18+
Чемодан, вокзал, Россия

Бесплатный фрагмент - Чемодан, вокзал, Россия

Сборник очерков и рассказов

Объем: 204 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Ни о чем (вместо предисловия)

И снова — свет средь сплошной мглы: трепетный печальный огонек в одиноком моем окошке… И утренний крепкий чай, и чистый лист бумаги, и остро заточенный карандаш, и привычные — смятение, неуверенность и волнение перед этим нетронутым, кристально-чистым, как совесть праведника, листом. На всем белом свете — только ты и этот белый, не замаранный еще лист бумаги. И тусклый огонечек в твоем окне, который может служить маячком для кого-то заплутавшего в ночи. Только ты и лист бумаги… А между тобой и этим листом — километры дорог, пройденных тобою за прожитую жизнь, тысячи и тысячи встреч, впечатлений, мыслей и чувств. И, самое главное — твоя совесть и твое извечное желание излить свои чувства, выплеснуть их на бумагу. Что из этого всего получится — каждый раз загадка. Даже для тебя самого. В том-то и прелесть, и невыразимая радость, и неразгаданная тайна творчества. Самого процесса — невыразимый восторг. И, как у Цветаевой — извечная холодная тяга письменного стола.

Вот недавно мой старший товарищ и коллега по газете Алексей Черниченко обронил с досадой: дескать, писать в стол, увы, не умею. А я вот умею — и большую часть жизни пишу в стол. И это — мое спасение с самого начала, когда впервые с трепетом и волнением, просто неописуемым, взялся я за перо, еще будучи офицером. Ну, ладно, с газетным творчеством, можно считать, все ясно. Там действительно знаешь, для чего садишься за стол, к какой цели ведешь свое перо и, главное, в общих чертах представляешь своего читателя. С рассказами уже все значительно сложнее — читателя своего ты как-то худо-бедно нарисовать еще сможешь. Хотя с перспективами дальнейшими самого рассказа — все туманно и неопределенно. И уж совершенно непонятно для стороннего наблюдателя — зачем ты год от года пишешь всякие-разные наблюдения и рассуждения, зная точно, что это никому-никомушеньки, кроме тебя самого, не нужно.

Раньше дневник был бумажным — мысли твои, чувства и наблюдения сначала терпеливо укладывались в общую тетрадь. Теперь же он стал электронным, записи называются блогами. В результате — рассеялись в загадочном информационном пространстве, называемом сетью, твои чувства-мысли-душевные терзания, спрессованные в блоги, которые ты даже не пытаешься хоть как-то продвигать… А зачем? Первый блог, как я сейчас это понимаю, стал и моей первой публикацией в большой, не армейской прессе Назывался он «Бомжи и боссы» и был напечатан в самой тиражной и популярной в 90-е годы киевской газете «Киевские ведомости». В нем я с чувством поиграл с этими аббревиатурами: бомж — значит, без определенного места жительства, а босс — без определенных средств к существованию, приложив все это к участи бывшего советского офицерства, оказавшегося на распутье, зачастую и впрямь без определенных средств к существованию.

С этой заметкой я и пришел впоследствии, сразу после увольнения из армии, в свою первую редакцию. Это была киевская районка с претензией на общегородскую газету: «Горожанин». И, о чудо! — через некоторое время был принят в штат корреспондентом — удача для меня на тот момент небывалая. Первый мой редактор Яков Михайлович Махлин и выявил во мне однажды одну интересную особенность.

Однажды… Однажды в нашей газете случился вынужденный трехнедельный простой — у хозяина банально не было свободных денег на выпуск очередного номера. И мы, полтора десятка газетных тружеников, оказались в вынужденных отпусках с сохранением минимального жалования. И была весна — роскошная киевская весна, май месяц. Гонимый из дому этой самой весной, слонялся я как-то по городу и забрел, конечно же, на любимый свой Андреевский спуск, и посидел в раздумьях на вершине горы Воздыхательницы, как советовал в своем знаменитом очерке «Дом Турбиных» Виктор Платонович Некрасов. А после, задыхаясь от разнообразных весенних ароматов — цветущей сирени, свежей влажной земли, первой травы; тревожащих запахов Подола: реки, порта, свежего хлеба и… борща, — прошелся по сотни раз уже исхоженной булыжной мостовой этой чарующей, волшебной, будоражащей воображение старинной киевской улочки, в очередной раз вобрав душой всякую милую сердцу деталь, приветливый облик каждого хорошо знакомого старого дома за новым поворотом, каждую характерную черточку этой улицы и всю ее прелесть разом. Не исключая мимолетной улыбки пролетающей мимо девчонки на высоченных модных каблучках: цок да цок! — в развевающемся по ветру невесомом плащике…

И из всех этих весенних впечатлений и чувств однажды утром у меня родился небольшой очерк, нет — скорее, маленький рассказ-зарисовка. В общем — нечто неопределенное, сокровенное и оттого очень дорогое сердцу. Ни для какой цели не предназначенное — чисто для себя, для души, для свободного ящика письменного моего стола, доставшегося в наследство, к слову, от прежнего хозяина квартиры, известного, между прочим, кинокритика, эксперта в украинском кинематографе. Но это уже другая история…

Наши вынужденные каникулы неожиданно закончились. Помню первый сумбурно-суетный день в редакции: в конце недели сдача номера! Вызывает меня Яков Михайлович, — а я, надо заметить, среди пишущих был в «Горожанине» самым молодым, — и говорит: «Ну, что у тебя там есть в запасе?» Я от неожиданности только развел руками — тем более что до этого писал заметки в основном по заданию редакции. Яков Михайлович глядел на меня поверх своих роговых очков, держащихся на кончике носа, строго и с укоризной: дескать, номер чем-то нужно заполнять! Хотя сквозь эту напущенную строгость в глазах его проглядывали ироничные искорки. Здесь я и вспомнил про свой очерк ни о чем. И не очерк даже — попробовал бы я только заявить Якову Михайловичу, что написал очерк, выслушал бы целую лекцию об этом серьезном и трудном жанре в журналистике — а так, бог весть что. И говорю: так, мол, и так, есть у меня одна заметка… «О чем?» — спрашивает строго редактор. А я только неопределенно развожу руками, пытаясь сформулировать то, о чем я написал этот самый очерк — не очерк, в общем, заметку, и смущенно-виновато отвожу от начальника глаза: чем занимался целых две с хвостиком свободных недели, непонятно — получается, что гулял и любовался видами любимого города, следил за облаками, проплывающими над Старокиевской горой. «Неси!» — дошел до меня строгий окрик редактора сквозь напряженный гул мыслей в голове. Благо, я жил тогда в нескольких всего остановках от редакции, на живописной окраине Киева, названной кем-то Кадетской рощей, хотя исторически эта самая роща тянулась когда-то от кадетского корпуса (потом ставшего штабом киевского военного округа, а в новые времена — и вовсе министерством обороны) вдоль всего Воздухофлотского шоссе аж до выезда из города. В общем, через полтора часа моя разлапистая непричесанная рукопись лежала уже перед редактором. Он прочитал ее при мне за пять всего минут (Ну, вот — пишешь, пишешь по полдня и больше!..), снова внимательно посмотрел на меня поверх очков, как на первоклассника, и вымолвил: «За неимением ничего другого — пойдет и это».

Через неделю я с замиранием сердца листал, пристроившись у широкого окна в редакционном коридоре, свежеотпечатанный, пахнущий типографской краской номер «Горожанина». И вот наконец на третьей странице увидел широкую полосу с весело подпрыгивающими, словно дразнящими читателя буквами заголовка: «По спуску к облакам». Сам бы я сроду не додумался до такого лаконичного и точно отражающего мои собственные чувства заголовка: вот ты поднимаешься по спуску вверх — туда, где Старокиевскую гору венчает ажурная, словно бы игрушечная Андреевская церковь, творение архитектора Растрелли, и по мере преодоления этого сотни раз уже исхоженного в разное время пути душою и впрямь словно бы возносишься к самим облакам… Я долго еще поедал глазами каждую строчку своего вдохновенного «творения», спрятавшись от сторонних глаз в дальнем конце загибающегося шахматным конем (проще говоря, буквой «зю») нашего редакционного коридора. Как вдруг до моего уха донесся разговор двух проходящих от входа по направлению к кабинетам корифеев журналистики: Георгия Алексеевича Птицы, фронтовика, свыше 40 лет возглавлявшего журнал «Украинский спорт», и Якова Михайловича. Первый говорил с характерной живинкой в голосе: «А Сережа-то наш какой молодец, выдал зарисовку, гляди, как настоящий маститый писака!». — «Да, может, когда хочет», — сдержанно отозвался мой первый редактор. Потом, оставшись с глазу на глаз со мной в своем кабинете, он так же сдержанно заметил: «А у тебя неплохо получается писать в свободном полете!» Я вопросительно повел бровями. «Ну, в общем, когда над тобой не довлеет газетный жесткий ритм и не висит четкое редакционное задание», — пояснил Яков Михайлович. А потом еще заметил напоследок, задумчиво глядя на шелестящие свежей листвой березки и клены за окном: «Так и есть — самое ценное и лучшее мы пишем для себя и, как правило, в стол».

Вот и повелось с тех самых пор: самое сокровенное — для себя, стало быть, в стол. И если из всего написанного за последние четверть века «для себя» что-то неожиданно становилось востребованным и выходило в свет: в виде газетной статьи, книжки или поэтического сборника — считаю это подарком судьбы. И продолжаю писать эти вот свои нехитрые заметки «ни о чем», обозначая таким образом немудреные вешки собственного нелегкого в общем жизненного пути. И выкладываю их в свой блог в интернете, как будто запуская в космос.

И если оттуда время от времени доносится чей-то сдержанный, как в свое время от Якова Михайловича Махлина, отклик типа: «запись улетная» или «стих зачетный» — я испытываю чувство удовлетворения и благодарности. Значит, и впрямь — все не зря, не зря!

А на этих страницах, дорогой мой читатель, я собрал очерки, написанные в стол, по следам своих журналистско-газетных заданий, поездок и командировок, а также в результате размышлений и воспоминаний, что называется, на злобу дня. Подобный материал обычно не попадает на страницы газеты, поскольку выбивается из общего ее формата, или просто навсегда остается в «долгом» редакторском ящике, — это связанные с журналистской работой (и не только!) личные мои наблюдения и впечатления, которые часто с течением времени оказываются куда весомее и содержательнее собственно газетных заметок. И их накапливается подчас на целый чемодан, известное дело — без ручки, который, как следует из расхожей поговорки, и нести тяжело, и выбросить жалко.

…Да, чемодан без ручки! Вот только кто, скажите, мог знать тогда, много лет назад, когда я, относительно молодым еще киевским журналистом, только начинал писать эти очерки и рассказы — что из всего этого в конце концов выйдет. А вышло так, что мой «Чемодан без ручки» за это время, в силу бурно развивающихся внешних событий, превратился в итоге в «Чемодан, вокзал, Россия». Такие дела.

