Замоскворечье всегда отставало от времени. Причина тому кроется в самом названии. Замоскворечье — значит, за Москвой-рекой. То есть где-то там, не в главной части города, а на отшибе. Тем более, что именно оттуда, с юга, чаще всего приходили монголо-татарские завоеватели. И, разумеется, селиться там мудрый москвич не торопился.
Как ни странно, это запоздание по времени наблюдается и сейчас.
Замоскворечье — рай для тех, кто любит путешествовать по прошлому. Здесь, например, нет сталинских высоток. Ни одной. Замоскворечье вообще приземисто. Два этажа — уже много. Можно обойтись одним.
И вместе с тем, Замоскворечье не похоже на провинциальный русский город. Это — именно Москва, с присущими этому городу достоинствами и недостатками — интеллектуальность, достоинство, многообразие уживаются с самовлюбленностью и снобизмом. И, конечно же, здесь есть неповторимый запах Москвы — тот самый, который в первую минуту ощущает путешественник-москвич, вернувшийся в свой город.
Правда, в Замоскворечье этот запах гуще, чище. Здесь пахнет старыми московскими домами, здесь сохранился уникальный старомосковский дух.
Поэт Сергей Дрофенко посвятил этому месту, а точнее говоря, этому миру одно из своих замечательных стихотворений:
Старые улицы Замоскворечья.
Особняки.
Арки, ворота, жилье человечье,
Близость реки.
Есть еще камни, калитки, заборы.
Держитесь вы,
Скверы, скворечни, подвалы, соборы,
Иней Москвы.
И хотя многое исчезло безвозвратно, до сих пор именно здесь, в Замоскворечье, можно ухватить за кончик хвостика этот московский иней.
Прогулки по Замоскворечью продолжительны, бесцельны и занятны. Цели тут и вправду быть не может — все необходимое для жизнедеятельности города сосредоточено на левом берегу реки Москвы — там, где Тверская, Кремль, Новый Арбат и площадь Трех вокзалов.
Зато кафе и ресторанов здесь много, и на разный кошелек. Замоскворечье — место для прогулок, а уставший путник в конце концов обязательно захочет выпить чашку кофе или съесть большой шашлык с сухим вином.
А посему начинаем первую прогулку по замоскворецкой улице. По Большой Полянке.
Дом отживших кошмаров
Дом на набережной (улица Серафимовича, 2) построен в 1931 году по проекту архитектора Б. Иофана.
По традиции, начнем прогулку несколько раньше — от Кремля, точнее, от Большого Каменного моста. Герой «Студентов» — повести Юрия Трифонова — восхищался этим мостом, вернувшись с фронта в 1945 году: «Большой Каменный!
Самый красивый мост в мире. Теперь он не сомневается в этом, — он видел мосты в Праге и в Вене и множество других мостов в разных странах. Отсюда город кажется беспорядочно тесным — улиц не видно, дома воздвигаются один над другим в хаосе желто-белых стен, карминных крыш, башен, облепленных лесами новостроек, искрящихся на солнце окон. Но по отдельным знакомым зданиям можно угадать улицы: вон блестит стеклянная крыша Пушкинского музея, левее, у самого берега, раскинулась строительная площадка — еще до войны здесь начали строить Дворец Советов, — как огромные зубья, торчат в круге массивные опоры фундамента. А по правую руку — высоко на холме Кремль. Старинные башни, подернутые сизой, почти белой у подножия патиной, и гряда зелени за стеной, на кремлевском дворе, а над зеленью — стройный, белогрудый дворец с красным флагом на шпиле».
Этот мост и по сей день — одна из так называемых «визитных карточек» Москвы. А еще более известен вид на Кремль, который открывается с него. Во времена Советского Союза именно он служил заставкой к телепередаче «Время» — главной и, по большому счету, единственной информационной программе тех лет.
А телевизионные работники называли этот вид «трехрублевым» — именно он украшал денежную купюру в три рубля.
* * *
Первая наша достопримечательность мрачна, загадочна и романтична. Дом Правительства, построенный Борисом Иофаном на месте древнего Винно-Соляного двора — с Корчемной конторой, аустерией и прочими подразделениями соответствующего характера. Или же «Дом на набережной», как его прозвали с легкой руки писателя Юрия Трифонова — одного из здешних обитателей.
Пока Трифонов не стал писателем и не издал свой роман, (который так и называется — «Дом на набережной»), дом часто называли «Допром». Игра слов невеселая — ведь «Допр» это «дом предварительного заключения». Отчасти, так и было — дом впереди не только по числу мемориальных досок, но и жильцов, увезенных отсюда на Лубянку.
Когда журналисту Михаилу Кольцову дали здесь квартиру, друзья поздравляли его. Но получалось неискренне. И лишь Корней Чуковский высказал, что думал:
— Ах, какая напасть! Вселяться в этот жуткий замок решительно нельзя. Но ведь и ослушаться и не вселиться — тоже невозможно. Вот беда-то!
Кольцов, ясное дело, вселился. И однажды зашел по-соседски к Подвойскому. Вскоре пришел и писатель Антонов-Овсеенко. Оглядел всю компанию. И мрачно сказал:
— А ведь по нынешним временам, собравшись втроем, мы попадаем под подозрение.
Увы, он в очень большой степени был прав.
* * *
Дом делали на совесть: 24 подъезда, 505 квартир, почта, телеграф, сберкасса, прачечная, трехэтажный корпус с продовольственным и промтоварным магазином и парикмахерской, столовая, детский сад, поликлиника, клуб, спортзал, кинозал.
Мимо проплывали прогулочные теплоходики, и экскурсоводы рассказывали гостям столицы:
— Вот, товарищи, архитектор Иофан построил дом — символ новой жизни. В таких бытовых условиях будут жить вскоре все советские люди.
«Серая громада висла над переулочком, по утрам застила солнце, а вечерами сверху летели голоса радио, музыка патефона. Там, в поднебесных этажах, шла, казалось, совсем иная жизнь, чем внизу, в мелкоте, крашенной по столетней традиции желтой краской», — писал Юрий Трифонов. Действительно, задача ставилась не пообещать «всем людям», пусть даже советским, заманчивое будущее, а, напротив, подчеркнуть недосягаемость той жизни, что происходила в этом сером здании.
Так и получилось, на протяжении всего советского периода это был дом для избранных. Здесь проживал маршал Тухачевский. Академики — Варга, Тарле. Авиаконструктор Микоян. Композитор Александров. И множество советских деятелей — кто со счастливой судьбой, а кто и с трагической.
Правда, иной раз случались критики, не понимавшие, куда на самом деле ветер дует. Они могли и мимоходом нелицеприятно отозваться о постройке. К примеру, журнал под названием «Бригада художников» дерзнул поместить его фото с таким комментарием: «Дом Правительства на Берсеневской набережной. Фонарь в стиле „ампир“ хорошо гармонирует с домом, показывая неприемлемость данного объекта для искусства СССР».
И автор сразу получил гневную отповедь. Да не от кого-нибудь, а от Ильфа и Петрова. Ирония названных фельетонистов была беспощадной: «Точка. Объект неприемлем. Обвинение тяжелое. Мы готовы даже допустить, что справедливое, предварительно узнав, в чем дело. Но положение безнадежное. «Не задавай кассиру вопросов».
После такой лаконичной и беспардонной критики обхаянному архитектору остается одно — снять лиловые подтяжки и повеситься на том самом фонаре в стиле «ампир», который «так хорошо гармонирует с домом». Хорошо, что фонарь снесли уже вместе с храмом, и жизнь архитектора покуда в безопасности…
Обратимся прямо к редакции.
— Товарищи редколлегия, дорогие товарищи (по алфавиту) Вильямс, Вязьменский, Дейнека, Кондраков, Малкин, Моор, Мордвинов, Новицкий, Перельман, Соколов-Скаля и Точилкин! Не считаете ли вы, что критик уже сделал свое дело и ему давно пора уйти из журнала? Не бойтесь! Вперед! Ведь вас много (если считать по алфавиту), а он один. Его очень легко взять врасплох. Подстерегите его, когда он будет сочинять очередные трамвайно-архитектурные выпады, схватите его (вас так много!) и унесите из редакции».
