12+
Чернеев бор

Бесплатный фрагмент - Чернеев бор

Объем: 138 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

ЧЕРНEЕВ БОР

глава первая

Теснота сердца

Дон в тот год разлился широко, лениво облизывая песчаные косы. Возле куреней пахло вяленой рыбой, горькой полынью и лошадиным потом. Махайло, рослый казак с тяжелым взглядом и натруженными ладонями, сидел на берегу, правил поломанное весло. Работа привычная, спорая, но мысли его были далеко от речных струг и казачьей вольницы. К нему подошел старый казак по прозвищу Бирюк, сел рядом, долго набивал трубку, искоса поглядывая на соседа.

— О чем кручинишься, Михайло? — спросил старик, щурясь на солнце. — Сабля у тебя острая, конь добрый, в походах удача за тобой следом ходит. Чего тебе еще, молодому казаку, в этой жизни не хватает?

Михаил оотложил нож, провел рукой по шероховатому дереву весла.

— Тесно мне, дядька Еремей. В груди тесно. Недавно в набеге видел я, как наши полонян вели. И вроде бы всё по правде — враг он и есть враг. А в глаза глянул мальчонке одному… и ровно обожгло. Вся наша воля, она ведь на крови замешана. Ищем правды, а находим лишь новую обиду.

Бирюк хмыкнул, выпустив облако дыма.

— Жизнь такая, Махайло. Либо ты, либо тебя. Бог высоко, Царь далеко, а степь — она слез не любит.

— А я не слез ищу, — тихо отозвался Михаил. — Я Тишины ищу. Такой, чтоб за ней голос Божий услышать можно было. Здесь же, за сабельным звоном да за чаркой хмельной, ничего, акромя себя самого, не слышно. А если и слезу, то свою, за грехи пролитую.

Вечером, когда станица затихла и только костры догорали, Михаил ушел далеко в степь. Он упал на колени в высокую траву. Небо над ним было огромное, усыпанное звездами, точно риза Господня.

— Господи, — прошептал он, и голос его дрогнул. — Не вижу я пути своего. В руках железо, а в сердце холод. Всюду смерть, а жизни не нахожу. Позови меня, Господи, как звал Ты рыбарей на море Галилейском. Укажи место, где смогу я не плоть свою тешить, а Тебе единому служить. Опротивела мне воля человеческая, хочу воли Твоей святой. В ту ночь ему не спалось. Он взял в руки старую Псалтирь, единственное наследство от матери, и при свете луны стал читать. Слова ложились на душу, как капли росы на иссохшую землю: «Удалихся бегая, и водворихся в пустыни…»

Прощальный поклон

Утро выдалось туманным. Река словно укрылась белым саваном, пряча в своих камышах и лодки-струги, и заснувших дозорных. Михайло не спал. Всю ночь он провел в молитве и лишь с рассветом уселся у костра, но не грелся, а смотрел на огонь, прощаясь с прошлой жизнью. Рядом на траве лежало его снаряжение: верная сабля в потертых ножнах, чекмень, нагайка. Все это теперь казалось ему чужим, словно принадлежало другому человеку.

Когда солнце едва позолотило верхушки тополей, Михайло поднялся и направился к куреню атамана. Атаман Савелий, старый воин с лицом, изрубленным шрамами, как старая колода, сидел на пороге и чистил пистоль.

— Ба, Михайло! — басовито пророкотал он, не поднимая глаз. — Чего ни свет ни заря? Аль конь застоялся, аль в поход не терпится, чтобы удаль свою разгулять? Погоди, скоро на Азов пойдем, там нагуляешься.

Михаил подошел ближе и, к удивлению атамана, не приложил руку к папахе, а низко, до самой земли, поклонился.

— Батько Савелий, не гневайся, — голос Михаила был тихим, но твердым, как камень. — Не за зипунами я пришел и не за славой. Отпусти меня, атаман. Ухожу я из войска.

Савелий замер. Медленно поднял голову. Глаза его, привыкшие видеть смерть в упор, сузились.

— Куда это? — процедил он. — К турке переметнуться решил? Аль к Москве, к воеводам в услужение? Знаешь ведь закон казачий: из круга выход один — в воду с камнем на шее, коли предательство мыслишь.

— Не предательство в сердце моем, — Михаил прямо встретил взгляд атамана. — Богу служить хочу, батька. Не силой человеческой правду искать, а милостью Его. Тесно душе моей в сабельном звоне. Прости, коли в чем не угодил, но не могу боле кровь лить. Ничью.

Атаман долго молчал. В тишине было слышно, как в реке плеснула большая рыба. Савелий встал, подошел к Михаилу вплотную. Он искал в его лице страх или лукавство, но видел лишь тихую, выстраданную решимость.

— В монахи, значит… — Савелий сплюнул в пыль. — Такого бойца потерять. Ты ж в бою как бес был, Мишаня. Кто теперь за тобой пойдет?

— За мной Господь пойдет, батька. А в бою я не бесом был, а гордецом. О том и плачу теперь.

Атаман тяжело вздохнул, махнул рукой:

— Иди. Гневаться не буду — на Бога гневаться грех. Но казакам сам скажи. Негоже по-тихому, как тать в ночи, уходить.

Михаил вышел на майдан, где уже собирался народ. Казаки просыпались, чистили коней, смеялись. Увидев Михаила без оружия и в одной простой рубахе, они затихли.

— Браты! — выкрикнул Михайло, и голос его разнесся над берегом. — Простите меня, грешного! Ухожу я от вас. Не обиду затаил, не корысть ищу. Душа горит, Бога просит. Кому должен был — простите, кого обидел словом али делом — не поминайте лихом.

Толпа загудела.

— Михайло, ты чего? — крикнул молодой казак Степан, его верный напарник в дозорах. — А как же клятва? А как же воля наша?

— Воля, Степа, она в Боге, — Михайло подошел к другу и крепко обнял его. — А мы тут всё за волю принимаем возможность по своей прихоти жить. А прихоть — она злее цепей. Береги себя.

Михаил снял с пояса кошель с остатками жалованья и бросил его на траву:

— На общую свечу в храм наш, помяните мою грешную душу.

Он взял заранее приготовленную холщовую сумку — в ней только сухари, Псалтирь, образ Николы Угодника, да сменная рубаха. Взял посох, вырезанный из вербы. И, не оборачиваясь, пошел прочь от куреней, в сторону лесов, что синели на горизонте.

Степан хотел было догнать, остановить, но Бирюк положил ему руку на плечо:

— Оставь, Степа. Он теперь в другой дозор заступает. Потяжелее нашего будет.

Михаил шел и чувствовал, как с каждым шагом тяжесть, давившая на грудь долгие годы, начинает отпускать. Он шел навстречу своей смерти для мира, и сердце его впервые за долгое время билось спокойно и ритмично, словно отсчитывая первые такты новой, бесконечной песни.

Путь к Неведомому

Дорога Михаила не была прямой, как стрела. Она петляла вместе с оврагами, пряталась в высокой траве и терялась в прибрежных плавнях. Первые дни пути казак в нём ещё боролся с монахом: рука нет-нет да и искала на бедре привычную рукоять сабли, а ухо чутко ловило топот копыт за дальним курганом. В степи человек без коня и оружия в те поры был не просто странником — он был добычей.

Путь на север был долгим, как сама память. Степь, поначалу казавшаяся Михаилу родной и понятной, теперь открывалась ему с иной стороны. Раньше он мерил её верстами дневного перехода и пригодностью травы для конского корма. Теперь же он мерил её молитвой.

