18+
Чужие причуды

Печатная книга - 887₽

Объем: 278 бумажных стр.

Формат: A5 (145×205 мм)

Подробнее

ЦИКЛ РОМАНОВ: «ПРЕСТУПЛЕНИЕ И ВОСКРЕСЕНИЕ»

«Здесь торжествует не мужской принцип либидо-опоры, а женский импульс зеркальности-отождествления».

А. К. Горский. «Огромный очерк»

«Наблюдения и эксперименты доказали нам, что возможно общение лиц „живых“, то есть, еще только ожидающих смерти, и „умерших“, то есть, перешедших через смерть».

В.Я.Брюсов. «О смерти, воскресении и воскрешении»

Книга первая: Общая мать

Считаю небесполезным сказать моим читателям, буде таковые найдутся, несколько поясняющих слов, как-то: я очень бы сожалел, ежели бы сходство вымышленных имен с реальными могло бы кому-нибудь дать мысль, что я хотел описать то или другое действительное лицо — в особенности потому, что та литературная деятельность, которая состоит в описании действительно существующих или будущих существовать лиц, не может иметь ничего общего с тою, которой я занимался.

автор

Часть первая

Глава первая. войти внутрь

Очерки домов в тумане были странны.

«Моя ошибка в том, что я ожидал плодов от дерева, способного приносить только цветы и листья», — думал он.

Александр Дмитриевич Самарин и в самом деле верил в то, что видел, и чувствовал то, чем жил.

Человек независимый и неискательный, за год напряженной сутолоки он постарел на десять дет, и некрасивость его лица стала еще разительнее.

Он вышел на Моховую к дому Устинова: каменный трехэтажный дом благовидной наружности.

Дворника у ворот не случилось; Александр Дмитриевич взошел на подъезд.

Прикормленная горничная мягко взяла от него пальто, трость и шляпу.

Немного смешноватый в манерах, с волосами, чуть поседевшими от головной боли, он принес две хризантемы: одна напоминала о палевой золотистости слоновой кости, другая впадала в прозрачно-молочный тон севрского фарфора.

Узор портьер и гардин, расставленные повсюду безделицы, запах царской воды прихорашивали гостиную средней руки.

«Теперь я понимаю больше, а чувствую слабее!» — понял вдруг Самарин и почувствовал.

Веяло домовитостью.

Прямо против него колыхнулась портьера; выйдя, Елена Степановна погрузила лицо в цветы. Ловко одетая, в малиновом тарлатановом платье, она была чужда всякой вульгарности.

— У тетиных детей у всех есть стулики, — мелодически она рассмеялась.

— Дети, они переимчивы, что обезьяны, — басовито он вторил ей.

Желтая сахарница из себя изображала утку.

Елена Степановна разливала чай: это была отлично заваренная, ароматная жидкость.

В хрустальных розетках подпрыгивали крупные вишни.

«Свежи могут быть русские, а иностранки только притворяются свежими», — Самарин подумал.

Отец Елены Степановны был русский, мать — француженка.

Отец, Самарину было известно, говорил какой-то вздор, а мать Елены слушала его с непонятным участием — пестрая и вместе сдавленная формою жизнь посеяла отцу Елены Степановны в мозг множество разнообразных представлений. Вместо сифона в семье стоял пузырь с деревянной трубочкой домашней работы. «Причесана по старой моде: пробор посредине, волосы прикрывают уши, и на темени тяжелые косы в виде коронки: тетя! — отец наливал себе из трубочки шипучей жидкости. — Белая, розовая, полная; вкусно взять от нее съестное: от тети!» — пояснял он.

— Хотел велеть давать обедать, — тем временем об отце рассказывала Елена Степановна.

— А матушка что же? — Александр Дмитриевич оставался внимателен.

— Устраивала пикники по подписке, после которых поутру сама насилу могла очнуться, — Елена Степановна отвечала, — соображаясь с составленным реестром.

Бесшумно Самарин разбил чашку.

Ему жадно хотелось войти внутрь этой женщины, заглянуть во все ее тайны, где успело спрятаться прошлое.

Глава вторая. Главный вопрос

В мнениях и правилах жизни они совершенно различествовали один от другой; его желания и удобства представлялись ей сплошным неудобством и несносием: отец хотел велеть давать обедать — мать не могла очнуться после устроенного накануне пикника; пахло кухней, и прихожая была мала.

«Сейчас разогреют котлетку, а то холодная!» — отцу дали знать.

Он был здоров и отлично спал: неслужащий и незанятый петербуржец. С брошенными вдаль глазами, он был уволен со службы без прошения.

Майоликовая лампа, спускавшаяся над столом, довольно слабо освещала комнату; белые, крупными цветами обои во многих местах поотстали; в спертом воздухе стоял лекарственный запах.

Елена в будущем обещала повторить мать: она не делала экономий из своих карманных денег. Она больше выбегала, чем выходила из гостиной: малышка с бантом!

Отец и мать: он был персонажем Толстого, она — картонажем Федора Михайловича!

Он видел ее поутру — убитой, изнуренной бессонною ночью, с вывернутыми, почти старческими глазами, с невыносимой болью в спине; он ласкал умирающую.

Быстро, как блин со сковородки, отец схватывал стакан с подноса, пил шипучую воду — недоставало только методически пристукивать рукой по столу; стол был черного дерева с медной, выпавшей из пазов, инкрустацией; зеркала — мутные с отпавшей амальгамой.

— Кто видел мать поутру — убитой и изнуренной? — будто бы не вполне понимал Самарин, — батюшка ваш или Федор Михайлович?

— Думаю, видел Толстой, — немилосердно Елена Степановна запутывала своего гостя.

Он замолкал.

Разнообразие предметов заманивало все далее: отталкиваясь левою ногой, мать уносилась на правой.

Пахло как будто жженым копытом.

— Домик, где дамы снимают коньки, — нужно было Самарину знать, — в действительности, что это такое?

— В действительности, — Елена Степановна наводила на след, — это домик свиданий.

— Там внутри матушку ждал Толстой? — из Самарина вырвалось.

— Первый русский конспиратор! — рассказчица шла навстречу.

— А матушка была первая русская конькобежка? Первая французская? — не вполне Александр Дмитриевич владел мыслью.

— Она не была первой, — хозяйка квартиры поджимала и выпрямляла ноги. — Только второй.

Он был обязан теперь задать едва ли не главный вопрос:

— Кто был, в таком случае, первым? Была первой?

— Первой русской конькобежкой, — Елена не замедлила, — была тетя.

Глава третья. Вокруг себя

Логично было бы думать, что Елена Степановна сама окажется если не третьей, то, как минимум, войдет в десятку русских конькобежцев — но нет: ее не оказалось и в первой сотне лучших.

Маленькую, ее возили к Зоологическому саду, где на катке были и мастера кататься, и учившиеся за креслами; девочке купили стулик, и в гигиенических целях ее катали на полозьях. Тупо она держала тонкие ножки в высоких ботинках, лишь иногда более упругой из двух давая себе толчок.

На муфту падали иглы инея. Вспухивали морщинки на гладких лбах. Они говорили: кокетство!

— Я не навязываюсь в конфиденты! — к Елене Степановне стучался Самарин.

— Да. Разумеется, — едва ли слышала она его.

Катальщик, выученный по-манежному, возил ее по кругу.

«Всякая сила стремится удовлетворить самой себе!» — подкупленный, он нашептывал в розовое ушко.

Люди, мелькавшие перед ее мысленным взором, исчезали, закатывались, но оставляли ей свои имена и фамилии: Цветоватый Борис — но, бывало, исчезали фамилии с именами, человек же, напротив, цеплялся: с непомерно долгими руками, обложным языком и глазами, изъеденными колкими веками: развихляй!

Тяжело разгребая мутный лед, с пальцами, пошорхшими от холода, вперед с убийственной медлительностью или, так казалось Елене, продвигался старик, извинявшийся, что не может.

«Кокетство!» — они говорили: катальщик, Цветоватый Борис и развихляй.

Елене представлялось тогда, что они, жилистые и поджарые, предадут ледяной земле пошорхшее стариковское тело — девочка спросила у тети.

«Он пришел на пустое место и, похоронив мертвецов, уйдет!» — зачинно тетя вещала.

«Катальщик, пьяный, сквернослов, здоровенный — сейчас о похабстве!» — жаловалась Елена тете.

«Его похоронят первым!» — тетя обещалась.

Вскоре после происшествия на катке Лев Толстой был отлучен от церкви.

Вместо косматой гривы, придававшей лицу оригинальный вид, волосы его теперь были приглажены и даже напомажены, отчего некрасивая физиономия еще более потеряла.

Скоро и громко дыша, он шел ускоренным шагом, и положение головы показывало, что он скособочен.

Маскарад начинал оживляться: его принимали за фабриканта Прохорова.

Маскарад был для первых шести классов и купечества; в Таврическом дворце фабрикант Прохоров перепоясался.

Его видели в проеме открытой настежь двери.

Он смотрел вокруг себя.

Дамы бросали милостивые взгляды.

Усилием воли он придавал лицу выражение спокойствия.

Глава четвертая. Некрасивый человек

Говорили: некрасивый человек — и Самарин холодел: не о нем ли?!

Говорили: некрасивый — и Толстой вскидывался: опять про него?!

Говорили: некрасивый — теперь это принимал на свой счет и фабрикант Прохоров.

Похожий на бритого и стриженого Толстого, не хуже он мог написать какой-нибудь рассказ или роман, но для этого ему непременно нужно было встретить двух дам в черных, но кричащих платьях.

Дамы уходили однообразно — одни за другими, все разбитные, солнечные, с голубым небом, набитыми на платьях солнцем, горами и морем.

Прохоров махал им вослед, стучал трудовым пальцем по стеклу, но не видел в их посещениях особой пользы.

«Малоразвитый человек, — объяснял он им, — везде ясно видит пользу, но чем сознательнее мы идем в жизнь, тем труднее решить, что истинно полезно для других, для рода; сохраняя вас, я, может быть, стесняю или даже гублю (пригубляю) десять женщин; губя их, я, может статься, спасаю косвенно сто!»

Он знал за собою особую махровость души и многоцветность мысли. Мысль, впрочем, уходила в другую сторону, махровость осыпалась цветочным мусором.

Церковный староста, в этом случае, он направлялся в храм и там, в алтаре бил дураков: его бешенство падало.

Едва ли не противу своей воли попавший на маскарад в Таврический, Прохоров озирался вокруг себя: в уголке танцевальной залы танцы обращались в давку.

Он причесал голову глаже обыкновенного; толпа бесновалась вокруг него — здесь были героини многих романов, но за усиленной работой и недосугом он как-то отстал от чтения.

Женщина-Моцарт в крепоновом платье и розовых ботинках галопом промчалась мимо него в маске смерти, запахло жженым копытом: Прохоров отвернулся: он избегал совсем уж дешевок.

Другая женщина, в лиловом, с полными плечами и грудями, с округлыми руками и тонкою крошечною кистью, в маске привизенца, ходила за ним, как сиделка.

«Маска, я тебя знаю!» — она говорила Прохорову.

С кружевными оборками она имела на себе нечто вроде жилета, хитро выглядывавшего из-под лифа; высокая фреза — на Прохорова прихлынуло! — вращалась вокруг ее белой шеи.

«Я не танцую, когда можно не танцевать», — сказал он ей, покачнувшись.

«Но нынче нельзя», — ответила она, как по-писаному.

«Нельзя — так пойдемте!» — он положил руку ей на плечо.

Едва они сделали первый шаг, как музыка вдруг остановилась.

«Только что, — объявил церемониймейстер, — на катке у Зоологического сада случилось трагическое происшествие!»

Глава пятая. Натруженный палец

«Вы знали его, — дама в лиловом спросила, когда музыка заиграла снова, — знали катальщика?»

«Он был малоразвитый человек, — фабрикант ответил, — и слишком ясно повсюду видел свою пользу. Нет, я не знал его: катальщика я не знал. Я знал каталу».

«Того, погубившего ровным счетом сто женщин? — она кружила его, как по льду. — Я слышала, негодяя кто-то до полусмерти избил в алтаре, привел в церковь и избил!»

«Он был негодяй и дурак, легко подался!» — Прохоров комментировал вскользь.

«Если взлохматить вам волосы, привесить бороду и густо обсыпать соломенною трухой, — позже, у Прентарьера, она развивала свои экзальтации, — пожалуй что, Зоологический сад придется вам в самый раз! Я не шучу, когда можно не шутить!»

«Но нынче нельзя!» — он понимал и не сердился.

«У вас натруженный палец! — она взяла его руку. — Какие изделия производит ваша фабрика: предметы, которые отвлекают? Пустые шершавые раковины? Блюдечки-запонки? Стаканы-шабли? Золоченую молодежь?!»