Ильф и Петров в порыве праведного гнева даже не заметили, что слово «гармонирует» здесь используется, мягко скажем, некорректно. И сами принялись его использовать в том же кривом значении. Еще бы — под угрозой новый дом, архитектурный флагман. Здесь не до филологических изысков.
* * *
Даже кинотеатр «Дома на набережной» — известный всем «Ударник» был лучшим из московских кинотеатров. В журнале «Строительство Москвы» за 1931 год вышла статья с абсурдным заголовком: «„Ударник“ — самое мощное кино в СССР». Словно намек на то, что северный фасад этого дома напоминает гусеничный трактор.
Многое в этой статье было посвящено недостаткам. Но зато каким!
«Гардероб слишком мал, не рассчитан на полную вместимость зала и имеет малый фронт приема и выдачи одежды». Или вот еще претензия: «Удивление вызывает лестница на второй балкон… Она представляет весьма сложный узел, очень опасный при пожаре». Много ли кинотеатров имеют балконы? Здесь же их — первый, второй… Да еще сложный узел какой-то.
* * *
Есть в этом доме и театр. По иронии судьбы, самый несерьезный в городе — Театр эстрады. Правда, въехал он сюда гораздо позже — в 1961 году. Ранее вместо него размещался клуб имени Рыкова, затем клуб имени Калинина, потом Детский театр, после него кинотеатр и, наконец, Театр эстрады.
Что там говорить — сам жанр эстрады далеко не театральный. Это и не поэма, и не пьеса. Даже не легкий водевиль. Это для праздничных концертов с алкогольной составляющей. А тут — целый театр. Театрище. И в самом центре столицы.
Он, кстати, являлся главной эстрадной площадкой страны. Купить в кассе билеты? Полноте! Их надобно было «доставать» — через знакомых, с переплатой.
Здесь же устраивались просмотры и прослушивания новичков. Николай Павлович Смирнов-Сокольский грозно восседал в жюри, на месте председателя. Был строг. Его побаивались.
Однажды некий молодой актер выступил, в общем-то, с вполне приличным номером. Но, глядя на Сокольского, засмущался и что-то вышло смазанно, неловко.
Номер закончился. Все напряженно смотрели на председателя. И тут джазмен Утесов, тоже член жюри, проговорил:
— Коля, не надо ругать. Ты уже давно заслужил право хвалить.
У Леонида Утесова был легкий характер.
* * *
Была здесь и своя парикмахерская. И тоже не простая, элитарная. Поэт Лариса Миллер вспоминала: «Возле кинотеатра „Ударник“ находилась наша „придворная парикмахерская“, куда мама часто брала меня с собой за компанию и для забавы. Я и правда забавляла весь зал, читая стихи и распевая песни. Особенным успехом пользовались песни Вертинского, которые всегда бисировала. А публика там была требовательная. Парикмахеры походили на лордов: сдержанные, корректные, целовали дамам ручки. Один из них — седовласый и статный — был, конечно, первым лордом и лучшим мастером. Все они, независимо от габаритов и возраста, как бабочки вокруг цветка порхали в безукоризненно белых халатах вокруг своих дам, орудуя щипцами с легкостью необычайной: нагревая, осуждая, вертя их в воздухе, прикладывая на мгновенье к губам, чтоб, доведя до нужной кондиции, соорудить нечто феерическое на дамской голове. Огромные зеркала, широкие окна, где на подоконниках почему-то стояли потрескавшиеся от времени мраморные бюсты не то древнеримских богинь, не то матрон. Не парикмахерская, а дворцовая зала».
Разумеется, советская элита не могла себе позволить меньший шик.
* * *
Напротив же дома, естественно, разбили сквер и пустили фонтан. Юрий Олеша наблюдал, как тот фонтан снимали кинокамерой: «Видел в сквере перед Домом правительства, как кинохроника снимала фонтан. Они всегда снимают так, что создается впечатление, что люди возятся, тянут, канителятся. Все это требует от них затраты времени, явно лишней, — затраты движений, разговоров, оценок. Я никогда не видел, чтобы уже сняли. Всегда только «сейчас снимут». Встают, садятся, сажают вместо себя другого, ищут каких-то подпорок, смотрят в небо. Я убежден, что это от бездарности, от самовлюбленности. Вот так канительно тянется и дело всей кинематографии, которая у нас почти исчезла.
Что касается фонтана, то он был великолепен. Во-первых, белый, дымный, во-вторых, широкоплечий, в-третьих, вызывающий жуткую мысль о том, чтобы его открыть в комнате, в-четвертых, навевающий прохладу, в-пятых, падающий всеми своими лапами в бассейн, который, как это ни странно, — зелен и в котором плавают листья… Идиоты с киноаппаратом казались в сравнении с фонтаном отталкивающими».
Да и самим жителям Дома на набережной суета вокруг фонтана тоже, видимо, казалась несколько избыточной.
Фантомы Малюты Скуратова
Усадьба Аверкия Кириллова (Берсеневская набережная, 20) построена в 1657 году.
Этот дом известен краеведам как палаты Аверкия Кириллова. Однако, по упорному московскому преданию, палаты некогда принадлежали думному дворянину Григорию Лукьяновичу Скуратову-Бельскому, вошедшему в историю под именем Малюты Скуратова. Якобы отсюда идет ход подземный прямехонько в Кремль. А под землей, в потаенных подвалах замурована так называемая библиотека царя Ивана Грозного.
После гибели Малюты, опять-таки по преданию, недвижимость досталась самому Борису Годунову. А уж потом, сменив еще немалое количество владельцев, перешла к думному дьяку Аверкию Кириллову — по совместительству не то купцу, не то садовнику при государевых садах. Известно про него было одно — что погорел он, в конце концов, на взятках. Да так погорел, что и врагу не пожелаешь. «А думного дьяка Оверкия Кирилова убили за то, что он, будучи у вашего государского дела, со всяких чинов людей великие взятки имал и налогу всякую неправду чинил».
Даже вполне серьезные издания упоминали о легенде. «По Берсеневской набережной, за рекой, уцелел любопытный дом XVII века, ныне принадлежащий Московскому Археологическому Обществу, — говорится в путеводителе по Москве 1917 года. — Московская легенда, совершенно недостоверная, называет его домом Малюты Скуратова, который будто бы даже провел от своего жилища потайной ход на Москву-реку. На самом деле эта случайно сохранившаяся от XVII в. постройка — дом дьяка Аверкия Кириллова, построенный в 1657 году.
В доме многое переделано, конечно, но часть, особенно некоторые детали обработки, а также своды очень хорошо сохранились от XVII в. Небольшая церковь Николы, что на Берсеневке, стоящая рядом с этим домом и приблизительно современная ему, очень легка и изящна».
* * *
В девятнадцатом столетии в доме разместилось Императорское московское археологическое общество. Одним из активнейших его участников был археолог Игнатий Стеллецкий. Впрочем, действительным членом Императорского московского археологического общества он стал, что называется, не от хорошей жизни — ведь для того чтобы спокойно исследовать подземную Москву, ему необходима была поддержка какой-нибудь влиятельной организации. Тем не менее Стеллецкий уделял этому обществу немало времени и сил. В частности, в комиссии «Вся Москва» он сделал около тридцати докладов. При этом они выделялись из общего ряда своей особой увлекательностью и романтичностью. Одни только названия чего стоили: «О подземном Кремле», «Новое о библиотеке Ивана Грозного», «Подземная новелла №3. Тайники дома Шепелева (Яузская больница)», «Подземная новелла №4. Тайники дома Дмитриева-Мамонова (Глазная больница)»…
Сами же выступления звучали как детективные рассказы. Например, в докладе «Подземный ход под Новодевичьим монастырем в Москве» Игнатий Яковлевич рассказывал о методах своей работы: «Предварительно были собраны циркулирующие среди местного населения слухи о подземных ходах. Упорно говорят о потайном ходе из Новодевичьего монастыря к Москве-реке. Для проверки слухов мною был нанесен визит игуменье монастыря, Леониде. Стоя во главе монастыря недавно, всего три года, последняя отговорилась незнанием, сообщив, впрочем, что, насколько ей известно, под собором имеются склепы, а из собора ведет какой-то ход, — куда, она не знает. Любезно разрешив осмотреть „склепы“, игуменья отрядила двух монахинь с ключами».
