Острова и полуострова
Я с детства без ума от островов. И ненавижу полуострова.
Полуостров — тот же получеловек. Ну и к чему мне любить что-то «полу», если есть настоящие цельные острова и настоящие цельные люди? Собственно, люди и есть острова. Со своими берегами, пустынными пляжами, дикой флорой и беспечной фауной.
У меня к островам особое чувство. В одиннадцать лет я зачитывался Жюлем Верном. В «Таинственном острове» кроме текста были еще подробные карты того самого острова, на котором по стечению обстоятельств оказались персонажи книжки. Они придумывали названия бухтам, заливам, холмам, горам и даже отмечали места будущих городов. То есть с нуля создавали свой мир. Как храбрые маленькие боги, бросившие вызов цивилизации.
А потом еще имелась другая настольная книга — «Кондуит и Швамбрания» Льва Кассиля. Она о том, как дети придумали себе страну-остров со своей конституцией, королем и смешными названиями географических объектов — Порт Сигар, Порт Вейн и так далее. Остров Швамбрания был в форме зуба.
Рядом с нашим домом появилась большая лужа. Однажды я тщательно срисовал ее контуры и назвал лужу Грязным морем. Отметил на карте крохотные заливы, а также пару островов.
Вот только ближе к лету Грязное море высохло, и следующий дождь изменил размеры, силуэт и глубину. Некоторые острова безнадежно по-тихому прекратили свое существование.
Позже по воскресеньям мы бегали играть в теннис на старенький корт. Он был на другом берегу Терека — совсем близко к реке. И каждый раз после игры мы неспешно бродили по заброшенному берегу. Кидали плоские камни, строили заводи и жрали пыльную малину.
Тогда-то я и заприметил пару НАСТОЯЩИХ островов. Один в форме маленькой Австралии. До него было легко добраться по змейке камней. Второй — чуть больше. Он находился практически в центре реки под мостом. Вокруг острова были раскиданы маленькие островки-камни, и я сразу же решил, что это архипелаг. Недолго думая, назвал его Архипелагом Бекурова. Чем я хуже Шпицбергена?
Летом тайком от друзей я часто торчал на СВОЕМ острове. Там у меня был ловко спрятанный спичечный коробок, компас и пара ворон, которые время от времени по известной только им логике гостили в МОИХ местах. Зимой шлепать до острова по воде не очень и хотелось. И я торчал дома, придумывая названия городам, ущельям и каменистым пляжам Архипелага Бекурова. Уйдигора, Порт Аслан (почему бы и нет, если есть Порт Артур?), острова Лелека и Болека, Мыс Доброй Одежды, река Шалдон, Нарткалинские водопады.
Я даже составил карту полезных и бесполезных ископаемых этой маленькой, но МОЕЙ страны. Ей богу, мы были бы не хуже кого-нибудь Мадагаскара.
Ближе к лету я снова возвращался к своим островам — за зиму они умудрялись меняться. Рождались новые бухты, а старые грязные камни, умытые снегом и дождем, беспечно сверкали на солнце. В такие моменты и я был счастлив — это же безумно хорошо видеть, как меняется ТВОЯ страна. Потому как кому нужна страна, которая никогда не меняется?
Шли годы. Ну как шли — медленно, но уверенно перепрыгивали через дни. Я потерял интерес к островам как раз в то время, когда появился интерес к девчонкам. Так случается — что-то теряешь, что-то находишь. Но и девчонок я еще долго-долго воспринимал как острова — солнечные и не очень, с пляжами и без. Бывали разные. Необитаемые, таинственные, «девушки сокровищ», коралловые, вулканические. Но чаще — обычные. Как Сахалин.
Хотя я и сам-то полжизни был скучным материком. С унылым континентальным климатом и тысячами бестолковых городов.
Но каждый отпуск я собираю чемодан и покупаю билет в один конец. На Архипелаг Бекурова. Туда, где Терек бьет волнами об уйдигорские фьорды, и… и горы скрипят под ногами.
Раздельное питание
Летом в Берлине по-разному. Выходишь из дома утром — зябко, и ты поднимаешь воротник пиджака, закуриваешь сигарету, спешно направляясь к остановке электрички на Friedenau. Только открываются булочные, и запах свежего хлеба бежит за тобой, нагло преследует, и ты сдаешься, сворачиваешь в переулок, чтобы прихватить горячие булочки или французский багет с хрустящей корочкой. Ты ждешь на платформе, отламывая ломтик за ломтиком, и накрывает тебя это абсолютное чувство комфорта — внутреннего и внешнего, когда даже переполненный перрон и неуклюжие велосипедисты с велосипедами не вызывают раздражения.
Ну а чего злиться, если будет день, вечер, ночь, и будут хорошие люди, и у некоторых из этих людей будут ХОРОШИЕ груди, и мы будем хорошими. Напьемся, забудем о плохом, и плохое наше будет берлинским хорошим, ибо нет в Берлине чего-то плохого.
Днем над городом висит немецкое солнце и жара ощущается даже тактильно. Мы торчим в аудиториях Института Гете, а в перерывах бежим через дорогу в ближайшую кафешку за ледяным Bionade. Потом сидим на скамейках в тени возле медиатеки, курим, пьем лимонад и разглядываем берлинских девчонок.
И позже приходит по-настоящему летний вечер. Люди несут пиджаки, перекинув их через руки, в открытые окна кафешек залетает прохладный ветерок, играет ленивая музыка, и мы, уже сытые, но еще трезвые, вальяжно полулежим за столиками.
— Смотри-ка, плоская как доска!