«Вовсе нет! — раззадорившись сам, Прохоров кинул бутылку в зеркало. — Мы фабрикуем сахарницы в виде утки для здоровых и утки в виде сахарниц для больных диабетом!»

«Толстой стыдится огромного своего чувства юмора, но почему?!» — новая пассия держала палец Прохорова в ладошке.

Она была не в черном, как нужно было ему для стимуляции, а в лиловом, низко срезанном бархатном платье, и, ко всему прочему, без черной же подруги: палец, между тем, распухал.

Толстой стыдится — этот неожиданный оборот разговора свелся, к обоюдному удивлению, на то, что есть люди с шестью пальцами — и вы этого не замечаете, есть люди с четырьмя пальцами — вы тоже ничего не замечаете, есть, наконец, люди, которые чрезвычайно ловко скрывают свое чувство смешного.

«Чувство смешного — пятый палец, — говорил из Прохорова Толстой и показывал на высвобожденной ладони все по очереди. — Глядите: этот палец — мужик, этот — сосед, третий палец — слуга, четвертый — учитель, пятый же палец — паяц, шутейник, штукарь!»

«Но ведь у вас их тут шесть! — она прихватывал неназванный. — Кто он?!»

«А это скоро мы узнаем — бывает, что углы гнилы, а дальше и топор не возьмет!» — загнувши пальцы, чтобы трещать ими, вдруг фабрикант, как в лупу, увидал Федора Михайловича.

Тот ласково и мягко засасывал пространство.

Беззвучно подаваясь, пропадали предметы: бутоньерки и обшлага фраков, сыпались хлебные крошки — неслышно переломилась пальма в огромной кадке и бесшумно с нее сверзилось медвежье чучело.

Глава шестая. гнилые углы

Позже красочная, многоцветная мысль соединила внутри себя разрозненные по первому представлению предметы, фигуры и факты.

«Факты что дети, — Прохоров думал так, — обыкновенно они веселы, более чем сыты!»

Дама, которую он сводил к Прентарьеру, оказалась матерью множества разболтанных детей, голодных и паясничающих: им только палец покажи! Муж дамы без видимых причин однажды лег под колесо товарного поезда, родной же брат бросил жену и сочетался повторными узами с француженкой, бывшею в доме гувернанткой: этот человек забылся сном жизни!

Однажды Прохорову довелось повстречать двух дам в черных, но кричащих платьях; они общались, и фабрикант, не скоро высвободившись, засел писать роман о человеке, именно забывшемся сном жизни!

У этого человека, его героя, был широкий грудной ящик, и он любил музыку, которую пели графинчики-женщины.

В то время «Прохоровская мануфактура» изготавливала графинчики в форме женщин, которые предлагались в комплекте с изящными стаканами-шабли — товар однако пылился в широких грудных ящиках, и Прохоров, соединив фигуры и факты, пришел к решению до поры романа не печатать.

Прохоров спрашивал женщину в лиловом платье о сне ее брата, но Анна (так ее звали) могла ответить лишь, что, да, действительно, это был именно сон жизни — и ничего не могла прибавить.

Прохоров просил Анну познакомить его с братом и был с нею откровенен.

«Как называется ваш роман?» — для чего-то она спросила.

«С полным ртом», — писатель-фабрикант сказал правду, впрочем, держа подспудно мысль (изумрудно-зеленую), что всегда название можно переменить.

Анна подумала.

«Хорошо, — она согласилась организовать встречу, — я сделаю это, но в свою очередь попрошу вас воздействовать на мою племянницу!»

«У вас есть племянница?» — Прохоров неприятно удивился.

«Да, она дочь моего брата и его жены-француженки».

Прохоров спросил, что он должен сделать, и Анна объяснила ему это.

Они продолжали встречаться и вместе сходили на похороны катальщика.

«Но это же катала!» — не смог Прохоров удержать восклицания.

В толпе, пришедшей проводить тело, был Ленин с Крупской и Инессою Арманд.

Слово предоставлено было Федору Михайловичу.

Взобравшись на импровизированный эшафот, тот отстегнул что-то под широким пальто.

«Бывает, что углы гнилы, а дальше и топор не возьмет!» — Федор Михайлович сказал, и Прохоров вздрогнул.

Откуда-то из-под руки оратор вытянул блеснувший на солнце инструмент и, размахнувшись, прицельно ударил по гробу.

Глава седьмая. Запах бунта

На эшафоте обезглавить должны были самого Федора Михайловича — в последний момент смертная казнь была заменена похоронами катальщика.

«Привизенец» или «привиденец»?» — просил Прохоров уточнить Анну, касательно того, что держала она на лице в момент их знакомства.

Она, умышленно или нет, отвечала ему с полным ртом.

Крупская и Инесса Арманд, в черных платьях, но разбитные и с навинченными каблуками, отвлекали мысль; малоразвитый Ленин показывал палец.

«Вы видели его убитым? Каталу?» — Прохоров спросил.

«Я видела его изнуренным. Катальщика!» — Анна ответила.

Внутри ее ждал Толстой, Прохорову показалось. Разнообразие предметов отдавало жженым копытом.

«Вы первая русская или первая французская?»

«Первая русско-французская».

Гроб с отбитым углом провезли по кругу и обложили льдом.

«Который тут Прохоров?!» — в толпе зашныряли люди.

Фабрикант затаился.

Нашли!

«Отлучены, — объявили, — от церкви!»

Сорвали нательный крест.

Цветоватый Борис недорого предложил звезду Давида: его природа не терпела пустоты.

«Толстой все видит!» — вдруг сказал Ленин.

«Владимир Ильич приглашен к Обломским, — Прохорову объяснила Анна, — на тот же день, что и вы».

Это была фамилия ее брата и девичья фамилия Анны. Их крестным был Лев Толстой.

«Он никогда не приседал!» — сказала Крупская.

«Он за любовь замужних к девушкам!» — сказала Арманд.

«Прежде огненный — теперь зверь!» — прибавил пошорхлый старик.

Запахло бунтом.

Вот-вот могло появиться письмо Буташевича Петрашевскому.

Мысль краснела и подначивала забыться сном революции: снявши кепку, Ленин плакал по волосам.

Прохоров понимал все меньше, но чувствовал сильнее: добром не кончится!

Мысль, впрочем, уводила в мусор: сто женщин: пятьдесят Моцартов и пятьдесят Сальери публично обещались повторить общую мать.

Крылась какая-то затея.

Свинцовой тяжестью в мозгу лежал вопрос.

Предчувствие недоброго мутило душу.

Мороз лютел.

Нелепая мысль пришла в голову Инессы Арманд: она подумала, что Ленин хочет на ней жениться.

Глава восьмая. Цветной приход

Внутри каждого ждал Толстой.

Никто не застрахован был от Федора Михайловича.

Предметы чисто русские превалировали однообразно; предметы французские отдавали разнокалиберностью.

Нога, соскочив со льда, норовила проехать по мостовой — тогда раздавался вскрик и пахло жженым копытом.

Женщины пели с полными ртами: песни Моцарта и Сальери.

Общая мать стояла в дверном проеме: скоро должен был наступить четверг: по четвергам Обломские принимали.

Отец, Степан Аркадьевич Обломский, неслужащий и незанятый, опускал и поднимал над столом майоликовую лампу — мать, мадам Линон, француженка и гувернантка в прошлом, расставляла стаканы-шабли; маленькая Елена в панталончиках из-под платья, что-то прятала за обоями; оба, отец и мать, соображались с составленным реестром.

«Ленин кто такой?» — силился отец.

«Ульянов, — мать напоминала, — с Крупскою и Арманд».

«Присухин?» — смотрел отец дальше.

«Мохнатый зверек ревности, — мать хмурила брови. — Однако, мы не приглашали!» — она вычеркивала.

«Прохоров?»

«Знакомый Анны, — мать помедлила. — Синий красивейшина».

Елена вскрикнула в детской — отец поднялся, прикрыл дверь.

«Долу хвост?! — покачал он руками. — Очередной Алексей?! Еще один — под колесо и малой скоростью в Сербию?!»

Он не любил и боялся сестры за то, что бывшие с ней мужчины обыкновенно плохо кончали: все они звались Алексеями.

«Прохоров Прохор Прохорович — промышленник и красивейшина церкви Святой балерины на Малой Конюшенной улице, — мать дала справку. — Будучи отлучен от православия, посещает приход синих евангелистов и голубых хореографов».

«Рассадник цветных мыслей! — Степан Аркадьевич слышал. — Они отрицают черно-белую составляющую мира!»

«Они не танцуют, когда можно не танцевать! — Жермена Гейневагнеровна блеснула гранями стакана. — Они не заказывают музыку. Они выбирают из того, что есть. Они выбирают выражения! Проснись, у него миллионы!»

На всякий случай почистили клетку: вдруг да появится мохнатый Присухин?!

Ленина мог сопровождать жандарм — поставили лишний стул.

Проверить квартиру пригласили саперов.

Для пальцев приготовлены были полоскательницы с удобным отделением для ногтей.

Общую мать вывели из дверного проема и посадили на колесо.

Глава девятая. Вокруг рта и глаз

Прежде огненный, впоследствии — зверь, Присухин заявлял о себе через посредство пошорхлого старика, тоже Присухина, пришедшего на пустое место для того, чтобы с него уйти, но не раньше, чем все обязательные мертвецы будут надлежащим образом похоронены: картонаж, сшито-склеенный тремя пальцами.

С катальщиком удалось разобраться, не прибегая к сильно действующим средствам: похабство похабством и вышибают — старик Присухин обустраивался помаленьку на своем пустом месте.

Присухин-младший, тоже картонаж, но только склеенный и ничем не сшитый — двумя, а не тремя пальцами — утратил свою некогда огненность, а впоследствии стал терять и в зверскости: более никого не ввергавший в ужас, мохнатый и юркий, теперь он обслуживал ревнивое чувство.

Старый Присухин бился вернуть престиж фамилии: что-то получалось, что-то нет: взрослые больше не верили, нужно было работать с детьми.

Старому было дело до того, что девочки прячут за обоями, а мальчики для стимуляции раскрашивают в лиловые цвета: мальчики из немецких и шведских семейств и девочки из смешанных: русско-французских.

В четверг в интересовавшем его доме кое-что должно было смешаться, и старик попросил девочку, с которой сошелся на катке, до поры спрятать его у себя: так в нужное время оказался он на нужном месте: картонаж, плоский, в доме Обломских, за обоями!

Выходило так, что девочки прятали за обоями его самого (подобное случалось ранее) и по его же просьбе — это убивало секрет, но не затрагивало тайны.

«Присухины — династия, — рассказывал старик Елене. — Я — Присухин Первый, король подтяжек!»

Он щелкал себя по спине, и девочка смеялась до морщинок вокруг рта и глаз.

Он нежно брал ее за лицо: «Не беда! Сейчас подтянем!»

И делал классическую подтяжку кожи.

Иногда, впрочем, не получалось — Елена выбегала из детской с морщинистым, состарившимся личиком, но родители, занятые составлением реестра, ничего такого не замечали.

«Что, если бы, — впрочем, как-то отец обратился к матери, — в детстве ты ушла в свою комнату какой была, а вышла бы маленькою старушкой? Что твои близкие?»

«Они определенно бы начали плакать и причитать на предмет, что это такое со мной произошло — они пожалели бы!»

«Мои, — отец раскатился, — отвесили бы подзатыльник: немедленно прекрати, паяц!»

Глава десятая. Миру мир!

Теперь он видел лучше, чем слышал, но понимал меньше, чем чувствовал.

Одно было ясно, как дверь: мир Федора Михайловича вторгся в мир Толстого: все смешалось!

Самарин ворошил события, будил воспоминания.

Ленин прислал помощников: Ворошилова и Буденного.

Как получилось, что Александр Дмитриевич перешел на сторону большевиков?

Ответ лежал в прошлом.

Возвращаясь от Елены Степановны-взрослой к Елене Степановне-девочке, он, Александр Дмитриевич Самарин, шел по текстоническим изломам — продукты жизнедеятельности демиургов кучками разбросаны были здесь и там.

Мало-помалу разруха сходила на нет: как будто всё подбиралось, подтягивалось, очищалось: дома обрастали крышами, фонари зажигались, закричали разносчики, заструилась Нева — завтрак у Кюба тянул на два рублика, дамы махали платками; жизнь, мягко засасывая, ласково и выплевывала.

Часть вторая

Глава первая. Общая мать

Первая русская конькобежка Анна Аркадьевна Обломская обедала одетая и с детьми.

Анна воспитывала детей без всякой заданной наперед теории — все они получали возможное, а кто-то даже — мороженое.

Дети были чутки, на Анне были чулки; скелетоны спокойно сидели в своих шкафах, смешные и вовсе не мрачные.

К обеду, наряженные чертями, приглашены были хористы — они, потрясая факелами, спрашивали о здоровье «маленького» — Краузе, низкорослый, похожий на мальчика из магазина, имел тучное сложение и короткую шею.