Инопланетянка

Вагон метро заполнен почти под завязку, несмотря на довольно поздний час: без четверти девять вечера. Это уже вторая волна пассажирского часа пик, подхватившая всех засидевшихся за своими компьютерами офисных работников — «офисный планктон» (какое меткое и точное выражение), подгулявших студентов и всех тех, кто стремится честным трудом во внеурочное время заработать для семьи хоть какую-то дополнительную копейку. В общем, публика довольно разношерстная. Но вот что удивительно: большая часть пассажиров и здесь, в вагоне метро, похоже, продолжает заниматься своим кропотливым офисным делом, прилипнув взглядами к экранам своих карманных «компьютеров». Как будто и жизни больше нет на свете без этих вот разнокалиберных мониторов, хотя бы и самых миниатюрных. Да, большинство пассажиров вокруг уткнулись в свои телефоны, гаджеты, айфоны, планшеты и что-то там вычитывают, высматривают, выискивают. Кто-то смотрит, нацепив наушники, фильмы, а один парень в цветастых, до колен, шортах, широко расставив голые ноги, «мчит» с помощью своего планшета на гоночном, видимо, автомобиле в неизвестные дали, сбивая на пути дорожные столбики и периодически наезжая на внезапно появляющихся на экране пешеходов. Он так увлечен, что, наверное, уже напрочь забыл, где находится, потому и планшет свой держит точно, как руль автомобиля, при этом съезжая все ниже и ниже на сидении, в результате чего длинные его, как у цапли, ноги в конце концов перегораживают весь проход. Как сказал бы герой фильма «Ликвидация» Давид Гоцман: «Картина маслом!»

И среди этих людей, всех мастей, полов и возрастов, вожделенно вперившихся в свои мониторы, заблудившимся в дремучем лесу путником выглядит скромно одетая пожилая женщина с хозяйственной сумкой в руке. Она испуганно и отчужденно озирается вокруг себя, глядя на окружающих ее представителей «иного мира»: солидных мужчин и женщин, молодых людей и совсем еще «сопливых» парней и девчонок, сосредоточенно уткнувшихся носами в экраны своих карманных компьютеров. У нее такой вид, как будто она и впрямь попала на другую планету, в другое измерение, в общем, в другой мир, чуждый ей и непонятный.

«Станция Вокзальная», — объявляет диктор своим поставленным, «автоматическим» голосом, и бедная женщина устремляется к выходу, как к какому-то спасительному окну, которое поможет ей вернуться в привычную и понятную среду обитания. Двери за нею с мягким стуком захлопываются.

«Следующая станция «Политехнический институт», — привычным бездушным голосом провозглашает диктор. Два разных мира, два космоса разошлись в разные стороны, случайно повстречавшись на каком-то витке своих орбит.

«Здравствуй и прощай, седая бабушка! Уходи с пути, скорее, ну-ка!..» — неожиданно вспомнил я строки Маяковского, грустно глядя в густую темь за стеклянными дверями, стремительно уносящуюся назад — туда, где минутой раньше растворилась в пестрой толпе станции «Вокзальная» бедная усталая женщина, — далеко еще не старуха, по современным-то меркам, — унося с собой свои неведомые печали и заботы — подальше от этих чужих непроницаемых, и впрямь будто «инопланетных» лиц, уткнувшихся в разнокалиберные мониторы.

Нах хауз, или Мы ждали это время и вот…

Юности свойственно бунтарство. И не важно, в каком качестве, ранге и звании она тебя застает… Это я сейчас о своей «мятежной» юности. Заметим, не о студенческой или, тем более, творчески- хипповской, а о весьма суровой — курсантско-лейтенантской. Представьте, и нам, находящимся в строгих уставных рамках, тоже временами удавалось быть бунтарями и «революционерами». И нас тоже, как и нынешнюю молодежь, влекли площади, до краев заполненные возбужденной толпой — по большей части наших же сверстников. Площади, где было шумно, празднично и весело, а с подмостков звучали заводные мелодии рок-кумиров нашего времени, которые подобно пророкам выкрикивали со сцены умопомрачительные комбинации слов, похожие на откровения. Ну, например: «Мы ждали это время — и вот это время пришло!» Нас пьянили эти слова, ощущение свободы, полета, пьянящее чувство толпы и еще — предчувствие чего-то необычного, неизведанного, запретного…

А потом, после выпуска из военных училищ, многих из нас ждали города старой Европы: Чехии, Польши, Германии — другие, в общем, берега, где перед нашими изумленными юношескими взорами открывались совсем иные картины. Мы бродили, ездили на машинах, велосипедах и мопедах по завораживающим старинным улочкам Варшавы, Легницы, Праги, Лейпцига, Дрездена, Франкфурта-на-Одере и открывали совсем другой мир, по-прежнему пребывая в эйфории своей юности, свободы, счастья… В предчувствии чего-то нового, неизведанного. И по мере того, как мы преодолевали все новые и новые горизонты, чувство эйфории, восторга и благословенной свободы только усиливалось.

Юность — волшебная пора, когда тебя еще не давят и не тянут к земле бесчисленные житейские вериги. Когда жажду свободы не могут задушить даже строгие армейские порядки, вся та казарменно-административная система, частью которой были мы сами.

Что интересно, наши максималистские юношеские ожидания удивительным образом начали сбываться. «И тут наступила История!» — как писал незабвенный Михаил Булгаков. И юность закончилась. Хотя мы сами об этом еще и не догадывались.

После приезда осенью 1989 года главы Советского государства М. С. Горбачева на торжества, посвященные 40-летию Германской Демократической Республики, и его памятного поцелуя на партийном съезде с лидером страны Эрихом Хонеккером в Берлине начались демонстрации молодежи. Волнения с каждым днем все нарастали. К весне 1990 года старого партийного «босса» Хонеккера поменяли на молодого демократичного Эгона Кренца. Но колесо событий уже завертелось и остановить его было невозможно. После исторической встречи Горбачева с канцлером ФРГ Гельмутом Колем начался процесс воссоединения западной и восточной Германий. Лед тронулся. Под натиском возбужденной толпы рухнула знаменитая Берлинская стена. Устои послевоенного миропорядка, казавшиеся незыблемыми, пошатнулись. Железный занавес, разделявший два мира, в одночасье пал. На обломках Берлинской стены, как водится, соорудили огромную сцену. С нее рок-трубадуры со всего света пели сбросившему оковы народу Восточной Германии о свободе и любви.

А 3 октября 1990 года, в день объединения Германии, у Бранденбургских ворот, в том самом месте, где проходила Берлинская стена, состоялось грандиозное праздничное шоу вселенского масштаба. И мы с друзьями — совсем еще юные советские офицеры, лейтехи и старлеи — побывали на этом историческом концерте. Хотя это было и нелегко. И небезопасно. И рискованно. Во-первых, несанкционированное оставление пределов воинского гарнизона. Во-вторых, Берлин, в силу последних событий, связанных со стиранием границ между западной и восточной зонами оккупации (по итогам Потсдамской конференции 1945 года), тоже вроде как стал сплошь приграничной зоной, пребывание в которой для нас было строго запрещено — ведь старых инструкций никто не отменял. Ну, и наконец, в-третьих, в воинской части, в которой мы служили, в любой момент, в том числе среди ночи, как это не раз бывало, могли объявить учебную тревогу: сбор офицеров у штаба батальона через десять минут после сигнала. И в таком случае, при отсутствии командиров трех боевых подразделений — путь один: «нах хауз!». Причем в 24 часа, да еще и с серьезным взысканием, которое надолго затормозит дальнейшее продвижение по службе.

Но на то она и молодость, чтобы «творить чудеса» и совершать сумасшедшие поступки. И мы решились. Я и два моих друга, с которыми вместе, два года назад, сразу по выпуску из своих училищ, прибыли в часть, базирующуюся на западной окраине уютного немецкого города, находящегося на самой границе с Польшей — Франкфурта-на-Одере.

Это был субботний день: стояли, помню, погожие, солнечные и теплые осенние деньки. Всякими правдами и неправдами мы срываемся раньше положенного времени с парково-хозяйственного дня, переодеваемся в укромном месте, в одной из неприметных солдатских каптерок, в заготовленную заранее «гражданку»: джинсы, футболки, ветровки и вперед, на старый кайзеровский трамвайчик, останавливающийся аккурат на углу, возле забора нашей части, неподалеку от КПП. Затем от центра пешочком в две-три минуты преодолеваем квартал до банхоф-вокзала, впрыгиваем почти уже в закрывающиеся двери четырехчасовой с минутами электрички на Берлин, причем прицельно — в курящий вагон. Поезд трогается. За окошком, в лучах заходящего солнца быстро промелькивают маленькие уютные домишки под буро-красной черепицей, шпили готических соборов в отдалении на возвышенности, ряды современных блочных многоэтажек… А вот и знакомый автомобильный мост над путями — где-то за ним, совсем недалеко, остались наши дома и наша воинская часть, окруженная высоким кирпичным забором…

Мы вытаскиваем из сумки по бутылочке замечательного франкфуртского пива «Пилснер», закуриваем по сигарете «Кабинет» и пускаемся в воспоминания. О том, как два года назад в разное время прибыли в часть, как обустраивались, знакомились с офицерским коллективом, приноравливались, с какой стороны подойти к подчиненным бойцам, нашим ровесникам, и прапорщикам — вдвое старше нас. Как проводили выходные, осваивая окрестные гаштеты, бары и танц-холлы, как с помощью скудного запаса немецких слов, почерпнутых из русско-немецких карманных разговорников, пытались кадрить на танцах немецких девчонок… Как ездили на двухнедельные сборы молодых офицеров в Лейпциг. Как бродили по его завораживающим старинным улочкам, засиживались допоздна в барах, смотрели в кинотеатрах красочные эротические картины, хотя ни шута не понимали по-немецки. В общем, вкушали все прелести западной свободной, как нам казалось тогда, жизни.

Словом, было уже, о чем вспомнить за прошедшие два года, которые хоть и казались поначалу страшно тяжелыми от опустившихся на наши плечи ответственности и служебных обязанностей, но все равно при этом промелькнули очень быстро. Так, за неспешной беседой, за пивом и сигаретами незаметно пролетели без малого два часа пути до Берлина.

Веселая разноязычная праздничная толпа подхватила и вынесла нас к площади у Бранденбургских ворот. Все вокруг смеялись, улюлюкали и подтанцовывали в такт музыке. По возбужденной пестрой толпе то и дело пробегали яркие лучи прожекторов. Волна эйфории тотчас захватила нас в свои цепкие объятия и уже не отпускала до самого конца этого феерического вечера. На сцене сменяли друг друга рок-звезды мировой величины. Они исполняли свои хиты на фоне импровизированной, сложенной из огромных полых блоков, изготовленных из какого-то легкого синтетического материала, Берлинской стены. Самый запоминающийся момент представления — когда легендарный солист Пинк Флойда Роджер Уотерс под заводные аккорды своей композиции вдруг начал крушить эту огромную стену и она, на удивление, легко поддалась ему…

Мы с друзьями, войдя в резонанс настроению многотысячной толпы, подтанцовывали вместе с ней, выкрикивая в такт музыке ключевые слова песни. А на белом экране стены в такт той же мелодии вышагивали строем молотки со штангенциркулями: символ трудового народа Германской Демократической Республики, подобный нашему серпу и молоту. Помню, какой-то длинноволосый парень, пытаясь перекричать выступающих, орал мне прямо в ухо: «Вы студенты, да, студенты?»

— Почти! — неопределенно отвечал я ему и ответ мой терялся в бешеных децибелах, разносящихся со сцены во все уголки огромной площади.