Луис — такой. Почти как дагестанец. Пялится на девушек, отпускает сомнительные шутки. Говорит, что девушки любят, когда им грубят. В такие моменты мне стыдно за него. Или, наверное, больше за себя: я-то с ним поддерживаю разговор и даже смеюсь над его избитыми афоризмами.
— Черт, Луис, ну на фига! Она же слышала!
— А что такого-то? Если хочешь знать, «плоская как доска» — это комплимент!
Ночь. Мы торчим на веранде бара Kirk. Плоская как доска девушка сидит через два столика от нас. С ней — типец в желтом кардигане. Смакуют коктейли и болтают. Луис допивает вторую кружку Berliner Kindl, берет сигарету и идет к ним. Я вижу, как он спрашивает что-то. Желтый кардиган протягивает зажигалку. Через пару минут мы уже с ними — распиваем бутылку холодной водки. Пить водку с берлинскими девушками — беспроигрышный вариант. Луис это знает.
— Как тебя зовут? Я Луис! А это мой друг Хетаг.
— Я Берта! А это Николас.
— Берта, в моих краях таких, как ты, называют богинями, — мурлычет Луис.
Как-нибудь я честно скажу ему, что он тупица.
— Прелесть! И в каких таких краях скучных немецких девушек называют богинями?
— Канада!
Луис любит свою страну. В этом нет сомнений.
— Ну а ты, Хе…
— Хетаг.
— Ну а ты, Хетаг, откуда?
— Из Владикавказа.
— Это где?
— В России.
— Как бы меня называли в твоих краях?
— В моих краях тебя бы называли немкой.
— Ух, так ты русский? — это уже Николас оживился.
— Николас пишет диссертацию о свободе слова в России, — рассказывает Берта.
— Нет, я осетин, — отвечаю я.
— Слушай, но паспорт-то у тебя русский?
— Паспорт русский.
— Тогда ты — русский!
— Нет, Николас, я осетин.
— Ладно, скажи мне честно: есть ли в России свобода слова?
— Есть. Люди болтают, что хотят. В газетах тоже полный порядок. Вот только мы свободны от свободы слова.
— Как это?
— Ну, например, министр ест детей. Об этом пишут, снимают репортажи. Люди выходят на улицы. А министру плевать. Сидит себе и рассказывает о том, что есть детей это нормально и даже полезно.
— Черт, кажется, у них там полная задница со свободой слова! Берта, представляешь, министры едят детей! — это Луис, продолжается вечер канадского юмора.
— Типа того. Такие уж мы, русские. Пьем водку, играем на балалайках и едим детей. А ночью спим с медведями. Так теплее.
В какой-тот момент я понял, что пью один. Николас испарился. Луис и Берта танцевали. Целовались под Satelite of Love Лу Рида. Луис — профи в таких вещах. Знает, что, как и когда сказать. Не такой уж он и дурак, этот Луис.
Satellite’s gone
Up to the skies,
Thing like that drive me
Out of my mind.
Хорошая, конечно, песенка, но бывают моменты, когда я вдруг сам себе задаю странные вопросы. А где они, эти спутники любви? В каком КОСМОСЕ летают? Над чьими головами бороздят просторы Вселенной? Блестят ли на солнце их алюминиевые антенны?
По логике Лу Рида, если ты влюблен, то там, за облаками, даже нет, не за облаками, а в стратосфере висит и пикает ТВОЙ спутник. Он подает тебе сигналы любви, от него исходят флюиды желаний и все такое.
Но вот, черт возьми, я влюблялся и не раз, и сердце прыгало туда-сюда, а спутники любви мне ну никак не попадались. Я часами пялился в небо. Я видел луноходы похоти, летающие тарелки секса, звездолеты надежды, орбитальные станции разочарований. Но ни разу — спутники любви.
Однажды я влюбился в девушку-астронома. Ночевал с ней в обсерватории — мои трусы висели на ее телескопе. Опять же, никаких спутников любви.
Грустно, что уже и Лу Рида об этом не спросишь.
Спать мне пришлось в гостиной. Луис любит валяться с девчонками в моей комнате. Там, видите ли, романтичный вид из окна.
Я лежал на диване и пустыми глазами смотрел ток-шоу об ожирении. Гигантская женщина рассказывала о себе: «Понимаете, у меня семь дипломов!»
— Семь дипломов? Когда же ты жрала?
В этот момент из комнаты выползла Берта. Как пишут в дурацких журналах, из одежды на ней были только розовые трусики. Идиотская фраза, конечно, но что-то в ней есть. Нельзя же сказать, что девушка голая, когда она в трусиках? «Полураздетая» — тоже не то. К тому же у Берты действительно были розовые трусики. Розовые трусики, большое сердце и маленькие груди.
— Хе…
— Хетаг.
— Хетаг, извини, а где тут ванная?
Из ванной Берта вышла уже в джинсовой рубашке.
— Нашла ее в корзине, — сказала она.
И еще она сказала, что не хочет спать с Луисом. Он ужасно храпит и не дает одеяло.
— Спи здесь.
— Ну, не знаю. Слушай, а что такое «немка»?
— Ну это German girl. Или German woman. Без разницы.
— Странное слово.
— Хочешь водку?
— Водка с берлинскими девушками — беспроигрышный вариант?
Мы пили водку с черешней и смотрели Somewhere Софии Копполы.
— Слушай, Берта, а ты хотела бы изменить свою жизнь? Ну как изменить — понять, что полжизни занималась фигней, и в ту же секунду измениться?
— Измениться и изменить жизнь — как бы разные вещи.
— Ладно, тогда такой вопросик. Чего бы ты хотела больше — измениться или изменить свою жизнь?