Хористы были Моцартами и Сальери: женщины — Моцартами и мужчины — Сальери; маленький Краузе с ученым знаком на груди и в полковничьих эполетах, превозмогал слабость тела силою аппетита.

Все блестели глазами.

Длинные белокурые волосы, разделяясь на лбу, ниспадали локонами на обе стороны бледных щек.

Вакация открывалась для нового тона.

Тон пробивался сквозь мусор.

Мусор романа уносил мусор жизни.

— Мусорг! — сеялись хористы, хованясь.

После обеда пришел Присухин-старший — делать обычную свою работу.

Бесстыдно растянутая Анна лежала на столе — старик что-то делал с нею: толок, мял, чуть ли не ковал железо, пока закинутая назад голова не возвернулась в нормальное свое положение и то ужасное, что было промелькнуло в глазах, не растворилось под густыми ресницами.

— Кто станет теперь навинчивать каблуки? — осведомился он у Анны. — На катке?

— Буташевич, — снова молодая, ищущая и дающая счастье, она ответила, — станет винтить замужним, а Петрашевский — девушкам.

Анна сделалась белая, розовая, гладкая — фрезой старик убрал лишнее.

— Верно ли, — теперь спросила Обломская, — что у Толстого и Федора Михайловича была общая мать?!

Присухин собрал на картонном лбу белокурые волосы, подкрасил бледные щеки, прочистил ноздри — повесил маску привизенца просохнуть на гвоздь.

— Разве что, — на колесе, в дверном проеме, — он уклонился от прямого ответа.

Общая мать — это было неприятно: решительно никому она не давала покоя, куда-то постоянно звала, буквально каждый был перед нею в долгу. От нее стремились поскорее отделаться: сажали на колесо, выкатывали в дверной проем.

Фамилия общей матери была Писклянченко; мохнатые мужские брови супились из-под оренбургского пухового платка.

Доподлинно Анне Аркадьевне было известно: днями она посетила обоих: сначала общая мать побывала у Толстого — чуть позже была у Федора Михайловича.

Глава вторая. Дочь пушкина

Когда Прохоров попросил Анну познакомить его с ее братом, густо на нее пахнуло Толстым: барашек должен отдавать дымом!

Просьба была кругло-маленькая, бледно-зеленая, бездорожно-уездная и быстро исчерпалась при некотором своем размахе: Анна Аркадьевна согласилась; они набили рты поспевшей бараниной.

«Его тихая задумчивость согласуется как нельзя лучше с печальными пустыми переулками, но более ему по нраву лежать на постели в ботинках, — рассказывала она о брате. — Когда с ним говоришь — часто все слова как в подушку! Ему видится впереди огромное, неожиданное и яркое счастье — дорога же к нему сокращается в разговорах. Его посещают либеральные идеи, он может притвориться нетерпеливым и даже разбросать мусор жизни».

«Это, когда все вокруг представляется ему жирным, тяжелым, варварским?» — просил Прохоров уточнить.

Герой его романа был в точности таким же.

По странному совпадению, выбирая для персонажа фамилию, Прохоров или как вам будет угодно, выбрал почти такую же, как у Анны и ее брата — эта фамилия отличалась всего одною буквой, она писалась: Обломской: Степан Аркадьевич Обломской.

Резонно было Анне спросить у автора, а нет ли, часом, у этого его Обломского сестры Анны, на что Прохоров ответил, что есть, но не Анна, а Ольга.

Именно тогда в ресторанный зал вошел Федор Михайлович.

Анна ощутила легкое дуновение.

Еще не разобравшись в себе, она стала хватать Прохорова за пальцы, и Федор Михайлович, как ей показалось, взглядом поощрял ее повернуть каждый по и против часовой стрелки…

«Вы — дочь Пушкина, — как-то Федор Михайлович взял Анну за подбородок, — а, следовательно, глубокая старуха! Пришлю к вам, пожалуй, волшебного старика — подтянет кожу, и снова станете, как были!»

Так к Анне, со всеми его манипуляциями, стал наведываться старший Присухин, которого, в свою очередь, она учила ездить по льду.

«Домик, где дамы снимают коньки, — однажды Присухин обронил вскользь, — правда ли, внутри там бывает Толстой?»

Старый Присухин с пошорхлыми от холода пальцами (холод в пальцах — первейшее условие качественного массажа) частенько извинялся, что не может: задавши Анне вопрос, он извинился, что не мог не задать его.

Катальщик, Анна видела, прислушивается к разговору.

Цветоватый Борис и развихляй приглядывались к катальщику.

Анна учила Присухина ездить быстро, но тот передвигался с убийственной медлительностью.

Катальщик с креслом на полозьях вынужден был его обогнать.

Маленькая Елена, племянница Анны, дочь ее брата и француженки-гувернантки, смотрела из кресла.

Глава третья. Мусор жизни

Анна почти не помнила отца — она спрашивала о нем брата, но отцом брата был совсем другой человек, и Степан Аркадьевич ничего не мог ответить сестре.

«Отец твой, — впрочем, он говорил, — умел вертеть людям пальцы!»

«А для чего?» — Анна спрашивала.

«На руках, — Степан разделял, — чтобы играть на фортепиано, а на ногах — для того, чтобы ловчее бегать на коньках. Посмотри на свои!»

Анна снимала башмак и чулок: ее пальцы жили своею особенной жизнью: они танцевали, пели, сходились, ссорились, расходились — и все начиналось сначала.

Степан Аркадьевич садился за инструмент — играл Мусоргского. Почему? Да потому, говорил брат, что эта музыка разбрасывает жирное, варварское, тяжелое и обнажает нам истинное из-под него!

Он, впрочем, быстро уставал — Анна массировала ему руку — брат играл дальше, но уже Моцарта или Сальери. А это с какой стати?

«Моцарт отличается от Сальери всего одной буклей, — брат вынимал из ящика парик с косицей, доставшийся ему по наследству, надевал на голову: длинные седые волосы, разделяясь на лбу, ниспадали ему на щеки.

«Один и тот же человек, — легко было Анне догадаться, — в зависимости от результата? Когда получалось, он был Моцарт, когда не выходило — Сальери?! Но почему ты играешь его музыку? — она повторяла вопрос.

«А потому, — волновался брат, — что иногда что-то у меня выходит, но чаще ничего не получается!»

Первую жену — так получилось — Степан Аркадьевич бросил прямо на балу: как следует раскрутил под музыку и разжал пальцы.

«Сальери, — брат проводил аналогии, — тоже бросил жену: у них не получалась совместная жизнь, но и Моцарт свою жену бросил: у него вместо супружества вышло форменное безобразие!»

Жена Степана Аркадьевича, как оказалось, написала записку кучеру, и тот, высаживая их на бал в Дворянском собрании, бумажку выронил; пальцами, как грушу, Степан Аркадьевич раздавил любовное послание.

Своею историей Степан Аркадьевич сделался интересен многим: Толстой, по слухам, писал с него своего Кознышева, а Федор Михайлович — не то Рассольникова, не то графа Мушкина.

Степан Аркадьевич меж тем женился на мадмуазель Линон, и та родила ему Елену.

Обстоятельно Толстой писал жизнь своему герою; до поры Федор Михайлович принужден был отступиться, довольствуясь житием француженки.

Цветной и черно-белый мусор жизни сыпался отовсюду, и не всегда удавалось выметать его со страниц.

Глава четвертая. Цыпки с мороза

Елена, подрастая, ловчилась проехаться на колесе, но девочку пугали общей матерью: придет и сурово насупится!

Вакация, открывшаяся для нового толка, предполагала необыкновенно раннее появление лицевых морщинок, совсем еще детских, вокруг рта и глаз — девочку научили склеить картонаж и прошить его нитками — получился старик Присухин, поселившийся в детской комнате за обоями: игрушечный, он умел подтягивать кожу и убирать морщинки.

Родная тетя Елены, сестра ее отца, Анна Аркадьевна Обломская по катку довольно близко была знакома с живым стариком Присухиным, весьма смахивавшим на картонаж и умевшим не хуже управляться с обвисанием кожи. Узнавший о существовании двойника, тетин Присухин, натурально, захотел свести знакомство с Присухиным племянницыным — последний же прятался за обоями и на сближение не шел: каким-то образом Присухина натурального уговорили, что это он сам плоский и для чего-то иногда прячется от людей; до поры вопрос повис в воздухе.

Нередко тетя Аня выходила замуж за какого-нибудь дядю Лешу и рожала детей, размерами превосходящих Елену — однажды у нее вышел в точности такой же по величине, как Елена, мальчик; при встрече девочка охотно играла с ним: маленький Краузе был общителен и носил эполеты.

Все мужья тети погибали на железной дороге — кучер довозил их до рельсовых путей, они выходили, шли вдоль полотна, не слушая уговоров и увещаний, дожидались товарного, молча падали под вагон, а после лежали на столе казармы с полуоткрытыми ртами и вьющимися волосами на висках.

Тетя очень горевала, порывалась уехать в Сербию, но не уезжала, а шла на каток, где до изнеможения каталась и ставила какой-нибудь рекорд. Маленький Краузе тоже выучился, Елене же катание не давалось: ее возили по льду в кресле, снабженном полозьями, обыкновенно под музыку Моцарта или Мусоргского — как-то заиграли Сальери, и с человеком, катавшим Елену, что-то произошло: он выпустил спинку кресла, и оно, на полозьях, дальше поехало без него.

Елена, возвратившись домой, первым делом отогнула обои: Присухина не было! Кожа Елены с мороза покрылась цыпками; она заперлась в детской и долго не показывалась, а потом вышла и всех напугала.

Появление цыпок, впрочем, списали на жизненный мусор — катальщика же пришлось хоронить: девочку поразил гроб: хрустальный, он висел на золотой цепи.

«Что ли, он был кот?!» — малышка вспомнила дедушку Александра Сергеевича.

Федор Михайлович, услыхав, тогда отбил от гроба хрустальный уголок и подарил ей, приятно улыбнувшись.

«И все-таки, гроб или горб?» — впоследствии спрашивал у Елены Степановны Самарин.

Гадливо молодая женщина передергивала плечами: катальщик, в самом деле, был горбат!

Глава пятая. Пятый палец

Обстоятельно Толстой писал жизнь Степану Аркадьевичу, пусть называя его Кознышевым или Припасовым — Обломский никак не обращал на это внимания и продолжал жить по-своему, ни под кого не подстраиваясь: так ему казалось.

Прохоров, фабрикант и писатель, вовсе не изображал Обломского: герой его романа имел случайные совпадения со Степаном Аркадьевичем, впрочем, весьма многочисленные.

Толстой писал Степану Аркадьевичу на перспективу — советовал, как поступить в той или иной ситуации, заблаговременно к ней подготавливая; Прохоров, напротив, оценивал уже произошедшее.

Жить в обстоятельствах и быть от обстоятельств свободным — невозможно: в этом Толстой и Прохоров смыкались: вопрос был в том, создавал ли Степан Аркадьевич обстоятельства вокруг себя или же они, обстоятельства, породили самого Степана Аркадьевича.

Федор Михайлович звал Обломского к топору — это был мусор, Степан Аркадьевич успешно его отметал; мусор смешивался с продуктами жизнедеятельности общества: появились большевики, ими предводительствовал Ленин.

Жизнь, засасывая завтрак у Кюба, выплевывала общую мать с седыми и мохнатыми бровями; мать формировала черно-белую составляющую жизни, но именно черно-белая основа уже не удовлетворяла передовым умам, и посему были запущены цветные мысли.

Тут проявили себя синие евангелисты; главная цветная мысль была, не танцевать, когда можно не танцевать; мысль обслуживали голубые хореографы.

Существенно увеличено было производство катальных домиков — спешно их монтировали на катках: под прикрытием дамы переодевались в катальные костюмы и выходили на лед то синие, то голубые, то красные и даже сине-красно-голубые, как Крупская или Арманд.

Прохоров не сказал Анне, что домики для катания собирают именно на его фабрике — Анна загнула ему пальцы и трещала ими — далее вошел Федор Михайлович, надутый, и принялся выпускать из себя воздух: он выставил пятый палец и показывал его всем, кому не лень.

Это была сцена, глава из прохоровского романа, бегло которую автор пересказывал своей слушательнице — в той реальности, в которой осознанно они ощущали себя, ничего похожего не происходило; Анна ждала, когда же Прохоров скажет про домик, но тот не говорил.

Прохоров, в свою очередь, ждал, когда же Анна затронет тему пустых переулков — ему хотелось озвучить их мелодику на своих страницах — Анна обмолвилась, что эти печальные переулки бывают зачастую по самые крыши завалены бытовым мусором — тогда в них появляется Федор Михайлович: расхаживает с палкой на уровне верхних этажей и чердаков, раскапывает, ищет в отбросах, отбирает то, что может ему пригодиться.