Днем он шел, опираясь на свой посох. Сумка с сухарями становилась всё легче, а дух — всё тяжелее от непривычного одиночества. Когда солнце начинало клониться к закату, заливая ковыльное море багряным золотом, Михайло выбирал место для ночлега. Обычно это была ложбина, укрытая от ветра, или подножие древнего кургана, поросшего горькой полынью.

Разводить огонь он опасался, чтобы не привлечь лихих людей или татарский разъезд, поэтому ночевал в сумерках, завернувшись в старый чекмень.

— Господи, — шептал он, глядя, как загораются первые звезды. — Вот я, раб Твой. Один под Твоим небом. Раньше вокруг меня всегда были люди, смех, ругань, храп товарищей. А теперь — только ветер. Отчего же мне так страшно в этой тишине?

Тишина и впрямь была пугающей. В ней не было пустоты; напротив, она казалась наполненной тысячами невидимых глаз. Степь дышала, шуршала мышью, вскрикивала ночной птицей. Но постепенно, через неделю такого пути, странник стал замечать, что тишина начинает с ним разговаривать.

В одну из ночей, когда луна висела над степью, точно серебряный ковш, Ммхайло долго не мог уснуть. Он сел на землю, скрестив ноги, и закрыл глаза. Он пытался творить Иисусову молитву, как советовал ему один старый монах, заходивший когда-то на Дон.

— Господи, Иисусе Христе… — начинал он, но мысли улетали к брошенному куреню, к запаху печеного хлеба, к лицу матери.

Он открыл глаза и посмотрел на звезды. И вдруг почувствовал, что небо — это не пустота над головой, а живое присутствие Божие. Оно не давило, оно обнимало. Михаил замер. В этот миг всё вокруг — и стрекот цикад, и шелест травы, и холодный свет луны — слилось в один стройный, беззвучный гимн Творцу.

— Так вот Ты какая, Тишина… — прошептал он, и слезы сами покатились по его обветренным щекам. — Ты не отсутствие звуков. Ты — присутствие Слова. Божественной Тайны.

В тот миг он впервые по-настоящему почувствовал, что не один. Что в этой пустынной степи он более окружен заботой, чем в шумном войске. Это был его первый молитвенный опыт — не из книги, а из самого сердца бытия. Он просидел так до самого рассвета, и усталость не коснулась его тела.

На пятый день пути, когда Дон остался далеко позади, а впереди замаячили крутые берега Хопра, Михаила настигла первая беда. Ночевал он в заброшенном зимовье. Глубокой ночью тишину разорвал не волчий вой, а резкое ржание и гортанные выкрики.

Дверь зимовья слетела с петель от мощного удара. В проеме, на фоне звездного неба, возникли трое. По одежде — разбойные люди, из тех, что промышляли на «перелазах», не гнушаясь ни татарином, ни своим братом.

— Гляньте-ка, — прохрипел один, рослый и кривоногий, поигрывая длинным ножом. — Казак пеший! Видать, коня пропил, а совесть в траве потерял. Выворачивай суму, странник!

Михаил медленно поднялся с соломы. Сердце колотилось привычно, по-боевому. Мышцы налились силой, глаз подметил, что кривоногий держит нож неправильно, открывая бок под короткий и смертельный удар. Старый Михайло убил бы его за три секунды.

Но новый Михаил стоял неподвижно. Он вспомнил прощание на Дону. «Богу служить хочу», — сказал он тогда. А Бог — это не силе, а сила в Боге!

— В суме моей только хлеб черствый да Слово Божие, — тихо сказал Михайло, разжимая кулаки. — Берите, коли вам нужнее.

— Издеваешься, святоша? — кривоногий шагнул вперед и наотмашь ударил Михаила по лицу.

Козак пошатнулся, во рту стало солоно от крови. Ударивший замахнулся снова, но вдруг замер, встретившись взглядом с Михаила. В этом взгляде не было страха, не было ответной ярости, которую разбойник привык видеть у своих жертв. Была лишь тихая, глубокая печаль.

— Что ж ты бьешь-то, человече? — кровь стекала по бороде Михаила, но голос был ровен. — Тебе ж со мной потом перед Судией стоять. Я-то прощу, а Он — всё видел.

Разбойники переглянулись. Третий, самый молодой, суеверно сплюнул и потянул старшего за рукав:

— Брось его, Кузьма. Блаженный он… Не к добру это. Крови с него не возьмешь, а беду накличешь.

Они ушли так же внезапно, как и появились, прихватив лишь ковш для воды. Михайло остался в темноте. Лицо горело, челюсть ныла, но внутри было странное чувство победы. Не над врагом — над собой. Он не выхватил нож, который прятал в голенище на крайний случай.

— Вот теперь я действительно пеший, — прошептал он, вытирая кровь. — Спасибо, Господи, что укрепил.

Дальше путь пошел лесами. Там была другая беда — лесные топи и «черная хмарь». Под Воронежем Михайло едва не сгинул в болоте. Нога ушла в бездонную гать, и трясина стала засасывать его с жадностью голодного зверя.

— Погибаю, Господи! — вскрикнул он, хватаясь за гнилую корягу.

Коряга хрустнула. Михайло ушел в тину по грудь. И тут, в предсмертной тишине, он увидел на кочке серую птицу. Она не улетала, а смотрела на него, склонив голову. Он закрыл глаза и стал молиться — не о жизни, а о том, чтобы Господь принял его дух. И вдруг рука нащупала под водой что-то твердое — не корень, а словно камень или твердый пласт глины. Опершись на него всей силой, Михайло вытолкнул себя из липких объятий смерти.

Выбравшись на сухой бугор, он долго лежал, задыхаясь. Весь в черной жиже, изможденный.

— Живой… — прохрипел он, глядя на небо. — Значит, нужен ещё.

Чем дальше он уходил на север, тем сильнее менялся пейзаж. Степь, вскоре и вовсе уступила место густым дубравам и сосновым борам. Это была земля Тамбовская, а за ней — дикие мордовские пределы.

Однажды, переходя вброд небольшую лесную речку, Михайло остановился посередине потока. Вода омывала его натруженные ноги, смывая дорожную пыль. Он посмотрел на свои руки — мозолистые, широкие.

— Руки казака, — подумал он. — Столько раз они сжимали рукоять сабли. Столько раз наносили раны. Господи, дай этим рукам теперь созидать. Дай им силу не разрушать, а воздвигнуть Тебе дом.

Через три месяца пути, когда холщовая рубаха превратилась в ветошь, а ноги в кровь разбились о дорожные камни, Михайло увидел вдали синюю полосу лесов. Воздух здесь стал другим — густым, пахнущим хвоей и вековой дремотой. Это были земли Шацкие.

Он шел через Кермись, через глухие дубравы, пока не вышел к берегу реки Цны. Здесь, на высоком крутояре, он остановился. Лес вокруг стоял такой плотный, что солнце едва пробивалось к земле.

— Здесь, — сказал Михаил, опуская посох. — Здесь будет моя пустынь. Здесь и умру, не уйду отсюда.

Он нашел поваленную сосну, сел на неё и впервые за весь долгий путь открыл Псалтирь. Лес отозвался на его голос тихим шелестом, словно древние мордовские духи прислушивались к незнакомым словам: «Се удалихся бегая, и водворихся в пустыни…»

Он вышел на светлую опушку, а потом снова углубился в лесную чащу. Здесь свет был иным — зеленым, приглушенным. Пахло прелой листвой и грибной сыростью. Михайло шел, чутко прислушиваясь. Он знал, что где-то здесь, в «черном лесу», живут люди, которые еще не слышали о Христе.

— С чем я приду к ним? — размышлял он, пробираясь через бурелом. — Я не книжник, я не умею говорить красиво. У меня только Псалтирь да вера моя.