Это здание — самое, пожалуй, интересное из тех, с которыми была связана московская жизнь Игнатия Яковлевича. Он, несмотря на скепсис популярного путеводителя, обнаружил в палатах белокаменную лестницу, ведущую куда-то под Москву-реку. Разумеется, Стеллецкий сразу начал разворачивать археолого-спелеологическую деятельность, но строгая и осторожная руководительница общества, графиня Прасковья Сергеевна Уварова отрезала: «Пока я жива, Вы в доме Археологического Общества копать не будете».
* * *
Люди здесь работали пресимпатичнейшие. Вера Харузина, этнограф, вспоминала о своей детской подруге Соне Чертороговой: «Софья Васильевна встала в некоторые отношения к науке: а именно, она получила место в Московском археологическом обществе с квартирой в доме Общества на Берсеневской набережной, была библиотекаршей Общества, исполняла секретарские обязанности при графине П. С. Уваровой, благодаря чему присутствовала на заседаниях, входила в личные сношения с археологами. Беседа с ней всегда была мне интересна, не говоря о той сердечности, которая скрепляла наши с ней отношения. И мне всегда бывало приятно бывать у нее, в такой оригинальной обстановке, в комнате со старинными окнами, глядящими в сад, где Соня разводила цветы и сажала яблони. И помню я, как много-много лет после нашей гимназической жизни мы, уже не молодые, присутствовали на костюмированном вечере, устроенном в залах Археологического общества Софьей Васильевной для детей сестры и их товарищей и подруг. И как было весело смотреть на эту молодежь, танцующую в зале заседаний со сводами и расписным потолком, и как изящно был сервирован стол, весь убранный фиалками, и как прелестна была миловидностью и приветливостью к гостям старшая дочь Екатерины Васильевны Таня Кувшинникова в костюме Снегурки».
Кто бы сегодня стал бравировать знакомством с человеком, «входящим в личные сношения с археологами»?
* * *
После революции здесь разместились новые организации. Об одной из них — Институте этнических и национальных культур народов Востока — писал Осип Мандельштам: «Институт народов Востока помещается на Берсеневской набережной, рядом с пирамидальным Домом Правительства. Чуть подальше промышлял перевозчик, взимая три копейки за переправу и окуная по самые уключины в воду перегруженную свою ладью.
Воздух на набережной Москвы-реки тягучий и мучнистый».
И далее — развитие событий: «Ко мне вышел скучающий молодой армянин. Среди яфетических книг с колючими шрифтами существовала так же, как русская бабочка-капустница в библиотеке кактусов, белокурая девица.
Мой любительский приход никого не порадовал. Просьба о помощи в изучении древнеармянского языка не тронула сердца этих людей, из которых женщина к тому же и не владела ключом познания».
Но не все было так просто: «Разговор с молодым аспирантом из Тифлиса не клеился и принял под конец дипломатически сдержанный характер.
Были названы имена высокочтимых армянских писателей, был упомянут академик Марр, только что промчавшийся через Москву из Удмуртской или Вогульской области в Ленинград, и был похвален дух яфетического любомудрия, проникающий в структурные глубины всякой речи».
К счастью, на арене появился новый персонаж: «Его Прометеева голова излучала дымчатый пепельно-синий свет, как сильнейшая кварцевая лампа… Черно-голубые, взбитые, с выхвалью, пряди его жестких волос имели в себе нечто от корешковой силы заколдованного птичьего пера.
Широкий рот чернокнижника не улыбался, твердо помня, что слово — это работа. Голова товарища Ованесьяна обладала способностью удаляться от собеседника, как горная вершина, случайно напоминающая форму головы. Но синяя кварцевая хмурь его очей стоила улыбки»
* * *
А за палатами — церковь Николы на Берсеневке, оставшаяся от монастыря — Никольского, у Берсеневской решетки за Москвою-рекою — основанного еще в четырнадцатом веке.
И у нее тоже была дурная слава — опять же в силу предания о Малюте Скуратове. Одна из героинь шмелевского «Лета Господня» комментировала ее символ во время московского крестного хода:
— А рядышком, черная-то хоругвь… темное серебро в каменьях… страшная хоругвь эта, каменья с убиенных посняты, дар Малюты Скуратова, церкви Николы на Берсеновке, триста годов ей, много показнил народу безвинного… несет ее… ох, гляди не под силу… смокнул весь… ах, ревнутель, литейный мастер Овчинников, боец на «стенках»… силищи непомерной… изнемогаети-то… а ласковый-то какой… хорошо его знаю… сердешного голубя… вместе с ним плачем на акафистах…
Так все и перемешивалось в головах простых московских обывательниц — и плачи на акафистах, и бои стенка на стенку, и «ревнутель», и, конечно, «ужасы» Берсеневки.
До наших дней церковь дошла несколько изувеченной — в 1930 году власти закрыли этот храм, а заодно и приняли решение: «Принимая во внимание ходатайство ЦГРМ (Центральных государственных реставрационных мастерских — АМ) о разборке колокольни, ввиду того, что данная колокольня затемняет помещение ЦГРМ, чем затрудняется работа мастерских, — названную колокольню снести».
Абсурд, конечно, — реставраторы просят не оставить, а наоборот, снести архитектурный памятник. Впрочем, абсурд вообще был свойствен тридцатым годам прошлого столетия.
Сам храм тоже, было, решили снести, но, поразмыслив, оставили.
* * *
А неподалеку проживал своеобразный мужичок. О нем рассказывал букинист Афанасий Афанасьевич Астапов: «Жил-был старик со своею старухою, но не у синего моря, а на самом берегу Москвы-реки, близ дома Малюты Скуратова (где ныне Археологическое общество, не доходя до яхт-клуба, на Берсеневке). Жили они не в землянке, а в сторожке, платя 2 рубля 50 копеек в месяц. И не рыбу ловили, а дровишки и щепу, обеспечивая себя во время половодья от покупки дров почти до следующей весны, до нового половодья. Старик был высокого роста, физиономия выразительная, имел длинную бороду, журавлиную походку; в разговоре был, что называется, обстановистым, умея ловко пользоваться, где нужно, своеобразной начитанностью. Звали его Иваном Андреевичем Чихириным; умер он… приблизительно 75 лет от роду. Одевался в летнее время в долгополый сюртук, а зимою — в тулуп; картуз носил триповый, старого покроя. Костюм этот, думается мне, служил ему лет тридцать. Профессией его была торговля старыми книгами, преимущественно на Смоленском рынке. Его жена, старушка небольшого роста… одевалась просто, без претензий на моду.
Чихирин нередко рассказывал разные случаи и приключения из своей жизни. Вращаясь около бояр, которым продавал, менял, а то у них же и покупал книги, он говорил, что бояре любили книжников, как людей, полезных для науки. Летом он путешествовал, не за границу, разумеется, а по московским окрестностям, начиная с Ходынки, где его покупателями являлись по большей части офицеры, заходил во Всехсвятское, Петровский парк, Петровско-Разумовское, а то и в Останкино, Сокольники и т. д. Накладет, бывало, в мешок пуда три товара литературного содержания, вроде сочинений Загоскина, Булгарина или переводов Вальтера Скотта и других. Наберет больше таких книг, цена которым начиналась от 3 рублей, а продавались они копеек по 75, даже по 50. В то время не знали так называемую скидку процентов. С великим терпением таскал он эту литературу на своих плечах, хотя бывали дни и без почина. Но если попадет на местечко, где есть книги, то уж здесь он поработает. Встречались ему и старые библиотеки, где он наменяет, продаст и накупит товара почти на весь год. Попадались ему и книги наследственные; тут он тоже не зевал… Иван Андреевич хорошо знал свой товар, любил читать и даже знал наизусть почти всего Рылеева. Память у него была прекрасная, и когда разговорится — слушать хочется».