— Подожди-ка, а я разве сказала, что хочу и то, и другое? Если честно, даже не думала что-то менять в своей жизни. И уж тем более — изменяться. Я нравлюсь себе. И жизнь моя мне очень даже нравится.
— Что же тебе конкретно нравится в твоей жизни?
— О господи! Не знаю. Ливень нравится. И то, как пахнет после него, тоже нравится. И даже ты мне нравишься. Вот такой, как сейчас, — пьяный в три ночи.
— То есть, ты довольна?
— Наверное. Мне не о чем грустить. У меня было фантастическое детство в том маленьком курортном городке на берегу моря. И мама с папой не мешали. Я влюблялась (это уже было немного позже). Я бросала, и меня бросали. Но даже это я не хотела бы менять. Потому как, когда тебе плохо, в этом есть что-то хорошее.
— Когда тебе плохо, в этом есть что-то хорошее? Чушь какая!
— Именно так! Что-нибудь еще?
Я дал ей подушку. Она легла на диван. Я накинул на нее темно-синий плед.
— Хочешь футболку? — мне казалось, ей было не очень комфортно в этой джинсовой рубашке. — Или спи голая — я не буду тебя лапать.
Я и не лапал. И спал нормально. Берта не занимала много места. Она была плоская. Как доска.
Я, если честно, знал, что и эти непонятные отношения будут очередным «не тем». Но, как обычно, где-то глубоко таилась робкая надежда, что мы единственные исключения из идиотских правил. Нет, конечно, мы не исключения. Не «то» и не «те». Обычные.
Не знаю, но почему-то в прошлом мы видим только хорошее, а о плохом забываем. Получается, думаем о прошлом как о каком-то идеальном, совершенном мире. И это мешает нам жить в настоящем и будущем, мы до последнего цепляемся за это «хорошее» прошлое. Ну а что если забыть о хорошем и хранить в голове только плохое? Что если это единственный шанс выбраться из трясины и жить дальше и, кстати, дольше? Не цепляйся за прошлое, Хетаг.
Хорошая штука влюбляться и любить. Появляется человечек, с которым хорошо, даже когда плохо. Ты сидишь плачешься ему и совсем не хочется быть одному. Ну а если один, то точно знаешь, что где-то она. Думает о тебе, знает твои странные привычки, не забывает твой день рождения и не злится, когда ты напиваешься и пишешь чепуху.
Понятно, что в любви больше эгоизма, чем любви: мы и любим-то в других себя. Но от этого она не получается нечестной. Вранье в любви как раз и проявляется в глупой болтовне о преданности и понимании. Если кто-то чешет тебе подобные штуки, беги — ни фига это не любовь.
Как-то где-то я написал, что, когда любишь по-настоящему, не думаешь о сексе. Глупая подростковая бравада. Секс и есть любовь. Даже случайный пьяный секс происходит по любви. Тебе нравится ее тело. Или щербинка между зубами. Мне кажется, это и есть любовь. Тот факт, что она быстро проходит, ни о чем не говорит. Любая любовь заканчивается быстрее, чем мы думаем. Ну а после мы думаем, что любим. Скажем так: мы очень любим думать, что мы любим. Мы смотрим на счастливые пары в аэропортах, и нам хочется, чтобы и у нас была такая любовь. Находим кого-то и думаем, что любим. Ну а секс, как мне кажется, это максимально честная форма любви.
Представьте, если бы люди занимались сексом и уже после знакомились, дарили цветы и ходили по киношкам и кафе. Мы же, если честно, и ходим на свидания и ужины, чтобы в итоге оказаться в постели. Ну а если наоборот, то эти, казалось бы, циничные вещи превратились бы в реальную чистую радость. Никаких тебе целей, планов и амбиций.
Хуже, если любишь того, кто далеко и не любит тебя. Но и тут существует миллион хороших вещей. Какое кино мы любим? Фильмы о несчастной любви и грустных отношениях, которые плохо заканчиваются. Или никак не заканчиваются. Есть в этом какая-то романтика: что-то же нравится нам в этих плаксах и неудачниках! Нам нравится в них странная и, наверное, даже идиотская манера идти до конца. Идти против обстоятельств, логики и чего-то там еще. Мы смотрим, как им плохо, как они сжимают сигареты в зубах, как бегут в никуда под сентиментальные саундтреки. Смотрим и понимаем, что мы на их стороне. Даже если они и проиграют эту войну.
Так вот, когда любишь того, кто далеко и не любит тебя, ты тот самый типец из фильма. И тебя мало интересует, что ты никогда не будешь с ней. Достаточно чувствовать какие-то штуки, названия которым никто еще и не придумал.
Любовь на расстоянии идеальна хотя бы потому, что не требует никаких обязательств. А обманывать себя это, пожалуй, самая честная штука на нашей маленькой глупой планете.
Ну и потом, люди такие красивые. Когда они далеко.
В августе Луис вернулся в Канаду. Занятия в институте закончились — я так и не сдал финальный экзамен. Но не очень и расстроился: хороший повод приехать еще.
Я много гулял по Берлину в те последние дни. Не было смысла, желания и денег напиваться в барах, а потому я чувствовал странную легкость. Как будто сбросил гигантский рюкзак, с которым таскался все лето. И вроде как в рюкзаке этом было много душевного и теплого — того, с чем не очень и хочется расставаться. Но вот избавился от него — и хорошо.
По вечерам я любил бродить по набережной реки Шпрее. Бывает же такое: идешь, настроение неплохое, люди улыбаются и жара такая, что ну никак нельзя грустить и отплевываться. И вот гуляешь ты, пялишься в каждую вторую витрину, и каждая вторая витрина кажется тебе такой красивой, что хочется написать о ней рассказ.