Михайло почувствовал, что именно здесь, среди этих вековых деревьев, и будут его «дворы Господни». Он закрыл книгу и склонил голову в долгой молитве. Он просил Бога не о легкой жизни, а о силе претерпеть всё: и голод, и холод, и ярость язычников, о которой он был наслышан.

Лес стоял здесь такой плотный, что казался непроницаемой стеной. Михайло опустил свою суму на землю.

— Ну, вот и пришли, — сказал он лесу. — Принимай жильца. Будем с тобой вместе Бога славить.

Он нашел небольшую пещерку под корнями вывернутого бурей дуба и устроил там свое первое пристанище. Это была его первая ночь в мордовской земле. Он заснул под мерный шум реки, и во сне ему виделся белый храм, сияющий среди черных сосен, и множество людей, поющих на незнакомом, но радостном языке.

Сень векового дуба

Место, где Михаил решил бросить свой посох, было суровым и величественным. Высокий берег Цны здесь круто обрывался к воде, а над обрывом стоял исполинский дуб, чьи корни, подобные узловатым рукам великана, глубоко впились в землю. Именно под этим дубом, в естественном углублении между корнями, Михаил и устроил своё первое жилище.

Первые недели были временем испытания плоти. Михаил, привыкший к сытной казачьей жизни — к жареному мясу, наваристому кулешу и крепкому меду, — теперь довольствовался тем, что давал лес. Он собирал лесные орехи, дикий щавель, кислицу и выкапывал корни рогоза, которые на вкус напоминали пресный хлеб.

— Ну что, Михайло, — говаривал он сам себе, разжевывая жесткий корень, — тело-то твое бунтует? Раньше в походах на сочных барашках жировал, а теперь вот — землица да водица. Терпи, душа того просит.

Дни его проходили в суровом ритме. Утром, как только первый свет пробивался сквозь хвою, он вставал на молитву. Михаил не знал монашеских правил, но он знал Псалтирь почти наизусть. Он вставал лицом к востоку, туда, где за непроглядными лесами вставало солнце, и голос его — густой, казачий баритон — летел над рекой:

— «Боже, Боже мой, к Тебе утренюю, возжада Тебе душа моя… в земли пусте и непроходне и безводне…»

Молитва была его главным делом. Он молился долго, чувствуя, как лес вокруг него замирает, словно прислушиваясь к странным словам. После молитвы наступало время труда. Михаил понимал, что без жилья зиму в этих краях не пережить. Но из инструментов у него был только небольшой засапожный нож — саблю-то он оставил, а топор в дорогу взять не догадался, уходил-то в спешке душевной.

Однажды на рассвете, когда над рекой стоял густой, как молоко, туман, Михаил почувствовал на себе чужой взгляд. Он не обернулся резко, как сделал бы в степи, — он медленно открыл глаза.

На другой стороне небольшой поляны, за поваленным деревом, стояли двое. Охотники. Одеты в грубые рубахи из поскони, на ногах — лапти из лыка, через плечо — луки из можжевельника. Лица широкие, скуластые, глаза внимательные и настороженные. Мордва.

Михаил медленно поднялся. Он выглядел дико: заросший густой черной бородой, в рваном чекмене, покрытом лесной пылью и грязью. Но в движениях его была странная для отшельника грация и спокойствие. Он не потянулся к ножу. Вместо этого он сложил руки на груди и низко поклонился гостям.

Охотники переглянулись. Тот, что постарше, что-то гортанно произнес своему спутнику. Михаил не понял слов, но понял интонацию — это было удивление.

Михайло сделал несколько шагов вперед, показывая пустые ладони. Затем он указал на свой дуб, на жалкий шалаш из коры, который разваливался под ветром. Потом он изобразил руками движение, будто он валит дерево и тешет бревна. Он посмотрел на пояс старшего охотника, где за ремнем висел тяжелый, кованый топор с длинным топорищем.

Михаил указал на топор, а потом на себя, жалобно и вместе с тем твердо покачав головой. Он прижал руки к сердцу, давая понять, что просит не из корысти, а ради жизни.

Старший охотник подошел ближе. Он долго смотрел в глаза Михаилу. Казачьи глаза, обычно дерзкие и пламенные, теперь светились какой-то нездешней тишиной. Охотник вынул топор, потрогал пальцем лезвие и, неожиданно для самого себя, протянул его рукоятью вперед.

Михаил принял инструмент как драгоценный дар. Он снова поклонился, почти до самой земли.

— Спаси тебя Господь, добрый человек, — прошептал он по-русски.

Мордвин ничего не ответил, лишь коротко кивнул и, обернувшись, быстро скрылся в чаще вместе с товарищем.

С этого дня жизнь Михаила изменилась. Топор в его руках пел. Он начал валить сосны — выбирал ровные, смолистые. Руки, помнившие плотницкое дело еще с детства, работали споро. Он не просто строил избу, он рубил свою первую келью. Каждое бревно он ошкуривал так тщательно, словно это был алтарный стол.

— Руби, Михайло, руби, — приговаривал он под стук топора. — Каждое дерево — это твой обет. Каждая щепа — твоя молитва.

Теперь его быт стал еще строже. Днем — тяжелый физический труд до кровавых мозолей, вечером — долгие бдения. Он ел один раз в день, на закате, размачивая в воде сухарь, который еще оставался в сумке, или горсть лесных ягод. Огонь он разводил редко, боясь привлечь лихих людей, но тепло от работы грело его лучше всякого костра.

Келья его росла. Она была маленькой, два на два сажени, но для Михаила она была просторнее любого дворца. Он вкладывал в неё всё своё покаяние. В одном из углов он соорудил грубый стол и полку для Псалтири.

Иногда он ловил себя на мысли, что лес перестал быть для него враждебным. Белки прыгали по крыше его строящейся кельи, а однажды вечером к нему на поляну вышла молодая косуля. Она долго стояла, глядя, как Михаил тешет порог, и Михаил, затаив дыхание, улыбнулся животному.

— И ты, тварь Божия, пришла на казака поглядеть? — тихо спросил он. — Ну, постой, погляди. Скоро здесь будет место, где не кровь льется, а милость просится.

В эти моменты Михаил чувствовал, что его уход с Дона был единственно верным путем. Теснота в груди прошла. На её место приходило безбрежное, как небо, чувство присутствия Того, Кому он решил посвятить каждый свой вздох.

ледяное безмолвие

Осень в мордовских лесах в тот год выдалась затяжной, слезливой. Река Цна потемнела, стала тяжёлой, как свинец, а по утрам над ней стлался такой туман, что Михаил, выходя из кельи, не видел собственных рук. Но вскоре ударили первые морозы. Земля звеняще застыла, и небо, очистившись от туч, стало высоким и колким.

Михаил успел подвести келью под крышу, плотно законопатив пазы сухим мхом-сфагнумом, который он в избытке собирал на ближайшем болоте. Но двери ещё не было — проём он завешивал тяжёлой медвежьей шкурой, которую нашёл брошенной в лесу (видать, охотники оставили подпорченную).

Зима пришла в одну ночь. Тихая, властная. Навалило столько снега, что молодая сосенка у входа согнулась до самой земли.

Быт Михаила сузился до размеров его крохотной избы. Проснувшись затемно, он первым делом разгребал снег у порога. Мороз кусал за щеки, забирался под ветхий чекмень, но Михайло только крякал, разминая затекшие за ночь мышцы. Внутри кельи тепла было немного — печи он сложить не успел, соорудил лишь каменный очаг из речных валунов, дым от которого уходил в волоковое оконце под потолком.

— Ну, что, кости казачьи? — шептал он, подбрасывая в огонь сухой валежник. — Помнишь, как в походах у костра храпели, вином грелись? Теперь вот — дымом дыши да Бога моли.