— Чудно! — думал я про себя, — здесь еще и наши студенты, оказывается, есть. Слишком уж хорошо этот парень говорил по-русски. Хотя большинство восточных немцев в то время тоже неплохо говорили по-русски, но все же с акцентом. Это был наш парень, русский, это точно. «На кого же здесь учатся наши и как они вообще сюда попадают?» — мысленно удивлялся я.

Нет, мы не были студентами, мы были молодыми советскими офицерами. Оккупантами! Это слово всплыло на поверхность позже, где-то через полгода после описанных событий. Когда эйфория ликования сменилась приступами гнева у местного населения по отношению к нам: «Они получают наши марки и едят наш хлеб!» Словесными выпадами дело не закончилось: в наших офицеров, возвращавшихся со службы домой поздно вечером, в основном поодиночке, полетели камни — откуда-то из-за кустов, заборов и из темных подворотен. До этого ничего подобного не наблюдалось. Ведь мы находились в братской социалистической стране: дружба- фройндшафт, совместные пьянки с немцами на большие советские праздники, в том числе на 9 мая, дружеское похлопывание по плечам при встречах в городе: «Камраде! Зер гуд!»

А закончилось все достаточно грустно. Через полгода первые наши эшелоны потянулись на восток — начался вывод советских войск из Германии. К лету подошел черед и нашей доблестной краснознаменной бригаде связи возвращаться на родину: нах хауз. Интеллигентный, с благородной сединой на висках пятидесятипятилетний председатель франкфуртского общества германо-советской дружбы Харольд Швейцер, выступая перед огромным строем нашей части с трибуны, как всегда, четко, почти без акцента, произносил привычные в таких случаях слова: о том, что наша дружба останется навеки в людских сердцах, и о том, что все мы стали для города родными, и что наши дети, родившиеся здесь, являются полноправными гражданами Германии и всегда, по желанию, могут приезжать на свою фактическую родину. Харольд в этот день был в ударе, он говорил взволнованно и, чувствовалось, искренне. А в конце этой пространной речи на прекрасном русском языке голос его начал заметно подрагивать и на глазах появились слезы, которые отсвечивали на солнце, отчего были заметны многим из стоявших в строю, хотя расстояние до трибуны было приличным. Старика Харольда можно было понять: ему не хватило каких-нибудь четырех лет до выхода на пенсию с освобожденной должности городского головы общества германо-советской дружбы, то есть — дружбы с оккупантами. Работа, понятно, не пыльная: экскурсии, торжественные собрания по поводу различных официальных праздников, привычные речи с трибун и на бесконечных застольях с высшим офицерским составом. А впереди у него, как и у сотен тысяч других «социалистических» немцев маячили неопределенность, неясные перспективы с работой, социальным обеспечением, да и с пенсией тоже. И вообще — неизвестность, порождающая страх: какой она еще будет эта новая жизнь в объединенной Германии?

Вслед отправлявшимся в Советский Союз нашим эшелонам с личным составом и техникой играла бравурная музыка, летели цветы… А еще средь всей этой какофонии звуков чуткий наш слух выхватывал ставшие уже привычными за последние несколько месяцев оскорбительно-хлесткие, как неожиданная пощечина, выкрики: «Оккупанте, ком нах хауз!» То же самое наблюдалось и в Польше, и в Венгрии, и в других «братских» социалистических республиках.

…Кто же тогда мог подумать, что придет время и на ставшей родной Украине, которая вскормила и воспитала, выучила, поставила на ноги и дала путевку в жизнь, тебе, даже не в спину, а прямо в лицо, зачастую с «высокой» трибуны, полетит все то же хлесткое слово «оккупант».

Убегающий август

Короткий тот памятный август (последний месяц последнего нашего, прощального киевского лета), прежде чем в одночасье обернуться промозглым дождливым октябрем, все-таки подарил мне один чудный, можно сказать, волшебный, незабываемый день.

Это был один из тех томительно-ласковых дней конца лета, когда солнечный свежий ветерок буквально стучится в окно твоего тесного редакционного кабинета, словно бы шепча: «Лето, ах, лето!» Бывает же такое — природа вдруг ни с того ни с сего заговаривает с тобой своим замысловатым, чарующим языком, который ты давно уже разучился понимать, поскольку из ребенка, которому еще был доступен (хотя бы кое-как, через пень колоду, но все же, все же) язык деревьев, птиц, насекомых, в общем, всего окружающего тебя мира со всеми его тайнами и прелестями, — превратился в угрюмого дядьку, озабоченного порядком следования букв и слов в бесконечных газетных текстах, в которых их бойкие авторы как будто нарочно, перед тем как сдать в редакцию, все порядком перемешали, добавив изрядно лишних слов, букв и даже запятых. А потом еще напоследок и изъяли из опусов этих, и так уж до неприличия бедных, остаток живой души (если она еще хоть как-то теплилась там изначально), снабдив их так называемыми «врезами», написанными подчеркнуто казенным, сухим языком: факты, только факты и ничего кроме фактов! А тут этот легкомысленный знойный ветерок, весь насквозь пронизанный солнечными лучиками, словно косичка твоей курносой белобрысой соседки по парте в первом классе, переплетенная разноцветными ленточками.

И душа твоя так остро откликается на этот пронзительный зов, что ты, не в силах больше усидеть на месте ни минуты, ни даже и полсекундочки лишней, выскакиваешь как ужаленный из кабинета, на ходу пробубнив что-то невразумительное главному редактору. Дескать, нужно, пройтись по магазинам, закупиться продуктами, поскольку жены с сынишкой вот уже две недели как нет дома — они там, в Яремче–Коломые–Ворохте, в Карпатах, на свежем воздухе и таких же свежих молочке с творожком, ягодах и фруктах. Отдыхают, в общем, набираются сил и здоровья перед новым учебным годом. А завтра они как раз возвращаются рано утром, ни свет ни заря, а у меня, ясное дело, ничего не готово, в квартире полный кавардак (все силы и время отданы работе!) и в холодильнике, как водится, шаром покати. Словом, наврал с три короба своему начальнику, а что делать, если лето неожиданно позвало за собой. И кто знает, может, такого больше и не будет. Может, если не откликнуться сейчас на этот пронзительный зов, он больше и не повторится никогда. Ведь так бывает! В самом деле, бывает же так в жизни: ты, например, влюблен, безумно влюблен в курносую белобрысую девчонку, свою соседку по парте. И идешь, влекомый этим своим первым, ошеломительным, как ушат ледяной воды на голову, чувством, — вслед за этой девчонкой, и пытаешься с ней разговаривать о чем-то умном и возвышенном, и предлагаешь ей свою помощь, плечо, так сказать, свое подставляешь — ну, портфель там поднести до подъезда, к примеру, или чего еще. А она тебе в ответ — только «нет», «нет» и «нет»! Ну, ты еще ходишь, конечно, какое-то время, пребывая под воздействием мощного своего чувства, разбудившего внутри целую бурю неистовой силы и открывшего тебе окружающий мир совсем в ином свете, как будто раньше он был черно-белым, а теперь вдруг ни с того ни с сего стал цветным. А потом, в один прекрасный момент, разом успокаиваешься и перестаешь ходить этаким телком за противной этой девчонкой, потому что мир, став цветным, приоткрывает тебе многие другие завесы. Как будто кто-то сдернул пелену с глаз: а девчонок-то вокруг симпатичных тьма-тьмущая!.. Свет клином на одной твоей соседке по парте нет — не сошелся.

Так и лето: сегодня зовет тебя и манит, а завтра, глядишь, и обернется в одночасье неуютной и промозглой осенью с холодными ветрами и бесконечными дождями. Так в результате и вышло. Но я, не будь дураком, отозвался на этот неожиданный зов, за что и был вознагражден несказанно, можно сказать, по-царски. А именно — чудом возвращения, хоть и кратковременного, но все же, все же! — в вешнюю свою юность. А затем, еще не остывшим, не отошедшим как следует от «половодья чувств», «тепленьким», в общем, окунулся в годы свои молодые, офицерские, «с забубенной славой». Ну, а в конце, словно бы на машине времени — снова вернулся в день сегодняшний.

А дело было так. Возвращаюсь я после работы с рынка — решил все-таки время с пользой провести — весь перегруженный, в обеих руках авоськи со всякой всячиной, разве только в зубах еще одной, для полного ажура, не хватает. В общем, тащусь я еле-еле с этими неподъемными пакетами и авоськами, — называется, откликнулся на зов лета! — а тут еще в кармане мобильник как назло звонит, разрывается. Доковылял кое-как до школьного крыльца и поклажу свою на него сгрузил: нужно отвечать на звонок, рабочее время еще не вышло. Звонок редакционный, как в воду глядел: журналист из Львова звонит, Ваня Круглюк, отчитаться о проделанной работе хочет, а сам, слышу по голосу, уже слегка «подшофе», конец ведь недели, а как же! Ну, выслушал я его внимательно, подакал для приличия, чтоб разговор поддержать. Поговорили, в общем. И только я потянулся за своими пакетами, как тут меня к месту и пригвоздило, и накрыло с головой теплой волной: гляжу, идет по крыльцу ко входным дверям школы девица, вся в солнечном сиянии, свежая такая, и все при ней при этом — загорелая, цветущая, как будто только с моря вернулась (Ах, лето!), каблучками по ступенькам цок да цок. И я просто оторопел, застыл на месте, боюсь пошевелиться, чтоб не спугнуть в душе накатившую волну юности, чувств этих сумасбродных, фонтаном бьющих неизвестно откуда… И тут она неожиданно остановилась посреди широкого школьного крыльца и глянула в мою сторону, и тотчас лобик свой наморщила, на который косо упала густая темная челка, как будто что-то припоминая, а потом неожиданно улыбнулась, вспомнила, стало быть, это свое «что-то важное», ловко развернулась на каблучках и пошла прямо на меня. И девица, между прочим, далеко не тростиночка, напротив: ножки у нее литые, что аж джинсы, чувствуется, в бедрах потрескивают, не ровен час — лопнут от натуги. И все остальное тело пышное такое — под блузкой-распашонкой все так и колышется в такт шагу, а волосы — темно-каштановые, под каре стриженные. Словом, хоть и не в моем вкусе деваха, но все равно глаз не оторвать от неожиданного этого «видения». И под ложечкой отчего-то так потянуло-заныло, в груди защемило, а перед глазами разноцветные мерцающие круги поплыли и светящиеся мотыльки, как звезды, во все стороны от кругов этих разлетаться начали. Нагнулся я за пакетами своими, рванул с дуру что есть мочи и… хрясь! — у одного из них, чувствую, под рукой моей ручки лопнули, и тотчас яблоки из него покатились по бетонному школьному крыльцу прямо под ноги этой кустодиевской девице… Она остановилась, на корточки бойко присела (не побоялась же, что штаны лопнут!) и давай яблоки мои собирать и мне в кулек складывать, постепенно пододвигаясь все ближе ко мне и ближе… А из-под блузки у нее два мощных спелых плода выпирают — вот-вот наружу вывалятся. В глазах моих и вовсе потемнело, а в голове зашумело прибойно… Я тогда яблоко последнее, самое большое и красное, из-под ее руки хвать — и ей протягиваю: это, дескать, вам, угощайтесь.

