве челюсти акулы обманно откусили человеческие ноги?! Разве молодой лев обманно растягивает женское тело? Нет, это не обман, это именно так, как оно есть. Обман только то, что Он принял мир за плод и захотел его съесть. Вот, где было Его безумие.

Глава десятая. Таинственная ипостась

Это вам не рагу на пальцах — женщина хулила Бога!

Самка по натуре, на фоне Вседержителя она была насекомое, пусть и зубастое и даже в свое время откусившее голову мужу; силы были далеко не равны — Зиждитель легко справился бы; с другой стороны самое противостояние: «Богомолова против Бога» выглядывало комично, могло вызвать смех, а смеха он боялся: сам не смеялся никогда и запрещал в храме.

Бог был петербургский и женский в одном лице — его третья ипостась была скрыта, с чем-то смешалась и, как уверяли некоторые, находилась в хрустальном графинчике.

Часть вторая

Глава первая. Весь мир

Большой графин, ослепленный солнцем, стоял на подоконнике.

Председатель Особого по делам города Санкт-Петербурга присутствия сенатор Степан Федорович Платонов сощурился.

В его служебном кабинете, убранном со всеми затеями вкуса и моды, наполненном туровской мебелью и устланном персидским ковром, жизнь никогда не останавливалась; свежесть его белья не могла быть более безукоризненной, а под ним угадывался один из знаменитых торсов Родена, который сам говорит за себя и в котором все сказано, хотя у него может не быть рук или даже головы.

На стене дрожали золотые рефлексы: это был неслышный ажурный смех света и тени: пианист, сенатор видел, сел за рояль, не спеша надел перчатки; дама подошла к силуэту трюмо и медленно стала развязывать ленты шляпы; горбун ткнул тростью в спину кучера — коляска покатила.

Костяшками пальцев приложились: в дверную щель просунулся профиль — нога, как желтое пятно… дама на стене хотела полностью раздеться, но призадумалась: теперь во рту она держала сыр.

«На ту беду!» — Платонов поморщился.

— Только что прибыла, тайно, — пригнувшись, чуть не в самое ухо, правитель канцелярии доложил, — госпожа Вещуньина.

Слегка у сенатора закружилась голова: дама на стене в сердцах выплюнула сыр и хлеб.

— Нельзя тайно возвратиться из Космоса! Иван Андреевич, поймите, это нонсенс!

— В том случае, если достигнут консенсус, — Крылов щегольнул свободою мысли, — отчего бы и нет?!

Платонов был ни достаточно молод, ни достаточно стар, чтобы детально заниматься Космосом; он был в консервативной фазе и между своими любил провернуть мысль, что, дескать, никакого космоса не существует вовсе, а есть лишь человек (далеко не всякий!), в себе, в своей душе и уме содержащий весь мир.

Маленький Герцен, померещилось, стоит на подоконнике.

«Какая связь между нашествием Наполеона в Россию и рождением Ленина?» — вспомнил сенатор известный вопрос от Лукавого. — Житие Александра Ивановича Герцена, соединившая их!»

Лукавый проводил мысль, что Ленин хронологически, умей тогда сохранить генетический матерьял, вполне приходился потомком Наполеону и потому скрупулезно изучал Герцена как носителя и вынашивал чисто наполеоновские планы.

На эту тему, среди прочих, Платонов говорил с госпожой Вещуньиной вплоть до самой ее высылки.

— Не трогай мои чертежи! — серьезно она рассердилась, когда он попытался.

Это были ее последние слова ему.

На другой день она отправлена была в Космос.

Глава вторая. Электричество жизни

Сенатор перевел взгляд на ковер: бесстыдно растянутый Грибоедов лежал в восточной позе среди вакханок, одалисок и гурий — это был дар персидского шаха.

«Когда Наполеон, пройдя по России, вторгся в Персию, Герцен уже пешком мог ходить под стол, — старался Платонов не думать, что находилось на этом столе. — Пахлава, — он знал. — Ворона обрадовалась пахлаве!»

Он их задерживал, но магические слова выползали помимо воли.

— Зачем вам, для чего нужны чертежи? — он спрашивал персидского посланника.

— Всего лишь мы хотим доставить в Космос пахлаву, — в халате Пехлеви крутил брильянт на пальце, и порошок беззвучно осыпался на ковер.

— Но ведь у вас нет своего Космоса, — отчасти был Платонов знаком с восточным учением, — выходит, вы хотите запустить свою пахлаву в наш Космос?!

— Нет Космоса нашего и вашего, — лукавый лис последовательно принимал форму змеи, слона и тигра. — Есть только пахлава и звездное небо над головою.

«Пахлава — глупости! — помнилось, тогда сенатор подумал. — Похвальное слово!»

Пехлеви хвалил пахлаву, Грибоедов умер гражданской смертью, вступил в область потомства и сделался его собственностью, Герцен эмигрировал, не пожелав дразнить полицию и патриотических гусей, младенцы были окутаны привлекательным покровом глупости, старцы считались недурными собутыльниками и приятными друзьями.

«Почему, — перечитывал Платонов справку Крылова, — приняла она двойную фамилию: Вещуньина-Спохвал? Наелась, что ли, пахлавы?!»

Он должен был выбросить изо рта зажеванные, мятые слова, чтобы те не измяли самую мысль; он отпустил экипаж и втеснился в полузнакомую толпу.

Бессознательное электричество жизни покалывало верхушки пальцев.

На Мойке, набережная которой переделывалась и украшалась новою узорной решеткой, застывшие формы превращались в живые.

Яков Сверлов догнал с дрелью: лукавая ухмылка показывала в характере его дозу юмора — дрель, если включить ее, издавала жужжащие звуки ночи.

Все рассмеялись, глядя на долговязого юношу: его намазанные фиксатуаром волосы были подобраны под модную сетку с бабочкой в виде пчелки над самым лбом.

Платонов сделал Якову несколько вопросов и тот отвечал утвердительно.

Недослышащий человек легко может оскоромиться — к примеру, самым непостным образом назвать Гуттузо Михаилом Илларионовичем — но Сверлов обладал слухом острым, а таких вопросов сенатор не задал.

— Швейцар? — только он спросил.

— Капитоныч, — Яков ответил.

— Лестница?

— Истерта.

— Как так?

— Злобно!

Глава третья. Знакомая голова

Она видела себя старою бабой будущего.

«Стану нюхать табак!» — шмыгнула она носом.

Она была теперь Мария Ивановна Вещуньина-Спохвал, и про нее ходили всякие басни.

Скамеечка для коленопреклонения указывала на набожность хозяйки — широкая же оттоманка с беспорядочно разбросанными подушками смягчала это предположение; хозяйкой, впрочем, Мария Ивановна здесь не была — скорее ее можно было назвать барыней с поддержкой.

Черное, чуть не бальное, платье выгодно оттеняло белизну ее кожи, но это не бросалось в глаза, как и вся красота женщины, к которой нужно было еще присмотреться, чтобы оценить ее.

В лице Марии Ивановны происходили беспрестанные изменения, указывавшие на быстрое чередование мыслей — она рассматривала большую книгу со старинными гравюрами и делала к ним различные замечания.

Еще в девушках она думала об измене будущему мужу — впоследствии шумно ей удалось осуществить задуманное; сроднившись со своим положением, она отчасти примирилась с ним.

Космическое пламя, теперь она знала, живет беспредметным: легко в Космосе можно было выбелить эфиопа или нарядить ворону в павлиньи перья.

Ворона в павлиньих перьях и выбеленный эфиоп могли уловляться человеческим рефлексом, тенями скользить за вещественными явлениями и возбуждать своего рода восторг и ужас (день чудесный!). Нельзя было только приближать эти тени так, чтобы они перестали быть тенями и утратили свою эфирную природу — в этом случае получились бы трупы, годные для науки и исторических подтасовок.

Она не дотрагивалась до супа: Толстой, она знала, получил свое, но оставил бездну генетического матерьяла.

Пока она летала, от здания Сената и Синода в Третье Парголово пустили троллейбус, умер Грибоедов, Герцен превратился в старца и считался недурным собутыльником — в троллейбусе, едучи от Сената в Парголово, пассажиры подпитывались бессознательным электричеством жизни и на конечную приезжали до крайности возбужденными и деятельными.

Еще, в известной позе растянув ее на столе и отбирая матерьял, рассказывал академик Павлов, Алексей Кириллович Вронский принял католичество и был избран папой, а государь изволил прочитать книгу и эту книгу милостиво пересылает ей.

Иван Петрович удивительно приятно брал пробы — Марии Ивановне представлялось, что она продолжает лететь по орбите и это белый эфиоп обнимает ее.

Она раскрыла книгу, принялась делать пометки, но услыхала жужжащие звуки ночи: время было укладываться спать.

Она собралась было снимать платье, да призадумалась.

Дверь распахнулась, и из-за драпировок вынырнула хорошо знакомая голова.

Глава четвертая. Первые показания

Голова не Богомолова!

Мария Ивановна испугалась своей радости, но после обрадовалась своему испугу.

К ней никого не допускали, но он прошел: душа требовала новых ожогов? Его душа или ее?

— Как вам удалось? — она взяла тон свободной, почти родственной простоты.

— Швейцар был положительно презабавный! — Степан Федорович стоял подле жардиньерки с гиацинтами.

Она смотрела на его роскошный торс.

Они познакомились на Петровке во французском магазине Монигетти и позже закрепили знакомство в гостинице Шеврие, что в Газетном переулке. Тогда он носил нижнее белье для бедных, был документирован насчет Санкт-Петербурга хуже, чем в отношении Москвы и умышленно серебрил луною профиль.