Глава шестая. Фигуры исчезают

«В нем, что ли, сидит татарин?» — Прохоров удивился.

Резонно было спросить, откуда такие сведения.

Анна сослалась на брата.

Брат, напрямую, расхаживая по переулкам, встречается с Федором Михайловичем?!

Брату рассказывает общая мать. Она любит завтракать у Кюба за общим столом; там же завтракает Федор Михайлович. Общая мать очень стара: бывшая крепостная, нянчила покойного отца Елены.

«Хрустальный гроб! — выстрелило у Прохорова. — Это она!»

«Арина Родионовна, — Анна кивнула. — Проходит через кухню — потом от нее трудно отделаться!»

Засасывая завтрак у Кюба, общая мать выплевывает мусор жизни!

Это была совершенно цветная мысль, под прикрытием которой можно было переодеть кого угодно во что угодно и что угодно в кого угодно! Материализовавшая себя цветная мысль явилась под видом катального домика!

Думать далее Прохоров просто-напросто себе запретил — это могло привести к последствиям, уже необратимым.

Он находился внутри своего романа, нуждавшегося в некоторой корректировке: сидел с Ольгой (у него на страницах Анна была Ольгой) у Прентарьера, трещал пальцами, и маленькая бледно-зеленая просьба кругло катилась от него к сидевшей по другую сторону скатерти даме. Для Ольги Обломской это был мячик кокетства: она перекинула его кавалеру.

«Мой брат, — Ольга улыбнулась глазами, — составляет фигуры из брошенного платья».

«Что, — недослышал он, — составляет?»

«Степан, — Ольга смеялась глазами, — Стива составляет фигуры, но они исчезают».

«Что? — не понял Прохоров. — Когда?»

«Степан Аркадьевич, — Ольга прямо-таки хохотала глазами, — составляет фигуры из брошенного платья, но фигуры исчезают, когда поймешь, как это платье лежит!»

Было шумно, Федор Михайлович надувал щеки, трещала пальма, и чучело медведя тяжко прыгало по ресторанному залу.

Так выходило, ее послушать, что, если за дело взялся Степан Обломской, то под иным платьем могло ничего и не оказаться! Ровным счетом! Но как, в таком случае, с головою?!

Маска! Привизенца! Привиденца! Кого угодно!

Едва ли отдавая себе отчет в действиях, Прохоров протянул пальцы к платью Ольги.

«У Ольги платье из фольги!» — лязгнул жестяным голосом Федор Михайлович.

Глава седьмая. Что-то в кресле

Прохоров, каким он вывел себя в романе, понял, как лежит платье, и Ольга исчезла.

Анна оставалась на месте, выступая из своего платья, превосходно на ней сидевшего.

Колесо Фортуны сделало свой оборот: дунул ветер, закружились обрывки, побежали лакеи: в зал, об руку с седою старушкой, вошел татарин.

«С кем это он? — удивился Прохоров, узнавший в татарине кого было нужно. — Какая, право, морщинистая! Общая мать? Арина Родионовна Писклянченко?!»

Ранее этой старушки видеть ему не доводилось.

«Думайте обо мне все, что хотите, — Анна вдвинулась обратно в свой туалет, — но это — малолетняя племянница моя Елена, родная дочь Степана Аркадьевича!»

«С которой я должен буду говорить, — Прохоров вспомнил, — в обмен на то, что вы представите меня вашему брату?»

«Не только говорить, — снявшая со своего затылка выбивавшееся своевольное курчавое колечко, Анна запустила его на прохоровском пальце, — вы проникните за обои и принесете мне буклю!»

«Ту, которою Моцарт отличается от Сальери! — Прохор Прохорович понял. — А если откажусь? Вполне я могу обойтись без вашего брата с его инсинуациями на пальцах! — он отдернул руку.

«Если откажетесь, я не брошу камня, — Анна ответила, — но вы ждать станете: с замиранием сердца мазурки!»

На этом месте для себя Прохоров решил, что Анна болтает, как и многие другие у Прентарьера.

Татарин у буфетной стойки ел тарталетку — его спутница болтала с двумя сорокалетними детьми.

«Если консилиум профессоров возьмет, к примеру, все анализы у больного, — донеслось оттуда, — а потом ему объявят, что он — лягушка в сметане, то больной непременно начнет сбивать масло, как если бы он действительно был лягушкою!»

Обстоятельства складывались подводным домиком для ныряния, еще не был изобретен акваланг и не появились аквалангисты, но евангелисты, синие от переполнявших их мыслей, полностью готовы были к погружению: они улыбались, и их улыбка передавалась Прохорову — они задумывались, но Прохор Прохорович решительно не желал становиться серьезным.

«Ваши друзья, — заметила Анна, лорнируя зал, — уже принялись расставлять стулья!»

Прежде у Прентарьера никогда не играли мазурки, но Прохоров, по всему судя, находился в одном из своих счастливых дней: вбежали голубые хореографы, и грянуло: мазурка оказалась для маленьких: дети танцевали со стуликами, а морщинистая племянница Анны Аркадьевны шла в первой паре с катальным креслом.

В кресле, однако, что-то было.

Сердце Прохорова часто-часто забилось и вот-вот готово было замереть.

«Согласен! Я согласен говорить с вашей племянницей!» — поспешно он сказал Анне.

Глава восьмая. Свои круги

Другое назначение игрока в крокет — это игра словами, шар кокетства, никакие ворота, скрывание тайны, большая прелесть для всех женщин.

Праздник Роландаки — игрок должен был появиться именно на нем.

Примерно об этом у Прентарьера Прохоров говорил с Анной потому, что говорить было нужно.

«Васька — клеппер, темная лошадка!» — отвечала Анна уже о чем-то третьем.

«Не танцевать, когда можно не танцевать!» — вернулся Прохоров к сути своей религии. — А нынче нельзя: нельзя танцевать и нельзя не танцевать. И потому — дети! Танцуют, но со стуликами! Какой же танец!»

В чем-то он пытался убедить самого себя.

Анна взглянула в лорнет, нет ли в зале Толстого.

Успешно Прохоров усвоил то, что она успела передать ему — уже принимал аннино за свое и даже учил этому Анну.

«Только что, — вбежал метрдотель, — на катке у Зоологического сада произошел трагический случай!»

Дунул ветер, закружились обрывки, Прохоров протянул руки к Анне.

«Под платьем у меня ничего нет!» — она предупредила его.

Катальщик, выяснилось позже, завещал хоронить себя в женском исподнем: они были одной комплекции: катальщик и Анна.

Он лежал в хрустальном гробу, и на его окровавленном затылке видны были своевольные курчавые колечки.

«Если бы консилиум объявил катальщику, что он — Анна Каренина, — еще позже судебный следователь Энгельгардт снимал показания с кого ему было нужно, — этот катальщик бросился бы под паровозик, детский паровозик с вагончиками?!»

Тот, кто нужен был следователю, был первым русским аквалангистом и мог погружаться в ледяную воду. На катке, они знали оба, имелась замаскированная полынья, а гроб, в котором хоронили катальщика, в действительности был не хрустальный, а ледяной.

«Прежде, чем положить в гроб, ему вправили горб, — показал свидетель. — Вбили обухом прямиком в грудной ящик!»

Человек может ощущать себя счастливым, если прочувствует расстилающуюся перед ним перспективу: катальщик ушел, исполненный счастья: ему внушена была проникающая цветная мысль: он — Анна Каренина! Пусть не сейчас, но буквально завтра!

«Я не катаю, когда можно не катать!» — уже начал он дерзить клиентам.

«Но нынче нельзя!» — упрашивала его Елена Степановна-девочка.

Она покатилась от усилия; ей были выписаны внешние и внутренние круги.

«Не убейтесь, надо привычку!» — крикнул им распорядитель.

Заиграли мазурку.

Глава девятая. Дети катальщика

Ударило в пот.

Пыхал самовар: паровоз!

Дамы махали платками.

Покрытые темными волосами и крупными пупырышками дети мчались с подавленным грохотом.

«Трагический случай, — распространилось между стуликами, — один убился!»

В полковничьих эполетах маленький Краузе размахивал саблей.

«Господин этот русский и спрашивал про вас, — сводные рассказали, — убившийся».

«Убившийся, прыгая, приводит в движение свои мускулы, чтобы заглушить боль, — Краузе знал, — господин русский ребенок!»

Необходимо было умственное движение.

«Мама, — Краузе подошел к Анне, — скажи, отчего ты вся измаралась в крови?»

Анна, полусидя-полулежа, покоилась на оттоманке.

«В доме пиявки, — ответила она сыну, — оттого и измаралась».

Немчик пересчитал кровников: с ним детей было ровно восемь: все оказались живыми и на месте!

На крышу, все они знали, нельзя сажать пассажиров, нельзя забираться с ними в кусты, нельзя тайком брать из угольной комнаты, где хранилось топливо, персики — но можно было не платить портному, лгать женщинам и держать в доме пиявки.

Анна же думала о том, что восемь лет ее сынку превратились в восемь погодков: сынков и дочек — и, если рассуждать по совести, то только двое из них были ее, а остальные шестеро были детьми катальщика.

Дамы, которым в катальном домике он навинчивал каблуки, считали его женщиной: горб катальщика выступал не сзади, а спереди и потому мог сойти за роскошный бюст.

Когда шесть дам внезапно родили, событие приписано было их тайным свиданиям с Толстым, имевшим обыкновение в катальном домике прятаться и оттуда подсматривать за жизнью.

Однажды, в маске, в домике запрятался Федор Михайлович, и один из родившихся шести детей был от него, но который?!

Решительно Анна не знала, а знать было бы нужно.

Ужасный консилиум мог взять анализы, а потом объявить, к примеру, что она — горбатый катальщик, вовсе который не свел счеты с жизнью, а зажил новой, с роскошным, вместо горба, бюстом.

И не был ли Прохоров этим консилиумом подослан, чтобы провести тайный медицинский осмотр?!

И еще эта Анна Каренина!

Толстой спал и видел сделать Анну Каренину из нее, Анны Обломской, — свою Анну Каренину Федор Михайлович лепил из горбатого катальщика.

Глава десятая. Колечки на шее

«Другой Анны Карениной для вас у меня нет!» — Толстой разводил руками.

Федор Михайлович запустил Ленина.

«Есть такая Анна!» — Ленин руку выкидывал.

«Эта, что ли?!» — Толстой указывал на Крупскую.

Люди смеялись.

Владимир Ильич, не полностью посвященный в суть дела, чтобы не проиграть в споре, выталкивал перед собою Инессу Арманд.

«Вот эта!»

Кто-то нарядил Инессу в темное, низко срезанное, бархатное платье, открывавшее полные плечи и грудь; колечки курчавых волос завивались на ее белой шее.

Люди чесали затылки.

Часть третья

Глава первая. Татарин на каблуках

Первый русский аквалангист бросил камень.

Колечки пошли по воде.

Время было такое: бросать камни.

Первый русский аквалангист был синий евангелист: когда ему хотелось танцевать, он сдерживал себя.

В домике для купания сидел купальщик, смахивавший на Алексея Александровича, известного в Петербурге развихляя.

«Кто напустил пиявок, — аквалангист спросил. — В воду?»

«Какой-то татарин, — купальщик загнул ласты, чтобы трещать ими, — на каблуках. Где-то я его видел раньше».

Купальщик снял денную рубашку и надел морскую.

В свежей крапиве лежали чудные харюзы.

Мысль купальщика, неуловимая смесь белого и бледно-синего, могла быть прочитана так: «У кого острые локти, тому лучше носить длинные рукава».

Если локти были наточены, что твоя острога, рукава до поры связывались морским узлом; денная рубашка аквалангиста была с длинными, а купальная — с короткими рукавами.

В купальном кресле по водной поверхности провезли общую мать, за нею на водных стульях плыли общие дети; самые маленькие привязаны были к легким пробковым стуликам.

Аквалангист знал, что рано или поздно общая мать совершит Обмен Веществ, и тогда, не мешкая, ему предстояло вобрать в пробирку продукты ее жизнедеятельности, чтобы затем передать их консилиуму для анализа.

На некоторой глубине, никем не замеченный, он следовал за процессией.

«Завтрак съешь сам, обед закажи у Прентарьера, пальто с калошами отдай швейцару!» — наверху мать учила детей.

Аквалангист знал: ее положение было шатким: Ленин планировал Арину Родионовну низложить и общей матерью объявить Крупскую.

«Все знают, кто такая Надежда Крупская, — выдвинул он тезис, — но кто такая эта госпожа Писклянченко: может статься, она — немецкая шпионка и доставлена к нам в кресле на воздушной подушке?»

Заколебался даже консилиум: по документам Арина Родионовна никак не была Писклянченко — что же до госпожи Писклянченко, то она не была Ариной Родионовной!

Анализ предстояло взять, чтобы определить, кто в действительности она такая.