Питание его стало совсем скудным. Сухари кончились ещё в ноябре. Теперь его «столом» была сушеная с осени черника, пригоршня орехов да мороженая клюква. Иногда он долбил прорубь в Цне, пытаясь поймать рыбу на самодельную снасть, но чаще возвращался с пустыми руками. Голод стал его постоянным спутником, но странное дело: чем сильнее истощалось тело, тем яснее и острее становился ум.

Молитвенный подвиг его в эту зиму стал суров. Ночью, когда лес вокруг стонал от мороза и деревья трещали, как под ударами топора, Михаил вставал на бдение. Он зажигал единственную восковую свечу (хранил её как зеницу ока) и начинал класть поклоны.

— Господи, помилуй мя, разбойника… Господи, очисти скверну рук моих, кровью омоченных… — шептал он, и пар от его дыхания белым облаком окутывал лик Святителя Николая. Это было небольшое его достояние, доставшееся от старушки матери.

Он вспоминал лица тех, кого покалечил в стычках на Дону. Вспоминал крики, плач полонянок, ярость сабельного боя. Теперь, в этой ледяной тишине, грехи его казались ему черными камнями, тянущими на дно. Он плакал — долго, навзрыд, прижимаясь лбом к холодному земляному полу. Эти ночные воздыхания были его единственным утешением. После слёз приходила тишина — не мёртвая, а живая, наполненная прощением.

Однажды, в самый разгар январских холодов, к нему снова пришли гости.

Михаил сидел у кельи, вырезая из липовой чурки небольшую миску. Снег вдруг скрипнул. Он поднял голову и увидел троих мордовских мужчин. Среди них не было того охотника, что дал ему топор. Эти были моложе, в руках — рогатины, на лицах — недоверие и злоба.

Они окружили его. Один, самый скуластый, в лисьей шапке, начал что-то выкрикивать, указывая на реку. По жестам Михаил понял: они обвиняли его в том, что он «связал» рыбу, что из-за его молитв она ушла на глубину. Язычники верили, что чужак-колдун портит их угодья.

Скуластый шагнул вперед и пнул ногой незаконченную миску. Михаил медленно поднялся. Казачья кровь на мгновение вспыхнула в нем — кулаки сжались сами собой. Он был на голову выше любого из них, и в честном бою раскидал бы их, как щенков.

Но он вспомнил Христа перед Пилатом.

Михаил разжал пальцы. Он низко поклонился мордовским мужчинам, коснувшись рукой снега. Затем он зашел в келью, вынес оставшуюся горсть сушеных ягод и протянул их на ладони вожаку.

Тот опешил. Он ждал драки, ждал страха, но не этого смиренного жеста. Вожак выбил ягоды из руки Михаила, они рассыпались по снегу, как капли крови. Мордвин замахнулся рогатиной, но замер. В глазах Михаила была такая бездонная, тихая жалость к нему, что рука язычника дрогнула.

— Не тронь его, — буркнул второй охотник на своем наречии. — Он немой дух. Таких убивать — беду на род навлекать.

Они ушли, прихватив с собой его топор, оставленный у входа.

Это было тяжелое лишение. Без топора Михаил остался как без рук. Весь вечер он провел в молитве, борясь с обидой.

— Твое, Господи, даю Тебе… — шептал он. — Видать, не заслужил я ещё этот инструмент. Коли надо будет — вернёшь. А нет — так и ветками топиться стану.

В ту ночь он молился особенно долго. А на утро, выйдя из кельи, он увидел на том месте, где рассыпал ягоды, тушу прибитого волка. Шкура была целехонька. Позже он узнал: тот самый охотник, что дал ему топор в первый раз, узнал о «набеге» молодежи. Топор он вернуть не смог — те его забросили в полынью, но прислал добычу в знак почтения к «молчаливому старцу».

Зима продолжалась, но страх перед людьми ушел. Михаил стал потихоньку запоминать слова, которые выкрикивали охотники. Он повторял их про себя, связывая с предметами. Куз — ель, эрьке — озеро… Он еще не знал, что скоро эти слова станут проводниками Слова Божьего.

испытание

Февраль в лесах близ реки Цны выдался лютым. Снега навалило столько, что келья Михаила почти полностью скрылась под белым саваном, лишь тонкая струйка дыма из волокового оконца выдавала присутствие живой души. Морозы стояли такие, что птицы падали на лету, а стволы вековых сосен лопались с пушечным громом, разрывая ночную тишину.

Михайло жил теперь в полузабытьи. Запасы его подошли к концу. Последняя горсть сушеной черники была съедена три дня назад. Он пробовал варить сосновую хвою и грызть размоченную березовую кору, но желудок, привыкший к сытной казачьей пище, сворачивался в тугой узел от спазмов. Слабость навалилась свинцовой тяжестью: руки дрожали, когда он пытался подбросить дров в очаг, а в глазах то и дело вспыхивали яркие искры.

В один из таких вечеров, когда силы почти оставили его, Михайло сидел на чурбаке, прислонившись спиной к шершавым бревнам стены. Холод пробирался под ребра, вытесняя последнее тепло.

— Ну что, Михайло, — прошептал он пересохшими губами, — вот и пришла твоя истинная воля. В степи-то легко было быть смелым, когда за спиной сотня сабель и в сумке шмат сала. А здесь ты — один перед Богом. Без прикрас. Без званий. Просто прах земной.

Он закрыл глаза, и перед ним, как живые, поплыли картины прошлого. Видел он Дон, сверкающий под солнцем, слышал ржание своего верного коня, запах жареного мяса у походного костра… Искушение было велико. Враг шептал: «Встань, иди назад к людям. В Шацке тебя накормят, дадут тепло, признают за своего. Зачем тебе этот холодный гроб в лесу? Бог и в миру тебя услышит…»

Михаил встряхнул головой, отгоняя наваждение.

— Прочь от меня, лукавый, — хрипло выдохнул он. — Не за сытостью я сюда шел. Коли судил Господь здесь кости сложить — Его воля. А вспять не поворочу.

Он поднялся, шатаясь, и встал на молитву. В ту ночь он не ложился. Он бил поклоны, пока пот не залил глаза, несмотря на холод в келье. Он читал Псалтирь по памяти, слово за словом, вгрызаясь в каждый стих, как в спасительный канат.

— «Из глубины воззвах к Тебе, Господи, Господи, услыши глас мой…» — его голос крепчал, наполняясь не физической, а какой-то иной, внутренней силой.

И в этой молитве случилось маленькое чудо, доступное лишь отшельникам. На рассвете, когда он совсем обессилел, в дверь-шкуру кто-то тихо поскребся. Михаил, думая, что это зверь, осторожно отодвинул край завесы. На снегу, прямо у порога, лежала тушка крупного зайца, еще теплая. Рядом на снегу были видны широкие следы мордовских лыж, подбитых мехом.

Михаил поднял добычу, прижал её к груди и заплакал. Он понял, что те самые язычники, которых он так опасался, теперь потихоньку кормили его, как вороны пророка Илию. Они видели его подвиг, его тишину и невольно проникались уважением к этому странному «русскому богу», который давал человеку силы жить там, где другие умирали.

С этого дня началось его медленное «ученичество». Когда морозы чуть отпустили и солнце стало пригревать сильнее, к его келье стали приходить те двое охотников, что видели его зимой. Они приносили то кусок вяленого лосиного мяса, то сушеную рыбу. Они не заходили внутрь, садились поодаль на бревнах и молча наблюдали за Михаилом.

Михайло, понимая, что Слово Божье нельзя проповедовать без слов человеческих, стал жестами и мимикой выведывать у них названия вещей. Он указывал на дерево, на воду, на огонь.