«Ложки так и мелькали, мельхиоровые, — рассказывал он тогда. — Гости звенели шпорами и дамскими тренами: тренд

Она слушала его в спокойной позе матери и вдовы, хотя тогда вовсе не была ни тою, ни другой.

«Ее длинные брови, — он вспомнил, — тогда были изящно надломлены».

Решившаяся тогда на маленькую шалость в надежде на развлечение, она понемногу завладела его симпатиями.

Ни он, ни она тогда не знали о таинственном наущателе: легенду. Намекни им тогда и с визгом они разбежались бы по сторонам: таинственный наущатель схватил себе на пищу человеческий мозг!

— Ну-с, расскажите мне, что вы поделывали? — Мария Ивановна (тогда ее звали иначе) усадила гостя на оттоманку, где Платонову пришлось крайне неловко.

— Вы летали, не я, — заваливался гость набок. — Вам и рассказывать! Выходили в открытый Космос? Что там?!

— Все то же самое, — она вздохнула. — Ложь, зависть, интриги. Огромный, бесконечный будуар.

— Как же тогда мировая душа? — Степан Федорович недопонял.

— Душа как душа, — не стала Мария Ивановна углубляться. — Живое зеркало Вселенной. Хотите супа? Консервированного?!

Платонов вздрогнул: он знал, из чего сварен этот суп.

Он пил чай, видел на столе книгу и рассказывал новости.

— В заброшенных перчатках обнаружены пальцы Грибоедова, — сообщал он самые свежие, — первые показания дала голова Богомолова, рвота Пушкина доказывает существование микрокосмоса, генерал Ланской и Владимир Ленин — одно и то же лицо.

— Ланской только представляет Ленина! — в Космосе Мария Ивановна имела четкие отпечатки.

— Но для чего? — не проявил сенатор сообразительности.

— Чтобы не жениться на Гончаровой. Ленин — семейный.

— А Ленин для чего представляет Ланского?

— Чтобы расстаться с Крупской. К ней не имеет тот никакого отношения!

Глава пятая. На языке рабочих

Таинственный наущатель мог быть доволен: магические слова выползали, тени были подвижны, человек с помятою бородой летал на воздушной подушке.

Михаил Илларионович Гуттузо вышел из области потомства, не желая более быть его собственностью, — сделался собутыльником Герцена и последним был откомандирован в Россию на предмет срывания всяческих покровов.

«Сжечь кому душу? — он выбирал, — или надломить брови?!»

Возможности были.

Ему доводилось пробовать мозг Тургенева и насыщаться густым варевом из Толстого — он был знаком с повадками белых ворон и поначалу благосклонно внимал обоим представленным ему взглядам: московскому и мужскому.

Других ни в первопрестольной, ни в белокаменной не водилось, и, как Михаил Илларионович ни бился, из Москвы пришлось ему отступить: на прощание он поджег французский магазин Монигетти, а самого хозяина утопил в проруби на Москва-реке.

В столице, выбирая между петербургским и женским взглядами, он нанял недослышавшего человека, которому без опасения мог поверять мысли и который эти мысли хранил, не растрачивая их, подобно тому, как графин не выпивает заключенной в него жидкости.

В черной, через лицо, ленте его принимали за художника и даже за коммуниста.

— На языке рабочих обезьяна означает хозяин! — оправдывал он оба предположения.

Ренато Кутузов — так звали недослышавшего человека — именно он по выбору мог быть художником, коммунистом, обезьяной или хозяином и на себя надевал ту личину, которая востребована была обстоятельствами.

Его часто можно было встретить в троллейбусе, идущем в Парголово: он заходил в салон коммунистом и выпрыгивал обезьяной!

— Нет никакого троллейбуса, — хозяин ситуации, он объяснял пассажирам, — есть лишь художник (далеко не всякий!) в своей душе и в своем уме содержащий троллейбус!

Мысль, разумеется, была не его, а Михаила Илларионовича, и, выходило так, некоторые мысли патрона Ренато все же использовал, а, значит, графин выпивал помаленьку ему доверенную жидкость.

— Графин, — интересовались пассажиры, — тоже, скажете, существует только в вашем воображении?

Чтобы он понимал их лучше, они показывали пальцы.

Пассажирами были пианист, горбун и швейцар.

Пальцы были Грибоедова.

— Откуда у вас?! — Кутузов бледнел.

— Приобрели на аукционе! — они складывали ему из трех фигуру в ответ на просьбу продать.

Троллейбус останавливался на Дворцовой: ждали.

Из мавзолея выходил генерал и присоединялся к пассажирам.

Глава шестая. Приблизительно точно

— Обыкновенно, это был Ленин? — Мария Ивановна знала.

— Да. Чаще всего это он изображал Ланского, — Платонов кивнул. — Он выходил из мавзолея генералом, а генерал подменял его в саркофаге.

— Крупская была в сарафане? — этого Мария Ивановна не знала.

— Летом — в сарафане и кокошнике, зимой — в длинной каракулевой кофточке и в наушниках, — Платонов информировал.

Так выходило, связь с мировой душой во время отсутствия Владимира Ильича поддерживал не Ланской, а Крупская.

— А Шеврие? — окунулась Мария Ивановна в прошлое. — Помните? Установлено, кто убийца?!

— Шеврие убил Монигетти — оба претендовали на рвоту Пушкина, и ни один не хотел уступить. Мать уважает дочь! — Платонов расхохотался.

Мария Ивановна засветила экран.

— Только что, — облизываясь, сообщила голова Богомолова, — в Третьем Парголове, — открылась фабрика восточных сладостей. Пальчики оближешь!

— Мне нужно распорядиться… я сейчас, — быстро Мария Ивановна стала перемещаться в пространстве. — Вот, займитесь пока!

Она бросила на стол электрический шар и сунула гостю в руку электрический кий.

«Каждая группа людей, — от кия в мозг через руку ударила Платонову в голову мысль, от которой он засветился и его затрясло, — видит мир по-своему: Тургенев, Антон Павлович, академик Павлов, Богомолов и их приверженцы уверены, к примеру, что Ленин, выходя из мавзолея, свое место оставляет Ивушину, который и общается с мировою душой — в то время как Каренин, Гончарова, Дантес, жена Богомолова и Кутузов своими глазами видят, что Ленин оставляет свой саркофаг попеременно Ланскому и Крупской; первые полагают, что Ивушин — лишь ширма для Пушкина, вторые же считают, что это Ивушин прикрывается Пушкиным; первые ищут опору миру — вторые нашли рифму ей: топор!

Сенатору предстояло точно направить шар.

Что означало это точно?!

Оно в определении своем опиралось на реализм общежития, как на что-то неопровержимо крепкое и неделимое, и потому, скорее всего, ошибалось в своем реализме либо в своем общежитии.

Степан Федорович развлекся, расслабился.

Жесткие контуры сделались невозможными.

Он надул и опустил щеки.

Таинственный наущатель шепнул.

Сенатор вынул левою рукой монокль и бросил его в правый глаз.

Строить мир на новых началах, а не на Божественных беспричинных предрассудках!

Небрежно он повел кием: шар ткнулся в борт рядом с лузой.

Точно означало приблизительно.

Глава седьмая. Положить на стол

Между тем, подушки на оттоманке в помещении, где содержалась Мария Ивановна Вещуньина-Спохвал, оказались воздушными.

Воздушными они оказались также и между прочим и в то же время. Они оказались воздушными как ни странно. Они были воздушными наперекор всему.

Это означало только одно: ждать следовало человека с помятою бородой — он мог взяться откуда угодно, хоть из реализма, хоть из общежития: приблизительно-точный и непременно с пушкинским именем — собрать все подушки в одну огромную, подложить под зад и улететь, чтобы наделать дел.

На первый, петербургский, взгляд этот человек в роде Сильвио, мог стать зачинщиком многих дуэлей или даже застрельщиком социалистического соревнования, которые (дуэли, соревнование) могли бы вызвать возмущение в обществе; на второй взгляд, женский, обо всем этом преждевременно было думать, поскольку менялся сезон и приходили новые моды.

Материя определяла: ее легкость и теплота была удобна для столичного климата: неразрезной бархат! Темных цветов на все случаи жизни и только для визитов — светлый! Шились бурнусы: в виде длинной тальмы, на плечах со швами, от которых шел острый капишон (именно так!) с тремя кистями назади.

Бурнусы, что удивительно, выходили из бурнусов!

Швы — из швов же!

Бархат и цвета — из цветов и бархата!

Такое взялось уже от нашей космической дамы — Мария Ивановна успела поведать о межпланетном пространстве: все человеческие смыслы, дескать, движутся там в вихре предметов, и вещь возникает из вещи, возбуждение из возбуждения, из начала выходит начало и из беспредметного — беспредметное!

— А из общежития? — Платонов спрашивал.

— Общежитие! — она отвечала.

— Из реализма?

— Реализм!

— Ну, а из дрели?

— Жужжащие звуки ночи! — Вещуньина не давала себя сбить…

Связанный по рукам и ногам, в восточной позе, Яков Сверлов лежал на ворсистом ковре так органично, словно был вышит на нем.

Дрели не было, сенатору предстояло выбрать между общежитием и реализмом.

Реализма, по правде говоря, тоже не было.

Общежитие, понимал Платонов, могло быть петербургским или женским — это зависело от взгляда; в петербургское мог заходить кто угодно, в женское допускали лишь петербуржцев.

В петербургском общежитии человек воспринимался как мысль.

В женском — как возбуждение.

Тот и другой человеки собирались постигнуть абсолютно всё, но смогут ли они это всё положить перед собою на стол — растянуть его, исследовать, описать, издать и сказать: вот книга, где всё описано — изучите ее и будете всё знать?!