— Эй, Хетаг!
На другом берегу в кафешке на Markisches Ufer сидела Берта. Я доплелся до моста Гертруды и через пару минут уже пил с ней яблочный Bionade. Не с Гертрудой, конечно. С Бертой.
— Как ты, дружище? — спросила Берта.
— Нормально!
— А я вот в Венецию собираюсь. Не хочешь со мной?
— Нет, мне и здесь неплохо!
На Markisches Ufer гуляют люди. Идут себе, никуда не спешат, будто смакуют последние дни своей жизни. Я сижу с красивой и умной девушкой, смотрю на гуляющих людей и думаю о том, что, наверное, и я хочу так жить. Без нытья и размышлений. Жить и наслаждаться жизнью, которая еще осталась. А в той жизни, которая прошла, уже ничего не исправить. И никого не вернешь — как бы ты этого ни хотел.
Если так и не понял, каким был дураком и в какой-такой момент профукал свой шанс, нечего думать об этом сейчас. Подмигни этой девушке — кто его знает, как у тебя с ней получится. Это же только кажется, что такой, как она, больше не будет. Будет другая. Будут еще миллионы других. Хуже, конечно, но какая уже разница?
— А почему Венеция?
— Не знаю, но тошно уже от Берлина. Здесь все такие счастливые и… И гладкие, как таксы.
— А в Венеции не так?
— Та же фигня, не спорю, — ответила Берта.
На ней было темно-зеленое платье с открытыми плечами. А я еще долго трепал языком — больше для себя, чем для нее. Страшно хотелось выболтаться. Но, в конце концов, я не плакал и не жаловался.
— Слушай, а поехали ко мне! — сказала она.
Мы сидели в ее квартирке на Kurfuerstendamm, ели черешню на балконе и швыряли косточки в прохожих. Я попал в расфуфыренную блондинку, которая гуляла с каким-то индусом. Она еще долго ругалась на немецком. А индус смотрел на нее и смеялся.
И я, наконец, понял, что такое раздельное питание.
Это когда он и она едят отдельно. За разными столиками. В разных ресторанах. В разных городах. В разных странах. На разных планетах.
Полиэтиленовый футбол
В футбол каждый из нас играл по-своему. Я любил быть защитником. Мне нравилось «накрывать» нападающих и перехватывать передачи.
И еще я обожал бить «пыром» от своей штрафной далеко к чужим воротам — там всегда где-то был Тамик в своем неизменном «петушке». И даже если играли баскетбольным мячом (а в школе почему-то мы обычно им и играли), Тамик бесстрашно подставлял голову и почти каждый раз забивал.
Тамик и сейчас не гигант, а тогда уж и совсем был маленьким. Но именно он лучше и чаще других бил головой. Однажды зимой мы резались с «А» классом, и я решил подать угловой. Тамик как ни в чем не бывало болтал в центре поля с Парамоном. Я разбежался и пульнул мяч в район одиннадцатиметровой. Тамик ворвался, нет, влетел в штрафную и кивком головы вонзил мяч в нижний угол ворот. Эх, видели бы вы тот гол!
А Сос (Мамсур), будучи творческой натурой, к футболу относился безразлично. Обычно он висел на перекладине, пытаясь отбить мяч ногами на лету. У него это редко получалось, но в одном Сос был королем — время от времени он незаметно доходил до чужих ворот и как бы между прочим предлагал смениться голкиперу соперников.
— Иди побегай!
Именно благодаря такому хитрому трюку мы успевали забить два-три гола в пустые ворота. А Сос, прислонившись к штанге, ехидно ухмылялся.
Еще мы придумали свой футбол. Полиэтиленовый.
Началось это, кажется, осенью в восьмом классе, когда Черчес смастерил маленький мяч из тетрадных полиэтиленовых обложек.
Мы играли пара на пару, или в «звездочку», или в «триста», а позже резались по-настоящему на двое ворот в широких коридорах правого крыла, где полы начищались мастикой.
Последние два года мы вообще не учились — пропускали уроки, потому как в такие часы никто не мешал нам играть.
Лучшим был Черчес. Он славился фирменными резаными ударами. Мамсур отдавал ювелирные передачи пяткой между ног. Ну а Тамик даже здесь умудрялся забивать головой.
Учителя закрывали глаза на наше полиэтиленовое безумие. А добрейший директор Борис Ефимович только раз выразил свое недовольство. Как-то, в конец обнаглев, мы играли возле его кабинета. Конечно же, во время урока. Он вышел и после небольшой паузы сказал:
— Мальчишки, давайте-ка потише. Голова раскалывается.
Эра «полиэтиленового футбола» закончилась неожиданно и быстро. Мы и сами не заметили, как плавно перешли на теннис.
Но это — уже другая история.
Джигиты ритма
Недавно, возвращаясь домой, я разговорился в маршрутке с пацаном-чеченцем. Все в нем было по классике: битловская прическа, черные с блеском брюки, лаковые длинные туфли, у которых носки такие острые — боишься порезаться. Но вот, что меня поразило — он сидел и читал Ричарда Бротигана. А в таких случаях меня всегда тянет поболтать — Бротигана читают хорошие люди.
Поговорили мы с ним о том, о сем. Он учился в меде, снимал однушку с тремя кумыками на Проспекте Ветеранов, а в тот вечер ехал в «Галерею» устраиваться охранником.
Пацан спрятал книжку в карман и начал заполнять анкету. В пункте «Пол — мужской/женский (нужное подчеркнуть)» он подчеркнул слово «нужное».