— Тол (огонь), — говорил охотник, указывая на очаг.

— Тол… — повторял Михаил, пробуя слово на вкус. Оно было коротким и жарким, как сама искра.

— Ведь (вода), — продолжал мордвин, указывая на реку.

— Ведь… — вторил Михаил.

Так, день за днем, он начал складывать в своей голове слова этого сурового народа. Он записывал их угольком на гладких дощечках, чтобы не забыть. Он видел, что мордовские охотники — люди прямые, суровые, но честные. Их «зверонравие», о котором говорили в Шацке, было лишь коркой, за которой скрывались простые человеческие нужды и страхи перед грозными силами леса.

Однажды старый охотник, которого звали Кутла (Михаил наконец узнал его имя), привел с собой маленького сына. Мальчик сильно кашлял, его бил озноб. Кутла смотрел на Михаила с надеждой и страхом, указывая на ребенка.

Михайло понял: его просят о помощи. Он не был лекарем, но он знал силу молитвы и простого человеческого тепла. Он завел мальчика в келью — там уже было натоплено, пахло ладаном и сухими травами. Он уложил его на свою лежанку из сосновых веток, накрыл старым чекменем.

Михаил встал на колени перед иконой святителя Николая.

— Отче Николае, — молился он так просто, как говорят с близким отцом. — Помоги дитяти. Не ради меня, грешного, а ради отца его, чтобы увидел он свет Господень. Исцели его, чудотворче святый!

Он повернялся, перекрестился и перекрестил лоб мальчика. Потом долго поил его отваром из липового цвета и малинового листа, который заготовил еще осенью. Ребенок уснул. Кутла сидел у порога, не сводя глаз с сына.

Ночь прошла в тишине. А наутро мальчик открыл глаза, улыбнулся и попросил пить. Лихорадка ушла. Кутла, увидев это, пал на колени перед Михаилом и попытался поцеловать его руку. Михаил быстро отстранился, поднял охотника и указал на небо.

— Бог… — сказал он на русском. И добавил на мордовском то, что уже успел выучить: — Шкай (Бог). Шкай сделал.

Кутла долго смотрел на икону в углу. Для него это было новым откровением: Бог этого человека не требовал кровавых жертв, Он исцелял детей через молитву и доброту.

Когда сошел снег и по Цне пошли первые льдины, Михаил почувствовал, что он здесь уже не чужак. Лес принял его, а люди леса стали заглядывать к нему не с рогатинами, а с миром. Но он знал, что это лишь начало. Великая пахота на ниве Божьей только предстояла, и земля эта, заросшая сорняками язычества, требовала еще много пота и слез.

Михаил вышел на берег реки, вдыхая запах пробуждающейся земли. Он взял топор (тот самый, что Кутла вернул ему весной, выловив из полыни) и ударил по сухостойному дереву. Работа началась снова. Он строил уже не просто келью — он строил Дом Божий, Церковь во имя Святителя и Чудотворца Николая.

Собеседник и духовный отец

Весна входила в мордовские леса тяжело, словно борясь с вековой дремотой чащи. Цна уже взломала лед, и теперь её рокот, полный ярости и жизни, доносился до самой кельи. Михаил стоял на косогоре, прикрыв глаза рукой от яркого, негреющего солнца. Силы его были на исходе — зимовка выпила из него жизнь до капли, оставив лишь прозрачную оболочку, в которой едва теплился дух.

Именно в этот миг, когда тишина леса казалась абсолютной, он услышал шелест шагов. Это не был осторожный шаг зверя или крадущаяся поступь мордовского охотника. Шаги были мерными, тяжелыми и… какими-то мирными.

Из-за поворота тропы вышел старик. На нём была серая, выцветшая от солнца и дождей ряса, подбитая ветхим мехом. В руках он держал длинный посох, а на спине — холщовую суму. Это был иеромонах Пафнутий.

Михаил замер, не веря своим глазам. В этих глухих местах увидеть человека в священном сане было всё равно что увидеть ангела. Старец подошел ближе, остановился и, тяжело дыша, перекрестился на восток.

— Мир дому сему, коли есть в нём мир, — тихо произнес он, и голос его, старческий, но звонкий, пронзил Михаила до самого сердца.

Михайло пал в ноги старцу.

— Отче… Как? Откуда?

— Из Волока на Ламе я, чадо. Слыхал небось, о Иосифовом монастыре? Долго шел сюда. Промысл Божий — он ведь идеже хочет водит. Приснилось мне Великим постом, что в Черном лесу, что за Рязанщиной, искра горит, да ветром её задувает. Вот и пошел на свет.

Они сидели у кельи Михаила до самого заката. Монах Пафнутий оказался человеком великой души и простого нрава. Он не стал сразу поучать, а первым делом развязал свою суму. Там, помимо Креста и Евангелия, оказались сухари, немного меда и — о радость! — горсть соли.

— Ешь, Михайло. Плоть-то у тебя совсем прозрачная стала. Богу работник нужен живой, а не привидение.

Весь вечер и последующие дни прошли в беседах. Это были не просто разговоры, а настоящая школа духа. Пафнутий, видя ревность Михаила, стал укреплять его в основах иноческой жизни.

— Ты, Михайло, казак, привык нахрапом брать, — наставлял старец, пока они вместе ладили новую дверь для кельи. — В степи оно, может, и гоже. А здесь враг другой. Он не саблей бьет, он унынием и гордыней берет. Ты думаешь — вот, я один, я подвиг вершу. А ты не один. Ты — малая частица в теле Христовом.

Пафнутий помогал Михаилу во всём. Своими сухими, жилистыми руками он таскал бревна, учил Михаила правильно ставить стропила, чтобы крыша не текла под весенними ливнями. Но главное — он готовил его душу.

Вечерами, при свете лучины, они читали Евангелие. Михаил слушал, и многие вещи, которые он раньше понимал лишь умом, теперь открывались ему в самой сердцевине. Пафнутий подробно исповедовал Михаила. Это длилось не один час. Михаил выложил всё — от детских обид до смертных, тяжких грехов.

— Тяжел твой груз, Михайло, — вздыхал отец Пафнутий. — Но и милость Божия безбрежна. Твое бегство в лес — это ведь не от страха перед людьми, это бегство к Отцу. Помнишь притчу о блудном сыне? Вот ты и есть тот самый сын.

В субботу вечером, после долгого покаянного плача, Пафнутий совершил то, о чем Михаил мечтал всё это долгое, страшное время. Он причастил его запасными Святыми Дарами. Когда частица Тела и Крови Христовой коснулась губ отшельника, Михаил почувствовал, как по телу прошла теплая волна, и та самая «теснота в груди», что мучила его на Дону, исчезла бесследно.

— Постриг иноческий — дело не простое, — говорил монах, когда они сидели под тем самым дубом на следующее утро. — Это обручение Невесте-Церкви. Это смерть для мира. Ты пока не спеши, Михайло. Побудь еще в послушании у Бога. Изучи язык местных, завоюй их сердца. Постригу я тебя, когда почувствую, что ты не просто отшельник, а пастырь.

Старец прожил с Михаилом две недели. За это время келья преобразилась: они укрепили стены, сложили из речных камней и глины более надежный очаг. Пафнутий учил Михаила не только молитве, но и «умному деланию» — чтобы имя Иисусово вращалось в сердце постоянно, как мельничный жернов, перетирая в муку любые помыслы.

Когда пришло время расставаться, Михаил плакал как ребенок.

— На кого оставляешь, отче?

— На Бога и на Николу-Чудотворца, — улыбнулся Пафнутий. — Я еще вернусь, Михайло. А ты — трудись. К тебе скоро люди потянутся. Видел я, как мордва в кустах прячется, на нас смотрит. Они не за хлебом придут, они за светом придут. Не погаси его в себе.