Глава восьмая. Фунт изюма

Подобно тому, как реализм общежития распался (собственно) на реализм и общежитие — а точнее, наперекор тому, Ренато Кутузов, умевший быть по отдельности художником, коммунистом, обезьяной или хозяином, собрался из частей в коммунистического художника и хозяина обезьяны.

Недослышавший, отрицавший троллейбус, нанятый (он, Ренато) Михаилом Илларионовичем Гуттузо, поверенный в его мысли и существовавший, возможно, лишь в сознании Михаила Илларионовича, этот новый человек теперь рисовал светлое коммунистическое завтра и отдавал приказания обезьяне.

— Сбегай-ка в мавзолей и принеси мне фунт изюма, — к примеру, мог он послать ее с утра пораньше, любивший восточные сласти.

Бесперебойно поставки в мавзолей шли из персидского посольства и на месте распределялись между своими.

Человек-мысль и человек-возбуждение в своем стремлении постигнуть абсолютно всё, приблизительно-точно на огромном столе раскладывали, вещь к вещи, все человеческие смыслы, и выходило так, что пальцы Грибоедова молоточками пробегали по мировой душе, и та, пластинчатая, звенела и пела на разные голоса.

«На основании прошлого движения вещей и обстоятельств, — пели голоса, — вещей и обстоятельств, обстоятельств и вещей определяются судьбы повторений!»

— Сбегай в мавзолей и принеси фунт изюма! — еще раз говорил обезьяне Ренато.

У Ленина в этот момент обыкновенно появлялся соблазн распасться самому на Бога и Диавола, себя же превратив в премию, которой кончится дуэль между ними, но вместо Бога и Диавола появлялись Крупская и Ланской, густо пахло Грибоедовым, и из мавзолея выходил Ивушин.

Сенатор Степан Федорович Платонов понимал, что на его уровне никак не возможно обойтись без сбоев, но явный сбой с мавзолеем лишал его дальнейшей умственной свободы и потому, попавший вместе с оруженосцем в ловушку на конспиративной квартире, он затруднялся в поисках выхода из ситуации, пока не увидал большую человекоподобную обезьяну.

«Однажды утром, — кто-то вдунул ему в ухо отравляющую мысль, — мировая душа проснулась и с ужасом обнаружила, что больше она не мировая душа, а самый настоящий примат!»

Она подошла совсем близко, обезьяна, позволяя сенатору провести по ней пальцами, пластинчатая.

Он проводил — она звенела и пела на разные голоса.

— Примат духа над материей! — она пела первым голосом.

— Примат чувства над разумом, — пела она вторым.

— Субстрат идеи — она пела и пела она третьим голосом. — И идея субстрата.

Пела с чужого голоса.

Иначе и быть не могло.

Это был примат папы.

Глава девятая. Поющая обезьяна

Судьбы определялись повторениями.

Судьбы повторений определялись прошлым.

Прошлое определялось свободным перемещением слов-вещей и обстоятельств-слов.

Степан Федорович Платонов, в прошлом Стива, обставлен был словесными обстоятельствами, как вещами.

Обстоятельства-вещи взяли его в свою обстановку, как берут подходящую мебель для пустого места в гостиной.

В этой гостиной его окружали слова, за которыми ничего не стояло, кроме других слов и еще каких-то за ними — выражавших, однако, все человеческие смыслы.

В каком-то человеческом смысле, понимал Стива, обстоятельства словесно выводят его на какой-то прежде никем не достигнутый уровень положений ли, существований или даже новых начал.

В своем, тогда еще среднем кругу, и он сам, и жена его чувствовали себя хорошо вписанными: квартира была ими так удачно выбрана, и они в ней так мило расположились, что многие им завидовали.

Длинная худая блондинка с перетянутою талией и падающими узкими плечами (жена) более интересовалась отвлеченным, нежели приближенным, содержанием жизни; слабое здоровье наградило ее задумчивым характером, но тем неистовее была она в редкие минуты веселости.

Комнаты были стильные и высокие.

Кофе являлся порядочно и опрятно сервированный.

Поощрительно кофе смеялся, комнаты смеялись с ним в те минуты, когда характер вкупе со здоровьем отступали словесно от стандартного человеческого смысла в сторону уровня положений и зарождения новых начал.

Жена бросала красные пятна на дорогие темно-коричневые обои.

Она (худая блондинка) отвлеченно-неистово поднимала бич насмешки над всем, что казалось ей мелким и пошлым.

— Призракоподобный низкосракий человек, — яростно она хохотала по ей известному поводу, — в вере и плоти воскресившийся, нелюдимый пеньколом, топровер, хотя грамоте не разумеет, курсов гомилетики не проходил, а кончил лишь мозольную академию от выщербленного и облудевшего мужицкого топора — короче, мой дедушка, он собирается отблагодарить вас, почтеннейший Степан Федорович, за благостное прободение презело очерствевшей моей души!

Чучело лакея стояло на повороте лестницы (плавно квартира обернулась уютным особнячком); одет он был в красную куртку с галунами, в одной руке держал серебряный подсвечник, в другой — серебряный же поднос; на ногах у него были сафьянные туфли с загнутыми носами, а из-под мышки торчали ветка, полная цветов, плодов и листьев.

По утрам он пел в клозете.

Глава десятая. С пушкинским именем

Облачко наглело, прошитое золотыми нитями; густо дышали туберозы.

Шел Тургенев за драпировками, с ружьем.

Крикнули в овсах перепела.

Отшатнулся тетеревиный выродок — человек с помятою бородой летел на воздушных подушках.

Аналогична была борода застывшей гримасе — искаженным, сдвинутым с мест и лишенным правильного соотношения чертам лица: тождественна борода была маске.

Помятая борода была тождественна помятой маске.

Стрелять — не стрелять?!

Часть третья

Глава первая. Творец, творог, торец

В приятной комнате, отворявшейся с одной стороны в оранжерею и обращенной окнами в парк, собрались несколько дам.

— Поцелуй, который Пушкин дал жене, прозвучал на всю Россию! — сказала одна.

— Это был поцелуй в мировую душу! — дополнила другая дама.

— В какой-то из своих энциклик, — вступила третья, — Тургенев написал, что у Пушкина во рту рос палец, прямо из языка, и поэтому, держа между челюстями револьвер Лефоше, довольно метко он мог произвести выстрел!

— Пушкин — это пустой звук, холостой выстрел, — сморщилась четвертая дама. — Пушкин — Ивушкин!

— Ивушин сегодня — это Пушкин вчера, — возразила пятая. — Если бы я была Гончаровой, то ушла бы от Гончарова к Ивушину!

— А я, — выкрикнула шестая, — родила бы России богатыря: помесь человека с пчелой. Пора как следует прожужжать уши!

Дамы смеялись, и воздух был полон отрывочных фраз.

— Я родила бы России тройню: Герцена, Грибоедова и Гоголя! — раздувалась седьмая. — Новых!

— Я пела бы в клозете, надела бы на эфиопа вороньи перья! — подпрыгнула восьмая.

— А я связала бы ритмы в машину, бархатом оторочила бы уши, сварила бы суп из Ленина! — девятая дама прошлась кульбитом.

— Раскрасила бы Бога в пурпурный и зеленый цвета, и под веселым чтобы печальное, а под векселем — печать! — успела высказать десятая.

— Остановитесь! — оборвала признания хозяйка салона. — Мы с вами сейчас вот откровенничаем, а под окном, может статься, притаился Гуицли Похтли и слушает!

— Гуицли Похтли? — удивились дамы, дальше Кохтла-Ярве не заезжавшие. — А кто он?!

— Бог-громовик и творец мира, — хозяйка знала. — Мексиканский.

— Но как его занесло к нам?!

— С мексиканской кухней… все эти буррито, сальсы, тортильи!

Опасливо кто-то из дам взялся за шпингалет.

На корточках бог Гуицли Похтли сидел под самым окном — он был в сомбреро с разрисованным охрою лицом и держал в руке острый перец.

— Герцен, ряженый, — закричали. — Приехал в Россию гадить! Фуй!

Политическому возвращенцу сбросили рулончик пипифакса.

Герцен тайно прибыл в Россию из Мексики на финляндском пароходе, чтобы провести мужскую облаву на женщин и вызвать брожение в их мечтах.

В церковных книгах, подчищенных папой, он был записан мексиканским богом.

Поднявшись, он просунул голову к дамам в салон.

Застрявший в оконном проеме, собою он являл возбужденную мысль.

Глава вторая. Распоряжение папы

Призракоподобный низкосракий человек, дедушка худой длинной блондинки (жены Платонова) проник в уютный особнячок на Мойке и услышал пение из клозета.

Было раннее утро.

«Недолго же пришлось есть мексиканскую кухню!» — пришелец, злобно истерший ногами лестницу, легко высадил дверь клозета: внутри сидевший певец таял на глазах: его содержимое, было очевидно, утекало в сливное отверстие — кожная же наружная оболочка, лишаясь естественного своего наполнения, съеживалась и опадала.

Дождавшись естественного конца процесса, полупризрак спустил воду и натянул освободившуюся личину на себя — теперь, в красной с галунами куртке, он сделался неотличим от чучела-лакея, стоявшего обыкновенно на повороте лестницы.

В доме еще спали; шум от ремонта набережной, впрочем, скоро возымел действие.

«Да, да, как это было? — проснувшись, вспоминал Степан Федорович. — Герцен давал обед в Мехико-Сити, но Мехико был в Финляндии, чухонки стояли на четвереньках, и тортилью ели на их спинах!»