Вот какая экзотическая личность проживала на Берсеневке.
Ароматизатор
Главное здание кондитерской фабрики Эйнема (Берсеневская набережная, 6) построено в 1889 году.
Сравнительно недавно здесь была кондитерская фабрика «Красный Октябрь», считавшаяся лучшей на всей территории СССР. Правда, некоторые ценители утверждали, что гораздо лучше были куйбышевские конфеты и лакомства прибалтийских советских республик (эстонский «Калев», первым делом).
О качестве же здешних сладостей сообщал в первую очередь прекрасный аромат, которым пропитывался воздух вокруг фабрики. Он был волшебен и неповторим. А при ветре юго-западном достигал и самого Кремля.
Увы, сегодня о том чудном запахе остались лишь одни воспоминания.
Первое кондитерское производство разместилось здесь в 1845 году и называлось фабрикой «Смирнов и сыновья». Но династия Смирновых ненадолго удержала это производство при себе. И спустя два десятилетия здесь красовалась «Фабрика шоколада, конфет и чайных печений Товарищества Эйнем» со штатом в тысячу рабочих.
Эйнемова реклама сообщала об ассортименте: «Бисквит, шоколад, какао, жженый кофе, конфекты, карамель, глазированные фрукты, компот, мармелад, карамель „ирис“, пастила, вафли».
Случались и совсем особенные экземпляры. В частности, на день рождения предпринимателя Н. А. Найденова ежегодно подавали от Эйнема громадный торт-пирог, увенчанный роскошным рогом изобилия. Рог же, в свою очередь, наполнен был конфетами — лучшими из ассортимента на тот момент.
Торт этот регулярно посылал Найденову один купец из города Ельца — в благодарность за оказанную некогда услугу.
Впрочем, «визитной карточкой» компании был шоколад «Эйнем». На обложке его был изображен насупленный малец, держащий биту для лапты в одной руке, а в другой — огромную надкусанную шоколадку с надписью «Эйнем». Рекламное стихотворение гласило:
Добыл я плитку шоколада
И мне товарища не надо.
Пред всеми говорю людьми:
«Съем всю. А ну-ка отними!»
Впрочем, не только рекламщики сочиняли стихи про «Эйнем». Вот, например, цитата из Бориса Пастернака:
Как видишь, уезжает викинг,
Живи счастливо, пей кумыс,
Пей молоко и с ним грызи Кинг
И постулируй. Твой Борис.
«Кинг» — так называемый «альбертик», сухое шоколадное печенье, одно из многочисленных кондитерских изделий от Эйнема.
* * *
С наступлением Первой мировой войны фирме пришлось несладко. Причина была исключительно в названии — в 1914 году в России поднялась невероятная волна германофобии.
Перед магазинами фирмы «Эйнем» дежурили «патриотически» настроенные граждане и отговаривали обывателей от посещения магазинов — якобы деньги от продажи карамелек и компотов пойдут на укрепление вражеской военной мощи. Кто-то пустил слух о том, что фирма пожертвовала русской армии ядовитые консервы — пришлось писать опровержение в газетах.
Вообще, компания вдруг оказалась в очень странной ситуации — ей приходилось постоянно перед кем-нибудь оправдываться. В конце концов, фирма «Эйнем» опубликовала в периодике пространное письмо: «В текущие дни священной борьбы России с надменным врагом некоторые лица, по неведомым, быть может, даже корыстным целям, воспользовавшись нерусской фамилией главы нашей фирмы, стали распускать в Москве столь же чудовищные, сколь же и вздорные слухи.
Базируясь на нерусском наименовании фирмы, недоброжелатели обвиняли нас не только в германофильстве, но и во всяких своих измышлениях, желая как бы тем нанести вред нашему предприятию. Не следовало бы вступать в полемику с такими лицами, но мы вызваны на это нравственною обязанностью показать русскому обществу суть нашего дела в истинном свете».
И дальше — перечень достоинств: «Наша фирма, основанная в Москве в 1851 году, существует 63 года, и существует с честью. Глава нашей фирмы — председатель правления и главный пайщик Товарищества, не только русский подданный по общественному положению, но и глубоко преданный России; он удостоен почетного звания коммерции советника.
Состав управления состоит большею частью из русских подданных; рабочие и служащие, которых на фабриках наших до 3500 человек, — все русские, за исключением лишь нескольких мастеров, специалистов по отдельным отраслям многообразного производства на наших фабриках.
Товар наш вырабатывается из русских материалов и местных продуктов, за исключением лишь тех, которых в России нет».
И так далее, так далее, так далее.
Результат, однако же, достигнут не был. Вежливая агитация у магазинов сменилась погромами, а Николай II своим указом запретил Эйнему изображать на своих вывесках, упаковках и в рекламе российский герб.
* * *
Тем не менее, и после революции фабрика некоторое время сохраняла старое название. И даже выпускала свою знаменитую продукцию, жертвой которой, кстати говоря, однажды стал Мандельштам. Ирина Одоевцева вспоминала: «Ему в одно весеннее утро до смерти захотелось гоголь-моголя. «От сытости, конечно, когда голоден — мечтаешь о корке хлеба». Он пошел на рынок и купил у торговки яйцо. Сахар у него был и, значит, все в порядке и можно вернуться домой.
Но по дороге, тут же рядом, на рынке бородатый мужик продавал шоколад «Эйнем» «Золотой Ярлык», любимый шоколад Мандельштама. Увидев шоколад, Мандельштам забыл про гоголь-моголь. Ему «до зареза» захотелось шоколаду».
— Сколько стоит?, — спросил Мандельштам.
— Сорок карбованцев.
У поэта было только тридцать два. Он предложил торговцу:
— Вот, вам это очень выгодно. Я отдаю вам прекрасное сырое яйцо и тридцать два карбованца за шоколад, себе в убыток.
Но тут на Осипа Эмильевича набросилась соседняя торговка:
— Держите его, спекулянта проклятого! Он у меня за семь карбованцев купил яйцо, а сам за восемь перепродает. Держите его! Милиционер! Где милиционер?
«Со всех сторон сбежались люди. Прибежал на крики и милиционер…
Мандельштама арестовали, и он до вечера просидел в участке. Во время ареста раздавили яйцо и кто-то украл у «спекулянта проклятого» его тридцать два карбованца».
Кстати говоря, эта печальная история — лучшая реклама фабрики «Эйнем».
Из жизни текстильщиков
Здание фабрики «Красные текстильщики» (Якиманская набережная, 4–6) построено в 1899 году по проекту архитектора А. Калмыкова.
Одна из видных достопримечательностей этих мест — фабрика «Красные текстильщики». Все началось в 1868 году, когда купец Григорий Михайлович Истомин снял в Якиманской полицейской части двухэтажный домик с производственными мощностями. И подал прошение: «Я, Истомин Г. М., желаю на снятой мною фабрике производить прежние ручные товары: бумажно-шерстяные, бумажно-льняные и прочие без применения механизмов и паровой силы».
Впрочем, получив желаемое разрешение, господин Истомин сразу снял другое помещение (тоже двухэтажное, все в той же Якиманской части) и вопреки своему обещанию установил 79 ткацких станков. Правда, ручных. Но все равно механизмов.
Производство расширялось на глазах — уже в 1869 году Истомину принадлежали два фабричных корпуса с 200 ткацкими и 6 сновальными станками. Штат же состоял из трех сотен ткачих, шести сновальщиков, полусотни шпульщиков и немногочисленного управленческого аппарата.
А в 1884 году другой предприниматель, Михаил Истомин — брат скончавшегося к тому времени Г. М. Истомина — приобрел кусок земли на набережной и отстроил там новое здание для фабрики — удобное и современное. К тому времени уже было основано «Товарищество Голутвинской ткацкой мануфактуры среднеазиатских и внутренних изделий» — именно так называлось истоминское производство.