Она яблоко из моих рук взяла задумчиво и неторопливо, вроде как с опаской, как будто оно не простое, а заговоренное, что ли, и спрашивает, сверля меня своим наметанным учительским взглядом:

— А вы не из пятого «бэ», случайно, будете?

И что вы думаете, чуть было не ответил по старой, школьной еще привычке (и откуда память-то взялась — четверть века уже прошло после школы), что из десятого «а» я. Но вовремя спохватился — стряхнул-таки с себя нахлынувшее ни с того ни с сего «половодье чувств», собрался с мыслями, вспомнил, наконец, что это сын мой из пятого «бэ», ведь всего два месяца, как из одной школы в другую, с гуманитарным уклоном, перевели его, и именно в этот самый класс записали.

— Да, — говорю, — из пятого «бэ»!

— А как фамилия? — спрашивает, так и сидя передо мной на корточках, и глазом ведь даже не моргнет, напротив — светится вся, улыбается, как будто не с дядькой взрослым, почти вдвое старше ее разговаривает, а с учеником своим десятилетним из этого самого пятого «бэ».

— Евсеев, — отвечаю, глядя прямо в ее кошачьи карие глаза, стараясь при этом не мигать, все-таки ж не семнадцать лет мне, когда мог впасть в полуобморочное состояние от одного только вида оголенных девичьих коленок. А сам, не опуская глаз, вынимаю из пакета еще одно яблоко и ей протягиваю.

— Это вам, — говорю, — Ирина Георгиевна (с перепугу-то сразу вспомнил имя-отчество новой классной руководительницы своего сына), угощайтесь.

— Спасибо, — отвечает и яблоко второе у меня охотно весьма из рук берет. И глаз ведь при этом, плутовка, не отводит. Затем этак медленно с корточек поднимается во весь свой немаленький рост и молвит оттуда, с высоты Эйфелевой почти что башни (я-то на земле, а она на метровом своем крыльце-постаменте плюс своих метр семьдесят с хвостиком на каблуках):

— Так я вам вчера вечером звонила! — радостно так восклицает, с детским почти восторгом, как среднего уровня ученица (ну, вылитая ведь школьница!), неожиданно получившая пятерку за ответ у доски. А потом, чуть тише и спокойнее, как будто спохватившись — чего, собственно, радоваться-то! — добавляет:

— И не дозвонилась…

— Правильно, — говорю, — я по четвергам работаю допоздна — сдача газеты в типографию. — А сам думаю: вот, блин, влип! Она, значит, звонила и не дозвонилась. А я, получается, сам пришел, как будто меня за руку кто привел и прямо из рук в руки передал этой взбалмошной училке: нате, мол, Ирина Георгиевна, пожалте, вот вам Евсеев старший в полное ваше распоряжение.

— Ну, пойдёмте тогда в класс, — этак загадочно молвит мне сверху, со своей невероятной вышины, эта самая Ирина, значит, Георгиевна и на каблучках своих довольно-таки бойко для своей комплекции разворачивается. И я, — куда уж деваться, коль приперли к стенке! — схватив свои авоськи, покорно, как телок на привязи, посеменил вслед за ней, чуть ли не спотыкаясь от охватившей меня всего внутренней дрожи. Хотя чего, спрашивается, и волноваться так — обычное ведь дело: молодая смазливая училка решила использовать дармовой труд отцов своих подопечных, чтобы привести в порядок перед началом нового учебного года свой класс, в который эти самые подопечные и зайдут первого сентября — неделя всего осталась — дружной многоголосой толпой после торжественной школьной линейки, посвященной Дню знаний.

В гулком и пустынном школьном коридоре меня снова бросило в жар — в очередной раз я ощутил душой чудесное возвращение в раннюю свою юность. И снова почувствовал легкое головокружение, едва успев справиться с предыдущим, вызванным неожиданным «явлением» молоденькой учительницы своего сына. А дело было все в том, что я как будто бы попал в собственную свою школу: те же коридоры, то же расположение лестниц, кабинетов, спортивного зала, столовой — в общем, все-все то же самое. Как я сразу-то, еще на улице, не понял, что это — «моя» школа. Ну, в смысле, точно такая же по архитектурному решению, как моя старенькая, 70-х годов постройки, школа, которая казалась такой новой, такой современной (куда там!), когда переступил ее порог в первый раз — ну, не в первый, конечно, класс перейдя, а в пятый, как вот и мой оболтус теперь. Только находится она за четыре с лишним тысячи километров отсюда: в краях, куда, как говорится, Макар телят не ганивал. И многие здесь вряд ли даже поймут, о каких таких местах, на столь умопомрачительные расстояния удаленных, идет речь. Ну, и бог сними. Ведь даже на расстоянии и в шесть, и в восемь, и во все десять тысяч километров отсюда тоже наверняка найдутся школы с точно такой же вот «современной» для тех далеких 70-80-х годов архитектурой. Потому что все мы жили тогда в одной большой (просто огромной!), дружной, красивой и счастливой стране под названием Советский Союз. О которой эта вот девица, что виляет сейчас впереди меня своими аппетитными, как шанежки, бедрами, наверное, только в учебниках в своем пединституте читала, да и то вскользь. Ведь есть сейчас, о чем читать и что смотреть по ночам по телеку, что нам в свое время было недоступно.

А я вот, старый пень, распустивший слюни перед юной училкой своего подрастающего сына, как раньше, по старинке, считаю свою бывшую, канувшую нынче в Лету родину, красивой. Потому что она и в самом деле обалденно красивая. Особенно если охватить ее всю взглядом из окна поезда, следующего из конца в конец по Транссибу — от Москвы до самых до окраин, аж до Тихого океана. За которым, между прочим, уже рукой подать до Японии, откуда вожделенные кассетные магнитофоны в те далекие 70-80-е годы попадали к нам только лишь посредством контрабанды. А дальше — и американские берега не за горами, к которым так много наших нынче прибило и так многих продолжает еще тянуть, как магнитом…

Да ведь и дружная, без всякого сомнения, была та моя прекрасная страна, которая осталась в далеком-предалеком детстве — закончилась вместе с ним, истекла золотой струйкой, как тягучий майский мед, да и канула в Лету. Потому что, к примеру, класс мой был сплошь «Третий интернационал»: от немцев до казахов и от прибалтов до китайцев с корейцами, не говоря уже о тысячелетней замеси всякого русского человека на монголо-татарской крови. Ну и вот еще почему: поедешь на север, поедешь на юг — везде тебя встретит товарищ и друг! Так пелось в песне, и так было в жизни. А что сейчас? Разделились резко и бесповоротно по национальному признаку на хохлов, кацапов и всех остальных… айзеров.

А между тем очарование юности, так неожиданно нахлынувшей в силу внешних обстоятельств, меня все не покидает. Напротив, даже усиливается по мере приближения к конечной цели. Вот и лестница знакомая, приветливо зовущая вверх, на второй и третий этажи, где кабинеты химии, физики, биологии — старшие, в общем, классы. А там — и «Ася», и «Вешние воды», и «Первая любовь», как водится — все там было, и всего много, и даже подчас с избытком: и новых знаний, и впечатлений, и влюбленностей, и первых разочарований тоже. От нахлынувших воспоминаний этих и чувств начинает глухо стучать в висках. А моя проводница в прошлое все цок да цок своими бойкими ножками на звонких каблучках по старой, видавшей виды лестнице, тоже родом из моих детства и юности, и влечет меня за собой, лукаво взглядывая чрез плечо — все выше и выше. Куда же, казалось бы, еще выше? Разве что — к облакам.

И вот мы резко останавливаемся возле двери класса — учительница моего сына, только что представлявшаяся мне моей одноклассницей (на кого же она в самом-то деле так похожа из наших девочек, из сборного нашего 10-го «а»? ), легко распахивает дверь и приглашает меня в пустой, без парт, остро пахнущий свежей краской класс. И снова легкое головокружение, ну, надо ж, бывают же такие совпадения: класс моего сына совпал по расположению на школьной карте с моим собственным. Только у меня был класс литературы с портретами классиков на стенах, а у сына моего, судя по изобилию видов Лондона — иностранных языков. Стало быть, и училка эта классная, Ирина Георгиевна, будет учить их правильному произношению неправильных английских глаголов. Я растерянно оглянулся по сторонам — за что бы еще зацепиться взглядом — знакомое, родное, все из той же, канувшей в Лету жизни. Нет, вроде бы больше не за что. Здесь все абсолютно новое, несмотря на старые стены: и доска, и окна из металлопластика, и шкафы…

— А где же парты? — удивленно спрашиваю я.

— А парты мы сейчас как раз и принесем из спортзала, для этого я вас, собственно, и позвала! — откликнулась учительница.

И уже через пару минут я вместе с подошедшими следом молодыми отцами одноклассников сына, засучив рукава, таскал на горбу эти самые столы-парты через всю школу по длинным-предлинным и таким знакомым мне коридорам в «свой» класс английского языка, закрепленный теперь за нашим пятым «бэ».

А после утомительных этих трудов, уже на выходе из школы, меня окликнул белокурый симпатичный парень на голову выше меня, с которым мы только что вместе таскали школьные столы, сразу показавшийся мне как будто знакомым, вроде как я уже видел его где-то до этого, и говорит:

— А вы, случайно, не капитан Евсеев будете?

— Да, — отвечаю, — Евсеев, точно!

Стало быть, и капитан, — про себя думаю, — поскольку звания в запасе мне почему-то не повышают, как многим другим. А годы идут, и по возрасту я уже и подполковника-то переходил, наверное, срока два, не то что капитана. А уволился я из нашей доблестной армии, уже тогда трещавшей по всем швам от избытка личного состава, в том числе и офицерского, и острого дефицита средств на его содержание, лет эдак с двадцать назад. Но здесь все понятно: кем тебя запомнили, тем ты и будешь до скончания дней — так было всегда. Стало быть, передо мной сейчас кто-то из моих бывших училищных воспитанников и, судя по повадкам, тоже давно уже с армией распрощавшийся. Я улыбнулся, как мог приветливей — трудно все-таки из детства и юности, где я ощутил себя благодаря этим вот старым школьным стенам, сразу возвращаться в зрелость, откуда родом мой теперешний собеседник.

— А, здорово! — говорю, протягивая парню руку, как будто сразу признал его — кто он, что и откуда. — Ты с какого, брат курса-то будешь? Шестьдесят второго?

Назвал наобум номер курса, который довелось вести уже под занавес, перед самым увольнением в запас (шестьдесят второй курс — это значит, 1992 года набора и 97-го, соответственно, выпуска).

— Ну да! — отвечает тот радостно. — Признали, значит? Я Чукин Володя! Помните?

Я кивнул — конечно, дескать, помню, старик, а как же. Разве ж такое забудешь? Не забывается такое ни-ко-гда!

Сели прямо тут же, на крыльце, поговорили, покурили, вспомнили, что было и чего, может, и не было вовсе. А через полчаса встали, пожали друг другу руки и разошлись — каждый в свою сторону.

А как же: это раньше, двадцать лет назад, была общая казарменная жизнь, общие интересы, устремления и цели. А теперь — жизнь у каждого своя и заботы тоже свои. Зато отныне у сыновей наших будут общие задачи, одни и те же школьные хлопоты.