Степан Федорович весело скинул ноги на пол, отыскивая ими сафьянные туфли, и тут же улыбка исчезла с его лица, и он сморщил нос: туфли оказались обделанными.

Он позвонил слугу, Потресов в красной куртке унес испорченные и принес другие тапки — Платонову показалось, что зад услужающего переместился книзу, местами даже задевая ковер с вышитым там не знакомым ему человеком (это был подарок шаха).

Сенатор не спал с женою — она нужна была для другого, но кто этот другой он не знал: такого было тайное распоряжение папы: спать порознь, но сейчас в постели был еще кто-то!

Вдвоем с Потресовым они навалились, сорвали одеяло: ничего, кроме рук с широкими ладонями и прикрепленными к ним длинными музыкальными пальцами… хотя нет! — они обнаружили в придачу переносной, выполненный в виде рюкзака горб!

Сенатору неловко стало перед слугою — он услал его с глаз подальше в аптеку и за драпировками: кончился сальварсан, и квартиру предстояло утеплить к зиме.

Потресов возвратился с Тургеневым, которого повстречал в аптеке и потом у драпировщика: Тургенев драпировался в тогу застрельщика социалистического соревнования.

— Никто не ищет трудного, — Тургенев приговаривал, — поэтому, главное, чтобы шло легко: написал — забыл, сказал — улетело, услыхал — сел, увидал — чихнул, покакал — смыл, смысл — опустил, забыл — улетело, услыхал — сказал, сел и покакал!

— Это вы пишете о Гуицли Похтли и мексиканской кухне? — Степан Федорович о чем-то догадывался.

Глава третья. Возмущение Ипсиланти

— По-вашему, — нельзя?! — Иван Сергеевич вломился в амбицию.

Сенатор густо дохнул туберозой — Тургенев успокоился.

— О мавзолее кто пишет?

— Гончаров.

— О троллейбусе?

— Доктор. Антон Павлович.

— О Пушкине, понимаю, пишут все?

— Да. Кому не лень.

— Толстой, видимо, — о Каренине?

— Об Алексее Александровиче пишет Федор Михайлович. Лев Николаевич — больше о мировой душе.

— В таком случае, кто сводит всё воедино? — не мог Платонов подвести услышанное под знаменатель.

— И сам не знаю. Само сводится! — сказал Тургенев и забыл.

Степан Федорович сел и написал о пальцах: они прикреплялись к ладоням, а те — к рукам и руки — к предплечьям. Отдельно привел сведения о горбе: портативный, похожий на немецкий рюкзак, его удобно было носить за спиною.

Потресов, ерзая по ковру, принес газету. Гоголь писал о летающем человеке: Блерио, помятая борода! Степан Федорович вглядывался во вдавленные в бумагу слова, но за ними не было ничего, кроме других слов, пахнувших, как полагается, типографскою краской.

У себя в будуаре Анна Андреевна (худая блондинка) писала что-то за дамским столиком.

— Низкосракий призрачный человек уже здесь, — он сообщил, облокотившись о косяк.

— Призракоподобный, — поправила она его. — Облокотясь!

Она переставила мужа на пустое место и забыла о нем.

Анна Андреевна писала о смеющемся кофе, пятнистых обоях, модах, о социалистическом соревновании и других отвлеченных понятиях, которые, в ее представлении, лежали в зарождении новых начал.

Она знала, что книга, в которой описано всё, уже создана и поэтому писала другую, свою книгу, в которой (не) должно было быть ничего ровным счетом, но, чтобы это ничего (ничто) затмило всё.

Как-то разом отовсюду пропал Пушкин. Но это, похоже, никого не затронуло: вспомнили знаменитое возмущение Ипсиланти, этеристов, Скуляны — на том и закончилось.

Потребляли теперь вместо Пушкина больше масла, на Мойке заменили решетку набережной, Наталья Гончарова обручилась с Ланским, и Государь на хранение передал им свой генетический матерьял.

Уединенная вдова в Дмитровском переулке оказалась толстовской Варенькой и сталинской Верой Пановой, а дети ее — этническими болгарами и огнепоклонниками.

Недоставало только Сережи, вечного мальчика девяти лет, взапуски о котором чесало языки население в пригородных электричках и поездах дальнего следования.

Глава четвертая. Ровным счетом

Должно быть ничего.

Не должно быть ничего.

Обе эти концепции лежали в зарождении новых начал.

Первую отстаивали Пушкин, Тургенев, Грибоедов, Вера Панова.

Поборниками второй являлись папа, Дантес, Бенкендорф и Гончарова.

За новые начала, в принципе, стояли обе партии — паписты, однако, считали, что эти начала не должны нести ничего нового; они приводили в пример проверенных этеристов и Скуляны — пушкинисты, напротив, вдохновляли себя возмущением Александра Ипсиланти.

«Кому-то, — говорил себе Степан Федорович, — ремонт на Мойке, а кому-то и полет на моноплане!»

Получавший, неизвестно на каких основаниях, прямые указания из Рима, сенатор и председатель городского присутствия, попавшийся, впрочем, в ловушку на конспиративной квартире и вызволенный оттуда обезьяною, какие-то свои действия он должен был предпринимать по умолчанию, подобно этеристам, а чем-то и громко возмущаться по образу и подобию Ипсиланти.

Его откровенно возмутила попытка госпожи Вещуньиной-Спохвал устроить ему конфуз на известной квартире, и, по умолчанию, он должен был достойно ответить.

Для исполнения замысла, пусть не вполне оформившегося, Тургенев подходил как нельзя (как можно) лучше.

Иван Сергеевич поучаствовал в книге, где было сказано всё за исключением, разве что, смеющегося кофе, пятнистых обоев, мод и социалистического соревнования — и вот теперь эти недостающие сведения сенатор готов был старику предоставить в обмен на незначительную услугу.

— С кем это я должен обменить шляпу?! — сначала даже старик не понял.

— Не в этом суть, — продолжил Степан Федорович, — Просто пойдете с Чеховым к вдове Богомолова и отдадите свою шляпу лакею!

— С каким-таким Чеховым?!

— С доктором, Антоном Павловичем, — Платонов исправился. — Он будет в кепке, а вы в шляпе.

— Придет Ленин, — кое о чем догадался классик, — и кепку возьмет он? Хотите повторить финт Бонч-Бруевича?! А как же рабочие, солдаты-дезертиры и матросы? Броневик, в конце концов?!

— Иван Сергеевич, — старался уговорить сенатор, — социалистическое соревнование, объявленное, вы убедитесь, таит много приятных сюрпризов: его победитель может поехать в Париж и там разместить свой генетический матерьял.

— Опасайтесь призрачного человека! — на прощание Тургенев предупредил хозяина дома.

— Низкосракого, что ли?! — не слишком серьезно Платонов отнесся.

Новая мода, еще сам он не знал, предписывала мужчинам приспускать панталоны в ношении так, чтобы казалось, что зад расположен много ниже, чем он есть.

Глава пятая. Приспустил панталоны

«Ничего себе, — думала Анна Андреевна. — Всё — людям!»

Ничто не мешало так думать: обои, моды, социалистическое соревнование.

Горький пил кофе, и кофе смеялось; кофе было — оно!

Пил Горький кофе, и кофе смеялся; кофе был он!

— Кофе — это я! — говорил Горький.

Времена были оны.

Помесь человека и пчелы: пчеловек! Блерио жужжал над Комендантским полем.

«Сильвио вчера — это Блерио сегодня!» — Горький переделал социалистический реализм в социалистическое же соревнование.

«Даешь марсианскую кухню!» — повар Смурый стоял в пикете у богомоловского ресторана.

Тургенев и доктор сидели внутри, отдавшие головные уборы.

Антон Павлович говорил о смеющихся комнатах: всё или ничего?!

Иван Сергеевич полагал: кое-что, в человеческом смысле. В том именно, что за смеющимися комнатами стоят такие же, и в них смеется кофе.

— Смеется и бросает красные пятна на дорогие темно-коричневые обои?! — забежал доктор чуть дальше.

Дальше был мальчик Сережа, генерал Ипсиланти и этнические болгары.

Кто-то подогнал к окнам броневик; с протянутою рукой, где не хватало указательного пальца, Крупская стояла на башне.

— Ленин приспустил панталоны?! — ей кричали.

Татарин подал карточку; Тургенев, не считая нужным руководиться ею, привычно заказал обед, заключив изысканное и сложное меню сыром, фруктами, ликером и черным кофе.

— Мир потому только построен, — Антон Павлович надкусил устрицу, — что некогда что-то захотело есть. Если бы в этом ничто не возник аппетит, Вселенной не существовало бы!

Кофе оказался Горьким — Алексей Максимович от души смеялся, плескался в чашках, щекотил в ноздрях.

— Что связывает вас с Чеховым? — спросил Тургенев доктора.

— Разве что, Книппер, — ответил Антон Павлович на говоре общежития.

Иван Сергеевич слышал о самопожиравшейся женщине, но думал — мусор.

— Что ли, она существует?!

— Ольга Леонардовна, — может быть, слишком близко к лицу доктор поднес чашечку, — замечу, весьма тонкая материя, снедаемая космическим пламенем; она подобна большой пещере, где живет гигантская барсучиха, грезящая о новых отношениях.

— Юродствует, развивая свои экзальтации! — не согласились за соседним столом.

— Она, — из чашки бурно выплеснулся Горький, — самоорганизовавшееся существо, животное или человек частного вида, по образу и подобию которого Бог, собственно, и устроил Космос!

Глава шестая. Севшие в троллейбус

Иван Сергеевич Тургенев объявлен был победителем социалистического соревнования и уехал в Париж.