И я увидел в нем себя образца 2002-го года. На меня навалили кучу часов на журфаке, а зарплата старшего преподавателя еле покрывала аренду жилья. Поэтому днем я преподавал на факультете, а вечером мчался на Пискаревку. Там в одном из складов я числился ночным грузчиком. А утром мчался в университет, чтобы с умным видом и красными глазами рассуждать о журналистике.
Я редко бывал в своей комнате — спал по два-три часа на складе. Грузчиком, кстати, получал в разы больше, чем за преподавание. В какой-то момент скопилась куча денег, но я не знал, КОГДА их тратить. И из кармана неизменно торчала зубная щетка.
В целом, жилось неплохо — например, у меня появлялись новые друзья.
Ханна, атташе по культуре финского консульства в Петербурге, была невероятной женщиной с безупречным русским языком и большим интересом к Кавказу. Мы познакомились на каком-то очередном унылом семинаре. С тех пор часто ходили друг к другу в гости. Я — в ее роскошную двухуровневую квартиру на Кирочной, она — в мою убогую комнату в коммуналке на Тучковом переулке. Много и эмоционально рассказывая ей о сарматах, аланах, футболе, борцах-вольниках, Гайто Газданове и Валерии Гергиеве, я и сам начинал верить в своеобразие нашей нации. Как-то даже угостил ее осетинскими пирогами. Из-за этих вот треклятых пирогов у нее и всплыла идея новогодней финско-осетинской вечеринки.
Я принял это без энтузиазма и с надеждой, что все в суете забудется.
Но ничего не забылось. Через неделю позвонили из консульства:
— Господин Бекуров, 31-го декабря вы приглашены на праздничный прием. Записывайте адрес.
— Адрес я знаю, но… Извините, а приходить обязательно?
— Конечно! На приеме будет присутствовать господин посол!
До 31-го декабря оставалось три дня. Я вспомнил о Зауре, который когда-то танцевал в легендарном ансамбле «Иристон». Он с удовольствием согласился поучаствовать.
— Когда мы были на гастролях в Великобритании, потные англичанки целовали наши ноги! — зачем-то вспомнил он.
— Ногти? — переспросил я.
— Какие ногти?! НОГИ! Мы же в чешках танцевали! — резонно парировал Заур. Тут, собственно, следовало бы немного рассказать о Зауре, но в таком случае основная история потеряет какой-либо смысл.
Короче, с танцами я разобрался. Оставалась мелочь — осетинские пироги и арака. Арака нашлась у Соса. Пироги мы заказали в кафе «Три пирога» на Петроградке.
30-го декабря Заур сообщил, что танцевать не будет. Я уже забыл почему, но, в сущности, это не имеет и не имело никакого значения. В тот вечер я чувствовал себя дигорским Талейраном — от моих действий зависела судьба финско-осетинских отношений. Мир висел на волоске.
Я позвонил Азамату. Он учился в аспирантуре журфака и обладал фантастической способностью подписываться на любые сомнительные штуки. Потому что банально стеснялся отказываться. Кроме того, худой и пластичный Азам достаточно органично вписывался в мой концепт вечера. Понятно, что без Заура возникает проблема с танцами. Но есть арака и пироги. Есть неуклюжий я и стеснительный Азамат. Есть Сос, в конце концов. Поэтому в первую очередь следует напоить гостей, а уж потом показывать танец.
Вечером 31-го декабря в назначенное время я, Азамат и Сос вползли в квартиру Ханны. У нас было семь пирогов, два графина араки и белая волосатая папаха. В зале для приемов накрыли стол с финской едой и напитками, два официанта наливали шампанское в бокалы, из динамиков доносились мелодии Сибелиуса. Над потолком вперемешку были развешаны новогодние гирлянды и флаги Финляндии, России и Осетии. Ханна встретила нас в вечернем платье. Она познакомила меня, Соса и Азамата с послом, его женой и дочерью Мартой. Я сразу же предложил выпить традиционного осетинского зелья. Гости согласились, и мы пили араку из бокалов для шампанского.
Посол много рассказывал о том, как любит Кавказ. Мы удовлетворенно кивали и пялились на Марту. Она пила минералку.
— Долго еще в Питере будешь? — спросил я ее.
— Ну, мама с папой послезавтра возвращаются в Москву, а я, пожалуй, еще погуляю здесь, — ответила она.
— Бухнем где-нибудь? — влез в разговор Азамат.
— Это свидание? — улыбнулась она. — Посмотрим, я позвоню.
К сожалению пришло время танцевать, и мы с Азаматом вышли в коридор.
Хореография заключалась в том, что Сос врубает «Симд», и Азамат плавно на носках как бы выплывает из коридора. Он совершает несколько кругов, и затем Сос переключает плеер на динамичный «Танец с кинжалами». И тут выпрыгиваю я. Дальше — чистая импровизация.
Что-то случилось с плеером. Сос нажимал на кнопку, Азамат выплывал, музыка вырубалась, и Азамат заплывал назад. Так повторялось несколько раз. Наконец, Сос додумался зафиксировать кнопку канцелярской скрепкой — сказочное осетинское шоу стартовало.
Азамат был фантастичен. Медленно и даже как-то вальяжно он нарезал круги в центре зала, его глаза под лохматой папахой выражали, как мне тогда казалось, необъяснимую для скучных европейцев осетинскую ментальность. Его поза напоминала аланского лучника, натягивающего тетиву.
Когда Сос включил динамичный трек, я в широком прыжке вылетел в зал. Это был первый и, надеюсь, последний танец в моей жизни.