Такое вот получилось дух захватывающее рандеву — из «золотой» зрелости (эх, осень, осень!) в юность и еще дальше — в детство. А потом в обратном порядке — в офицерскую молодость, и назад… в межсезонье. Эх, эх!… Лето, прощай!

Лекарство доктора Чехова

Проспал 155-летие со дня рождения Чехова. Да, каюсь, проспал! Хотя не должен был — самому-то мне доктор Чехов, дорогой наш, любимый Антон Павлович, считай, целый год спать не давал.

Первый инцидент случился где-то спустя месяц после моего 44-летия. Снится мне, значит, Антон Павлович и мило так, по-отечески улыбаясь, говорит:

— Ну, что, мил человек, 44 года стукнуло, значится, да?

— Да, — отвечаю, — стукнуло, Антон Павлович.

— Так, так, — задумчиво мурлычет под нос доктор Чехов. — Ну, и что себе думаешь?

— А что? — говорю, — Антон Павлович? — подобострастно глядя на классика.

— Так ведь возраст-то уже того, — говорит, и опять на меня с этаким прищуром сквозь круглые стеклышки своего пенсне поглядывает.

Я молчу, держу, значит, дистанцию, все-таки классик, мастер короткой прозы, учитель как-никак. Для самого Хемингуэя и то был учителем. А для меня… Да кто я, собственно, такой, думаю. Где я, а где Чехов с Хемингуэем. Вон, англичане с немцами до сих пор «Дядю Ваню» с «Вишневым садом» ставят, и аншлаги при этом срывают. Стало быть, жив-жив наш Антон Павлович!

И как в подтверждение этой торжествующей мысли оживился классик и в моем сне, и снова за свое:

— Так что ты, — говорит, — себе думаешь?

— А что? — отвечаю, во все глаза глядя на интеллигентного Антона Павловича, который весь как на портрете — в костюме-тройке и при галстуке, шляпу в руках мнет, как будто что-то очень важное изречь хочет!

И наконец изрекает:

— 44 года, значит, говоришь, да? И что?

— Что, — спрашиваю, и снова подобострастно ему в глаза заглядываю — все-таки доктор, хоть и писатель, может, заприметил во мне чего-то не то… Болячку, может, какую узрел своим проникновенным, подобным рентгену взглядом.

— А то, — говорит, — дорогой вы мой человек, что вот вам уже 44 года стукнуло, и что — ничего! — Антон Павлович развел руками в стороны. — А я-то в этом возрасте уже, значится, того!..

После этих слов писатель растворился, исчез. А я подскочил на кровати, весь в холодном поту, воздух ртом хватаю — не могу в себя прийти. Потом до утра проворочался — все никак уснуть не мог: последние слова классика так и остались в сознании!.. Пока добрался до работы — все, конечно, выветрилось, как и не бывало. Забыл, в общем, сон этот — с одной стороны, вроде и приятный, а с другой — сущий кошмар! Ну, и дело, стало быть, с концом…

А не тут-то было. Я-то забыл… А вот он, Антон Павлович, как оказалось, нет. Через какое-то время снова является он мне во сне, и снова начинает издалека:

— Ну, как, мол, поживаешь, дружочек?

Я насторожился, ответил что-то невпопад. Попытался отвлечь знаменитого писателя, перевести разговор в другое русло. Но инженера человеческих душ, да к тому же еще и доктора, разве проведешь? Он ведь тебя насквозь видит. А потому все гнет свое: «А я-то в эти годы уже того!..»

И снова — холодный пот, ужас, глубокая ночь за окном и мучительные часы без сна — до самого рассвета!

И так неугомонный Антон Павлович являлся ко мне почти год. Много не разглагольствовал: спросит только, сколько мне лет, как будто сам не знает, потом многозначительно помолчит, после чего фразу свою эту коронную насчет «Все!», как диагноз, выдаст. Не иначе к стенке ею меня пришпилит, и растворится во мгле с чувством исполненного долга.

Устал я вскакивать по ночам. Думаю, что-то надо делать. А то, если все это не прекратится, уж точно будет «Все!», кранты мне, короче. И начал действовать. Для начала работу поменял на более высокооплачиваемую, жене давно обещанную шубу купил, сыну стал времени больше уделять. Издал наконец книжку рассказов, рукопись которой давно уже пылилась в ящике стола и ждала своего часа. Подготовил следующую… В общем, зашевелился. Как будто от спячки очнулся.

И вот пришла весна. На горизонте очередной день рождения замаячил. Жена как-то и спрашивает за завтраком: ну, как, мол, Антон Павлович тебя, гляжу, больше не беспокоит? Я тут и подскочил, как ужаленный, даже чай не допив.

— Извини, — говорю, — дорогая, мне бежать надо, еще столько всего нужно успеть!..

Так и бегу с той поры, и стараюсь успеть как можно больше. Конечно, за Антоном Павловичем мне уже не угнаться, как ни старайся. Но стремиться-то к этому нужно! (А я-то, недотепа, думал когда-то, что можно жить не торопясь, размеренно, как чеховские герои: рассветы, закаты, Мисюсь, где ты?).

В общем, спасибо вам, доктор Чехов, — мысленно говорю я каждую ночь, перед тем как заснуть, — за то, что вовремя пришли и разбудили, вывели меня из спячки, заставили задуматься, переосмыслить свою жизнь!

С тех пор мне уже не до сна. Ведь жизнь такая короткая! И так много в ней еще нужно успеть!

Вылечил, стало быть, меня доктор Чехов. Такие дела.

Хроники ненависти по-киевски

«Киев — родина нежная», — писал в свое время один великий киевлянин — Александр Вертинский. «Нет города прекраснее на свете», — вторил ему другой — Михаил Булгаков. Все так. И тот, кто хоть раз побывал в этом древнем городе, по праву называемом колыбелью русской цивилизации, легко согласится с обоими высказываниями. Тем более что — это «родина нежная» для всего русского роду-племени. Ведь в летописи записано: именно из Киева «пошла и есть земля русская». А что написано пером, как известно, не вырубишь и топором. Но сейчас в «матери городов русских» русскому по рождению и духу человеку жить стало совершенно невозможно. Даже не из-за бесчинства и беспредела, которые чинят нынешние украинские власти (а они таки, похоже, вознамерились «вырубить топором», а то и выжечь каленым железом наши изначальные родовые связи). Что уж там — всегда можно с чем-то смириться, в конце концов, отсидеться в своем гнездышке, переморгать, перетерпеть… Тем более что все это уже было — было ведь в украинской истории. И было не раз. Очень похожие события без малого столетней давности мастерски и во всех подробностях описаны Михаилом Булгаковым в романе «Белая гвардия» (кто бы мог подумать, что вся эта жуткая мистерия повторится почти точь-в-точь в Киеве и на Украине в целом, что снова поднимется из глубин истории вся эта средневековая муть и вражда. И когда — в начале 21 века!). Но одно дело узнавать об этом из хрестоматийного произведения, при этом твердо веря оптимистическому утверждению автора о том, что такое больше не повторится никогда, а память о Петлюре да сгинет! И совсем другое — прочувствовать всплеск этой националистической вакханалии на себе, погрузиться в атмосферу всеобщей ненависти.

Для нормального человека, пусть даже и для исконного украинца, патриота своей земли, считаю — «пересидеть» это совершенно невозможно, а с учетом того, что в последнее время несогласных стали физически устранять — просто немыслимо. Тем более, что ненависть эта, изначально направленная на правящую верхушку страны, теперь выплеснулась на все и вся: украинцы ненавидят своих соотечественников на Донбассе за то, что те «не такие»; ненавидят они даже и тех людей из своего ближнего окружения, кто посмел иметь свое мнение, отличное от их собственного; а в последнее время, они уже начинают ненавидеть всех подряд, тех же соседей и даже друзей, за то, что те, к примеру, устроились в жизни лучше, чем они сами… В такой атмосфере невозможно не только жить, но и просто существовать. Потому люди и покидают массово свои родные пенаты на Украине (причем, не только в зоне боевых действий и не только русские по духу) и уезжают кто на Запад, кто на Восток, как говорится — до лучших времен. Но, как видно, лучшие времена эти наступят еще не скоро. Потому многие из «переселенцев» знают твердо, что уезжают с «родины нежной» навсегда.

О том, как росла и ширилась ненависть среди простых украинцев и откуда берется этот «вирус нацизма» — в этих заметках, сделанных если и не на манжетах, то уж на том, что попалось под руку — точно.

Дорога в ад

Я уже начал было мало-помалу приходить в себя. После всех этих зимних событий: после горящих баррикад перед стадионом Динамо, после ряда жестоких расправ над протестующими, после массового отстрела людей на Майдане, после тех жутких трех дней в Киеве, когда не работало метро…

Словом, я начал отходить, и стал временами присаживаться за письменный стол, и даже проскочило за это время пару стихотворений. Хотя ведь после всего этого кошмара, которому и до сих пор не видно конца, — как после Освенцима, нельзя, казалось бы, больше писать ни музыку, ни стихи…

Но я все же начал писать. О далеком уже киевском том Первомае в печально памятный чернобыльский год. Все вспоминал, вспоминал ту шестилетнюю девчушку, которую я, сам еще пацан восемнадцатилетний, облаченный в форму солдата-освободителя, нес на плече по Крещатику мимо правительственных трибун. А может, просто нарисовал ее заново — ведь 30 без малого лет уже прошло… И вот — новый Освенцим. В смысле, Одесса!.. Теперь уж точно — ни писать, ни читать, ни есть, ни спать — вообще ничего невозможно.

Случился, в общем, у меня настоящий сердечный приступ, удар, предынфарктное состояние — по телу судороги, в горле спазмы… Жена кое-как отпоила таблетками. Все равно не мог ни есть, ни спать, ни смотреть на белый свет вообще. А за окнам весна. Да какая!

А люди вокруг — ничего: гуляют, смеются, с загородных пикников возвращаются. Словно ничего и не случилось. Как будто обычный, как всегда, Первомай. Целых четыре дня выходных: гуляй — не хочу. Да будь он проклят этот Первомай! На работе то же самое — шутки, улыбки, обмен впечатлениями о проведенных праздниках, о пикниках-шашлыках. Какой траур? О чем вы вообще? Ах, Одесса?! А что там в Одессе? Сепаратистов сожгли? Ну, да так им и надо, туда им и дорога! Хорошо еще, что напился таблеток перед выходом на работу.

После обеда зашел Федор Иосифович, первый редактор нашей газеты, 73 года, нормальный вроде человек, я с ним раньше всегда делился насущными своими проблемами, за советом к нему обращался. В общем, как к отцу родному. И тут тоже решил поделиться с ним наболевшим, сил просто не было все это носить в себе. Ну, должен же быть, думаю, хоть один нормальный человек вокруг. У которого тоже чтоб, вот как у меня, горло перехватывало, и сердце, и душа так рвались на куски, что невозможно просто на белый этот свет было смотреть без содрогания.