Пришла скарлатина, всех детей стало шесть — потом скарлатина ушла, и детей снова стало восемь.

Они звали общую мать няней.

«Когда стары станем и дурны, сделаемся такими же!» — говорили они.

Маленький Краузе размахивал саблей и угодил аквалангисту по макушке.

Пятно крови привлекло пиявок — дети ловили их жестяными ведерками.

Глава вторая. Серьезное предупреждение

Восторгались астролябией.

Купальщик Алексей Александрович, смахивавший на известного столичного развихляя, в свежей рубашечке цвета морской волны, старался передать другим свой смех.

Сам он охотиться не любил, но подводную охоту держал для гостей.

На круглом столе была накрыта скатерть, и астролябия стояла на ней.

«Сазана можно, — Алексей Александрович смеялся, — бобра камчатского, касатку, если повезет!»

Гостями были Буташевич и Петрашевский, второй и третий русские аквалангисты.

«Я положу письмо в астролябию, — Буташевич сказал, — а Петрашевский после вынимет!»

Алексей Александрович достал гарпун и острогу.

Гости переоделись.

«Два мальчика в тени ракиты ловили рыбу, — быстро произнес Буташевич. — Один был маленький Краузе. Кто был вторым?»

«Вторым был облокотив, — еще быстрее ответил купальщик.

«Чуть не забыл, — в дверях Петрашевский остановился. — Отныне вам присвоена фамилия, поздравляю, носите с честью!»

Фамилия плохо подходила купальщику, зато отлично сочеталась с его именем отчеством.

Пуская по воде колечки, гости устремились в голубые дали: пруды соединялись с озерами, озера перетекали в море, море соединялось с океаном.

Алексей Александрович знал: гостей интересовало, о чем он думал: он, мальчик-облокотив?!

Что было спрятано в его спутанной белокурой голове — казалось бы, кому до этого было дело?! А дело было!

Задумчивые голубые глаза смотрели из-под воды: астролябия продается?!

Алексею Александровичу, взволнованному посетителями, вопрос был теперь весьма неприятен.

«Нет, не продается!»

Когда все, наконец, уплыли, Алексей Александрович в уме своем повторил то, что было сказано и, хотя не сказано вслух, но подразумеваемо его посетителями: отныне он переведен в разряд обманутых мужей и достойно должен нести свой крест; мальчик-облокатив стал его сыном; цена астролябии многократно возросла и сравнялась с ценою человеческой жизни!

«Однако этому Краузе куда больше сабли подошел бы маузер!» — утомившийся думать об общем, Алексей Александрович развлекся на частности.

Мальчик ловил рыбу, привязав леску к сабле, а мог бы стрелять ее из пистолета: за все заплачено!

Купальщик должен был теперь быть осторожным даже в мыслях — в мыслях особенно! — произошедшее на катке с катальщиком было ему серьезным предупреждением!

Глава третья. Убрать наклонение

«Женщина — это карикатура на человека!» — в мыслях забегбл Алексей Александрович вперед, уже зная то, чего знать был не должен.

Его петербургский дом оказался большим и старинным, хотя это было глупо и расточительно, как расточительна и глупа оказалась бы возможная любовь его к женщине, которую он мог бы назвать женою и которая жестоко бы обманула его надежды и ожидания.

Страшная буря рвалась и свистела между буфетом и платяным шкафом: в угольной комнате из буфета Алексей Александрович вынул персик и надкусил его: персик, огромный, в форме груши, напомнил ему убрать сослагательное наклонение: теперь у него есть дом, сын и жена, которой предстоит растоптать честь фамилии.

Жизнь нужно было переделать так, чтобы ее нельзя было узнать: Алексей Александрович поставил астролябию в прочный шкаф, перекрестил ее и набросал сверху тряпок; он запер дверцу на два оборота ключа и взглянул в зеркало: еще в купальном домике его обстригли, и уши далеко выдавались, в прошлом глубоко припрятанные.

Алексей Александрович не был ревнив и ходил взад-вперед по паркету столовой, ковру гостиной, еще по чему-то и где-то; свет отражался на его еще непросохшем портрете, висевшем над диваном: сановник с Анненской лентой, со звездами, в золотом шитом мундире.

В кабинете (ему понравился!) Алексей Александрович раскрыл довольно пухлую папку: бумаги содержали лишь общие положения: жена обозначена была Анной Аркадьевной, но этой Анной Аркадьевной могла оказаться не только Анна Аркадьевна Каренина, но и Анна Аркадьевна Обломская и даже Инесса Федоровна Арманд или какая-нибудь из тех дам, что родили после тайных свиданий в катальном (!) домике у Зоологического сада. Хуже всего было бы, окажись она горбатым катальщиком, получившим от Федора Михайловича новую увлекательную жизнь!

Алексей Александрович понимал, что в жестоком противостоянии Толстого с Федором Михайловичем ему отведена роль личинки: отложенный Федором Михайловичем в биологический матерьял Толстого, он должен прорасти там, питаясь уже наработанным, и уничтожить всё изнутри: кто был всем, тот станет ничем: Ленин в помощь!

Акция построена была на грубых подтасовках, но Алексею Александровичу понравились дорогая обстановка, обеспечение и комфорт, что были ему предоставлены.

«Поздно, поздно, уж поздно», — прошептал он с улыбкой.

Его глаза и даже самое лицо блестели.

Ему казалось, что на нем надеты чулки, и эти чулки до звона натянуты.

По лестнице всходили тяжелые шаги: жена!..

Это была не женщина, а карикатура!

Глава четвертая. Новая троица

С топором не наплаваешься.

Буташевич и Петрашевский имели право, с ними были гарпун и острога.

Второй и третий аквалангист плыли по следу первого.

Дрожащие твари уносились течением; юркая жилица, шевеля жабрами, оглядывала их из подводного своего убежища.

На оборотной дощечке изображен был глобус, цепочка была стальная: дощечку бросили, цепочку прихватили с собою.

Жилица плавала брюшком вверх.

Они плыли только попробовать!

Общую мать можно было добыть гарпуном, можно было и острогой.

Где-то впереди совершился Обмен Веществ, вода стала мутной; они вынырнули.

Буташевич и Петрашевский были аквалангисты-антагонисты: один считал, что вопросы нужно решать легко, болтовнею; другой стоял за разрешения болезненные и тяжелые.

Два мальчика в тени ракиты ловили рыбу, первый был маленький Краузе; второй мальчик только делал вид — его удочка была антенной, он принимал сигналы и расшифровывал их в голове.

«Срубить голову, и дело с концом!» — жестом предложил Петрашевский.

«Решим полюбовно», — отмел Буташевич (он был главным).

Они вышли из воды, и мальчики взглянули: астролябия с ними?!

Астролябия осталась у Каренина — мальчики напустили на себя вид беззаботных детей — второй мальчик своею антенной даже выдернул из воды крупного Головлева!

Головлев был пятый русский аквалангист — вчетвером они быстро справились с ним.

Второй мальчик, облокотив, быстро освежевал Головлева и синие задумчивые глаза пустил плыть по воде: пускай теперь высматривают!

Определенно, дети пособничали Ленину, но сам Ленин пособлял Федору Михайловичу: до поры им было по дороге!

Федор Михайлович и Толстой — о существовании третьей силы никто не думал!

Плыть за общей матерью далее не было никакого резона — вот-вот кортеж должен был возвратиться.

«Лисица, мышь и шесть пород ящериц, — что-то такое вещал мальчик-облокотив, — есть составные части марксизма-дарвинизма».

«Хорошенько прочувствовать перспективу; играть в то, что тебе предстоит; прорасти, питаясь уже наработанным, — маленький Краузе согнул и выпрямил палец, — вот наша триединая догма: Новая Троица!»

Пятясь, взрослые отступали.

Вдалеке тарахтело.

Возвращалась общая мать.

Глава пятая. Погибшие дети

Алексей Александрович (тогда еще курсант N) в Высшей партийной школе учился хорошо благодаря своим хорошим способностям — а были бы способности отличными, он и учился бы отлично! — но он был пытлив, излишне самостоятелен и потому вышел из последних. Первые получили выгодные назначения метрдотелей, всяческих распорядителей, хореографов, массажистов — Алексей же Александрович довольствовался должностию едва ли не пушкинского ранжира: смотритель купального домика.

Должность предполагала классическое костюмное стариковство, обидные выходки проплывающих господ и красавицу-дочь для убережения (тщетного!) от них, но обернулось иначе.

«Смотритель купального домика — есть карикатура на Алексея Александровича Каренина!» — выстрелил выпускник темой диплома. На выходе ему присвоено было имя отчество Алексей Александрович (он ждал Кирилловича!) и велено сидеть в своем домике вплоть до особого распоряжения.

Распоряжение привезли Буташевич и Петрашевский: отныне Алексею Александровичу была присвоена фамилия, он был влиятельным вельможею и жил в каменном доме с удобствами и челядью.

Когда еще Толстой не рассорился с Федором Михайловичем, он приходил в Партийную школу с Валентином Серовым, читал лекцию о конкретном: конкретным был персик (Серов рисовал): он помогал бороться с сослагательностью и всяческими условностями, тогда принятыми в обществе.

«Персик — это карикатура на грушу?» — не понимал или делал вид курсант N.

«В угольной комнате черти водятся!» — Серов набрасывал углем.

Черти натягивали глаза и блестели чулками.

Однажды Толстой пришел с горбом в форме женского бюста, в другой раз Серов принес портрет Иды Рубинштейн с персиками: колечки темных курчавых волос завивались на ее теле; на заднем плане маячил граф Вронский.

Курсанты чесали затылки.

«Порою очень трудно отличить прототип от протопопа!» — говорили Толстой и Серов.

Курс фальсификации вел Ленин, однажды, для примера, беззастенчиво смешавший Алексея Александровича с известным городским развихляем — тогдашнему курсанту пришлось взять на себя некоторые чужие проделки; марксизм-дарвинизм читал Мечников-Плеханов, имевший свежий взгляд на Обмен Веществ в условиях развитого социализма; научный атеизм преподавал апостроф Павел, высокий, с чеховской бороздкой мужчина в пенснэ, рассказывавший про Бога смешные истории, о том, например, как Тот, спустившийся в Ялту, повстречал там даму со шприцем, и что из этого вышло…

— Анна, — тихим голосом говорил Алексей Александрович вошедшей в комнаты карикатуре, — прошу тебя, ради Бога! Подумай о детях! Ведь, если они увидят тебя в маске!..

— Ты помнишь детей, чтобы играть с ними, — заверещала она пронзительным голосом, — а я помню и знаю, что они погибли теперь!

Глава шестая. Черный персик

Замужем за ним любая Анна Аркадьевна становилась Анной Карениной и потому, когда наконец, сняв маску, она подпускала ему из волос шпильки, Алексей Александрович, особенно не удивляясь, просто вбирал и запоминал ее лицо, прежде которого не видал.

Анна, всего вероятнее, была башкиркою: об этом говорили ее глаза и скулы — она произносила слова с характерным акцентом и сразу потребовала у слуги кувшин кумыса.

— Беседка из стерлядей, — не знал он поначалу, какой взять тон. — Уютно в комнате, где есть альбом. День был несколько сыр, зато вечер, согласись, изрядно колбасен!

Она прошла мимо него в уборную, где наделала много шума.

Алексей Александрович придвинул ближе альбом с фотографией беседки: беседка была женская, но в ней сидели мужчины, а женщины проезжали мимо них верхом на лошадях.

— Твою лошадь, ведь, тоже зовут Анна? — спросил Алексей Александрович у жены с оттенком уже легкой фамильярности.

Она спустила чулки, из них с шипением выходил перегретый воздух.

— Сережа, как? Здоров?!

— Бодрится, старается крепче стоять на ногах, но еще слаб и вынужден облокачиваться!

То ли спросила она, и он ответил — то ли спросил он, и она не ответила вовсе об их общем сыне.

Оба знали: давеча без спроса из угольной комнаты он взял черный персик.

Взял или только сделал вид, что взял?!

Оба не знали.

На фотографии в альбоме Сережа имел тучное сложение и короткую шею.

— Это Краузе! — Анна отобрала изображение и подсунула другое.

Алексей Александрович увидел светскую женщину, почти кокетку — осклабясь во все лицо, оттопырив губу и щуря глаза, она зажигала пожар страсти и отчаянно звала к наслаждению. Сережа стоял рядом и не делал никакого впечатления.

Сверху упал мягкий шелест платьев, шарканье ног, кашель, сморканье и тихий говор голосов; кудрявилась башня мертвых волос — кто-то подкатил стул.

Анна говорила о холодных людях.

— Кто она? — плотной фотографией Алексей Александрович перебил жену.

— Мадам Писклянченко, — удивилась та. — Не узнал? Это она после скарлатины.