Сел в поезд и всё забыл.

Всё было ничего: нога не болела, сложившиеся руки расправились, огромный мозг поджался и более не проявлял намерения покинуть пределы черепной коробки.

Обстоятельства, он видел, все более смешивались с людьми — получались обстоятельства-люди и люди-обстоятельства, открыто досаждавшие друг другу. Обстоятельства-люди отбирали вещи у людей-обстоятельств — люди же обстоятельства понижали обстоятельствам-людям уровень умственной свободы.

В доме Обломских кто-то смешал пианиста, горбуна и швейцара: эти три человека, пришедшие в дом порознь, из него выкатились огромным электрическим шаром, и только четвертый, появившийся с электрическим кием, мог разогнать их по трем разным сторонам — при этом не факт, что пианист не сделался горбуном, а горбун — швейцаром.

Первые трое, вместе и порознь, теперь они били электрическими разрядами, а, севшие в троллейбус, разгоняли его до космической скорости.

Экспресс «Санкт-Петербург — Париж» шел через Скуляны, и это обстоятельство взяло Ивана Сергеевича в плен: начальник станции, увидав простоволосого Тургенева, презентовал ему свою неправдоподобную фуражку, а дальше произошел сбой: из соседнего вагона вышла вдова Богомолова — женщина с тенью, обыкновенно дурно кончавшая.

— Типун вам на язык, — она обратилась к Тургеневу. — Я не знала, что вы едете. Зачем вы едете?

Иван Сергеевич забыл, что полагается отвечать в таких случаях; он пригласил ее в свое купе.

Как-то в молодые годы он шел по тропинке в травах и на своем пути увидал человеческий силуэт: оптический обман показывал Ване, что призрачный человек движется в одном с ним направлении — обман же слуховой говорил, что смутная фигура идет ему навстречу.

Смеясь и вместе оставаясь серьезным, Тургенев рассказал о случае Богомоловой.

— Он был с головою или без? — вдова прикинула. — Если с головою — он шел навстречу. А ежели без — то удалялся.

— На плечах, — опрометчиво Иван Сергеевич открыл то, чего раньше не поверял никому, — у этого человека на месте головы был черный квадрат.

— Человек частного вида! — Богомолова присвистнула и притопнула. — Казимир! Пришелец из Квазимира, он вырезал часть его и принес нам на своих плечах! Вам удалось как-то с ним сблизиться — тогда или позже?!

— Позже, — Тургенев оперся на слово, — в наших краях нашли обезглавленное тело. Черный квадрат исчез.

Глава седьмая. Казарменный юмор

Логика общежития линейно вытягивала мысли, причинно-следовательски замыкала в привычном кругу, не дозволяя прорывов к иным очертаниям и фигурам.

Судебный следователь Александр Платонович Энгельгардт, мотаясь по окрестностям Скулян, никак не мог обнаружить голову Ивана Сергеевича с ее роскошными волосами и выхоленною кожей — вместо нее попадались случайные, одна была даже с электрическими розетками вместо ушей: туда следователь вставлял вилку электрической бритвы и слушал успокоительное, похожее на ночное, жужжание.

Тело Тургенева, бесстыдно растянутое, лежало на длинном столе в казарме скулянской железнодорожной станции — ждали попутного вагона-рефрижиратора, чтобы доставить его в столицу.

— Однажды, — рассказывал доктор, — я делал ему томографию — скажу вам, его мозг хранил тайну, в которую не удалось до конца проникнуть.

— Шел Тургенев с ружьем и встретил выродка? — что-то такое Энгельгардт слышал.

— Это был целый выводок выродков, — доктор замахал руками, как крыльями, — натурально Иван Сергеевич пострелял всех, но одному удалось улететь.

— Вы полагаете, этот выродок отомстил?!

Казарма превращена была в подобие морга — ближе к выходу лежала бесформенная старуха с неотмытой кровью на лысом черепе.

— Знаете, кто это? — Антон Павлович ткнул пальцем.

Александр Платонович поймал болтавшуюся на голой ноге бирку.

— Анна Каренина? — он удивился. — Ее, что же, так и не забрали?!

— Петит, аппетит, пиетет, — Антон Павлович просклонял французский глагол. — Можно прижать мысль, но не чувство! Это — Живой труп, Каренина Анна Дмитриевна, шпионка и доверенное лицо Толстого!

Он шлепнул лежавшую по провалившемуся животу, и та с визгом, соскочив со стола, умчалась в дверной проем.

— Она и есть выродок?! — ахнул следователь. — Выходит, это Толстой убил Тургенева?!

— С чего вообще вы взяли, что он убит? — доктор склонился еще над одним бесстыдно растянутым телом. — Вам это продиктовала логика общежития?!

Судебный следователь загородил телом выход из казармы — казарменный юмор?!

— Антон Павлович, — произнес он как можно нейтральнее, — вы не могли бы снять шляпу?!

— Снять? Зачем? — медленно ряженый отступил. — Она у меня не снимается!

Изловчившись, следователь сбил канотье вместе с приставшей к нему личиной.

Под маской Антона Павловича — кто же?!

Стоял Тургенев!

Если бы он не стоял, а шел, легко следователь мог бы определить, с головою он или нет (идет к нему — с головой: идет от него — без!), но Тургенев не двигался.

На плечах у него был черный квадрат!

Глава восьмая. Лучше Герцена

Копнувши, может статься, чересчур глубоко, судебный следователь вышел, желая того или нет, на новый уровень положений, уже тройных: Антон Павлович оказался не самодостаточен: за ним стоял Тургенев, а за Тургеневым — некий Казимир Квазимирович!

На допросе с пристрастием вдова Богомолова показала, что Тургенев пытался забрать ее в свою среду так, как он забрал доктора и как когда-то Казимир забрал его самого — Иван Сергеевич отключил логику общежития, заполнив окружавшее их пространство неведомыми очертаниями и фигурами.

— Потом, — она рассказала, — Тургенев приспустил панталоны.

— В купе? — переспросил Энгельгардт. — Он был лучше Герцена?

— Лучше Герцена, но хуже Огарева.

— Где теперь голова Тургенева?

— На плечах.

— Чьих?

Следователь вставил в ухо вдове вилку электрической бритвы; женские контуры сделались невозможными; лайковая перчатка лопнула.

— Тропмана! — буквально женщина затряслась и заискрилась. — Голова Тургенева — на плечах Тропмана!

— Выходит так, — Александр Платонович брился, — Иван Сергеевич в Париж поехал на собственную казнь: Тропман приговорен к высшей мере! Электрический стул или гильотина?!

— Электрический стол — его бесстыдно растянут, а потом запекут с хрустящей корочкой.

Энгельгардт видел руку вдовы: лайковая перчатка лопнула по шву большого пальца, и тот был темно-зеленый у основания и черно-пурпурный на острие.

— Вы тыкали в черный квадрат? Большим пальцем?! — он отшатнулся.

— Да, — черная вдова швырнула бритву под ноги и растоптала тяжелою подошвой. — А сейчас этим пальцем я ткну в тебя!

Александр Платонович впал в отупение способностей.

— Вам это Лев Николаевич сказал, что там недовольны? — спросил он не в тему.

— Слабые, безалкогольные люди мечтают о новом, как будто оно должно появиться внезапно без малейшей ломки и борьбы между грядущим и отжившим! — тоже не в тему она ответила. — Революции всегда предшествует профанация!

Мысли в голове следователя остановили свое течение: заклинившая все остальные, была мысль: Тургенева казнят в шляпе!

— Иван Сергеевич — не голова, а тело — внушала извне Богомолова.– Шел Тургенев с ружьем и встретил Тропмана! — простоволосый, доктору сообщил начальник станции.

Поднеся ко рту свисток, он дунул, и следователь окончательно забыл, о чем он думал.

Глава девятая. Прикладывать кирпичи

Там были недовольны.

Пустые призраки расшатывали стулья.

Казимир Квазимирович объявил собрание открытым: в президиуме Толстой и Федор Михайлович стучали по хрустальному графину — каждый по своему.

Говор общежития прекратился.

Обстоятельства-люди и люди-обстоятельства похлопали вежливо.

Слово предоставили гигантской барсучихе.

— Новые отношения, — в частности, она сказала, — предполагают взаимные проникновения материи в дух и духа в материю.

— Даешь экзальтацию! — не удержались этнические болгары.

— Вы уберите спички! — их осаждали этеристы. — Здесь вам не рейхстаг!

От имени самопожирателей выступила Ольга Книппер, интересы низкосраких представлял Бенкендорф.

Таинственный наущатель и мексиканский бог призвали к воскрешению Грибоедова: единогласно — за!

Доставленная из микрокосмоса рвота Пушкина соединена была с выделениями Анны Карениной: инцест воскрес!

Смеялись Зиждитель с Вседержителем.

— Мы, что же, так и будем, — Толстой покачал ситуацию, — этот пошел сюда, тот пошел туда?! До бесконечности?!

— Если строим дом, — объяснил Федор Михайлович, — один к другому нужно прикладывать кирпичи!

— Получится дом для старых баб будущего!

— У них все смешается, — Федор Михайлович показал руками. — Получится Россия!

Россия, собственно, получается тогда, когда каждый идет своим путем, и все движутся в разные стороны.

Там, в квазимире, люди, идущие в разные стороны, строили, каждый, свою Россию: хрустальную, лайковую, квадратную — Россию электрическую, хрустящую, экзальтированную, смеющуюся и воскресающую в вере и плоти!

Один желал Россию съесть и пропить, другой — на ней проскакать, третий — ее натянуть на руку; Россию хотели погрузить во мрак, продать, поджечь, обезглавить, превратить в субстрат, засеять вечным и запустить в межпланетное пространство.