Догнал старого редактора в коридоре, чтоб поговорить без лишних ушей, реакция-то сейчас у людей на все неадекватная. Вообще, и людей-то, если честно, бояться начинаешь, своих некогда милых-добрых сотрудников, особенно женщин. «Давить их всех надо, проклятых этих сепаратистов!» — только и слышно злобное шипение из всех углов…

В общем, остановил я Федора Иосифовича в коридоре и говорю: «Я вам вчера еще позвонить порывался, да передумал потом, на ночь-то глядя. Думаю, у самого сердце не на месте, так еще и вас во все это окунуть». А он стоит у окна, моргает, изумленно на меня так поглядывает, вроде как не понимает, о чем это я вообще. Ну, я ему опять свое: Одесса, мол, так и так, людей там забивали по-зверски, а потом сожгли сотню заживо! И ввернул еще: «Теперь-то вы поняли, наконец, от какого кошмара оградили себя крымчане своим мартовским референдумом?»

— Ну да, ну да, конечно, — отвечает растерянно Федор Иосифович.

У нас с ним перепалка словесная в марте случилась на фоне крымских событий.

— Так а что там, в Одессе? Что ты так разволновался-то, дружок? Ну, загорелся случайно Дом профсоюзов, ну обгорело несколько человек, понятное дело… Но это же не майдан, когда сто с лишним человек погибли!

И тут меня накрыло с головой: не знаю уж, что я ему сказал, и сказал ли вообще что-то. Только смотрел и смотрел, и не верил: тот ли это Федор Иосифович. Что произошло с людьми? И где вообще те милые-добрые люди, киевляне, которых я знал раньше, уважал и любил? Потом махнул рукой, не в силах что-либо вообще говорить больше, да и пошел к себе на рабочее место. Напоследок попросил только, чтоб разговор этот между нами остался.

Как же — между нами! Весь апофеоз как раз в том и заключается, что «настучал» старик молодому нашему редактору — слил, в общем, меня со всеми, значит, потрохами вперемешку со слюнями и слезами.

Уже в конце дня, когда я более-менее успокоился уже, тупо вперившись в монитор компьютера и кое-как вычитывая редакционные тексты, — заходит в нашу комнату редактор, садится вальяжно напротив меня и начинает издалека: как, мол, семья и дети, все ли здоровы, всё ли в порядке? Как вообще жизнь?

Я сразу смекнул, в чем дело, и бухнул ему прямо:

— Я ничего, в порядке. Федор Иосифович, что ли, накапал? Так забудь!

В общем, повоспитывал меня парень, тридцать с хвостиком лет всего от роду, посоветовал побольше гулять и меньше смотреть новости, особенно российские. И не реагировать вообще так остро на политику!

Я, в общем-то, умею себя в кулак зажать — в таких вот особенно случаях. Офицер как-никак. Хоть и бывший. Но тут опять не сдержался и резанул прямо в глаза своему юному начальнику глядя:

— Может, мне еще посмеяться по этому поводу?

А сам чувствую, волна эта чертова, горячая, на меня снова накатывает. Но держусь изо всех сил. А тот посмотрел на меня внимательно и говорит:

— Иди-ка, домой сегодня пораньше. А может, к врачу еще заглянешь по дороге?

И при этом все в глаза мне заглянуть норовит.

Взял я ветровку свою, попрощался и пошел. Но на пороге снова не удержался:

— Спасибо, — говорю, — хоть санитаров не вызвали!

Но в психи-то все равно, считай, записали (точно так же, как официальные одесские власти ныне хотят представить неадекватными всех тех, кто приносит цветы на Куликово Поле, к месту массовой казни людей!).

…И ведь было это все уже, было! И книги об этом обо всем написаны — десятки прекрасных книг: Ремарк, Хемингуэй, Б. Васильев, К. Симонов, Ю. Бондарев, В. Некрасов, М. Булгаков…

Почему же опыт предыдущих поколений никого ничему не учит? Почему люди якобы благими намерениями снова и снова выстилают себе дорогу в ад?

Вирус нацизма

В сентябре 1966 года на митинге у Бабьего Яра в Киеве замечательный писатель и человек Виктор Платонович Некрасов произнес несколько коротких и простых фраз, которые вошли в историю. Смысл сказанного заключается в следующем: да, в этом страшном и святом месте погибли не только евреи, но и украинцы, русские, поляки. Но только евреев здесь расстреливали именно за то, что они евреи. В этом суть совершенного против одной нации преступления, великой трагедии народа, названной холокостом и навеки осужденной (так нам казалось!) человечеством.

Кто мог подумать, что еще не успеет уйти в иной мир поколение людей, помнящих ужасы Второй мировой войны, как все повторится снова.

И снова черные силы призывают убивать жидов и москалей. И это в 21 веке! Что это, страшный сон? Нет, это действительность, жестокая реальность наших дней. Только теперь геноцид направлен именно против русских на Украине, вернее, всех тех, кто по духу, сознанию и образу мыслей относятся к русским, не желая признавать оголтелый национализм, человеконенавистничество, ксенофобию, насаждаемую официальным Киевом под видом украинского патриотизма. Жителей Новороссии, людей Донбасса, сказавших решительное НЕТ этой оголтелой политике новой, пришедшей к власти незаконным путем верхушке Украины — беспощадно уничтожают, поливая мирные города и села шквальным огнем из тяжелой артиллерии и гранатометов. А под завязку — еще и безжалостно «зачищают» вынужденно оставленные ополченцами населенные пункты, действуя там по отношению к населению хуже фашистов, приравняв всех подряд к террористам и даже — внимание! — оккупантам.

Это страшное преступление против собственного народа. И нет сомнения в том, что ему рано или поздно будет дана адекватная оценка со стороны мирового сообщества, здоровый голос которого уже, слава Богу, и сейчас прорывается сквозь плотную информационную блокаду.

Невозможно понять и принять другое, а именно: что случилось с людьми в том же Киеве? Некогда милыми, добрыми людьми, а ныне — превратившимися в настоящих зверей, судя по их прилюдным высказываниям. Откуда столько злобы и ненависти по отношению к части своего же собственного народа? Как с этим вообще возможно жить дальше?

Ведь со многими, повторюсь — милыми, начитанными и обаятельными некогда людьми — стало невозможно, а порой и просто страшно общаться. Невозможно спокойно ходить по улицам, магазинам, ездить в общественном транспорте…

А недавний случай в собственной редакции стал для меня и вовсе последней каплей. Две немолодые уже корректорши, обеим за шестьдесят, обе, к слову, русскоговорящие и более того, с чисто русскими фамилиями, глядя в свои мониторы, поочередно восклицали, поддакивая друг другу: мол, вырезать надо эту заразу на корню, выжигать каленым железом…

Долго я старался держаться, но тут не выдержал. Высказался, что, дескать, как вам не стыдно и все такое.

Боже, что тут началось! Накопившиеся ненависть и желчь тотчас же обрушились на меня. Не помню как, вылетел я из корректорской, от своих, собственно, подчиненных. В память врезался последний эпитет, брошенный в мой адрес: «Русский агент!» Сразу повеяло тридцать седьмым годом и стало откровенно страшно. Не за себя — за людей. И за всю страну, которая, кстати, наравне с Белоруссией в большей степени, чем кто-либо, хлебнула ужасов фашизма.

Когда же люди наконец прозреют и посмотрят на все происходящее нормальным человеческим взглядом? Возможно, тогда, когда преступная сущность нынешнего режима коснется конкретно каждого.

А вот от вируса человеконенавистничества, вируса нацизма так просто не избавиться. Ни в обществе, ни в конкретном человеке. Здесь без радикального, хирургического вмешательства, как показывает история, не обойтись. И в этом суть трагедии нынешней Украины, неуклонно загоняющей себя на эшафот. Катастрофа неминуема. Но станет ли это для грядущих поколений уроком? На фоне всего происходящего сейчас — вопрос риторический.

Обыкновенный фашизм

«Как хочется отмотать время на год назад!» — сказал мне в запале чувств знакомый из осажденного украинской армией Донецка. Сто с лишним погибших мирных дончан при проведении «антитеррористической» операции в аэропорту уже не вернуть. Что еще готовит для них Судьба, вернее, киевское руководство? Кто знает? Безумие и ужас! Я тоже ох как хотел бы отмотать время на год назад, чтобы вернуться туда, где все мы жили в мире и согласии. Если бы тогда кто и предположил саму возможность нынешнего сценария развития событий на Украине — его бы все в один голос назвали безумцем. Ныне мы все безумцы и людоеды, сами себя загнавшие в тупик страшной гражданской войны, откуда нет выхода. И нет спасения миллионам мирных людей, женщин, детей и стариков, которые окружены и блокированы в своих городах и поселках, в своих домах, на своей земле, в своей стране, которая в одночасье стала для них чужой и враждебной. Которая убивает их безжалостно и беспощадно, день и ночь обстреливая из минометов и тяжелой артиллерии, не давая возможности для ухода, эвакуации. Людей убивают только за то, что они не такие, как кому-то хотелось бы. Неправильный, в общем, народ, который не хочет жить по законам, которые ему навязывают, признавать героев-убийц, скандировать лозунги, которые, как мантру, подхватили толпы на Майдане и разнесли их, как вирус, как заразу по всей стране: «Кто не скачет, тот москаль!» А сами все скачут и скачут теперь под чужую дудочку, следуя какому-то дикому, средневековому инстинкту. Как одурманенные, напрочь забыв о добре и человечности, об элементарном сострадании… Люди вокруг превращаются на глазах в кровожадных людоедов и убийц, из всех углов и закоулков только и слышно: «Давить их надо, гадов, выжигать эту заразу на корню!» Это о народе Донбасса. И их давят. Жгут и убивают. Безжалостно и хладнокровно, специально направляя стволы орудий в сторону жилых домов и кварталов, больниц, детских садов и школ. В то время как блок-посты ополченцев находятся далеко за пределами населенных пунктов. Уничтожают по сути целый народ! И это в XXI веке, в самом сердце вожделенной Европы, где и «нечеловеческое» обращение с домашними животными официально считается преступлением чуть ли не против человечности. Где же эта лицемерная, лживая западная человечность? Очень хочется узнать, что думает и чувствует (если он вообще способен чувствовать!) европейский снайпер, наблюдающий сквозь оптический прицел за восьмилетней девочкой, держащей в руках плакат с выведенными нетвердой детской рукой словами: «Боже, как хочется жить!»… Или в мальчика того же примерно возраста с георгиевской ленточкой на груди? Как хотелось бы заглянуть ему в глаза. Кто он, этот налетчик-убийца, у которого не дрогнет ведь даже рука, когда он нажимает на спусковой крючок? Не иначе сверхчеловек? А те, кто оказываются у него на мушке, стало быть — недочеловеки? Ну да, так они и думают о восставшем народе Донбасса: хунтовский премьер с затравленно бегающими кроличьими глазками недавно высказался: недочеловеки! И старина Фрейд здесь явно ни при делах. Госдеп, как всегда оправдывая своих ставленников, списал все на трудности перевода. Интересно, с какого языка на какой? С языка просвещенного запада на язык недочеловеков?

Создается впечатление, что народу Донбасса устроили геноцид за то, что год за годом голосовал не за прозападных лицемеров, а за своих кандидатов.

Что это? Как это все назвать? Неужели же все забыли знаменитый фильм Михаила Ромма? Это — обыкновенный фашизм.