Старец ушел, оставив Михаилу благословение и Евангелие. Михаил вернулся к своим трудам, но теперь он не был одинок. В его келье незримо присутствовала та соборность, о которой говорил отец Пафнутий.

Однако, как и предупреждал старец, за светом пришла и тень. Шаман Пякша, наблюдавший за приходом «старого черного человека», был в ярости. Он видел, как Михаил и Пафнутий трудились вместе, как они пели, и этот звук казался ему опаснее любого оружия. Пякша начал обходить дома, шепча: «Двое русских колдунов затевают недоброе. Скоро лес перестанет давать зверя, если мы не выгоним того, кто живет под дубом».

Узлы созидания

После ухода старца Пафнутия в лесу воцарилась иная тишина — не гнетущая, а благодатная, словно старый монах освятил своим присутствием каждый куст и каждую тропинку. Михаил чувствовал в себе небывалый прилив сил. Теперь он не просто выживал, он созидал место, которое в его мечтах уже виделось святой обителью.

— Ну, Михайло, за дело, — приговаривал он, выходя на рассвете из кельи. — Бог помощник, а Никола — заступник.

Первым делом он решил расширить свою делянку. Земля под вековыми дубами была тяжелой, перемешанной с корнями, но жирной и черной. Михаил корчевал пни, обливаясь потом, и бережно высаживал семена, которые оставил ему Пафнутий: репу, капусту и немного гороха. Этот крохотный огородик стал для него живым календарем — по первым всходам он мерил приход настоящего лета.

Вскоре на поляне стал всё чаще появляться Кутла. Сначала он просто приносил рыбу, но, видя, как споро и умело работает отшельник, стал предлагать свою помощь. Михаил учил Кутлу обращаться с топором по-русски, а Кутла взамен открывал Михайле тайны мордовского леса.

Однажды Кутла привел Михаила к высокому, надтреснутому молнией дубу, вокруг которого стоял густой, золотистый гул.

— Мекш (пчелы), — прошептал Кутла, указывая на дупло.

Вместе они бережно перенесли рой в первую самодельную колоду — выдолбленное изнутри липовое бревно, которое Михаил устроил на опушке. К середине лета у кельи стояло уже три таких улья. Пчелы, эти божьи труженицы, стали для Михаила примером послушания. Но радость была не только в меду.

— Гляди, Кутла, — Михаил показывал другу куски желтого, пахучего воска. — Это не просто еда. Это свет. Из этого мы свечи ладить будем, чтобы Богу в храме горели.

Воск был для него сокровищем — теперь он мог не бояться ночной тьмы, читая Псалтирь и Евангелие.

Кутла также учил Михаила ловить рыбу «по-мордовски». Они плели из ивовых прутьев хитрые ловушки — морды, и ставили их в закоряженных заводях Цны. Михаил удивлялся терпению охотника: Кутла мог часами неподвижно стоять с острогой, высматривая крупную щуку в камышах. Михаил в ответ рассказывал ему о «ловцах человеков», переводя евангельские притчи на простой лесной язык.

— Понимаешь, Кутла, — говорил Михаил, когда они сидели у костра на берегу, — душа человеческая — как рыба в мутной воде. Мечется, выхода не видит. А Бог закидывает сеть любви Своей. Кто в неё попадет — тот в свет выходит.

Но пока Михаил и Кутла строили мир, в лесных чащах копилась злоба. Пякша, старый шаман, не мог простить «русскому духу» того, что самый уважаемый охотник перестал приносить жертвы старым идолам.

Испытание пришло в жаркий июльский полдень. Михаил и Кутла работали над первыми венцами будущей маленькой церкви — Михайло решил, что пора возводить дом Господень, пусть и совсем крохотный.

Вдруг из чащи вышло человек десять мордовских воинов во главе с Пякшей. Шаман был в своем ритуальном облачении: шкуры, костяные подвески, в руках — бубен. Лицо его было раскрашено сажей.

— Остановитесь! — закричал Пякша, и голос его сорвался на визг. — Вы рубите священные деревья! Духи леса стонут! Если вы поставите здесь этот дом, небо закроется, и наступит вечная тьма!

Охотники, ведомые Пякшей, угрожающе подняли копья. Кутла инстинктивно схватился за нож, загородив собой Михаила.

— Не надо, Кутла, — Михаил положил руку на плечо друга.

Михайло спокойно вышел вперед, держа в руках плотницкий топор. Он не замахнулся им, а просто воткнул его в бревно и опустился на колени.

— Пякша, — сказал Михаил на мордовском языке, который давался ему всё лучше. — Твои духи живут в страхе. Мой Бог живет в любви. Если Он позволит тебе разрушить это место — значит, я не достоин Его. Но если Он защитит — ты увидишь Свет.

Пякша, разъяренный спокойствием отшельника, подскочил к пасеке.

— Пусть же лесные сестры покарают тебя! — выкрикнул он и с силой ударил посохом по колоде с пчелами.

Улей пошатнулся и упал. Пчелы, потревоженные в самый разгар медосбора, тучей вылетели наружу. Охотники в ужасе отшатнулись — лесная пчела была лютой. Но случилось нечто странное. Разъяренный рой, вместо того чтобы наброситься на Михаила, стоящего на коленях, черным облаком облепил самого Пякшу и его спутников.

Лес наполнился криками боли и топотом бегущих ног. Пякша, бросив бубен, первым бросился в реку, спасаясь от жалящих насекомых.

Михаил поднялся, подошел к упавшему улью и, тихо шепча молитву, бережно поднял колоду. Пчелы ползали по его рукам, по лицу, но ни одна не ужалила его. Кутла, стоявший поодаль, смотрел на это, широко открыв глаза.

— Они знают тебя, — прошептал он. — И Шкай (Бог) знает тебя.

С того дня Пякша притаился, но слух о том, как пчелы защитили старца, разлетелся по всем окрестным селениям. К келье Михаила стали приходить люди — поначалу просто посмотреть на «пчелиного хозяина», а потом и за помощью. Так рядом с огородом и пасекой начал возвышаться небольшой, но все-таки храм Божий, во имя святителя и чудобвотрца Николая.

Михаил трудился с удвоенной силой, понимая: каждый день мира куплен Божьей милостью, и надо спешить, пока время благоволит.

храм и первые семена веры

К концу августа лес вокруг реки Цны налился багрянцем и золотом. Воздух стал прозрачным, как ключевая вода, и звонким от стука топоров. Церковь Святителя Николая росла ввысь медленно, но верно. Михаил, верный своему казачьему упорству, не пропускал ни одного дня: он тщательно прилаживал каждое бревно, прокладывая пазы свежим, пахучим мхом.

Кутла стал его тенью. Охотник, чьи руки привыкли к луку и ножу, теперь осваивал плотницкое ремесло. Он удивлялся тому, как из грубого дерева рождается стройная стена. Для него это было сродни магии, но Михаил объяснял:

— Это не магия, Кутла. Это лад. Бог любит порядок. Видишь, как бревна держатся друг за друга? Так и люди должны.

Однажды, когда солнце уже клонилось к закату, Кутла пришел не один. За ним, робко ступая по примятой траве, шла женщина в длинной холщовой рубахе, расшитой красными узорами, и двое детей — мальчик, которого Михаил когда-то выходил, и маленькая девочка с любопытными глазами-бусинками.

Михаил отложил тесло и вытер лоб краем рукава.

— Мир дому вашему, — тихо сказал он, приветливо склонив голову.

Кутла выступил вперед, голос его звучал торжественно:

— Это Вирява, жена моя. Она видела, как сын ожил. Она видела, как пчелы не тронули тебя. Она хочет слушать про твоего Бога.