Между тем, Азамата уже понесло. В сущности, у него неплохо получались лишь два элемента. Плавное скольжение с расправленными конечностями и динамичная «ковырялка». Однако, Азамат придумал, как мне казалось тогда, тысячи вариаций этих телодвижений. А потому выглядело это, как некий осмысленный хореографический номер, который символизировал историю осетинского народа. Экспрессивность танца выражалась в изменении мимики — от грустного влюбленного Пьеро до потного профессора Хачикяна.
Моя роль заключалась в том, чтобы на контрасте с пластичным Азамкой финны увидели и первобытную составляющую нашей истории. По крайней мере, наверное, в этом и была идея. Я хаотично вертелся вокруг Азамата, представляя себя то красавицей-горянкой, то ревнивым абреком. В голове мелькали кадры из «Фатимы» и «Волшебной папахи», а руки и ноги совершали невообразимые до абсурдности движения, которые не имели никакого отношения к танцам народов Кавказа.
Сос с CD-плеером на коленях следил за реакцией аудитории. Ханна восхищенно наблюдала за Азаматом, ловила каждый его взгляд, а когда он совершил свой фирменный разворот, она захлопала в свои финские ладошки. Азамат приблизился к ней на критическое расстояние и с криком «Асса!» продемонстрировал нечеловеческое сальто назад. Посол щелкнул пальцами. И только Марта скептически смотрела зелеными глазами в пол.
В какой-то момент я, поскользнувшись на зеркальном паркете, плюхнулся на задницу. Марта засмеялась. Я посмотрел на нее таким слегка изумленным взглядом и сказал:
— Если что, это и есть НАСТОЯЩАЯ джигитовка!
Была совсем неплохая новогодняя ночь. После танцев мы ели, пили и болтали.
— У вас очень эмоциональные танцы, — сказала супруга посла.
— Еще какие! — согласился посол, проглатывая очередной кусок пирога.
— Жаль, что с кинжалами не получилось, — Азамат разговаривал с Ханной. — Есть у нас такой танец. Танцующий замедляет темп и закладывает кинжалы за ворот бешмета сзади. В это время ему подают еще два кинжала, которые танцор закладывает уже за ворот бешмета спереди. Затем — еще два кинжала. Так, постепенно у танцора набирается до двенадцати кинжалов — он закладывает их в рот, придерживая зубами, под шапку и так далее. Танцуя, он постепенно сбрасывает кинжалы, вонзая их в землю в шахматном порядке.
— В шахматном порядке? — переспросила Ханна.
— Именно так, в шахматном порядке, — сказал Азамат.
Шутки шутками, а уже в феврале посол отмечал юбилей в одном из кавказских ресторанов Москвы. Ко входу он подъехал на белом коне, в белой лохматой папахе и с накинутой на плечи белой буркой. По рассказам очевидцев, посол исполнял какой-то дикий ритуальный танец, навязчиво называя его «осетинским».
Вот только Марта так и не позвонила. Ни мне, ни Азамату.
Ну и черт с ней.
Собака Кошка
Между тем, Гоша Цуциев отдал пас, и я, закрыв глаза, «засандалил» мяч, как мне тогда казалось, в сторону ворот. Здесь, наверное, хотелось бы написать, что «стадион взвыл от восторга», но мы играли на пустыре возле дома. На скамейке у подъезда сидела тетя Зарема и ее внучки — Мадина и Дана.
— Ну ты даешь! — сказала Мадина. И я «давал» — мяч, отскочив от старого каштанового дерева, залетел в «девятку».
— Там тебе, миленький, и место! — Заур Ванеев потрепал меня по голове. Как Виталий Дараселия трепал по лысой башке Давида Кипиани в финале Кубка Кубков против немецкого «Карл Цейсcа».
В 1981 году я был Давидом Кипиани, Заур — Виталием Дараселия, Гоша — Хореном Оганесяном, а чехоевский Важик «косил» под Александра Якубика из ташкентского «Пахтакора».
В тот день мы играли против пацанов с Леваневского. На выезде нам обычно «пихали» по десять голов, но дома мы через раз выигрывали. И те победы от их редкости были для нас еще более фантастическими. В такие моменты мы буквально носили друг друга на руках.
Ну а когда проигрывали, уходили в «сады», где у нас был шалаш, свинцовые кастеты из аккумуляторных решеток, самострелы и собака Кошка — лохматая дворняга, охранявшая наши сокровища. Там, в «садах», мы обычно лопали зеленые сливы и раздумывали над тактикой на следующую игру.
Важик предлагал оборонительный вариант — глухую защиту с редкими контратаками.
— Я уже измерял — если будем всемером торчать в воротах, нам никто никогда не забьет.
— А если они будут бить под перекладину? Чучмек, думай о чем говоришь! — обычно отвечал ему Жорик Кантемиров. — Нет уж, только атака, дикое нападение. Как у бразильцев.
— И где твоя Бразилия? — отвечал ему Гоша. — Ну где твоя хваленная Бразилия?
Гоше нравились англичане. В те времена многим нравились англичане. Поэтому-то мы и любили Эрика Амбалова. Нам казалось, он играет по-английски — забивает головой, толкается в штрафной, ну и прическа у него была как у Брайана Робсона.
Иногда Эрик заезжал к нам во двор к своим друзьям. И пока он их ждал, мы показывали ему лучшие финты. Думали, когда-нибудь Эрик обязательно заберет кого-то из нас в «Спартак». А там — Арсен Залеев, Калин Степанян, Юрий Секинаев!