Королевство кривых зеркал

Весь следующий день после катастрофы под Шахтерском малайзийского Боинга-777 прошел как в тумане, как во сне во время тяжелой болезни с высокой температурой. Температура и в самом деле просто зашкаливала. Имею в виду накал страстей, который, как обычно, после таких резонансных событий, присутствовал в информационном и жизненном пространстве. Работа, естественно, не клеилась. Какая уж там работа — руки сами собой каждые четверть часа набирают на компьютере заветные коды новостных сайтов: что там нового? А ничего, все та же оголтелая антироссийская истерия, поток голословных обвинений, как будто уже проведено расследование и собраны все доказательства… Как будто можно верить нынешним украинским правителям. Даже если абстрагироваться от потока лжи в связи с последними событиями в стране, где все буквально переворачивается с ног на голову, «до горы раком», как едко выражаются сами же украинцы: когда одесситы на Первомай сами себя прилюдно сжигают, предварительно над собой же вволю и поиздевавшись; когда ополченцы непрерывно расстреливают свои же тылы из тяжелых орудий, которых у них, как правило, и в помине нет, таким образом фактически уничтожая мирных жителей, которые их поят и кормят и, несмотря на массовые расстрелы, все равно почему-то, как заговоренные, продолжают всячески поддерживать своих истязателей…

Оставим все это за скобками и вспомним лишь случай 13-летней давности — с катастрофой на украинской территории пассажирского самолета Тель-Авив — Новосибирск. Который ведь тоже сбили вовсе не украинские военные, а какие-то неведомые вражьи силы — москали, в общем, дабы подорвать авторитет доброй и миролюбивой Украины, всеми фибрами души и тела стремящейся интегрироваться в европейское сообщество.

Нынче-то «миленькая» эта Украина уже показала свое нутро всему миру. Правда, мир почему-то продолжает упорно не замечать ее зловещего, звериного оскала. Ну да, как говорится, Бог судья. Думаю, что это все до поры, до времени. Пока вся эта миленькая украинская заварушка не затронула непосредственно европейских соседей.

Но я хотел здесь рассказать о другом. А именно — о том, что больше всего меня лично шокировало в тот памятный редакционный день 18 июля 2014 г. А завела меня буквально в ступор традиционная наша газетная карикатура — так сказать, на злобу дня, — на последней, 12 странице нашего еженедельника. Когда мне принесли на подпись полосу, я тупо уставился в это «художество» и все никак не мог понять: что это и о чем? На рисунке был изображен самолет, со всех сторон напичканный ракетами, за штурвалом которого находилось нечто похожее на обезьяну — ну, с этим как-то можно еще согласиться: кто ж, как не обезьяна может бомбить мирных своих соплеменников? Но, внимание! При этом лобовое стекло самолета протирают… ангелы!… Да, да, именно те самые голенькие кудрявые мальчуганы нежного возраста с крылышками, которых изображают обычно на стенах храмов. Таким образом, эти самые «божьи» создания благословляют обезьяноподобного пилота на его «благородный» труд! Или я недопонял авторского замысла, не сумел проникнуть в глубинный контекст, в подспудный смысл, который заложил в эту «картинку» художник? Может быть, не знаю. Сможет ли в таком случае добраться до второго дна, до скрытого подтекста этого художества наш вечно спешащий читатель? Вряд ли.

Редактор вот тоже, как видно, не смог докопаться до сути заложенной в этой картинке шифровки, хоть и молодой еще (с мозгами, стало быть все в порядке), и вполне «свидомый». «Вы что, издеваетесь?» — оставил он свою запись на полях. А через пять минут по его же указанию вместо этой «чудненькой» карикатуры мы ставили на освободившееся место изображение горящей свечи на черном, траурном фоне, словом, черный квадрат с зажженной лампадой посередине. Как по мне, так это символ сегодняшней Украины. Внизу подпись: «Скорбим по 298 пассажирам и членам экипажа, погибшим в авиакатастрофе в Донбассе». Заметим, что ни по погибшим в Станице Луганской, ни в Станице Кондрашовской, ни в других местах пылающего ныне Донбасса — ни соболезнований, ни слова вообще, ни полслова в газете не было.

И тут бдительные наши, насквозь «свидомые» корректорши пенсионного возраста начали активно долбить всех ответственных за выпуск, включая редактора: это, дескать, никакая не катастрофа, а самый что ни на есть настоящий террористический акт — ­так наш президент сказал!

И что вы думаете, эти бесноватые бабушки таки дожали нашего молодого редактора в его же собственном кабинете с этим своим «терактом». По крайней мере, без истеричных криков и хлопаний дверью дело не обошлось.

Ну, и последний штрих в этой «карикатурной» истории: картинку-то эту «ангельскую» прислал наш московский карикатурист… Правда, родом он из Запорожья, но уже лет 15 как, женившись на москвичке, «живет и работает» во «вражьей» столице. И живет, говорят, неплохо — просто припеваючи поживает. Но «свидомисть» украинскую, как видно, не растерял. Насчет совести и человечности — не знаю, судить не могу. Живя в стране победившей «революции достоинства», где все вообще, повторюсь, перевернуто с ног на голову, как в королевстве кривых зеркал, судить о столь высоких материях уже не приходится.

Над пропастью во лжи

Обрисую обстановку в Киеве за несколько дней до осенних выборов (первых после «революции») в Верховную Раду. Очень кратко — как говорится, ничего личного (лишнего), только факты.

Карательный батальон «Азов», кажется, таки «взял» столицу: повсюду агитационные палатки с характерной символикой и портретами легендарного командира с криминальным прошлым, прославившегося особо жестоким истреблением непокорного населения юго-восточных областей — Андрея Билецкого. Подъезды, стены домов и магазинов густо обклеены его портретами. Молодые агитаторы — сплошь в характерной черной униформе бойцов карательных батальонов, символика на рукавах и карманах соответствующая. Как гласят надписи на палатках и плакатах — это «выбор патриотов». При виде этих палаток, этих самодовольных молодчиков и развешенных повсюду портретов их «славного» командира все тело продирает противным ознобом, в ушах звучит барабанная дробь, перед мысленным взором проносятся кадры старой кинохроники: стройные колонны солдат вермахта, проходящие под бравурные марши по столицам Европы. В воздухе явно повеяло 30-ми годами прошлого столетия.

Предвыборный штаб «выбора патриотов», как назло, разместился в одном из жилых домов нашего микрорайона, аккурат между двумя школами — видимо, чтоб подрастающее поколение активнее проникалось патриотизмом. Не сказать, чтобы местным жителям, даже хронически «свидомым», все это очень нравилось. Многие, проходя мимо этого агитштаба, на крыльце которого постоянно толпятся собственно агитаторы в характерной черной униформе — недовольно шипят сквозь зубы. Однако выводы при этом можно услышать самые неожиданные: «Ну, а что вы хотели? Это же Россия спонсирует всю эту нечисть — специально для провокаций!» Как говорится, без комментариев.

К слову, недавние бурные стычки у стен Верховной Рады и Администрации президента — тоже, вне всякого сомнения, дело рук Москвы, и конкретно — ФСБ. Если верить официальной пропаганде, Киев буквально наводнен эфэсбэшниками. И даже среди действительно мирных манифестантов под стенами Кабмина, требующих повышения зарплат учителям, врачам, соцработникам, каждый третий — агент ФСБ… Только диву даешься, куда в таком случае смотрит доблестная СБУ. Неужели сражается на восточном фронте с «террористами-сепаратистами»?! Что-то очень сомнительно.

Смотреть новости и читать газеты стало решительно невозможно. Все в них переворачивается с ног на голову: террористы (то бишь, ополченцы) Юго-Востока продолжают, несмотря на перемирие, нещадно уничтожать инфраструктуру, дома и школы в удерживаемых ими же столицах республик, городах и поселках. Правда, неувязочки и явные несуразицы лезут из всех буквально щелей. И, «кто имеет глаза», уж никак не может пропустить их мимо внимания. Ну, например: в новостях по всем украинским каналам, когда камера доходит до простых людей, жителей терроризируемых своими же повстанцами городов и сел мятежного Донбасса — зрители могут слышать в основном лишь общие слова возмущения из их уст: дескать, сколько ж можно воевать?! Когда уже кончится весь этот кошмар? И дальше все в таком же духе. Когда же «разум возмущенный» доведенных до отчаяния людей начинает крыть на чем свет стоит истинных виновников этой вакханалии, причем, в этом случае люди обычно не выбирают слов и выражений, «прямой эфир» резко обрывается. Зачастую — буквально на полуслове. Дослушать тех же самых людей до конца, так сказать, без купюр, можно в новостях на телеканале «Россия», естественно — в интернете.

И еще один характерный пример. Из заметки в некогда любимой газете узнаем, что 1 октября в Донецке школу обстреляли местные ополченцы-террористы (кто б сомневался!). При этом официальный Киев, оказывается, скорбит о многочисленных жертвах среди мирных людей!… И даже — внимание! — «сделает все от него зависящее, чтобы виновные были привлечены к ответственности». То есть одно из топовых столичных изданий фактически признает (намеренно или по оплошности), что «террористы», цинично обстрелявшие школу во время торжеств по поводу начала учебного года — таки подконтрольны Киеву, раз их можно «выявить и привлечь к ответственности». Вот так! Как тут не вспомнить оруэлловское: «Правда — это ложь!»

И самое печальное на описанном фоне — что народ от всего этого постепенно сходит с ума. При этом в большинстве своем медленно, но уверенно скатывается до откровенного маразма и, что особо противно — до крайнего национализма, переходящего в откровенный нацизм. И теперь это, к прискорбию, касается уже не только «племени младого, незнакомого», над промывкой мозгов которого, как выясняется, работали системно и основательно на протяжении двадцати предыдущих лет, но и вполне уже зрелых, состоявшихся людей, которые, казалось бы, должны ведь еще что-то помнить из «доброго, мудрого, вечного», почерпнутого в свое время из школ и институтов, а потому — анализировать и делать выводы. Но куда там! Вот уж воистину торжествует на сегодняшней Украине оруэлловский жуткий постулат: «Любовь — это ненависть!»

И упомянутая уже выше всуе славная наша СБУ, весь сонм ее «рыцарей без страха и упрека» — не спит. Нет, не спит! На днях вот в нашу газету пришел запрос на все псевдонимы, которыми пользуются штатные и даже «пришлые» журналисты. Комментарии, опять же, излишни. Да здравствует демократия и… СВОБОДА, которая, как вы уже, наверное, догадались — это РАБСТВО. В общем, все признаки утопии «1984» налицо.

Пушной зверек у порога

Еще, казалось бы, совсем недавно, в сентябре-октябре, наша редакционная корректорская бурлила, как кастрюля с варевом на плите, постоянно подогреваемая и подпитываемая извне противоречивым информационным потоком, как то: США поддерживает украинский курс на вступление в НАТО, Евросоюз позитивно воспринимает евроинтеграционные устремления украинского руководства, Украине осталось два шага до открытия границ с европейскими странами, у украинцев есть все возможности, чтобы справиться с внешним агрессором. Наши патриотические бабушки из корректорского цеха, пылая «священным гневом», набрасывались на всякого, кто смел им перечить или хотя бы даже и думать не так, как они. К примеру, когда их 28-летняя коллега, только что вышедшая на работу из декретного отпуска, посмела лишь заикнуться о том, что творят вооруженные боевики из добровольческих карательных батальонов на улицах, в супермаркетах и на пляжах Бердянска, где они на протяжении многих месяцев пребывали в резерве (или же на отдыхе после ротации) перед очередной отправкой на передовые позиции — ее тут же дружно начали «гнобить»: дескать, ты специально клевещешь на новую украинскую власть, лучше которой нет и не было еще в истории человечества. А чтобы знать «настоящую» правду об Украине, надо, мол, почаще смотреть «Пятый канал», а не шляться по улицам и супермаркетам в прифронтовой зоне, где, возможно, вовсю орудуют вражеские диверсионные группы, чтобы специально дискредитировать «наших славных защитников». Да и вообще — за такие разговорчики можно оказаться, знаешь где?! Вот то-то же.