Новые власти сохранили историческую специализацию. Рабочие на фабрике трудились в большинстве своем сознательные. В частности, в июне 1941 года, когда секретные сотрудники по всей стране прислушивались к реакции на речь В. Молотова «О нападении на нашу социалистическую родину войск клики кровожадных фашистских правителей Германии», об этой фабрике в спецдонесении было сказано так: «На фабрике „Красные текстильщики“ настроение в целом бодрое. Но среди отдельных рабочих можно услышать и такого рода разговоры: „Вот наше правительство накормило быка на свои бока“. Рядом стоящие рабочие вмешивались в разговор и давали совершенно правильные разъяснения».
Правда, в скором времени после Победы одна из работниц фабрики открыто заявила: «Сырья на фабрике не хватает, заработок низкий, но и его вовремя не получаешь. Я и мои дети только и мечтаем в день получки досыта поесть хлеба и картошки». Но тут ничего не поделаешь, время тяжелое, послевоенное.
* * *
Рядом же располагался и фабричный клуб, построенный в 1930-е. Он одно время был известен как Московский театр обороны. Но спектакли здесь, за исключением, пожалуй, одного представления «Царская и Красная армия», давались более или менее мирные — «Честный король» М. Новоселова, «Гордость нации» А. Клаус, «Первый приз» В. Квасницкого и «Генрих IV» В. Шекспира.
Впрочем, гораздо большей популярностью клуб начал пользоваться, когда в нем стал действовать филиал кинотеатра «Иллюзион». Киноклассика всегда была в чести у москвичей.
Увы, до наших дней клуб не дожил.
* * *
В переулках же за фабрикой находится дом Рябушинских (1-й Голутвинский пер., 10/8) — тех самых, у которых господин Истомин приобрел землю для строительства ткацкого предприятия.
Здесь впоследствии была открыта знаменитая Народная столовая, в которой ежедневно и бесплатно обедали три сотни человек.
Господа Рябушинские были не чужды человеколюбивых деяний.
Обманный фасад
Жилой дом (Большая Полянка, 3) построен в 1939 году по проекту архитекторов А. Бурова и Б. Блохина.
Эту часть Москвы довольно колоритно описал известный стихотворец Аполлон Григорьев: «Бывали ли вы в Замоскворечье?.. Его не раз изображали сатирически; кто не изображал его так? — Право, только ленивый!.. Но до сих пор никто, даже Островский, не коснулся его поэтических сторон. А эти стороны есть — ну, хоть на первый раз — внешние, наружные. Во-первых, уж то хорошо, что чем дальше идете вы вглубь, тем более Замоскворечье тонет перед вами в зеленых садах; во-вторых, в нем улицы и переулки расходились так свободно, что явным образом они росли, а не делались… Вы, пожалуй, в них заблудитесь, но хорошо заблудитесь…
Я мог бы пойти с вами по правой жиле, и притом пойти по ней в ее праздничную, торжественную минуту, в ясное утро 19 августа, когда чуть что не от самого Кремля движутся огромные массы народа за крестным ходом к Донскому монастырю, и все тротуары полны празднично разрядившимся народонаселением правого Замоскворечья, и воздух дрожит от звона колоколов старых церквей, и все как-то чему-то радуется, чем-то живет, — живет смесью, пожалуй, самых мелочных интересов с интересом крупным ли, нет ли — не знаю, но общим, хоть и смутно, но общественным на минуту. И право, — я ведь неисправимый, закоренелый москвич, — хорошая это минута… Но мы не пойдем с вами по этой жиле, а пойдем по левой, при первом входе в которую вас встречает большой дом итальянской, и хорошей итальянской архитектуры. Долго идем мы по этой жиле, и ничто особенное не поражает вас. Дома как дома, большею частью каменные и хорошие, только явно назначенные для замкнутой семейной жизни, оберегаемой и заборами с гвоздями, и по ночам сторожевыми псами на цепи; от внезапного яростного лая которого-нибудь из них, вскочившего в припадке ревности и усердия на самый забор, вздрогнут ваши нервы. Между каменных домов проскачут как-нибудь и деревянные, маленькие, низенькие, но какие-то запущенные, как-то неприветливо глядящие, как-то сознающие, что они тут не на месте на этой хорошей, широкой и большой улице».
«Большого дома хорошей итальянской архитектуры» больше нет. А дом ведь и впрямь был хорош — выстроен архитектором Василием Баженовым для московского аптекаря Иоганна Вольфа. Правда, по прошествии немногих лет дом перестроил для Ивана Прозоровского другой великий архитектор — Матвей Казаков.
Дом некоторое время служил доходным и менял владельцев. В нем иной раз случались незначительные бытовые происшествия, о которых, тем не менее, писали ушлые газетчики: «30 августа на Полянке в доме Полякова еврей Самуил Раскин, уходя со своим семейством в синагогу, оставил в квартире дочь, двенадцатилетнюю девочку, и велел ей разогреть в керосиновой печке обед. Девочка, исполняя приказание, поставила печку на стол и зажгла в ней фитили, при чем случился такой казус, что печка внезапно вся распаялась, и воспламенившийся керосин разлился по столу, который и загорелся. Испугавшаяся девочка отворила двери квартиры, начала кричать; сбежались жильцы дома, которые и успели починить пожар».
Мораль: уходя в синагогу, не оставляйте дома дочерей — не оберетесь потом казусов.
В тридцатые годы двадцатого века дом сломали, вместо него красуется первая нынешняя достопримечательность — дома №1, 3, 7 и 9. Они так ладно смотрятся вместе, что хочется воспринимать их единым градостроительным комплексом. Хотя построены эти дома не только по проектам разных архитекторов, но и в эпохи тоже разные. Два первых — в советское время (как раз на месте снесенного дома), а последние — до революции.
Очень занимателен дом №3. Выстроен он архитектором Андреем Буровым, и кажется, что облицован этот дом объемными затейливыми плиточками. И только если близко-близко подойдешь к фасаду, то поймешь — плиточка-то нарисованная.
Современники встретили этот дом по-разному. Архитектор Д. Бурдин писал: «Будучи новатором в строительстве и столкнувшись с таким новым материалом, как шлакобетонные блоки, Андрей Константинович старался найти и использовать возможности этого материала. Отсюда родилась идея рисованных квадратов».
А маститый Щусев говорил, что дом как будто сложен из мешков с мукой.
Жильцам, однако, новшество понравилось. Кстати, в этом доме проживал известный мастер по изготовлению стрелкового оружия Ф. Токарев.
Но самый, пожалуй, занятный из этой четверки — дом №9. Прославился он своим странным балкончиком — будто бы к дому пристроен скворечник.
Балкончик действительно пристроен архитектором Михайловым в 1913 году к уже готовому строению. Вышло вполне по-московски, по-замоскворецки.
Напротив же, на месте дома №4 (тоже, кстати, сделанного по проекту архитектора Бурова, но на сей раз без фокусов с рисованными плиточками) некогда возвышалась церковь Косьмы и Дамиана в Кадашах. В этом храме был крещен один из лучших друзей Пушкина Павел Нащокин. По крайней мере, сам Нащокин уверял: «Итак, я родился в Москве, в собственном доме, на Полянке, в приходе Косьмы и Дамиана».
«Собственный» же дом новорожденного стоит под номером 11 все на той же улице Большой Полянке. Здесь же прошло его раннее детство, Довольно счастливое. Нащокин писал: «Отец мой был человек славный; я не только люблю его память, но даже и тех, которые знавали и помнят его. Я его очень люблю. Его давно нет в живых; я остался после него пяти лет, но, несмотря на то, он часто служит для меня большим утешением. Он был человек достойный, в полной силе слова, и потому чувство, что я сын хорошего отца, удерживало меня от многих дел такого рода, где с пылким сердцем и с раздраженным воображением не мудрено было увлечься к весьма худому. Нередко в самых трудных обстоятельствах жизни, когда, со всею твердостию характера, не в твердостию характера, не был я в силах довольствоваться сам собою, и ищешь к пособию какого-нибудь сильного средства в отношении нравственном в другом существе, то этим существом для меня никто не был кроме отца моего».
Глава семьи и впрямь был человеком необычным. Павел Нащокин писал: «Императрица назвала его Воином, по причине чрезмерной малости и быстрого движения младенца, и тут же он произведен был в гвардии сержанты. В 18 лет он уже был полковником, в 21 год от рождения — генерал-майором».