Черт, как же мы их любили! И даже когда они вчистую проигрывали на выезде какой-нибудь рижской «Даугаве» или «СКА-Карпатам», мы точно знали — дома они разнесут любую команду. Никогда не забуду, как наши «возили» сборную Алжира, которая только-только отыграла на испанском чемпионате мира. Это было что-то!
Заура убили, Жорик умер, Гоша уехал в Таганрог и спился, Важика катает в инвалидной коляске его старший сын Герман, я…
А где собака Кошка?
Синие губы
По владикавказским меркам он был звездой. Его любили, он собирал зальчики, а в многочисленных кафешках на Проспекте Мира ему наливали бесплатный кофе. По крайней мере, ему самому казалось, что он звезда. Не какая-нибудь там местечковая белая звезда-карлик, а настоящая межгалактическая рок-звезда. А когда тебе что-то кажется, так оно и есть.
Обычно Бэвид бродил по центру с гитарой. Иногда встречал друзей и выпивал с ними по стаканчику-другому в бельгийском баре возле парка. Но чаще — шатался без дела и пел свои и чужие песни на улицах.
Вот и в тот день он дополз до памятника Коста напротив Дома Искусств. Певец униженных и оскорбленных, как всегда, сидел на скамейке и холодным взглядом наблюдал за жизнью маленького провинциального города. Бэвид сел рядом и заиграл незамысловатую песенку о Зигги Стардасте, но только на осетинском. Он перевел оригинальный текст еще вчера и вот сейчас решил поделиться этой радостью с Коста и горожанами.
Пелось легко и беззаботно, люди то и дело останавливались, дети нагло смотрели в глаза, а собаки вынюхивали чьи-то следы на подошвах его потрепанных «адидасов».
На последнем аккорде визуаилизировалась пара преданных слушателей — худой и толстый полицейские. Но хлопать они не собирались.
В отделении было душно и пахло прогнившей преступностью. Худой полицейский сразу же начал заполнять какие-то бумаги, а толстяк предложил Бэвиду вытащить из карманов личные вещи. Через полминуты на столе лежали: губная гармошка, медиатор, блокнот, жвачка, две смятые сторублевки и монеты. Тут-то и началась экзистенциальная пьеса.
— Осетин? — небрежно спросил худой полицейский.
— Угу, — ответил Бэвид.
— Шашлыков? Буа-а-а! Откуда ты такой? — подключился толстяк.
— От папы, — сказал Бэвид.
— А папа кто?
— Папа? Инал. Инал Шашлыков из Батако.
— А тебя как зовут? Фыдчин? Буа-а-а! — продолжал хохмить толстый полицейский.
— Бэвид.
— Дэвид? — спросил худой.
— Бэвид. Бэвид-Доуи.
— Как-как? — разозлился толстяк.
— Бэвид-Доуи Шашлыков, — ответил Бэвид.
— В смысле? Реально по паспорту?
— Ну вот же — смотрите!
— Имя отец придумал? — строго спросил худой полицейский.
— Не отец, а Папа. Он Боуи любил.
— А сейчас не любит? — спросил толстяк.
— Папа умер. Два года назад. А вас я знаю — вы на Леваневского живете, напротив нашего дома. Мы с вашим сыном Зауром в одном классе учились.
— Где ты, а где — Заур! — сказал толстяк.
— Гитара твоя или украл? — спросил худой.
— Папина.
— Шмаль есть? — не унимался толстый полицейский.
— Шмаль?
— Целку из себя не строй! Наркотой, спрашиваю, балуешься? В глаза смотри!
— Не, только пью. И песни сочиняю. Вот сегодня одну написал. Хотите сыграю?
— Иди-ка ты… Доуи! И чтобы возле Коста тебя больше не видели! Понял?
В двадцать первом веке только и остается, что понимать полицейских и шляться по улицам. Нет ни космолетов, ни реактивных ранцев. А вчера вот по телику сказали, что и космоса-то на самом деле нет.
Возле пиццерии узкую полоску тротуара перекрыл человек-пицца: он раздавал флаера и заигрывал с прохожими. Вот и сейчас, увидев грустного рассеянного Бэвида, человек-пицца раздвинул руки для веселых объятий. Бэвид пытался его обойти, но «пицца» была неумолима и храбра.
— Ну нет, пожалуйста, только не это! — скривился Бэвид.
С парусинового лица человека-пиццы не сходила дебильная улыбка — это и понятно, костюм не предполагал депрессивного настроения.
— Ну ладно, — Бэвид сдался и обнял человека-пиццу. — Вот так, вот так.
В три дня в кафе на Ленина он встречался с Экой. Эка — как обычно говорят в таких случаях, его бывшая девушка. Ну или не бывшая, а, скажем так, ускользающая девушка — тот промежуточный вариант, при котором каждый ждет друг от друга решительных поступков и боится первым признать окончательный разрыв.
Они пили кофе, и Бэвид рассказывал о своих племянниках.
— Дина вчера играла с воздушным шариком. Ну он и лопнул. Она рыдала полдня, представляешь! Сначала я подумал, что бедняжка испугалась. А оказалось, что ей жалко, что шарик умер. Понимаешь, УМЕР — не будет его больше!
— Ну а ты? Надул бы другой.
— Я так и хотел! Так и хотел! Но Дина сказала, что это будет уже ДРУГОЙ шарик.
— И что ты в итоге придумал?
— Я? Ничего. Завтра — похороны. Списки составлять не будем. Придут только те, кто хочет. Я закопаю резиновые остатки в палисаднике возле дома. Сниму шляпу и, глубоко вздохнув, скажу: «Шарик прожил короткую, но достойную жизнь…»
— Песню еще не придумал? Про шарик? Ну, там — «шарик лопнул как любовь — нет ни музыки, ни слов…»
— Неа, я другую песенку придумал! Про тебя. Про нас. Про синие губы. Помнишь, как в детстве у нас ВСЕГДА были синие губы! Сейчас сыграю! Это бомба!