Если б сам не был невольным свидетелем этих словесных «баталий», никогда не поверил бы, что такое вообще возможно — в 21-то веке. И где? На многострадальной Украине, хлебнувшей в свое время, как говорится, лиха сполна — и от всевозможных разноцветных банд, и от петлюр с бандерами, и от гитлеровских захватчиков.

Нынче же в наших редакционных кабинетах, в том числе и в «мятежной» корректорской, удивительное затишье — все сосредоточенно работают, угрюмо уткнувшись в газетные «белки» и мониторы. Но, чувствую, это затишье перед бурей, которая, судя по отдельным репликам, вот-вот уже готова разразиться.

Наши патриотические тётеньки и старушки теперь, нет-нет, да и возмутятся относительно того, что это, дескать, делается с ценами в магазинах и на рынках; и отчего так дорого стали брать за воду и отопление (и это при том, что в квартирах периодически нет ни того, ни другого), когда на зарплату, которая пока и не думала повышаться (хотя бы для начала до реального прожиточного минимума, не говоря уж о заявленном на майдане «европейском уровне»), и так еле-еле удается сводить концы с концами; и почему Соцстрах по полгода не выплачивает деньги по больничным листам; и, наконец, почему тот же Соцстрах «зажал» новогодние подарки детям — дескать, мы ведь исправно платим ему отчисления?!.. И таких «почему» с каждым днем становится все больше и больше. И я уже время от времени слышу из-за дверей редакционных кабинетов негодующие возгласы, типа: «Достало уже это правительство!»

А что ж вы, мои дорогие, думали? Правительство, пришедшее к власти на волне разрушения (начиная от памятников и заканчивая крупнейшими предприятиями) и войны — вряд ли когда-либо станет на путь созидания! Да разве ж нашим «свидомым» гражданам это можно было втемяшить в свое время?

Что ж, видимо, подобравшийся вплотную к порогу европейской Украины диковинный «пушной зверек» станет куда более эффективным учителем.

Киев, прощай!

Я хотел бы прожить в этом городе всю жизнь. «Город прекрасный, город счастливый… Мать городов русских!» — это у Булгакова. А для меня Киев — это как первая любовь.

Я приехал сюда в неполных семнадцать лет на излете весны, когда весь этот город, со своими живописными садами на древних холмах по-над Днепром, с бесчисленными белокаменными монастырями, с золотыми, синими, зелеными маковками церквей, «вырастающих», как грибы, то там, то сям на этих летописных холмах, — весь он предстал передо мной, как невеста в своем невесомом подвенечном одеянии, сотканном из белого, яблоневого и сиреневого цвета… Едва ступив на территорию Киево-Печерской лавры (тогда еще — историко-культурного заповедника) я тотчас почувствовал необычайный прилив сил, душа наполнилась несказанной радостью и… покоем. Там, в Лавре, охватив своим восторженным мальчишеским взором весь великолепный вид, открывающийся с площадки за Трапезной церковью: на нижние лаврские храмы, утопающие в садах, на синюю полосу Днепра, на белые современные постройки левобережья, на воздевшую к небесам руки со щитом и мечом Родину-мать (которую, смешно вспомнить, я из окна поезда принял за Святого Владимира), — я всем своим сердцем, всем существом своим почувствовал, что таки да, не обманули меня все прочитанные до этого книги, былины и сказания, повествующие об этом славном городе — это и есть то святое место, откуда «есть и пошла земля русская». А еще в тот торжественный момент меня охватило глубинное чувство, буквально завладевшее всем моим существом — что вот я и вернулся на свою исконную родину… И это чувство не покидало меня все прожитые здесь годы.

Как же радостно было возвращаться в любимый свой город после долгой разлуки, после командировок и странствий, причем — в любое время года!.. Я исходил вдоль и поперек все его дивные, завораживающие улочки, будто бы зовущие за собой к чему-то тайному, еще не изведанному, улочки, которые ручейками и реками стекаются к площадям с древними величественными соборами, словно бы поддерживающими своими золотыми шлемами-куполами огромную шапку лазурного небосвода. Я сотни раз прикасался ко всем его святыням, к старым камням его нарядных, приветливых особняков, отличающихся «лица необщим выраженьем». Я полюбил его людей — всегда улыбающихся, приветливых, добрых. Как полюбил впоследствии и их дивную певучую речь, звучавшую со всех сторон подобно весеннему звонкому ручейку.

Да, я хотел бы жить здесь до конца своих дней… Но однажды я проснулся и не узнал своего любимого города: где же то добро, те благость и свет, которые всегда, во все, даже самые тяжелые времена, так ласкали мою душу, наполняя ее живительными силами, любовью, верой и надеждой? Где же те добрые, милые люди, которых я так любил? Где это все, куда подевалось? Город вздыбился, ощетинился, показал свой звериный оскал и погнал черные потоки людей на центральную свою площадь — на Майдан. А как все тихо-мирно, и даже невинно, на первый взгляд, начиналось: совсем еще юные мальчики и девочки с национальными флагами и плакатами «Украина — цэ Европа!» Какой восторг — они же дети!… Но за их спинами уже буравили землю ошалевшие от предчувствия большой крови и в любой момент готовые сорваться с цепей черные псы, записавшиеся в ряды борцов за украинские «гиднисть» (достоинство) и «нэзалэжнисть». И вот их час настал. На майдане запылали покрышки, зазвенели устрашающей дробью пустые бочки, исказились ненавистью и злобой лица: «Москаляку на гиляку!», «Слава нации — смерть врагам!» А на смену жовто-блакитным национальным полотнищам пришли, заполонив все вокруг, черно-красные флаги УПА. «Слава Украине! Героям слава!» — волнами покатилось с одного конца огромной площади в другой и обратно…

Однажды, проталкиваясь через эту обезумевшую толпу к метро, я вдруг почувствовал всем своим существом: «А ведь это начинается война! И война против моей большой Родины — России!» А через месяц, на Крещение, уже весь центр Киева был охвачен огнем и затянут черными клубами дыма. «Беркут», стоящий стеной на «пограничных» рубежах и мужественно сдерживающий натиск разъярённой толпы, вовсю забрасывали булыжниками и коктейлями Молотова, жгли и били дубинками и ломами… Вскоре появились две первые, ритуальные жертвы майдана. И поднялся вселенский вой. О сотнях раненых и искалеченных мальчиках-беркутовцах — ни слова. После первых «жертвоприношений» путь назад был отрезан. На майдане запахло кровью. А этот запах, как известно, доводит хищника до исступления. Киев притих в ожидании новых потрясений, перестало работать метро… На горизонте замаячил призрак «Небесной сотни».

Благословенные, «легендарные», по Булгакову, времена закончились. И началась история. Вернее, повторилась.

«Как же все повторилось, вся эта историческая мистерия, описанная в „Белой Гвардии“: полчища псевдоказаков в жупанах, с „чубами-оселедцами“ на бритых головах, все та же волна ненависти против „жидов“ и „москалей“, и даже те же гробы на Крещатике… Как все повторилось без малого-то сто лет спустя! Только еще страшнее и беспощадней. А ведь 21 век на дворе! Кто бы мог подумать», — такие мысли беспорядочным вихрем неслись в моей воспаленной голове, когда я пробирался, прижимаясь к домам, по безлюдным и настороженно притихшим улочкам путем Алексея Турбина, но не тем, которым он пошел, движимый любопытством, в результате чего и наткнулся на взвод петлюровцев на Прорезной, а тем, которым должен был пойти, чтобы спастись: от бывшей Театральной на бывшую же Большую Подвальную, затем переулком мимо белой стены Софии к Старокиевской горе, оттуда по извилистому Андреевскому спуску скатился на Подол, к трамваю, и влился в густой поток охваченных тревогой людей, как по команде побросавших средь бела дня свои офисы и устремившихся штурмовать наземный городской транспорт. Три эти памятных, страшных дня конца февраля прошлого года прошли для меня как в горячечном бреду. А на четвертый день все стихло. И моему взору открылся чудовищный вид — истерзанного и поруганного моего города, сплошь — в черных ранах и язвах. И над всем этим по-прежнему вился серый едкий дым. Как на пепелище… Но ненависть и злоба, поднятые вожаками майдана, как болотная тина, из глубины людских душ, никуда ведь не исчезли. Вскоре они снова выплеснулись на улицы. Лидеры украинских националистов жаждали реваншистского «броска на восток». И новые власти им такую возможность предоставили.

— Почему вы уезжаете? — спросила меня симпатичная девушка в бюро переводов, возвращая мне пачку переведенных на русский язык (с украинского!) документов, подготовленных мною для подачи на принятие гражданства в российское консульство. — И почему в Россию?! — явно читалось в ее широко распахнутых, небесной чистоты глазах.

Я подспудно ждал этого вопроса — и все же он застал меня врасплох. Что я мог ответить этой миловидной, годящейся по возрасту мне в дочери, девушке? Что идет кровавая братоубийственная война, которой не видно ни конца, ни края! Или — что после Одессы и Мариуполя, как после Освенцима, невозможно не только писать стихи или сочинять музыку, но и жить, и дышать вообще невозможно?! А что мне ответить на немой вопрос, застывший в ее глазах: «Почему в Россию?» Что моя большая родина, из которой я когда-то вышел, как и во все времена — всех жалеет и всех принимает, не деля людей на чужих и своих по вере, национальности или взглядам? Принимает в том числе и тех, которые еще вчера стреляли по мирным городам Донбасса, а оказавшись в окружении, вынуждены были обратиться к ней за помощью… Вот этим и сильна испокон веков моя родина — Россия. Этим и впредь она прирастать да крепнуть будет.

Да, я знаю, что Киев, как и сто лет тому, снова отстроится, как предвещал Булгаков. И снова на его древних холмах воцарится благодать Божья. А память об этих черных, кровавых временах со временем — растает. Но теперь, думаю, это будет не так скоро. А между тем, жизнь человеческая ведь коротка! И так много в ней еще хочется успеть! А для этого нужно много трудиться. Да, нам всем, находящимся и по ту сторону баррикад и по эту, предстоит в ближайшее время очень много работы. Мы все должны будем как следует потрудиться, чтобы хотя бы будущие поколения смогли снова увидеть тот Киев, в который я когда-то влюбился с первого взгляда.

— Просто пора возвращаться! — ответил я голубоглазой девице из бюро переводов. А про себя подумал: «Как и всем вам, включая Киев, да и всю Украину, — рано или поздно придется возвращаться к родным берегам, домой!»

Прощай же, любимый мой Киев, «город прекрасный, город счастливый, мать городов русских!» Надеюсь — еще увидимся!

Россия без глянца

Чемодан — вокзал…

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.