— Кто же пошел, куда?! — спрашивали делегаты друг друга.

— Ленин — на компромисс с Временным правительством, — кто-то знал. — Он взялся реорганизовать Рабкрин, они обещали понизить арендную плату за мавзолей!

Как только истинная Россия будет построена — знали все — в мавзолей поместят новый символ: Анну Каренину; развенчанного Ленина с позором выставят прочь и бесстыдно растянут на столе в казарме железнодорожной станции.

Глава десятая. Достойный ответ

Татарин, возбудивший аппетит в Антоне Павловиче, авиатор Блерио, Алексей Максимович Горький, Ольга Леонардовна Книппер, мальчик Сережа, генерал Ипсиланти с этеристами, этнические болгары с вдовою в Дмитровском переулке (Вера Панова с огнепоклонниками) были одного поля ягодами.

Застывшие маски под разными головными уборами, вращавшиеся в среднем кругу жизни, в определенном смысле, не зарождая новых начал, всё же, они ставили ничего и всё на некий новый уровень положений — и не татарин там стоял за татарином или же Сережа за Сережей, а именно за Сережей стояла Вера Панова, а за нею — Горький и генерал Ипсиланти.

Обстоятельства-люди забирали приглянувшиеся им вещи в свою среду, как берут пустые места в гостиной для заполнения подходящей мебелью.

Говор общежития на уровне сбоя расширял умственную свободу, выводя ее в межпланетное, растянувшееся пространство.

Пианист, горбун и швейцар ехали в троллейбусе.

Герцен выпивал с Михаилом Илларионовичем Гуттузо.

С обезьяньими ужимками коммунист Ренато Кутузов трещал пальцами Грибоедова.

Алексей Александрович Каренин скрывал лицо под чужою личиной; Пушкин прятался у Ивушина, русалка сидела на ветке, полной листьев, цветов и плодов.

Сенатор Степан Федорович Платонов дал достойный ответ Марии Ивановне Спохвал и мог теперь хоть приспустить панталоны.

Таинственный наущатель из персидского посольства довольно потирал руки — судебный же следователь Энгельгардт руками хватался за голову: кто-то поджег Сенат! Он вспыхнул свечою, при которой все читали исполненную тревог, обманов, горя и зла книгу, осветившую то, что ранее скрывалось во мраке.

Часть четвертая

Глава первая. Разбужена поутру

Этнические болгары из Дмитровского переулка, те, что подожгли Сенат, могли поднять руку и на мавзолей; Владимиру Ильичу приходилось быть предельно внимательным — когда же ему предстояло отлучиться, дежурным он оставлял Ивушина или Крупскую, чтобы те наблюдали за посетителями: до поры было спокойно.

Спокойнее делалось даже более, чем хотелось бы: люди наелись, желающих заглянуть внутрь становилось все меньше, доходы падали, и Временное правительство, в чьем ведении мавзолей находился, решило экспозицию расширить: саркофаг подвинули, на выгодные места установили новые экспонаты: черный квадрат и голову Тропмана.

Перекупщики сразу вздули цены на билеты, но это никого не остановило: народ повалил.

Ивушин, Крупская или сам Владимир Ильич показывали почтеннейшей публике один и тот же фокус, имевший постоянный успех: в черный квадрат погружали голову Тропмана, и из него, невредимый и живой, в шляпе, выходил Тургенев. За ним выходили второй и третий Тургеневы: слаженно они исполняли партийный гимн, после чего обратно заходили в квадрат, и оттуда к зрителям возвращалась голова Тропмана.

Среди посетителей мавзолея можно было увидеть госпожу Вещуньину: придирчиво она оглядывала интерьер, как бы примеряя его на себя; чаще всего она была в обществе человека со смутно знакомым лицом и тучным телом; смертельно напугавший ее однажды, он сделался ей советчиком и компаньоном в делах: Мария Ивановна не знала, сердиться ли на Платонова или быть ему благодарной за это.

Устроившая некогда сенатору едва ли не западню на конспиративной квартире, она забыла об обстоятельстве, не ожидая от пострадавшего ответного хода — но вот была разбужена поутру посыльными, внесшими в гостиную огромный свернутый ковер персидской работы: она развернула: внутри спеленут был человек: Александр Сергеевич Грибоедов!

— Вас же убили, в Персии! — она трогала его, живого.

— Убили Грибоеда! — он смеялся. — Я живехонек!

Странное выражение мертвенности, появлявшееся иногда на его лице, было несоответственно положению, которое они занимали друг по отношению к другу: вовсе он не старался удержать в себе проявлений жизни, но, бывало, он совсем не шевелился и не смотрел на нее. Он смотрел через нее на зарю восхода.

В такие моменты, казалось, его можно было завернуть в ковер и вынести из дома, но Мария Ивановна понимала, как сложно находиться на Земле, когда никто не стоит за тобою: сама она слышала за спиною дыхание Анны и видела ее силуэт в зеркале — Александр же Сергеевич лишен был поддерживающего и прикрывающего ему тылы человека: во время возмущения Александра Ипсиланти Грибоед пал в сражении при Скулянах.

Глава вторая. Под чужою личиной

Давно давший развод жене, Алексей Александрович Каренин не слишком интересовался тем, что поделывает госпожа Вещуньина-Спохвал — он знал: Мария Ивановна пошла туда, а потом пошла сюда. Этого было достаточно.

Она станет старою бабой будущего, смешается с ним и положит начало новой изменчивой России: ему не хотелось этого — своей стране он желал лучшей участи.

Кого же тогда бросили на рельсы вместо нее?!

Так выходило, Дантеса! Лишившийся обеих рук, с раздавленною грудной клеткой, он развлекал теперь посетителей богомоловской ресторации!

Вдова же Богомолова, Наталья Гончарова, жена сенатора Анна Андреевна, Ольга Книппер, еще кто-то пятый, какая-то шестая, восьмая, десятая с разным успехом отвлекали внимание от Анны на то время, когда о ней нужно было забыть, и Алексею Александровичу, лицу ассоциированному, также полагалось поменьше мелькать и даже укрыться под чужою личиной.

В подмененной шляпе он видел в зеркале то Шеврие, то Монигетти: московские французы появились в столице, чтобы открыть в Третьем Парголове фабрику восточных сластей: сахарные головы!

«Построил и забыл, — Каренин думал. — Для вида!»

Он жил по своему установленному своду правил и полагал нормальным, что его с Анною сын — Сережа живет и воспитуется у Веры Пановой, что мировая душа сильно смахивает на некую Инессу Арманд, а та — на барсучиху, что у знакомых ему дам вместо предписанного им органа установлена электрическая розетка, и то, что, покидая богомоловскую ресторацию, он, вместо своей, унес сразу две чужие шляпы — Шеврие и Монигетти, — но он решительно не понимал, как можно раскрашивать статуи, приспускать панталоны, принимать Ланского за нового Пушкина — и фабрику по выработке хрустальных графинов — реорганизовать в кондитерское производство.

Некоторые, Каренин знал, убеждены были, что временами и он подменяет в отлучках Ленина — это было нормально.

Другие думали, что он — форма, сюжет, ширма — и это было нормально.

Третьи доказывали, Каренин, дескать, — меренги, арендовать и прения — это тоже было нормально.

Люди забыли, что он ходит на протезах, и в Институте экспериментальной медицины подумывали вернуть ему настоящие.

При условии: он должен был запустить эту чертову фабрику!

У себя в гардеробной он долго выбирал из двух шляп — одну надел, вторую уложил в шапокляк и взял с собою.

Выйдя из дома, он направился к остановке троллейбуса.

Возможности позволяли ему арендовать весь, целиком, но в этом случае нежелательные, могли вспыхнуть прения.

Внутри ели меренги.

Глава третья. Реорганизовать графин

Если Петербург был самым умышленным и самым фантастическим городом в мире, то Третье Парголово было самым фантастическим и умышленным его пригородом: здесь были такие глухие уголки, где не слышали даже раскатов грома; обыкновенно люди не помнили родства — а в самый факт действительности как в незыблемую реальность, при всем желании не могли войти двое, чтобы одинаково что-то измерить или вынести одну сумму.

Где-то далеко стучали железные молотки; он шел сквозь ельник, а потом — по полыни.

Ели исполнены были из шороха.

Плотных-Носков появился и тут же исчез — Алексей Александрович отогнал безобразие: в церковных книгах это существо не значилось.

— Кого привезли? — тем временем русалки окружили водителя и кондуктора.

— А Грибоеда, — им отвечали подзабывшие родство троллейбусные.

Включилась и выключилась, на основании прошлых движений и обстоятельств, судьба повторений: поднял и уронил голову механик Тропман, плюнулся вишневой косточкой и проглотил ее Пушкин, Анна Каренина упала под колеса Дантесу и поднялась невредимая, Ленин вошел и вышел из состава Временного правительства, Зиждитель распался на составляющих его божков и снова собрался во Вседержителя.

Вся внешность Алексея Александровича являла признаки летней вислоухости: в спортсменском костюме, он был под соломенной новомодной шляпой, с защепом и с голубою ленточкой над в меру провисшими полями.

— Хотите, — говорил он всем своим видом, — я покажу душу под микроскопом или сообщу вам разумение кролика, от пуза накормив морквою?!

Его пыталась запутать малознакомая обстановка — Алексей Александрович не поддавался и сам путал обстановку.

Думали, идет академик Павлов брать генетический матерьял и лечить сальварсаном: время было такое.

Время было обедать и принимать сальварсан: старые бабы будущего, приложив ко лбу козырек из пальцев, высматривали, не пылит ли дорога?