Павел Воинович души не чаял в своем батюшке. И не стеснялся в комплиментах: «Отец мой генерал-поручик Воин Васильевич Нащокин принадлежит к замечательнейшим лицам Екатерининского века. Он был малого роста, сильного сложения, горд и вспыльчив до крайности. Несколько анекдотов, сохранившихся по преданию, дадут о нем понятие. После похода, в котором он отличился, он вместо всякой награды выпросил себе и многим своим офицерам отпуск и уехал с ними в деревню, где и жил несколько месяцев, занимаясь охотою. Между тем начались вновь военные действия. Суворов успел отличиться, и отец мой, возвратясь в армию, застал уже его в Александровской ленте. „Так-то, батюшка Воин Васильевич, — сказал ему Суворов, указывая на свою ленту, — покамест вы травили зайцев, и я затравил красного зверя“. Шутка показалась обидною моему отцу, который и так уж досадовал; в замену эпиграммы он дал Суворову пощечину. Суворов перевертелся, вышел, сел в перекладную, прискакал в Петербург, бросился в ноги государыне, жалуясь на отца моего. Вероятно, государыня уговорила Суворова оставить это дело, для избежания напрасного шума. Несколько времени спустя присылают отцу моему Георгия при рескрипте, в коем было сказано, что за обиду, учиненную храброму, храбрый лишается награды, коей он достоин, но что отец мой получает орден по личному ходатайству А. В. Суворова. Отец мой не принял ордена, говоря, что никому не хочет он быть обязан, кроме как самому себе. Вообще он никого не почитал не только высшим, но и равным себе. Князь Потемкин заметил, что он и о Боге отзывался хотя и с уважением, но все как о низшем по чину, так что когда он был генерал-майором, то на бога смотрел как на бригадира, и сказал, когда отец мой был пожалован в генерал-поручики: „Ну, теперь и бог попал у Нащокина в 4-й класс, в порядочные люди!“»
Этот достойный гражданин способен был и на поступки посерьезнее: «Будучи назначен командиром корпуса, находящегося в Киевской губернии, вскоре по своему прибытию в оный, дал он за городом обед офицерам и городским чиновникам. Киевский комендант, заметя, что попойка пошла не на шутку, тихонько уехал. Отец, заметя его отсутствие, взбесился, встал из-за стола, приказал корпусу собраться и повел его к городу. Поднялась пальба; ни одного окошка не осталось в Киеве целого. Город был взят приступом, и отец мой возвратился со славою в лагерь, ведя предателя коменданта военно-пленным. По восшествии на престол государя Павла I отец мой вышел в отставку, объяснив царю на то причину: „Вы горячи, и я горяч, нам вместе не ужиться“. Государь с ним согласился и подарил ему воронежскую деревню. Отец мой жил барином. Порядок его разъездов дает понятие об его жизни. Собираясь куда-нибудь в дорогу, подымался он всем домом. Впереди на рослой испанской лошади ехал поляк Куликовский с волторною. Прозван он был Куликовским по причине длинного своего носа; должность его в доме состояла в том, что в базарные дни обязан он был выезжать на верблюде и показывать мужикам lanterne-magique (то есть „волшебный фонарь“, показывающий различные картинки, весьма распространенное в те годы развлечение — АМ). В дороге же подавал он валторною сигнал привалу и походу. За ним ехала одноколка отца моего; за одноколкою двуместная карета про случай дождя; под козлами находилось место любимого его шута Ивана Степаныча. Вслед тянулись кареты, наполненные нами, нашими мадамами, учителями, няньками и проч. За ними ехала длинная решетчатая фура с дураками, арапами, карлами, всего 13 человек. Вслед за нею точно такая же фура с больными борзыми собаками. Потом следовал огромный ящик с роговою музыкою, буфет на 16-ти лошадях, наконец повозки с калмыцкими кибитками и разной мебелью (ибо отец мой останавливался всегда в поле). Посудите же, сколько при всем этом находилось народу, музыкантов, поваров, псарей и разной челяди».
Славился он также и своей своеобразной «свитой»: «В числе приближенных к отцу моему два лица достойны особенного внимания: дурак Иван Степаныч и арапка Мария. Арапка отправляла при нем должность камердинера; она была высокого роста и зла до крайности. Частехонько дралась она с моим отцом, который никогда не сердился на нее. Иван Степаныч лицо историческое. Он был известен под именем Дурака нашей фамилии. Потемкин, не любивший шутов, слыша многое о затеях Ивана Степаныча, побился об заклад с моим отцом, что Дурак его не рассмешит. Иван Степаныч явился, Потемкин велел его привести под окошко и приказал себя смешить. Положение довольно затруднительное. Иван Степаныч стал передразнивать Суворова, угождая тайной неприязни Потемкина, который расхохотался, позвал его в свою комнату и с ним не расставался. Государь Павел Петрович очень его любил, и Иван Степаныч имел право при нем сидеть в его кабинете. Шутки его отменно нравились государю. Однажды царь спросил его, что родится от булочника? „Булки, мука, крендели, сухари и проч.“, — отвечал дурак. — „А что родится от гр. Кутайсова?“ — „Бритвы, мыло, ремни, и проч.“ — „А что родится от меня?“ — „Милости, щедроты, чины, ленты, законы, счастие и проч.“ Государю это очень полюбилось. Он вышел из кабинета и сказал окружающим его придворным: „Воздух двора заразителен; вообразите: уж и дурак мне льстит. Скажи, дурак, что от меня родится?“ — „От тебя, государь, — отвечал, рассердившись, дурак, — родится: бестолковые указы, кнуты, Сибирь и проч.“ Государь вспыхнул и, полагая, что дурак был подучен на таковую дерзость, хотел узнать непременно кем. Иван Степаныч наименовал всех умерших вельмож, ему знакомых. Его схватили, посадили в кибитку и повезли в Сибирь. Воротили его уже в Рыбинске. При государе Александре был он также выслан из Петербурга за какую-то дерзость».
Нащокин был в восторге и от матери, Клеопатры Петровны, урожденной Нелидовой: «Мать моя была в своем роде столь же замечательна, как и мой отец. Она была из роду Нелидовых. Отец, заблудившись на охоте, приехал в дом к Нелидову, влюбился в его дочь, и свадьба совершилась на другой же день. Она была женщина необыкновенного ума и способностей. Она знала многие языки, между прочим греческий. Английскому выучилась она 60 лет. Отец мой ее любил, но содержал в строгости. Много вытерпела она от его причуд. Например: она боялась воды. Отец мой в волновую погоду сажал ее в рыбачью лодку и катал ее по Волге. Иногда, чтоб приучить ее к военной жизни, сажал ее на пушку и палил из-под нее. До глубокой старости сохранила она вид и обхождение знатной дамы. Я не видывал старушки лучшего тону».