— Немного я знаком с Ариною Родионовной, — не стал Алексей Александрович касаться купального домика. — Отлично она плавает и может прыгнуть с вышки, но, право же, здесь ничего общего, — опрометчиво он вернул снимок.

— Мадам Писклянченко сама по себе, и Арина Родионовна по себе сама, — другим голосом Анна отозвалась. — Самарин, понимаешь, обмолвился, и молва смешала…

Глава седьмая. Шинель и метель

Кто запустил Алексею Александровичу Бориса под видом Анны Аркадьевны Карениной, и как не узнал он Цветоватого в своей «супруге» — загадка по сей день, хотя и Полишинеля, вполне гоголевского пошива.

Сокурсник Алексея Александровича Цветоватый Борис вышел одним из средних, получив чин партинструктора, но выполнял особые, деликатные поручения высшего идеологического руководства.

Самым нашумевшим было убийство Кирова и даже не одиночное, а серийное: Мироныча впервые убрали под видом безымянного катальщика; второй раз — как аквалангиста Головлева — еще однажды, когда он был законно избранный президент Обезвозжин; Каренин слышал о подготавливаемых убийствах четвертом, шестом и одиннадцатом, подстроенном внутри искусственного спутника Земли, где Кирова должны были закусать две запущенные с ним собаки…

Нисколько Алексей Александрович не рассердился на товарища — они посмеялись, Борис отстегнул роскошный бюст и ответил на вопрос в том смысле, что сама Анна Аркадьевна срочно отбыла в Москву мирить Толстого с Федором Михайловичем.

Все помаленьку становилось на свои места: страшная буря прорвалась и свистела между колесами ее вагона — чертями были машинист и его помощник, а мягкий шелест платьев и шарканье ног принадлежали еще не начавшемуся балу; что же касаемо до белых, в розовых ботинках, волков, что давеча пронеслись перед глазами Алексея Александровича, то ими были Корсунский с женою, дочерью и внучками.

— Но где же Сережа? — голосом Веры Пановой вдруг спросил Цветоватый.

Вера Панова была тою девицею без возраста, что возила кресло с общей матерью и внушала мужчинам чувства сугубо патриотические.

— Сережа, — рассеянно Алексей Александрович отвечал, — представь, уехал на пионерский слет. В Холмогоры.

Вопрос до поры был закрыт.

«Пушкин ушел в метель, а Гоголь — в шинель!» — подумали оба они, но каждый о своем: Гоголь был холодный человек, Александр же Сергеевич часто удалялся в башню из мертвых волос; когда еще они не рассорились окончательно, Пушкин подарил Николаю Васильевичу дощечку, на лицевой стороне которой гравирована была астролябия — взамен от друга он получил колечко туго скрученных черных волос.

— Кто проводит этот слет в Холмогорах? — снова Борис приоткрыл щелку.

— Один академик, — вовсе не придал Алексей Александрович значения. — Прости: запамятовал фамилию.

— А старший пионервожатый кто у них?

Здесь Каренин насторожился: вторую фамилию он прекрасно помнил.

Старшим вожатым пионерского слета в Холмогорах был будущий президент Обезвозжин.

Глава восьмая. Пружина из зонтика

Никто не принимал всерьез третью силу, а уж о четвертой вовсе не могли помыслить!

«Горбун с гарпуном!» — отшучивались и именно так изображали третью силу в карикатурах.

Тем временем консилиум провел анализ скрыто взятого Обмена Веществ ряда претендентов на ведущие роли: так, академик Холмогоров оказался неким Коростелевым, а общая мать Арина Родионовна — дурно сложенной, с дурною репутацией, немкой.

Приехавшая к академику в Холмогоры выступать на митинге перед пионерами, она стояла перед ними на коротких ногах, а потом каталась на колесе в дверном проеме, жонглировала туго накаченными чулками и заставляла белых волков прыгать сквозь подожженные волосяные кольца — академик смеялся визгливее всех, кричал «Хайль!» и выкидывал руку — старший пионервожатый Обезвозжин и пионер Сережа Каренин, чувствуя между собою нерушимое единство, плотнее жались друг к другу.

— У меня есть черный персик, — старшему говорил Сережа.

Вера Панова — Варенька, стоявшая неподалеку, незаметно вытаскивала пружину из зонтика.

— Станемте запускать спутник! — с высокой сцены объявил Холмогоров. — Попрошу старшего пионервожатого занять место в капсуле!

Обнявшись на прощание с Сережей, Обезвозжин пролез в серебряный шар с усиками, откуда тотчас раздался собачий вой и лай; все рассмеялись.

— Он сделает только один виток и вернется, — объявила общая мать. — Я — Земля!

Никто не собирался тогда причинять вред будущему всенародно избранному президенту Обезвозжину, они хотели только попробовать, но прежде, чем старший пионервожатый прошел перед Варенькой, Сережа невзначай облокотился на нее, и девушка беззвучно осела под ноги пионерам.

Однако, это была только игра в то общее, что им предстояло.

— Какой персик сочнее и больше, — успел перед своим историческим пролетом спросить старший пионервожатый, — который в представлении или который в осуществлении?

Сережа легко мог представить себе персик в представлении, но как было возможно представить персик в осуществлении?!

— Конкретный персик, дух изгнанья, летал над грешною Землей! — в уши декларировал металлический голос.

Сухорукий шестипалый Стулин, конкурирующая с Алексеем Карениным личинка, в это самое время была внедрена в тело Владимира Ленина, чтобы прорасти в нем и пожрать вместе с потрохами, но что мог знать об этом юный пионер Сережа?!

Время было разбрасывать камни, но мама говорила, что она камня не бросит, и Сережа тоже решил оставить камни в покое.

Мама, однако же, не сдержала слова.

Глава девятая. Три алексея

Анна послала мужу телеграмму о своем выезде из Москвы, и Алексей Александрович поехал на вокзал встречать ее.

— Хорошо ли вы провели ночь? — с условленною фразой обращался он к женщинам, пока, наконец, вышедшая из вагона Анна не дала ему нужный отзыв.

Тут же чернявый субъект вклинился между мужем и женою, самоуверенный и холодный.

— Граф Троцкий, — представила Анна.

— А! Мы виделись, кажется, — равнодушно Алексей Александрович протянул руку. — На Циммервальдской конференции, — прибавил он шуточным тоном.

Первое лицо, встретившее Анну дома, был Цветоватый.

— Я знал! — намекнул он на что-то, известное им обоим.

За обедом Анна рассказывала: ее поездка удалась, Толстой простил Федора Михайловича; они пили чай со сливками и хлебом, и Федор Михайлович, положив свою руку под руку Толстого, проводил его до дверей кабинета и, кажется, поцеловал его; Толстому после поцелуя стало хуже, а, может статься, хуже ему стало после чаю: из глаз у него что-то брызгало, а возле рта пенилось — движения Льва Николаевича сделались конвульсивными, он извивался по полу всем телом в то время как Федор Михайлович смотрел на это с удовольствием, написанном на лице, и давал полушутливые советы.

— Фамилия графа Вронского — Бронштейн, — сказал Цветоватый Анне, когда Алексей Александрович удалился под мышкой с книгою. — Он гроссмейстер ордена красных масонов.

— Я что-то слышала про него: он — дух обмана? Подсказывает первые слова, а потом лишает последнего? Ему нужны только ложь и неприличие? Прекрасный пловец в море кисеи, тюля, лент, волос и зонтиков? Дурных женщин с легкостью он переводит в разряд погибших?!

— Бла, бла, бла! — Цветоватый смеялся.

Он до отказа закрутил себе пальцы, и они раскручивались со сверлящим звуком: пожалуй, он мог бы сейчас наделать дырок в стене или мебели.

«Граф Вронский в представлении — это граф Троцкий в осуществлении!» — навертывалось Анне.

С которым же из них провела она сумасшедшую ночь в поезде?! Страшная буря рвалась и свистела из его продразверстых ноздрей!

— Оба они Алексеи! — вкручивал Цветоватый, — Алексей Кириллович Вронский и Алексей Давидович Троцкий: их так легко перепутать!.. Оба — львы!

Ей снился сон, будто теперь у нее два любовника: оба графа расточали ей свои ласки: сверху и снизу, сзади и спереди, в хвост и в гриву (она была скаковой лошадью Анной) — Алексей же Александрович, муж, плакал, целовал ее руки и говорил: как хорошо теперь!

Она удивлялась тому, что прежде ей казалось невозможным, и объясняла им, смеясь, что так гораздо проще и что все трое мужчин и сама она — довольны и счастливы.

Глава десятая. Беззвучный осел

В арабском квартале Иерусалима Сережа с мамой бросали камни в израильских оккупантов — командовавший захватчиками бригадный генерал Троцкий из своего «Тузика» хотел уложить маму, но сынок бросился на него с дыроколом, и злой дядька беззвучно осел.

Или сделал вид, что осел?..

Ослы, навьюченные марганцем, имели безмятежный вид.

Из Холмогор караван шел в Германию.

Где Иерусалим, где Германия и где Сережа?!

Сережа возвращался в Санкт-Петербург.

Над головами высоко летел президент-вожатый.

Часть четвертая

Глава первая. Призрак молодости

Он был весь будущее, но он отошел в прошлое.

Кто? Судебный следователь Энгельгардт не знал.

Портреты художнической работы в полный рост изображали первенствующих членов царской фамилии; в кулуарах шли разговоры, главною темой которых была война: до последнего патрона, между Толстым и Федором Михайловичем.

Были первые раненые и даже погибшие: Делом занялись Синод и Судебная палата.

Судебный и церковный следователи были знакомы: Александр Платонович Энгельгардт и Александр Дмитриевич Самарин иногда поверяли друг другу свои впечатления.

— Частью в Петербурге, частью за границей, — делился Александр Платонович с Александром Дмитриевичем.

— С виду исполненный юношеской силы, — от Энгельгардта не скрывал Самарин.

«Никогда нельзя знать, что будет впереди!» — считали они оба.

Судебные приставы ставили красные печати на мебели; приставы церковные на мебели ставили печати синие.

Кто-то ударял тростью в стекло.

Улица куталась в полутьму.

Шестерня цугом под крики кучера и гиканье форейтора быстро несла седока по ухабам мостовой.

Александр Платонович рассчитывал прибыть первым, но позади вдруг послышался глухой ропот — высокий смерч или вихрь легко обогнал его и, уже пронесясь вперед, принял очертания худого черного монаха.

Когда Энгельгардт прибыл на место, Самарин был уже там.

— Я — призрак молодости! — пошутил он Энгельгардту. — Хотите вы быть моим?!

На высоком берегу Черной речки в прихотливой позе раскинулось человеческое тело, и понятно было, что следователь-конкурент поработал с ним и веселится, уже взяв анализы: труп был в крови, а голова как будто отделена: Богомолов?!

Красные пятна выступили у Александра Платоновича на лице, он часто дышал и точно состарился на десять лет.

— Как он хорош! — неизвестно о ком говорил Самарин прибывшему с ним и похожему на Господа доктору.

Нагнувшись над убиенным, Энгельгардт вдруг понял, что тела нет — фигура исчезла: она составлена была (весьма правдоподобно) из брошенного платья!

В наступившей тишине где-то хлопнул стаканчик вина.

Оба следователя принужденно смеялись.

Обратно ехали медленно.

Улица путалась в кутерьму.

Глава вторая. Ночь коротка

Судебный следователь Александр Платонович Энгельгардт мог перевести дух: окажись брошенная куча тряпья в самом деле телом или еще хуже — головою! — Богомолова, и расследование окончательно зашло бы в тупик, в старые, онегинские, времена, и, пожалуй, не выбраться было бы из них вовсе, запутавшись в той отгремевшей войне, что развернулась между Пушкиным и присвоившим его поэму Николаем Васильевичем Гоголем.

Богомолов, старинный приятель их, родился на брегах Невы — имел, как полагается, дядю, а, проходя мимо дома Бенкендорфа, взял за моду тростью стучать по оконным стеклам; Бенкендорф, впрочем, и был дядею Богомолова: вдаваться в это, хвала Господу, никакой необходимости не возникало.

«Но почему, в таком случае, — Энгельгардт размышлял, — приехавший с Самариным доктор так на Него похож: высокий, с чеховской бороздкой и в пенснэ?»

Таинство имеет силу только при принятии его с верой, иначе никакое оно не таинство и остается бесплодным — а тут как раз ему как будто кто-то подслуживается: церквушка на пути, похожая, может статься, на купальный домик! Входит Александр Платонович и видит икону: Бог-отец! Но только почему у Бога такие зубы? Чеховская бороздка? Пенснэ? И почему рядом — дама со шприцем?!

— Дама со шприцем — это Святая балерина, — смиренно объясняет вошедшему синий красивейшина. — Она не заказывает музыку, не танцует, когда можно не танцевать. Она выбирает из того, что есть. Она выбрала себе Бога из уже назначенных. Грех ей гадок.