— Творога? — по старости многие недослышали.

Они (из будущего) отличались от современных тем, что вместо предписанного им органа самоуправления имели на соответственном месте врезанную электрическую розетку.

Они готовы были дать много электричества, которое в будущем предстояло взять.

Методом тыка!

Для этого нужны были мужики с вилками на длинном шнуре, но таковых не знали.

Единственный такой, вышедший из стен Института экспериментальной медицины, убит был персами.

Грибоед!

Глава четвертая. Арендовать фабрику

Если бы удалось доказать, что Грибоедов и Грибоед — суть одно и то же лицо и тело, а потом доказать, что не один из них был убит, а, напротив, другой жив и способен к спариванию, то и дело с концом: электричества хватило бы на целую фабрику!

Любого мужчину, приезжавшего в Третье Парголово, старые бабы будущего принимали за Грибоеда до тех пор, пока он сам себя не развенчивал: очередь была Алексея Александровича.

«Собственно, почему они старые? — прикидывал Каренин. — Заждались, что ли, светлого будущего?!»

Он помнил, что возвратившись из Космоса, где она установила контакты, Анна надела ему на ночь переходник, благодаря которому соитие их сделалось, наконец, возможным после многих лет холостого брака. Анна, называвшая себя уже старою бабой, понесла: родился Сережа, первый в стране электрический мальчик.

Ленин планировал через него прокрутить свой план ГОЭЛРО, чему препятствовал Рабкрин — это была уже другая история.

Истории, впрочем, все были перемешены.

«Арендовать фабрику!» — себе напоминал Каренин.

Он, убедившись, что его никто не видит, снял шляпу Шеврие и из шапокляка вынул головной убор Монигетти.

В таком виде, разумеется, он не мог подменить Ленина, но мог попытаться взять на себя функции Грибоеда.

Прекрасно французы различают русских по лицам — русскому же все французы на одно лицо: в приехавшем обитатели Третьего Парголова видели француза, но в этом французе обитательницы почуяли Грибоеда.

«Из двух шляп, — внутри себя посмеивался Алексей Александрович, — нужно выбрать бóльшую, чтобы удобно под нею вынести с фабрики сахарную голову!»

Он все еще не понимал, как можно фабрику графинов превратить в кондитерскую, но Грибоед должен был помочь ему преуспеть.

«Люди для так называемой жизни и люди для разовых предъявлений, — писал, раздвигая ветки, полные плодов и листьев, свою книгу Алексей Александрович Каренин, — люди для умолчания, для контраста и логики общежития, — от русской мысли переходил он к мысли французской, — и для нарушения логики! Люди для контрапункта и катарсиса, — он, Монигетти, прорывался сквозь тонкие материи, — для заполнения места, еды и питья! Самопожиратели! — упадал он в персидскую вязь. — Книппер-Космос и Квазимир Каземирович, сам в себя переходящий! Горький в кофейной чашке!»

Со всеми ними ему предстояло находить общий язык, жесты, телодвижения, мимику, координировать действия и синхронизировать физиологические процессы.

Глава пятая. Последний предел

Когда-то, еще в семейные свои годы, на природе Алексей Александрович назвал ворону блядью: был страшный скандал: Анна грозилась уйти к Вронскому, Сережа бегал, как потерянный, англичанка рассорилась с экономкой, малину варили без воды, приехал Толстой и стучал палкой в пол.

Ивушин тоже называл ворон блядями, но Пушкин относился к этому с пониманием.

Ивушин, тоже Александр Сергеевич, отрастил баки и ногти — он надевал пушкинскую шляпу, ехал по вызову в мавзолей на Дворцовой, и там, в полусвете, уже трудно было определить, Ленина он подменяет или Пушкина. Если в саркофаге он поджимал ноги, думали, это — Каренин.

Когда в мавзолее появились черный квадрат и голова Тропмана, Ивушин помогал Крупской подключить их к розетке, следил за выполнением правил технической безопасности; с легким гудением Крупская давала нужное количество электроэнергии.

Тургеневские проекции, заключенные в черном квадрате, прибегали к приемам, по которым сразу можно было определить, что они давно друг друга знают и что отношения между ними — самые близкие.

Голова Тропмана иллюстрировала непреложный факт: механика умственных процессов установила последний возможный предел, дальше которого никакая наука в изучении духовной жизни пойти не может; к голове подведены были электрические провода, и нужные участки мозга подсвечивались.

— Так уж не может?! — вроде как от лица посетителей спрашивал Грибоедов.

— Последний предел, — разъяснял прислуживавший Ланской.

— Так уж и последний?! — ехидничала Мария Спохвал.

— Последний и решительный, — стоял генерал на официальной точке зрения.

Фыркая, Вещуньина ретировалась и уводила Грибоедова.

— Ворона, блядь! — негромко произносил Ивушин.

Когда-то, помнили, она накаркала превращение Ольги Леонардовны Книппер, и та, в самом деле, таковому подверглась: ее, взявшись пальцами за множественные точки тела, бесконечно, во все стороны, растянули этеристы — да так тонко, что она, распространившись, целиком окутала Землю, превратившись в женщину-Космос, и даже составила конкуренцию мужскому Космосу; Ольга Леонардовна, впрочем, была существом самопожирающимся, да и Казимир Квазимирович не прочь был по-хорошему ее стянуть — так что последнее слово здесь еще не было сказано.

Известная актриса, Ольга Леонардовна приехала в Скуляны и там выступила перед турками, чем вызвала возмущение Ипсиланти — генерал дал команду своим этеристам, и те раскатали ее в космическое тесто.

Позже Казимир Квазимирович вырезал из этой субстанции известный квадрат неясного и даже темного назначения.

Глава шестая. Просто слова

«Все мы вышли из черного квадрата!» — любили приговаривать живые трупы, всяческие самопожиратели, выродки и пустые призраки.

Яков Сверлов ходил с электрической дрелью и, где было возможно, высверливал нечисть: такая у него была работа.

Живой труп Каренина Анна Дмитриевна, за которой Яков давно охотился, возникшая из прошлых движений и обстоятельств на уровне повторений, появлялась иногда в самый неожиданный момент как проекция Анны Аркадьевны Карениной, как Анна Аркадьевна постаревшая и превратившаяся в старую бабу будущего.

Яков терялся: которая это Анна: грядущая или отжившая: Анна-революция или Анна-профанация?! Чаще всего она была под вуалью, но если женщина шла с Грибоедовым, он знал, это — истинная; если же он видел ее с Грибоедом — это была поддельная!

Грибоедова, впрочем, тоже затруднительно было отличить от Грибоеда: погибший в Персии, как и павший при Скулянах, были одной комплекции, оба носили очки без стекол, увлекались мексиканской кухней и с Блерио летали на моноплане.

Жить полноценно можно было только, если все это забыть, не держать в своей голове, а в чьей-нибудь чужой — и извлекать строго по назначению: именно так писал в своей книге, замаскированной под кулинарную, краснолицый Александр Иванович Герцен, и коммунист-художник Ренато Кутузов иллюстрировал его мысли картинками от Наполеона до наших дней.

Он рисовал большую обезьяну, русалок, женщину-барсука, космическое пламя над Сенатом, победителей социалистического соревнования и мировую душу.

Читая книгу, государь просматривал картинки.

— Что это? — иногда он спрашивал.

— Инженер связывает ритмы в машину, — ему объясняли знающие.

— А это?

— Пчеловек доставляет мед, — ему объясняли.

— Ну, а здесь?!

— Просто слова, — объясняли. — Воздушные замки, построенные из слов.

Частично книга была написана на языке рабочих.

— Здесь слово «хозяин» означает «обезьяна», — комментировал Бенкендорф, — а слово «шеф» — «вагон»!

— Александр Сергеевич Грибоедов-Пушкин — кто такой? — государь рассматривал в книге не ту страницу.

— Муж Нины-Натальи Гончаровой-Чавчавадзе, — Бенкендорф затрясся, и государю показалось, что тот едет.

Сильно царь оттолкнул шефа жандармов — тот откатился, спиною ударился о колонну и покатил обратно на монарха: он был на колесах!

Широко Бенкендорф расставил ноги, и между колесами было достаточное расстояние — государь перекрестился, жизнь представилась ему со всеми прошедшими радостями. Когда же середина между колесами поравнялась с ним, государь, вжав в плечи голову, упал под главного жандарма на руки и легким движением, как бы готовясь тотчас встать, опустился на колена.

Глава седьмая. Кто лучше?

— Давайте лучше я напишу про государя! — у Гончарова отнимал перо Тургенев.

— Я лучше вас напишу про Бенкендорфа! — спорили Каренин и Ивушин.

Закрытая информация хранилась в голове Тропмана, и код доступа был у Ланского: он, новый Пушкин, женатый на Гончаровой, через Ивушина получал инструкции от старого Пушкина, который у Ивушина скрывался от кредиторов: государь принял долги поэта на себя, но кредиторы не могли требовать деньги у монарха, а потому продолжали иметь претензии к Пушкину.

Каренин под видом Монигетти арендовал графинную фабрику — под видом же Грибоеда он должен был сойтись с Карениной Анной Дмитриевной, но со дня на день откладывал по понятным причинам.

Фабричным предоставлялось общежитие, и Алексей Александрович посчитал возможным для себя поселиться вместе с рабочими, чтобы изучить их язык и нравы. Свои телодвижения рабочие делали в единых ритмах с работницами — инженер связывал ритмы в машину, которая заправлялась смесью меда и свеклы: машина отливала сахарные головы и частично торсы. На очереди были конечности, и после их создания уже можно было думать о сборке.