Михаил пригласил их к костру, где в котелке томилась похлебка из лесных грибов и репы с его огорода. Пасека гудела неподалеку, наполняя поляну запахом воска и тепла. Дети поначалу жались к матери, поглядывая на икону Николы Угодника, закрепленную на стене кельи, но спокойный взгляд Михаила и сладкий кусок сотового меда быстро растопили лед.

Весь вечер Михаил рассказывал им о сотворении мира, о первом человеке и о великой Любви, которая не требует жертв, кроме чистого сердца. Он говорил медленно, подбирая мордовские слова, которые теперь ложились на душу Вирявы, как зерна в пашню.

— Твои боги в лесу злые, Вирява, — говорил Михаил. — Они просят крови, они пугают громом. А мой Бог сам пролил кровь за нас. Он как Отец — может наказать, но всегда ждет назад с любовью.

Вирява слушала, затаив дыхание. Женское сердце, привыкшее к суровым законам племени, почуяло в этих словах надежду, которой не давали заклинания Пякши.

— Я хочу, чтобы мои дети росли под взглядом твоего Бога, — сказала она наконец, указывая на строящийся храм. — Когда этот дом будет готов, мы придем сюда навсегда.

Это было рождение первой общины. Вслед за семьей Кутлы стали приходить и другие. Сначала — из любопытства, потом — за исцелением или советом. Михаил никого не прогонял. Он делился всем: медом с пасеки, овощами с огорода, рыбой, пойманной вместе с Кутлой. Но главным его даром было Слово Божье к этим темным людям.

Рядом с кельей Михаила стали появляться другие постройки. Двое молодых мордовских парней, не пожелавших больше служить Пякше, срубили себе небольшую хижину поодаль. Они помогали Михаилу на огороде и на постройке церкви. Жизнь отшельника постепенно превращалась в жизнь игумена, хотя Михаил всё еще считал себя лишь простым грешником, ищущим спасения.

Хозяйство крепло. Пасека теперь насчитывала десять колод. Михаил научился сам вытапливать воск и делать первые свечи. Когда он возжег сосновую смолу на угольке и впервые зажег такую свечу перед иконой в сумерках, Кутла и его семья замерли в благоговении.

— Это свет Христов, — прошептал Михаил. — Он светит во тьме, и тьма не может его объять.

К осени храм был подведен под крышу. Михаил сам вырезал из дуба небольшой крест и укрепил его на главке. Когда первый луч солнца отразился на этом кресте, вся лесная округа словно преобразилась.

Пякша наблюдал за этим издалека, с другого берега Цны. Он видел, как к «русскому человеку» тянутся его соплеменники. Он видел, что страх уходит из их сердец, замещаясь чем-то тихим и радостным. Шаман понимал: время его власти тает, как весенний снег. Но он не собирался сдаваться без боя. В его голове уже созревал план, как очернить Михаила перед воеводами в Шацке и настроить старейшин на разорение обители.

Но Михаил, вознося ночные молитвы в недостроенном алтаре, чувствовал лишь одно: Дух Святой уже здесь, в этих дебрях. И какая бы буря ни поднялась, сие место место уже стало твердыней, которую не сокрушить земным силам.

рождение Матфея

Август 15… года выдался на редкость тихим и медовым. Леса стояли неподвижно, напитанные зноем, а над Цной по утрам стелились такие густые туманы, что казалось, само небо спустилось на землю, чтобы укрыть строящуюся обитель. Начался Успенский пост — время короткое, но строгое, пахнущее первыми яблоками и свежим воском.

Михаил в эти дни почти не разговаривал. Он чувствовал: время его мирской жизни истекает. В душе наступила та особенная тишина, какая бывает перед большим громом или великим ливнем. Он усилил и без того строгий пост, довольствуясь лишь горстью сушеных ягод на закате, и всё чаще уходил в недостроенный храм, где среди свежеструганных сосновых бревен пахло вечностью.

В середине поста, как раз под праздник Преображения Господня, лес снова расступился. Из чащи вышел старец Пафнутий. Он шел медленнее, чем весной, опираясь на два посоха, но глаза его светились неизменной радостью. За плечами у него была тяжёлая сума — в ней он нёс монашеское облачение и всё необходимое для таинства.

— Дождался ты меня, чадо, — прохрипел старец, опускаясь на траву у кельи. — Слава Богу! А я уж боялся, что ноги не донесут. Вижу, храм-то поднял… Славное дело. Николушка святитель теперь здесь хозяин.

Три дня Михаил и старец Пафнутий провели в затворе. Михаил исповедовался за всю свою жизнь — от первых детских шалостей до последнего помысла гордыни. Старец слушал, закрыв глаза, и иногда по его щекам катились слезы.

— Крепкий ты человек, Михайло, — говорил он. — Много в тебе силы было, да вся на себя тратилась. Теперь Господь эту силу в другое русло повернет. Будешь не мечом людей разить, а молитвой мир связывать.

Постриг совершился ночью, под праздник Успения Пресвятой Богородицы. В маленькой келье, освещенной лишь парой восковых свечей с новой пасеки, было тесно и торжественно. Кутла, по просьбе Михаила, стоял снаружи, охраняя покой, не понимая до конца, что происходит, но чувствуя великую тайну.

— Что пришел еси, брате, припадая ко святому жертвеннику и ко святей дружине сей? — раздался в ночном лесу голос Пафнутия.

Михаил лежал на земляном полу, распростершись крестообразно.

— Желая жития постническаго, честный отче, — отвечал он, и голос его не дрожал.

Когда старец взял ножницы и состриг первые пряди черных с проседью волос, в лесу на мгновение всё затихло.

— Брат наш Матфей постригает власы главы своея…

Имя Матфей, означающее «Божий человек» или «Дар Божий», легло на его душу как печать. Когда старец облачил его в хитон (подрясник), параман и рясу, Михаил почувствовал, что он теперь действительно другой. Старый казак Михайло умер под этим вековым дубом, а родился инок Матфей.

Наутро старец Пафнутий причастил новопостриженного монаха. После службы они вышли из кельи. Кутла, увидев друга в черном одеянии, с глубоким, ясным взглядом, невольно отступил на шаг.

— Матфей теперь, Кутла, — тихо сказал старец Пафнутий, улыбаясь. — Отныне он ваш молитвенник.

Через день Пафнутий ушел обратно, оставив Матфею кое-что из церковной утвари и свои намоленные четки. И с этого дня жизнь в на месте сем обрела новый ритм.

Отец Матфей стал собирать Кутлу, Виряву и их детей на совместные беседы. Он усаживал их на бревна у входа в храм и, открывая Священное Писание, начинал читать, переводя на мордовский язык.

— Смотрите, — говорил он, указывая на буквы. — Это не просто знаки. Это застывший голос Бога. Через эти буквы Он говорит с нами, даже когда мы молчим.

Он учил их первой грамоте, выводя палочкой на песке имена апостолов. Но больше всего он говорил о заповедях и о любви.

— Кутла, ты великий охотник. Ты знаешь закон леса: не убивай лишнего, бери только то, что нужно для жизни. А Бог дает закон сердца: не делай другому того, что себе не хочешь. Если в сердце живет злоба — никакая дичь впрок не пойдет.

Вирява слушала, как он объясняет притчу о сеятеле, и смотрела на их огород, где к осени налились тяжелые головы репы и пожелтели тыквы.

— Ты, Матфей, сам как сеятель, — сказала она однажды. — Мы были как эта лесная земля, заросшая терновником. А ты пришел и стал его выкорчевывать. Тяжело это, больно, но зато теперь в нас что-то доброе растет.