— Она девственница? — интересуется следователь.

— Разумеется, — староста подтверждает, — хотя после Ялтинской конференции у нее вырос Большой Арбуз.

— Беспорочное зачатие? — таинство попало внутрь следователю.

— Оно самое. Она родила прямо на сцене: божественного младенца.

В церкви пахло духами.

— Почему, — Энгельгардт спросил, — она держит шприц?

— Наркоз, — староста-красивейшина объяснил. — Бог-отец — исцелитель, он врачует страждущих, она же дает им обезболивающее.

Некоторая полуистина, Александр Платонович чувствовал, стремилась слить несоединимое и разделить нераздельное.

— У вас есть Священные книги?

— Священных нет — есть Символические.

— Свидетельства от Толстого, — почтительно Энгельгардт посмотрел переплеты. — «Девушка без запаха» и «Смерть Федора Михайловича»!

«Большая партия ослов, навьюченных марганцем, медленно передвигалась по старым улицам Иерусалима, — нараспев староста прочитал по одной, — а впереди идет покойник и напевает на ходу!»

— О, when the Saints! — только и мог Энгельгардт выдохнуть.

Ночь подходила к концу; божественные приставы ставили на лица печать утомления.

Глава третья. Медицинское заключение

Александр Дмитриевич Самарин продолжал верить в то, что видел, и чувствовать то, чем жил, но более не ожидал плодов от дерева, способного приносить только цветы и листья (прошумев).

Смешноватый в манерах, полуседой, но умевший в маневрах подобрать нужный тон хризантеме или прикормить горничную, теперь он знал, что не каждая Анна Каренина — та, истинная, что нужна ему для решения жизненно важной задачи.

Казалось бы, чего проще! Да вот же она — Анна Аркадьевна — тетушка Елены Степановны, взрослой и ребенка, дочери Степана Аркадьевича, женатого на француженке; эта Анна была первою русской конькобежкой и вдовою, чьи мужья погибали последовательно на железной дороге; она была дочерью Пушкина, в то время, как ее сводный брат, по слухам, был сыном Гоголя.

Но!

Убитый на катке катальщик (Мироныч) тоже был Анной Карениной, правда, от Федора Михайловича.

Анной Карениной от Ленина выдвинута была Инесса Арманд.

Карениной также была неизвестная башкирка.

Еще одною Анной была та, что давеча возвратилась к своему мужу Каренину из Москвы, имела двух графов-любовников и восьмилетнего сына Сережу…

Кто научил Самарина составлять фигуры из брошенного платья так, чтобы казалось, что это реальное человеческое тело? Умел Степан Аркадьевич — вполне возможно, он научил сестру, первая Анна Аркадьевна научила племянницу, а уж та передала навык Александру Дмитриевичу!

Пригодилось!

Расследователь от Синода, он сделал все возможное, чтобы прибыть на место раньше следователя судебного: в картинной позе Богомолов лежал на берегу Черной речки (его голова была отделена); Самарин с доктором освободили тело от одежды, а голову от шляпы — и платье расположили самым обманным образом! Примчавшийся Энгельгардт, не понимая, пальцами протыкал пустоту!

Теперь Александр Дмитриевич имел явное преимущество перед конкурентом.

Доктор на следующий день представил медицинское заключение: голова откушена от тела: самка Богомолова снова откусила мужу голову!

Это было некое таинство: его полагалось принять на веру, не осмысливая, как и полагалось следователю церковному, сотрудничающему с самим Господом, впрочем, весьма смахивавшим на Антона Павловича, с его Черным монахом, Анной Сергеевной, Большим Арбузом и ялтинской конференцией в верхах.

Расследование церковное (Синод всецело передоверился попам) опережало расследование светское, и патриарх, встречаясь с государем, так или иначе давал об этом понять — что же касаемо до патриарших гвардейцев, то они начали задирать царских мушкетеров.

Спешно обе стороны разыскивали француженку с выжженной лилией на интимном месте.

Глава четвертая. Мужчина и женщина

На празднике Роландаки все с замиранием сердца ждали мазурки.

Александр Дмитриевич Самарин наблюдал за Анной Аркадьевной, дочерью Пушкина, вдовою и первою русской конькобежкой. Анна была в черном платье с пышными кружевами, простая и естественная. Она пришла с Прохоровым, братом Степаном Аркадьевичем и его женою-француженкой.

Александр Платонович Энгельгардт тоже наблюдал за Анной Аркадьевной, но другой: недавно возвратившейся из Москвы женою Алексея Александровича Каренина, любовницей двух графов и матерью восьмилетнего Сережи. Она прибыла на праздник с мужем и Цветоватым Борисом, была в платье лиловом с пышными рукавами, изящная и вместе оживленная и веселая.

Все полагали, что в мазурке многое должно было решиться. Играли кадриль: муж и жена Корсунские танцевали в белых одеждах и розовых ботинках; Варенька в кресле кружила общую мать; женщины — Моцарты и Сальери плыли в объятиях самых разных Кознышевых, Припасовых, Рассольниковых и Мушкиных.

Академик Холмогоров стоял с Антоном Павловичем.

— Все или один? — недопонимал академик.

— Двое, — Антон Павлович повел головою. — Эти!

Залу пересекали Вронский и Троцкий — оба графа немного сгибали шеи, блестели глазами и изгибали румяные губы.

Оба направлялись к Анне, супруге Алексея Александровича — отчаянная схватка могла произойти прямо сейчас!

Вронский подошел первым, музыканты бросили играть, но Троцкий вдруг, резко отвернув, пригласил другую — Анну-конькобежку, сестру Степана Обломского.

Мазурка грянула.

Троцкий и Анна в черном завели самый ничтожный разговор: они говорили о поставках в Германию марганца, Циммервальдской конференции, предстоявшей конференции Ялтинской, о том, каким смешным стал Ленин, и что будет, если взять генетический матерьял человека и поместить его в персик.

— Даже не представляю, — признавалась Анна.

— Химера! — поддакивал Троцкий.

Танцевавшая с Вронским (тот мучился, упустив нить разговора, и не мог ее поднять) Анна в лиловом ужасалась, глядя на них: черная Анна смеялась, и ее смех передавался ему — она сморкалась, и ему передавался ее насморк. На лице Троцкого проступало выражение какого-нибудь оппортуниста-меньшевика, если не пораженца и ревизиониста.

Анна в лиловом чувствовала себя раздавленною; она зашла в глубь маленькой гостиной: быть может, она ошибается?!

— Анна, что же это такое? — спросил муж Алексей Александрович, неслышно по ковру подойдя к ней. — Я не понимаю этого.

Все ждали скандала на празднике Роландаки, и он случился!

В то время, как внимание всех приковано было к Анне и Троцкому, из неприметной дверцы в толпу выскочили мужчина и женщина.

Одетый Валентин Серов и голая Ида Рубинштейн.

Глава пятая. После дождичка

Любая Анна Аркадьевна, не выйдя в свое время за Алексея Александровича или оставив его после развода, утрачивала в той или иной степени право именоваться Карениной, и Анна Аркадьевна-конькобежка формально громкой фамилии не носила, сохраняя свою девичью (Обломская), однако после праздника Роландаки, где «черная» Анна покорила могущественного Троцкого, молва присвоила ей титул Анны Карениной Первой — хотя, может статься, и оттого, что когда-то все же она была первою женой Алексея Александровича, и об этом обстоятельстве просто забыли, но потом вспомнили.

«Лиловая» Анна, Каренина по документам, мать Сережи, осталась Анною Второй, окрутившей графа Вронского.

В меньшей степени обсуждали «красную» Анну Каренину, в звание выдвинутую Лениным француженку, сумевшую переманить вождя-номинатора на свою сторону.

«Зеленую» Анну рисовал Валентин Серов с балерины Иды Рубинштейн.

Упоминали «коричневую» Анну с раскосыми глазами; божился кто-то, что видел Анну «желтую».

Свежевыбритый и обстриженный Прохоров не встретил на празднике Роландаки двух дам в одинаковых черных платьях — была только одна, сестра Степана Аркадьевича, та Анна, с которой прежде он познакомился на балу-маскараде в Таврическом, и которая там была в платье лиловом.

Трудовым пальцем Прохор Прохорович стучал по буквам пишущей машинки: его роман набирал ход подобно хорошо разогретому паровозу.

Для продолжения и развития действия, ему, фабриканту и писателю, необходимо было сфабриковать и описать среду, в которой забывшийся сном жизни находился брат Анны; что же до Троцкого, то Прохоров не препятствовал развиваться новому увлечению своей подруги, во многом даже находя его полезным.

Анна просила Прохорова не трещать пальцами, и эту привычку он приписал другому.

Отлученный от православия, синий красивейшина церкви Святой балерины, Прохоров скрыто томился цветной мыслью: отчего это образ Анны так удачно накладывается на образ, вывешенный в его церкви?!

Анна просила его переговорить с ее племянницей, дочерью Степана Аркадьевича и его жены-француженки.

По четвергам Обломские принимали.

К брату Анна пришла с Прохоровым; говорили о предстоявшем празднике Роландаки: мысли подавались цветные: брат советовал Анне надеть лиловое платье, его жена-француженка уговаривала ее прийти в коричневом, их дочь Елена видела Анну только в желтом, гости стеною стояли за оранжевое.

В клетке сидел мохнатый Присухин, Ленин пришел с жандармом, которого звал Жанной; Крупская и Арманд заметно ревновали.

Глава шестая. В четверг

Шелест обоев прекратился только с приходом гостей.

В прихожей брякнул звонок, не электрический, а проволочный.

— Да, я смешной, — заговорил Ленин. — Даже, если хотите, больше, чем смешной.

Застрявшее слово — крылатый фаллос торчал у него изо рта, Арманд и Крупская стучали Владимира Ильича по спине.

Старуха, как бы эрекция спины, показалась за ним: общая мать; ее растрепанная одежда была изящна и богата.

Прохорова представили Степану Обломскому: тот не умел крепко жать руку и подавал какой-то холодный и мягкий кусок мяса: Прохоров морщился, но ел. Ему-писателю предстояло погрузить этого человека в свой сине-голубой мир, но этот человек мог, в свою очередь, увести его, Прохорова, в свой сомнительный сон.

— Долу хвост? — спрашивал брат Анны. — Очередной Алексей?

— Я — Прохор Прохорович, — Прохоров не срывался. — Минимум колес. Никакой Сербии. Никакой черно-белой составляющей.

— Но ваши пальцы! — Обломский спал и видел.

— Пальцы — да, — не стал Прохоров загибать ладони.

Анна беседовала с невесткой, Варенька — с Кознышевым, Мечников-Плеханов — с Антоном Павловичем.

— Что вам снится сейчас? — не утерпел Прохоров.

— Представьте: диван, — Степан Аркадьевич рассмеялся сам, — продранный до того, что один товарищ принял паклю, которая из него вылезла, за собаку и отскочил от нее!

— Что за товарищ? — Прохору Прохоровичу было существенно.

— Товарищ Киров, — Обломский сфокусировал внутрь зрачок. — Сергей Мироныч!

О паклевой собаке Прохорову уже приходилось слышать: она жила внутри большого турецкого дивана и иногда выбиралась наружу, чтобы никто посторонний на этот диван не садился.

— Кто-то умеет сделать человека из тряпок, — сказал Мечников-Плеханов, — а кто-то собаку из пакли!

— Зовут ее как? — развлекся Кознышев.

— Паклевую собаку, — Обломский ответил, — зовут Павлова.

Все знали Павлову-балерину и потому рассмеялись.

— Пакля какого же цвета? — Прохорова стукнуло.

Обломский всмотрелся.

— Синяя. Голубая.

— Я знал одну собаку, которая неплохо танцевала: кадриль, мазурку, — вспомнилось Антону Павловичу, — достаточно было сделать ей соответствующую инъекцию: хозяйка всегда ходила наготове со шприцем.

— Если этим шприцем уколоть человека из тряпок, — раскатился здесь полевой, походный голос, — он может стать настоящим!

Дверь в прихожую распахнули: на локтях и коленях в гостиную вполз Борис.

Глава седьмая. Сон жизни

Все знали: во сне он летает: что случилось?

— Сбили! — Цветоватый Борис объяснил.

Понятно стало, человек упал с кровати.

Тем временем Прохор Прохорович спал сном жизни: Обломский таки перетянул его туда из прохоровского сине-голубого мира: судебный следователь Энгельгардт сидел напротив, и Прохоров, как под наркозом, выкладывал ему, что знал и чего не знал о Святой балерине.

— Ее зовут Анна Аркадьевна или Анна Сергеевна?

На столе был большой арбуз, и следователь отрезал себе ломоть за ломтем.

Одинокая свеча, горевшая на столе, вспыхнула более ярким, чем когда-либо светом; что-то толкнуло Прохорова в голову и потянуло за язык.