Детские воспоминания Нащокина были, конечно, под стать личностям родителей: «Я начинаю себя помнить на большом, барском дворе, сидящим в песке (что почитается средством противу так называемой английской болезни). Около меня толпа нянек и мамушек и шестнадцать дворовых мальчишек, готовых попеременно таскать меня во весь дух в колясочке… Помню отца моего, и вот в каких обстоятельствах. Назначен отъезд в Петербург. На дворе собирается огромный обоз. Крыльцо усеяно народом, гусарами, егерями, ливрейными лакеями, карликами, арапами, отставными майорами в старинных мундирах и проч. Отец мой между ими в зеленом плаще. Одноколка подана. Меня приносят к отцу с ним проститься. Он хочет взять меня с собою. Я плачу: жаль расстаться с нянею… Отец с досадой меня отталкивает, садится в одноколку, выезжает; за ним едет весь обоз; двор пустеет, челядь расходится, и с тех пор впечатления мои становятся слабы и неясны до 10-го года моего возраста…
Я с братом воспитывался дома. У нас было множество учителей, гувернеров и дядек, из коих двое особенно для меня памятны. Один пудреный, чопорный француз, очень образованный, бывший приятель Фридерика II, с которым игрывал он дуэты на флейте, а другой, которому обязан я первым моим пьянством, эпохою в жизни моей. Вот как это случилось. Однажды, скучая продолжительностию вечернего урока, в то время, как учитель занялся с братом моим, я подкрался и задул обе свечки. Матери моей не было дома. Случилось, что во всем доме, кроме сих двух свечей, не было огня, а слуги по своему обычаю все ушли, оставя дом пустым. Учитель насилу их нашел, насилу добился огня, насилу добрался до меня и в наказание запер меня в чулан. Вышло, что в чулане спрятаны были разные съестные припасы. Я к неизъяснимому утешению тотчас отыскал тут изюм и винные ягоды и наелся вдоволь. Между тем ощупал я штоф, откупорил его, полизал горлышко, нашел его сладким, попробовал из него хлебнуть, мне это понравилось. Несколько раз повторил свое испытание и вскоре повалился без чувств. Между тем матушка приехала. Учитель рассказал ей мою проказу и с нею отправился в чулан. Будят меня, что же? Встаю, шатаясь, бледный, на полу разбитый штоф, от меня несет водкой… Матушка ахнула… На другой день просыпаюсь поздно, с головной болию, смутно вспоминая вчерашнее, гляжу в окно и вижу, что на повозку громоздят пожитки моего учителя. Няня моя объяснила мне, что матушка прогнала его затем-де, что он вечор запер меня в чулан».
* * *
Судьба храма Косьмы и Дамиана была более чем грустной. Один из современников, историк И. Шитц записал в дневнике: «Разломали колокольню ц. Косьмы и Дамиана в самом начале Полянки. Здание церкви подо что-то „приспособили“. Иконостас, помнится, „барочный“, с виноградом, продали было, говорят, за 17 000 руб. за границу. Представитель Главнауки решил как-то зайти посмотреть в последний раз на произведение старого русского мастерства, чуть ли не собирался сфотографировать его, — и ахнул: иконостас исчез. Оказывается, приезжало ГПУ и решило „использовать“ золото иконостаса. Для этого его весь сожгли — и добыли золота на 7000 рублей».
А затем и саму церковь взорвали.
Обычное, в общем-то, дело.
Замоскворецкая больница
Главные корпуса Иверской общины сестер милосердия (Большая Полянка, 20) построены в 1912 году по проекту архитектора Д. Челищева.
Это лечебное благотворительное учреждение патронировалось генерал-губернатором нашего города Великим князем Сергеем Михайловичем и его женой Елизаветой Федоровной. Милосердие — так милосердие.
Притом благотворительность имела место только со стороны патронов, относящихся к царской фамилии. Простые санитарки, медицинские сестрички и сиделки получали выгоду тройную. Принимались сюда женщины от 20 до 40 лет. Им платили жалование, пусть и небольшое — от 2 до 5 рублей в месяц. Содержались они здесь на всем готовом. И, что самое существенное, дамы получали здесь образование — профессии их обучали с нуля.
Естественно, проблемы с персоналом были незнакомы содержателям общины.
Здесь, кстати, сестрой милосердия работала мать поэтессы Марины Цветаевой. Анастасия Цветаева припоминала подробности детства: «И были мирные часы сидения возле мамы, читавшей томики немецких стихов или разбиравшей лекарства, взвешивавшей их на крошечных весах с роговыми чашечками (мама страстно интересовалась медициной…). Пустые пузырьки (из-под лекарств) с заостренным носиком сбоку — чтобы капать, круглые и овальные коробочки с узором цветочков, аккуратные и изящные веера рецептов, гофрированные зонтики бумажных колпачков пузырьков, от которых пахло таинственно, нежно — и хотелось сохранить их навеки».
* * *
А за воротами этой общины проходила обычная московская жизнь. С несправедливостью, грязью, нищетой, тяжким детским трудом. Городские власти не утруждали себя тем, чтобы заглядывать в трактиры, лавочки и мастерские и проверять, как там живется самым молодым сотрудникам. Однако, если факт чрезмерной эксплуатации детей сам лез на глаза городовому, он мимо факта не пройдет, он доблестный, хотя и толстый. И в газетах то и дело попадались сообщения с заголовками типа «Еще непосильная ноша», «Опять непосильная кладь» или «Опять ребенок вместо лошади».
К примеру, как-то по Всехсвятской улице (нынешней улице Серафимовича) шел Дмитрий Маторин, тринадцати лет, и «нес на голове непосильную ношу, часто снимал ее с головы и останавливался, чтобы передохнуть». Он попался на глаза городовому, тот вызвал дворников, и в результате мальчик вместе с ношей оказался в участке.
Выяснилось, что он по указанию хозяина, Василия Рожкова, несет ни много и ни мало двухпудовый кузов от извозщичьих саней с Большой Дорогомиловской улицы на Большую Полянку.
— А что же, тебе хозяин на извозчика дал? — спросили у мальчика.
— Нет, а на гостинцы пятачок подарил, — ответил Маторин.
«Рожков привлечен к ответственности», — так заканчивалась журналистская заметка.
Сестры Иверской общины были далеки от всего этого. Хотя «заказчиком» Мити Маторина был их сосед по Полянке.
Храм с подлазом
Церковь Григория Неокесарийского (Большая Полянка, 29) построена в 1679 году Иваном Кузнечиком и Карпом Губой.
В основе храма, разумеется, была легенда. Даже несколько. По одной — царь Василий II, возвращаясь из плена, наконец увидал родной Кремль. И так растрогался, что дал обет — построить в этом месте храм. А поскольку радостное происшествие случилось 17 ноября 1445 года, в день Григория Неокесарийского, то именно этому, не слишком популярному на нашей родине святому, и была посвящена новая церковь.
Поговаривали также, что именно в этом храме Алексей Михайлович венчался со своей женой Натальей Кирилловной Нарышкиной. Доходили до того, что уверяли — здесь, именно здесь крестился Петр Первый.
Но это, конечно, не больше, чем вымыслы.
Храм, однако же, вышел на славу. Первый этаж его расписан наподобие одного из известнейших российских памятников — церкви Воскресения на Дебре (г. Кострома). Кстати, с возникновением поволжского «оригинала» тоже связана довольно симпатичная легенда. Якобы Кирилл Исаков, костромской торговец, ведший дела с Англией, получил от своих иноземных партнеров вместо бочки с вином бочку с золотом. Будучи предпринимателем кристальной честности, Кирилл счел невозможным просто так воспользоваться этой щедростью судьбы и написал об ошибке своим иностранным партнерам. Те испугались не на шутку — ладно бы просто потеря драгоценных металлов, дело пахло серьезным судебным процессом за ввоз контрабандного золота. В результате англичане попросили своего российского партнера употребить это золото «на богоугодное дело», и возникла известная церковь.
Изразцы же храма на Полянке сделаны известным мастером Степаном Полубесом.
Эта церковь поражала, завораживала москвичей. Аполлон Григорьев восхищался: «Остановитесь на минуту перед низенькой, темно-красной с луковицами-главами церковью Григория Неокесарийского. Ведь, право, она не лишена оригинальной физиономии, ведь при ее созидании что-то явным образом бродило в голове архитектора, только это что-то в Италии выполнил бы он в больших размерах и мрамором, а здесь он, бедный, выполнял в маленьком виде да кирпичиком; и все-таки вышло что-то, тогда как ничего, ровно ничего не выходит из большей части послепетровских церковных построек. Я, впрочем, ошибся, сказавши, что в колоссальных размерах выполнил бы свое что-то архитектор в Италии. В Пизе я видел церковь Santa Maria della Spina, маленькую-премаленькую, но такую узорчатую и вместе так строго стильную, что она даже кажется грандиозною».