Должен был получиться сахарный человек — во многом это стало неожиданностью для самого Каренина: каким он выйдет?!

Говор общежития выводил проблему в растянутое пространство.

Алексей Александрович сошелся с десятком женщин — некоторые перегорели, но электричества жизни хватило для полукустарного производства.

«Нельзя ли на территории фабрики провести казнь осужденного?» — официальный пришел запрос.

Отливочная машина, выделывая головы, гильотинкой отрубала их от липкой массы.

Инженер связывал ритмы в машину, но никто не считал его за композитора, а машину — оперой.

К обезглавливанию приговорен был горбун; пианист с раздутым лицом сел за инструмент; швейцар по счету впускал зрителей.

Из горбуна должен был выйти труп, годный для науки и подтасовок.

У пианиста оказались лапы копателя.

Швейцар был Капитоныч.

В последний момент перед исполнением, взмыленный, прискакал гонец: государь смягчил наказание: вместо головы осужденному предписывалось отсечь горб.

Уже на эшафоте красный рот ему был заменен на неприятно припухлый; клыкообразные зубы — на нехорошие, редкие, а чистый открытый лоб на угреватый и низкий: манипуляции на глазах зрителей проделал один из Тургеневых.

Не спеша пианист натянул перчатки.

— Вместо валенок! — смеялись рабочие.

Глава восьмая. Без наростов

Прежде Капитоныч служил в доме — он схватил руку Каренина, чтобы целовать ее, и Алексей Александрович спросил о своем сыне: ладит ли он с Варенькой в Дмитровском переулке?

Сережа, выяснилось, стал совсем этническим болгарином, огнепоклонником, бросает на обои красные пятна — давеча у Крупской откусил палец и обмазал броневик своим генетическим матерьялом.

— Я слышал, — Каренин вспомнил, — в голове он держит план ГОЭЛРО?

— Он держит план ГОЭЛРО в голове и в горле, — Капитоныч бросился открывать дверь и впустил Огарева.

— Приехал на собственную казнь, — заволновались в публике. — Безалкогольный!

Действительно это был безалкогольный, облегченный вид Огарева, без тяжелых мешков под глазами, тройного подбородка и ракушечных наростов на шее.

Никем не остановленный, он пробрался к горбуну и с ним стал позировать фотографам.

— Я слышал, — чуть визгливо Алексей Александрович продолжил, — Сережа разработал электрический кий, насквозь пробивающий любую фуражку и шляпу?!

— Это так, — Капитоныч занервничал: дама из публики показательно принялась пожирать себя, — но этот кий покамест не пробивает фуражки начальника станции.

Тем временем прилюдно горбун и Огарев обменялись головными уборами.

— Ежели таким кием, — крепко швейцара Каренин теперь держал за баки, — ударить по стене… по спине, — он исправился, — что будет?

— Вполне, — даже как будто радостно отвечал прислужник, — может вырасти гроб… горб!

Бессмысленные наряды дам в публике говорили о том, что общество интересуется более выводами, чем доказательствами; бережно Огарев снял бекешу и перевесил ее через стул: знаменитый торс Родена, доставленный из Парижа, оказался с заметным искривлением спины!

Плотных-Носков в башмаках с длинными, загнутыми и набитыми паклею носками, на конце которых привязаны были колокольчики, помог горбатому удобнее приладиться в колодках.

Резко Плотных-Носков дернул за веревку: ужасное стальное полотно, сверзившись с высоты, сделало свое дело: отвлеченное содержание жизни, утратив разом эфирную свою природу, красным пятном размазано оказалось по стене.

Пианист снял перчатки, машина распалась на ритмы, опера — на отдельные партии, снова сдунулись лица; Алексей Александрович проводил Капитоныча до троллейбуса.

— Троллейбус — что такое на языке рабочих? — умный старик спросил.

— На языке рабочих троллейбус — транспортное средство.

— А черный квадрат?

— Художественное средство.

— Ну, а троллейбус в квадрате?!

— Средство художественно-транспортное! — Каренин ответил.

Глава девятая. Новые ритмы

В Петербург завезли из Парижа знаменитые торсы Родена, но выставленный в Третьем Парголове образец оказался с горбом — кто-то в дороге от души прошелся по нему электрическим кием.

Акция, однако, послужила хорошею рекламой железнодорожным фуражкам — именно в таких, от начальника станции, расхаживали теперь многие мужчины и даже дамы.

Мыслей под форменным головным убором оказалось две: кому назначены двести рублей и кто, собственно, эта вдова?

Когда Алексей Александрович примерил необыкновенного цвета головной убор, чье-то встретившееся ему по дороге довольно полное тело представилось ему грациозным: фуражку он оставил на семафоре.

В Третье Парголово пришли новые ритмы — прежде красноротые, обыватели ходили со ртами, неприятно припухлыми: в пригород потянулись дантисты.

Требовалась внешняя убедительность — пусть даже за нею ничего не стояло бы: так говорила ему логика общежития.

Перепачканный копотью слесарь водил напилком возле машины.

В том месте пространства, где высота сливалась с далью, возник моноплан Блерио.

Встретившись с замысловатым взглядом хозяина, слесарь утвердился в своем подозрении.

На бреющем полете Блерио посыпáл Третье Парголово персидским порошком от клопов.

Решительно в диспозиции не было ничего от железной дороги, за исключением отдаленного семафора, но обоим — Каренину и слесарю — представилось, будто бы слесарь то ли пьян, то ли закутан от сильного мороза, а Каренин словно бы придвигается задом.

У выхода к Алексею Александровичу подошел догнавший его человек в фуражке начальника станции.

— Вы оставили двести рублей. Потрудитесь обозначить, кому вы назначите их?

— Вдове, — ответил Каренин, пожимая плечами. — Я не понимаю, о чем спрашивать.

Действительно теперь все было ясно.

Рабочий не должен был называть его обезьяной.

«Каренин-Каренин!» — в глубине себя Алексей Александрович мечтал о двойном гражданстве.

«Не о персидском же подданстве!»

«По капле выдавить из себя Грибоеда!» — он вспомнил в лесу.

«Названное возникает, а упомянутое служит», — проникался он спокойствием к фактам.

Он радовался, когда факт, как бы мелок он ни был, служил новым подтверждением его миросозерцания, но нимало не смущался, когда в нужную минуту не умел найти ему надлежащего места.

Если факт возникал.

Глава десятая. Шаг вперед

— Что, если вас назначат Верховным хранителем герба и гимна?

— Я, — плевался Алексей Александрович комочками слов, — поменяю их местами: никто не заметит! Из герба я уберу паровоз и вставлю троллейбус; гимн станут играть на мотив «Камаринского», а вместо слов пошли вы в зад — велю петь в зобу дыханье!

— А если бы лес был сыр?

— Просушил бы и съел!

— Отчего глохнет Противоположный сад?

— Слишком громко играет оркестр!

— Первое время каждый шаг будете покупать, — наконец его предупредили.

— Усилием, — догадался Каренин.

— Встань и иди! — сказали.

Определенно, просвечивало Начало, оно предшествовало всему и оттого было недостижимо.

Растянутый на столе, осторожно Каренин поднялся — в Институте экспериментальной медицины его поставили на новые ноги.

Часть пятая

Глава первая. Гасановские противоречия

Растянувшееся пространство временами сжималось, выталкивая из себя говор общежития: в чем проблема?!

Казимир Квазимирович стоявшую перед ним задачу решил: стянул Ольгу Леонардовну Книппер, и женщина-Космос приобрела-таки некоторые человеческие очертания — теперь он должен был отучить ее от вредной привычки самопожирания.

Женщина-мировая душа, в свою очередь, после многочасовых переговоров с Лениным и его заместителями тоже стала более открытой и человечной — непостижимая в прошлом барсучиха из неведомой пещеры, все более она приобретала вид некоей Инессы Арманд, женщины-друга и соратника.

Анна Аркадьевна Каренина, все еще продолжавшая жить под именем Марии Ивановны Вещуньиной-Спохвал, давно забыла перешедшего в католичество и даже избранного Римским папой Вронского — близко сошлась с ковровым Грибоедовым и вместе с Анной Андреевной (женою Платонова) и бедною вдовой из Дмитровского переулка (Варенька, Вера Панова, болгары-огнепоклонники, поджог Сената) писала детскую книжку с картинками.

Каренина Анна Дмитриевна, живой труп Толстого и нюхавшая табак старая баба будущего, пока еще не могла найти себя в новой повседневности, нередко вступая в противоестественные связи и обстоятельства: острее других в себе она чувствовала Ивушина — впрочем, успешнее всех по каплям она выдавливала его из себя.

— Вы аккуратнее там, — стучала ей в дверь Надежда Константиновна Крупская, — не выдавите, часом, с Ивушиным Пушкина!

Вдова Богомолова с Натальей Гончаровой в хрустальных графинчиках искали третью ипостась Бога и нашли: герценовская, мексиканская, революционно-кулинарная: Гуицли-Похтли!

— Если изменить мнение, — говорил о Книппер и Арманд Казимир Квазимирович, — будете от них в полнейшей безопасности!

Так гасановская Россия вступала в противоречие с Россией-женской.

Россия-женская говорила быстро, отрывисто, проворно переставляла большими руками стаканы, чашки, позвякивала ложками, словно торопясь куда — она открывала и завертывала кран у самовара и в то же время перебегала глазами-озерами с предмета на предмет.

Гасановская же Россия, подобно г. Гасанову, была скорее склонна к каламбурному мышлению, то есть к мышлению по пути не логической или фактической связи между мыслями и фактами, а звукового сродства между словами.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.