— Ее зовут Девушка Без Запаха, — горячечно он исторг. — Она — полуистина, сливающая несоединимое и разделяющая нераздельное! Быть может, она — облако, облачение, фаллическая концепция, связанная с оральной и анальной эротикой!

Прохор Прохорович имел в виду выдыхание уст и выделение газов кишечника.

«Кто же старше: тридцатисемилетний Пушкин или столетний Толстой?» — тем временем, сидя напротив Прохорова, для себя решал Энгельгардт.

Анна Аркадьевна-конькобежка и сестра Степана Аркадьевича расположила свое платье самым обманным образом: казалось, что внутри его никого нет и платье лишь искусно брошено на стул — на самом деле она находилась внутри него и слушала то, что говорил Кознышев.

— Анна, — Кознышев говорил, — прелестна грациозными легкими движениями маленьких ног и рук, но есть что-то ужасное и жестокое в ее прелести!

— Какую же Анну имеете вы в виду? — не понимала Варенька и Вера Панова.

— Анну Павлову, балерину и владелицу собаки, — Кознышев уточнил особым голосом, делая странные складки на лишенных мяса костях его ног.

Он так искусно выложил себе панталоны, что, казалось, на ногах нет костей, да и самих ног нет.

Все поняли, что он намекает на общую мать, которая сидела на колесиках, изображая безногую, хотя была лишь коротконожка.

«Если Пушкин старше Толстого — это Арина Родионовна, — Вареньке было небезразлично. — Если же старше Толстой — это мадам Шталь!»

«Шталь — это „сталь“, — понимала Анна Аркадьевна, — а сталь весьма пригодна для военной промышленности: если еще к ней прибавить марганец, вовсе станет она непробиваемою для снарядов противника!»

Арина Родионовна, понятно, была русскою патриоткой, мадам же Шталь — немецкою шпионкой, и, кто есть кто, известно было племяннице Анны Аркадьевны, дочери ее брата и его жены-француженки.

С девочкой должен был говорить фабрикант Прохоров: говорить и выведать секрет, но тот, забыв обо всем, спал сейчас сном жизни.

Глава восьмая. Жгучая тайна

Француженка, жена брата мадам Линон и Инесса Арманд, беседуя, старались, каждая, заглянуть под платье друг дружке.

Вовсе не свежесть белья своей визави интересовала обеих: заглядывали сверху, под бретели.

— Что это у вас выжжено? — интересовалась Жермена.

— Серп и молот! — показывала Инесса. — А у вас?

— Реклама, — выдвинула плечо Жермена: «Пикники по подписке»!

Судебный следователь Энгельгардт, видя на стуле брошенное платье, проткнул его пальцем, и Анна Аркадьевна, внутри, громко вскрикнула.

— Вылезайте, — Александр Платонович пошутил ей, — я сделал вам инъекцию!

Она подчинилась — разогнула шею, выпростала руки и ноги.

— Можете научить меня, — Энгельгардт то ли проваливался в голубой мир, то ли забывался сном жизни, — превращаться в груду тряпья?

— Вы провалились в голубой сон! — она удивилась.

— Я не могу быть поэтичнее папы, католичнее Пушкина, — забарахтался он языком.

Из оставшихся сил он боролся с миром жизни.

— Вы будете на празднике Роландаки? — гулко спросила Анна, чтобы переменить декорации.

Она достала пахитоску и, вложив ее в серебряную ручку, закурила. Сделалось очень дымно. Анна Аркадьевна расплылась, а потом собралась снова: уже она была Анной Сергеевной и вместо пахитоски держала шприц. Они находились в маленьком кабинете. Звучно Александр Платонович рассмеялся своей ошибке, то есть тому, что с самого начала он принимал Анну Сергеевну за другую.

Она что-то делала с его пуговицами.

«Содержание или форма?» — замелькал вопрос.

«Разумеется, форма!» — разложилось на стуле.

Более Александр Платонович был не в силах сопротивляться: теряя свое «я», он превратился в свой же форменный сюртук.

«Гоголь, — последней мыслью мелькнуло уже в жилетном кармане, — а вовсе не Пушкин или Толстой!»

В замусоренном донельзя переулке татарин, покупавший старую одежду, встретился с морщинистой маленькой девочкой.

Только что позавтракавший у Кюба, «халат» был в прекрасном расположении духа и отвалил ей целый рубль.

В Противопожном саду что-то интересное кричали галки.

— Нет ли у этой девочки чего-нибудь такого, чему слегка позавидует мальчик?! — можно было разобрать.

Определенно, что-то такое было.

Была тайна!

Другая, перед которою тайна мадам Шталь отступала на третий план.

Тайна Анны Аркадьевны.

Глава девятая. Цели бытия

Грудами покупавший одежду халатник, случалось, брал какую-нибудь шинель с оставшимся в ней телом, нередко живым и требовавшим свою шинель обратно — в таких случаях появлялась татарка со шприцем — делала инъекцию, и буйный снова становился спокойным.

Одежду слегка перешивали, подновляли и продавали.

На лето татарка уезжала в Крым, прогуливалась со шприцем по набережной, высматривала бездомных псов и подхватывала их за шкирку.

Никто не знал, кто она, но почему-то все принимали ее за башкирку.

«Какая странная Анна Аркадьевна, — случившийся в Ялте средних лет доктор, похожий на Бога-отца, увидел вдруг удивительную схожесть во внешнем различии — Каренинская ужасная и жестокая прелесть — не перепутаешь ни с какою другой!»

Он видел ее в коричневом, низко срезанном бархатном платье: это было платье Карениной, пусть перекрашенное и ушитое.

Она, разумеется, не захотела выдать себя отчеством, представившись Анной Сергеевной, но он-то знал цену этой Сергеевне!

— Ваш муж башкир? — он спросил.

— Нет, у него, кажется, дед был башкир, но сам он татарин.

Подошел какой-то человек — должно быть, Толстой, — посмотрел на них и что-то записал, вероятно, о высших целях бытия или о человеческом достоинстве.

Явившийся ей в пенснэ, с чеховской бороздкой, назвавшийся Антоном Павловичем, доктор решил сразу осмотреть ее, но Анна ни за что не хотела раздеться, а, напротив, шутя или играя роль, раздела его в номере, после чего скрылась с захваченною одеждой.

Киров и Троцкий привезли в Крым Ленина: Владимир Ильич разбух, был малоподвижен — обернутый какой-то паутиной, он походил на кокон. Антона Павловича пригласили осмотреть вождя, и доктор с удивлением обнаружил внутри больного биение какой-то пробивавшейся новой жизни.

Киров оказался совсем юным и более походил на мальчугана, нежели на партийного функционера — все звали его просто по имени; Сережа интересовался балеринами и скоро близко сошелся с приехавшей к морю Павловой и ее собакой.

Море катило волны: несоединимое сливалось, нераздельное делилось.

С Троцким приехала Анна, и доктор опять любовался ее ужасной и жестокой прелестью: коричневое платье снова перекрашено было в черное.

«Она едина в трех лицах», — смотрел Антон Павлович, не думая до поры о лицах четвертом, пятом, шестом…

Шестом, разбежавшись, он отталкивался от земли, переворачивался ногами вверх, цеплял подошвами облако. Потом надевал пенснэ, садился в гамак и специальным пальцем проводил по чеховской бороздке.

Глава десятая. Небесное создание

Смирись, гордое облако!

Потрудись, гордое!

Задетое сильными ногами, облако стало облачением.

Не кучею белых одежд, охапкой брошенной на небо, но облегающим покровом.

Внутри находилось небесное тело.

Столетний Пушкин, дух изгнанья, летал над грешною землей!

Он был концепцией — фаллической, если присмотреться, и связанной с оральной и анальной эротикой.

Внизу забывшийся сном жизни тридцатисемилетний Толстой стрелял из пушки.

Часть пятая

Глава первая. Галун и рюшик

Весна — пикантная дурнушка, умеющая недостаток красоты заменить искусством нравиться!

Солнечные дни, простор, широкое озеро, опоясанное сосновым лесом, свист и щелканье птиц, мягкая ласковая теплынь и многое иное, что дает торопливая северная горничная, щедрая, многозвучная и жизнелюбивая, закружили его, и Александр Дмитриевич Самарин, налитый горячей бурливой кровью, жадно пил радость бытия.

На всех дверях были резные фрукты.

Нелепые мысли рождались.

Свежесть росла с каждым мигом.

Он вынул из комода цветистый новый тук, тряхнул его и повесил на стул, спинкой кверху, достал нанковые панталоны и толковый жилет, по которому были разбросаны матовые, шоколадного цвета ветки и листья.

Прошумев, добрый самаритянин!

Давнишняя история имела здешние корни.

Когда-то в этих местах живмя жил молодой Богомолов — наскучив бездействием, однажды он причесал голову глаже обыкновенного.

Вдоль стен стояли шатающиеся лавки из необтесанных досок, в углу была обязательная квашня под образами и стол, обделанный топором. Ткацкий станок скрадывал еще одну стену, за ним непременно скрывалась низкая кровать с ободранной постелью. На веревке болталась качалка. У дверей Самарин встречал лоханки, ведра и бочки; скарб, состоявший по большей части из горшков, намозолил ему глаза.

Самые старики еще помнили.

— Не было у него содержания, — они говорили, — одна форма. У Богомолова.

Весна звала за собою: Ню-ша!

Длинную шею она задрапировала в высокий воротничок, отделанный ажурным галуном и нежным бледно-розовым рюшиком.

До встречи с ней он был гораздо спокойнее с другими женщинами.

Весна играла зонтиком — черной гуттаперчевою тросточкой Самарин стучал по окнам: выходи!

Выстроивши стариков по ранжиру, Александр Дмитриевич привел их в номер.

Сумерки сгущались.

В цветистом туке, нанковых панталонах и толковом жилете фигура, сидевшая у стола, походила на цветущее дерево или, может быть, на большой стул, запутавшийся у дерева в ветвях.

Инвалиды определялись.

Струя запахов пролилась по комнате: Пушкин, потом Гоголь.

Палки скорняков барабанили, выбивая колечки волос из меха.

— Он, — наконец старейшина вынес вердикт. — Богомолов!

Глава вторая. Телега подъедет

В форме Богомолова воплотилась народная тяга к свободе слова и торжеству идеалов — государь был недоволен, призвал Бенкендорфа под светлые очи, топал ногами, плевался, грозил превратить в ящерицу и съесть с яичницей.

«Племянничек твой!» — изволил засунуть сатрапу в уши второй и четвертый палец. — Ишь!»

«Голову ему оторву!» — Бенкендорф поклялся.

Не было еще ни Толстого, ни Федора Михайловича — думать пришлось самому.

В цилиндре Богомолов гулял по проспекту, смотрел в монокль и постукивал тросточкой: кон-сти-ту-ция! Жандармы набросились, схватили, затолкали крамольника в черный воронок, но на выходе извлекли лишь цилиндр, тросточку, перчатки, яркий жилет и козловые сапожки: бесследно Богомолов исчез!

Туда, казалось бы, ему и дорога — только вот стали с тех пор происходить в столичном городе странные вещи: стучал кто-то неуловимый по ночам в окна первейших сановников, в небе восходила каторжная, наколотая луна, горбатые являлись и холодные, шестипалые бросали камни, нарушился Обмен Веществ, колечки кудрявых волос навивались на пальцы; черный монах молился лисице, мыши и шести породам ящериц.

Это еще полбеды, но стали беременеть девки под самым строгим присмотром!

Всё свалили на Пушкина.

Была подстроена дуэль.

Дрались на топорах.

У Пушкина оказалась отрублена голова, его противник потерял нос.

Наследие Александра Сергеевича немедленно растащили: «Евгения Онегина» присвоил Гоголь, а после него шедевр буквально разорвали на части; вошедшие в силу Федор Михайлович и Толстой свои куски изуродовали до полной неузнаваемости: так получились «Преступление» и «Анна Каренина».

Оба романа написаны были в форме дерева.

Дерево Федора Михайловича было разлапистое, сучковатое, дуплистое, с замшелою корою, с подгнившими листьями и неприятным резким запахом: в нем жили галки, кричавшие с голодухи пугающими, резкими голосами.

Дерево же Толстого, двуствольное, заряжено было оптимистическими тугими бутонами и плодами, в нем вили гнезда соловьи, певшие любовные песни.

Лазавший в детстве по ветвям Самарин скоро сорвался с дерева Федора Михайловича, долго прикладывался ко льду и даже ездил на каток к Зоологическому саду, где его принимали за девочку и пускали в домик, где дамы снимали коньки.

Там Саша Самарин видел Толстого.

Прятавшийся в грудах висевшего вдоль стен женского платья Толстой делал мальчику жест молчать.

— Чего же бабенкам делать? — иногда, впрочем, Толстой говорил. — Вынесут кучки на обочину, а телега подъедет.

Самарин молчал.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.