Даже строгие авторы известного путеводителя «По Москве» (издание братьев Сабашниковых, 1917 год), как только речь зашла об этом храме, сбились с интонации, заговорили словно древние былинники: «Поодаль, на правой стороне переулка виднеется группа убогих деревянных поповских домиков на типично замоскворецком «монастыре». Среди них возвышается сказочно красивый храм Григория Неокесарийского, что при Полянке (или что в Дербицах, как его звали в старину), построенный в 1668–1679 гг. «из казны Великого Государя царя Алексея Михайловича» по указанию духовника его, Андрея Саввинова, бывшего священника прежней здешней деревянной церкви Григория Неокесарийского… Главная красота в наружной отделке храма — его «ценинное» убранство, пояс цветных изразцов XVII в., блещущих свежими красками, точно они сделаны вчера. Сохранилась и древняя раскраска церкви. Все вместе характеризует пристрастие эпохи к яркой красочности. Войдем во вторые ворота церковного двора. Красивы детали, напр., наддверные кокошники в главном кубе храма. Очень хороши оконные наличники, видные сбоку, со двора. Из пристроек левая от главного входа относится к 1834 г.; она грубо нарушает изящную архитектуру храма, не щадя его деталей; правая — старая, может быть, современная построению храма. Над главным входом, по-видимому, когда-то был соответствующий изразцовый фриз; в дверной арке уцелела раскраска, сохранившаяся и на других тесаных архитектурных деталях храма. Прелестна колокольня, с ее расцвеченными жгутами, служащая и входом в храм.
Внутри храма замечательный изразчатый портал и ряд старинных икон; есть писанная царским изографом Симоном Ушаковым; напр., икона «Верую во единого Бога»».
* * *
В 1960-е храм, к тому моменту приспособленный под городские нужды, был отреставрирован и приобрел весьма оригинальный вид. Под колокольней, выходящей своим корпусом на тротуар, было прорублено для пешеходов прямоугольное отверстие, своего рода подлаз. Человек как бы на секунду входил в церковь и тотчас же из нее выходил. Общий вид храма, разумеется, от этого не выиграл, однако москвичам было удобно. Опять же, редкостный аттракцион.
Но сравнительно недавно храм передан Патриархии, вновь отреставрирован, и колокольня его наконец обрела целостность.
* * *
А неподалеку (дом №37) стоит церковь Успения в Казачьей слободе. Она ненамного моложе — построена в 1695 году. Но, небогатая на слухи и события, значительно проигрывает — и внешне, и по репутации. Тот же Аполлон Григорьев писал: «Вот мы дошли с вами до Полянского рынка, а между тем уже сильно стемнело. Кой-где по домам, не только что по трактирам, зажглись огни.
Не будем останавливаться перед церковью Успенья в Казачьем. Она хоть и была когда-то старая, ибо прозвище ее намекает на стоянье казаков, но ее уже давно так поновило усердие богатых прихожан, что она, как старый собор в Твери, получила общий, казенный характер. Свернемте налево. Перед нами потянулись уютные, красивые дома с длинными-предлинными заборами, дома большею частью одноэтажные, с мезонинами. В окнах свет, видны повсюду столики с шипящими самоварами; внутри глядит все так семейно и приветливо, что если вы человек не семейный или заезжий, вас начинает разбирать некоторое чувство зависти. Вас манит и дразнит Аркадия, создаваемая вашим воображением, хоть, может быть, и не существующая на деле».
То есть незначительное вроде окружение в действительности казалось много интереснее, чем этот храм.
Правда, поговаривают, что последний (перед закрытием в 1930-е годы) настоятель храма, о. Андрей вместе с последним старостой, Д. М. Рогаткиным-Ежиковым написали вместе величайший, немыслимый труд по истории церкви, да и казачества вообще. Но труд пропал вместе со всем архивом храма, и доподлинно судить о нем, увы, не представляется возможным.
Жилище детишек и бабушек
Доходный дом (Большая Полянка, 44) построен в 1914 году по проекту архитектора Г. Гельриха.
Этот домина — доходный, огромный даже по нынешним меркам — несколько лет слыл одним из замоскворецких интеллигентских оазисов. Здесь в 1931 году в обычной коммуналке поселилось семейство живописца Льва Бруни, конструктивиста и акварелиста. Впрочем, конструктивизм здесь был скорее реверансом в сторону эпохи (хотя Лев Александрович не гнушался поучаствовать в какой-нибудь авангардистской выставке, представив строгой публике, к примеру, «разбитую бочку из-под цемента и стекло, пробитое пулей»).
Но главным для него все-таки были акварельные работы, относительно традиционные. Он говорил: «У меня в жилах течет не кровь, а акварель».
«В его благородном облике было что-то от мастерового. Я тогда впервые подумала, что искусство художника — это прежде всего большой и тяжелый физический труд. Седые, редеющие волосы, высокий, с залысинами, лоб, мохнатые, кустистые брови. Небольшие глаза посажены глубоко, левый немного косит… Глаза его сразу схватывают тебя», — писала в мемуарах Л. Б. Либединская.
Сюда нередко заходил Осип Мандельштам — добрый приятель и вместе с этим один из любимых поэтов Бруни. Лев Александрович писал: «Как в поэзии Мандельштам сделал из русского языка латынь не потому, что язык нашел свои законченные формы и перестал развиваться, а потому, что еврейская кровь требует такой чеканки, что вялостью кажется еврею гибкость русского языка, — такое же желание вылить свое живописное чувство в абстрактные, т.е. в органические формы есть и у Альтмана».
Мандельштам читал свои «чеканные» стихи в то время, как Лев Бруни писал свои пейзажи.
Правда, Осип Эмильевич несколько недолюбливал брата акварелиста, Николая Александровича — тоже поэта, футболиста, а впоследствии даже священника. Недолюбливал как раз из-за поэзии — считал ее весьма посредственной. Говорил о стихах Николая Бруни: «Бывают стихи, которые воспринимаю как личное оскорбление».
Вставил его под своим именем в «Египетскую марку». Откровенно насмешничал:
« — Николай Александрович, отец Бруни! — окликнул Парнок безбородого священника-костромича, видимо еще не привыкшего к рясе и державшего в руке пахучий пакетик с размолотым жареным кофе. — Отец Николай Александрович, проводите меня!
Он потянул священника за широкий люстриновый рукав и повел его, как кораблик. Говорить с отцом Бруни было трудно. Парнок считал его в некотором роде дамой».
И все ему прощалось Осипу Эмильевичу, и бывал он каждый раз желанным гостем в доме, где, по словам все той же Либединской, «было много всего — детей и бабушек, картин и книг, стихов и музыки, споров об искусстве, гостеприимства и бескорыстия. Мало было жилплощади и денег… Если узнавали, что где-то беда, кидались не затем, чтоб выразить сочувствие, а для того, чтобы помочь. Здесь с благодарностью принимали радость и мужественно встречали горе. Здесь не боялись никакой работы: чисто вымытый пол или до блеска протертое окно вызывали такое же горячее одобрение, как прозрачные и мечтательные акварели, созданные руками хозяина дома… Здесь все сделано хозяйскими руками: украшения на елке, ржаные медовые пряники в виде сказочных зверей и растений, разрисованные белой глазурью, абажур на лампе, кушанья на столе, игрушки из корней и бересты».
И вряд ли кто-нибудь из многочисленных участников этой идиллии знал, что еще в девятнадцатом столетии стоял на этом месте скромный деревянный домик, в котором доживал свой век художник Василий Андреевич Тропинин.
* * *
А на противоположной стороне Большой Полянки стоит один из самых мрачных особняков Москвы (дом №45). Он был построен в 1907 году в стиле, совсем не свойственном нашему городу, по крайней мере в ту эпоху — башенки, шпили, стрельчатые арки. Словом, мрачное средневековье.
Неудивительно, что про него тут же сложили страшную историю. Якобы дочь хозяина этого дома убежала вместе с итальянским оперным певцом. Некоторое время все у них в Италии шло легко, изящно, безмятежно. Но, когда девушка забеременела, певец, недолго думая, бросил ее на произвол судьбы.
Та пожаловалась на судьбу отцу. Отец незамедлительно прибыл в Италию, привез заблудшую девицу в родной дом и запер ее вместе с новорожденным ребенком в тесной башенке. Но та не вынесла долгого заточения — сначала умертвила своего ребенка, а затем покончила с собой.
Дальше версии расходятся. По одной из них, отец, узнав об этом, застрелился. По другой — поехал вновь в Италию, нашел подлого соблазнителя и застрелил его.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.