Наступила осень — время сбора первого урожая. Мордва из соседних деревень приходила посмотреть на чудо: на огороде «чужака» овощи выросли крупнее и слаще, чем в их лесных лощинах. Матфей делился всем. Каждую репу, каждую связку гороха он отдавал с благословением.

— Берите, люди добрые. Это земля Божия дала. Нам на пользу, Ему во славу.

В сентябре, в день Рождества Богородицы, Кутла первым из своего рода попросил крещения. За ним последовала Вирява и дети. Матфей приготовил купель в водах Цны. Он крестил их медленно, с великим благоговением, давая новые имена. Кутла стал Киприаном, Вирява — Варварой, а деток нарекли именами Иоанн и Мария.

Когда они вышли из воды, облаченные в белоснежные рубахи, всё лесное поселение словно осветилось. Это были первые христиане в мордовских дебрях, первые живые камни будущего монастыря.

Но пока они радовались сбору урожая и духовному рождению, шаман Пякша в своем селении совершал страшный обряд. Он видел, что «чернец Матфей» забирает его людей не силой, а хлебом и словом.

— Он околдовал землю! — кричал Пякша, бросая в костер змеиную кожу. — Он крадет наш урожай себе в огород! Если мы не сожжем его дом до зимы, духи леса нашлют на нас мор и голод!

Пякша подговаривал молодежь, чьи сердца были еще горячи и полны суеверий. Он знал: скоро пойдут осенние дожди, пути размокнут, и обитель Матфея окажется отрезанной от крепости Шацк. Это будет время для мести.

Матфей же, убирая последние ульи в омшаник, сушил и вялил на зиму овощи, чувствуя приближение бури. Но теперь он уже не был просто отшельником. Он был пастырем малого стада, и ответственность за этих людей давала ему такую силу, какой он не знал даже в самые жаркие казачьи битвы.

Огненное искушение

Октябрь в мордовских лесах выдался сухим и ветреным. Лес стоял багряный, настороженный, словно предчувствуя беду. Матфей, окончив дневные труды на пасеке, затворил омшаник — теплое бревенчатое строение, куда он вместе с Киприаном (бывшим Кутлой) бережно перенес все десять колод с пчелами на зимовье.

— Спите, божьи труженицы, — тихо шептал инок, крестя запертую дверь. — Даст Бог, весной снова загудите во славу Божью.

Он не знал, что в ту самую минуту в глубоком овраге за рекой Пякша поил хмельным медом пятерых молодых парней, чьи взоры были мутны от ненависти и суеверий.

— Видите этот огонь? — шаман указывал на костер. — Так должен сгореть пришелец и всё его колдовство. Он запер лесных духов в свои деревянные ящики, и они плачут там, отдавая ему сладкий сок. Если не сожжем — духи проклянут ваш род!

Глубокой ночью, когда луна скрылась за тяжелыми тучами, тени скользнули к обители. Матфей спал чутко, по-казачьи, да и не лежа, как обычно, а полусидя. Он старался не ложиться, чтобы таким образом не давать телу полного покоя, а всегда быть готовым на молитву. Его разбудил не крик, а странный, зловещий треск и запах гари, который не спутать ни с чем.

Выбежав из кельи, он замер: омшаник пылал. Сухое дерево, пропитанное воском и прополисом, занялось мгновенно. Язычники стояли поодаль, подбрасывая в огонь бересту, и в свете пламени их лица казались масками демонов.

— Господи, помилуй! — воскликнул Матфей, бросаясь к огню, но жар был такой силы, что подойти было невозможно.

Внутри слышался жуткий, предсмертный гул сотни пчел. В этом гуле Матфею почудился стон самой природы. За несколько минут всё, что он с таким трудом созидал вместе с Кутлой, превратилось в груду углей. Пасека, дававшая воск для свечей и утешение в виде сладкого меда, погибла.

Окрыленные успехом, поджигатели с диким криком бросились к деревянному храму Николая Чудотворца. Они несли факелы, готовые вонзить их в пазы сухих сосновых бревен.

— Жги капище чужого Бога! — вопил Пякша из темноты.

Один из молодых парней, самый ярый, подбежал к стене алтаря и замахнулся факелом. Матфей упал на колени прямо в дорожную пыль, раскинув руки крестом.

— Святителю отче Николае, защити дом Божий! Не ради меня, но ради малых сих, к свету идущих!

Случилось невообразимое. Парень ткнул факелом в сухой мох между бревнами, но пламя, коснувшись стены, вдруг… померкло. Словно невидимая ледяная рука сжала огонь. Он пробовал снова и снова, искры летели на дерево, но оно оставалось холодным, как речной камень.

Другие поджигатели бросились с разных сторон. Они обкладывали углы храма сухой соломой, раздували пламя, но огонь гас, едва приблизившись к Церкви. Воздух вокруг храма стал плотным и тихим, и в этой тишине было слышно лишь мерное чтение молитвы Матфея.

Страх, древний и безотчетный, сковал молодых язычников. Они бросали факелы и отступали. Пякша, видя, что его колдовство бессильно, завыл и скрылся в чаще, бросив своих соплеменников.

Прошло три дня. Выпал первый, робкий снег, прикрыв пепелище омшаника чистой белой ризой. Матфей сидел на обугленном бревне, молясь о погибших пчелах и о заблудших душах.

Скрип снега заставил его поднять голову. Из леса вышли те самые пятеро парней. Они шли медленно, без оружия, с непокрытыми головами. Впереди шел тот, кто первым занес огонь над алтарем. Они подошли и все, как один, пали ниц перед иноком.

— Мы видели чудо, старец, — прошептал вожак, не смея поднять глаз. — Твой Бог сильнее огня. Твой Бог живой, а наши идолы — прах. Мы сожгли твоих пчел, мы виноваты перед тобой и перед небом. Убей нас или прогони, но мы не можем больше служить Пякше.

Матфей поднялся, подошел к ним и по очереди поднял каждого с земли.

— Не я вас сужу, — тихо сказал он, и в голосе его не было ни тени злобы, только бесконечная скорбь. — Пчел жалко, они Божьи твари были. Но если через их смерть ваши души воскресли — значит, жертва их принята.

Они стояли, опустив головы, и слезы капали в свежий снег.

— Мы хотим очиститься, — сказал вожак. — Крести нас, Матфей. Хотим пить ту же воду, что и Киприан. Хотим строить этот дом, который не горит.

Матфей повел их к Цне. Вода была ледяной, но парни даже не вздрогнули. В ту предзимнюю пору, под сенью заснеженных сосен, Матфей крестил своих бывших врагов водой и Духом. Они вышли из купели другими людьми — не ярыми воинами леса, а кроткими делателями Христовыми.

Теперь община выросла вдвое. Пепелище омшаника стало напоминанием о том, что путь к Богу лежит через огонь испытаний. Матфей же понял: храм, построенный не только из дерева, но и из молитвы, необорим. А Кутла-Киприан, видя новых братьев, только качал головой:

— Раньше мы охотились на зверей, Матфей. А теперь твой Бог охотится на нас… и ловит нас Своей любовью.

Соборная зима

Первый снег, прикрывший пепелище омшаника, стал для обители покровом тишины и покаяния. Молодые мордовские парни, еще недавно державшие факелы, теперь с раннего утра и до поздней ночи работали бок о бок с Матфеем и Киприаном. Тяжелый труд был их добровольной епитимьей. Они расчищали обгорелые останки, бережно складывали уцелевшие венцы и под руководством преподобного начали рубить новый дом для будущих пчел.

— Рубите крепче, братья, — наставлял Матфей, обтесывая бревно. — Огонь дерево испытал, теперь мы его молитвой укрепим. Дух дышит, где хочет, и из пепла жизнь воссияет.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.