— Нет, давай сегодня без бомб и синих губ как-нибудь. И вообще допивай свой кофе и уходи.
— Зачем?
— Затем, что ты мне надоел. Я устала. Понимаешь, УСТАЛА. У меня куча вещей, от которых раскалывается голова. А тут еще ты и твои никчемные песни.
— Я спрашивал, зачем допивать кофе, — сказал Бэвид, оставил на столе две мятые сторублевки и пошел к выходу.
Синие губы. Вот эти синие губы, которые были в детстве. Ну, когда мы до одури болтались в море, не слушая маму. А потом наконец нехотя выползали из воды с гусиной кожей, синими-синими губами и кутались в полотенца. Где они теперь, ЭТИ губы? Вроде как и вода морская так же холодна, и с ветрами полный порядок, а синих губ уже нет. Вымерли как динозавры синие губы. Хоть полдня торчи в море или даже океане — не будет больше таких губ. Разве что после тутовника. Или когда умрем. И то — не факт.
Вечером Бэвид торчал на репетиции группы «Конквистадоры». Их «точка» находилась в полуподвальной студии Кукольного театра. «Конквистадоры» считались легендой осетинского рок-н-ролла. В начале двухтысячных они даже записали полноценный магнитоальбом, пытались зацепиться в Москве и имели настоящего продюсера в лице бывшего борца-вольника Кочи-Кударца. Потом, конечно, Алик, Алан, Тима и Тохс повзрослели, но тем не менее два раза в неделю они собирались в студии, чтобы побренчать в свое удовольствие. Обычно на репетиции приходили их старые поклонники и друзья, тогда музицирование плавно переходило в будничную попойку.
Бэвид пришел как раз в тот момент, когда «Конквистадоры» играли «Криденсов». Вообще их трек-лист восхищал стабильностью — «Дайер Стрейтс», «Доорз», «Пинк Флойд», «Битлз» и, конечно же, «Криденс Клиауотер Ривайвл». От такого репертуара у Бэвида скручивало ноги, но после пары стаканов становилось терпимо. А здесь парой стаканов обычно не ограничивались.
— У тебя какой строй гитары? — спросил Алик. Он играл на басу.
— Рабовладельческий, — ответил Бэвид.
— Ну и чего приперся, рабовладелец? — барабанщик Тохс накрывал на стол.
— Песню хотел бы сыграть. Новую. Про синие губы.
— Ну, млядь, Ник Кейв хренов, — съязвил Тима. В «Конквистадорах» он был вокалистом и основным шутником.
— Какая гармония? — Алан подключил гитару к усилителю.
— Там обычные аккорды, — Бэвид расчехлил свою «акустику» и пододвинулся к Алану. — Сначала босяцкий, потом «лесенка» и последний G.
— G или D? G как говно? — Алику нравилось разговаривать в таком стиле.
— Как говно, — подтвердил Бэвид.
— Давай попробуем, — Тохс разлил водку в пластиковые стаканы.
Выпили за бога, потом за рок-н-ролл и телок. И только после третьего тоста Алан взял гитару, и Тохс сел за барабаны. Алик с Тимой ушли курить. Бэвид настроил бас и посмотрел на Алана.
— Начнем? — спросил Алан.
Бэвид кивнул, и Алан заиграл вступление. Тохс бочкой и хай-хэтом отбивал диско-ритм. Бэвид вступил на четвертом аккорде. А потом пришли девчонки, и началась гулянка. О песне Бэвида все забыли, но и он особо на эту тему не заморачивался.
Старенький чешский трамвай медленно полз в сторону ЦУМа, а Бэвид сидел у окна и рисовал губы на запотевшем стекле. Потом он вспомнил о Чере, у которого на БАМе в однокомнатной квартире была студия. Наш герой быстро нашел его номер в своем телефоне.
— Слушай, Чера, ты у себя? Тут такая штука — хочу песню записать. Что? Деньги? Не, денег нет, думал гитару продать и… Ну свой акустический «Орфей». Что? 3 часа в студии за такой прекрасный инструмент? Ну ладно, ладно… А если я сейчас к тебе припрусь? Конечно, уже бегу!
В клуб Бэвид ехал на такси. Ему хотелось успеть к танцам. Обычно ближе к десяти диджей Бат (Батик Секинаев) начинал свой сет — вот он ТВОЙ звездный час, Бэвид-Доуи Шашлыков! Диск с записанной песней лежал в кармане пиджака, и от него по телу расползалась вселенская теплота.
— Офигенная у вас тачка, — Бэвид решил первым заговорить с таксистом.
— Еще бы! — с удовольствием подхватил таксист. — Нравятся «япошки»?
— Не, это я так — для поддержания разговора, — ответил Бэвид.
— Жопу на уши натяни для поддержания разговора, — таксист сплюнул на пол и наконец включил «дворники».
«Что же вы злые-то все такие», — подумал Бэвид, но таксисту так ничего и не сказал.
Батик постучал в микрофон и объявил:
— Друзья, у нас сегодня премьера! Сногсшибательный зубодробительный хит Бэвида-Доуи «Синие клубы»!
— Губы! Синие ГУБЫ! — Бэвид сидел за баром и после этих слов немного приподнялся и кивнул головой, чтобы все поняли, что вот он здесь. Но никто и не собирался на него смотреть.
С первых аккордов люди с кислыми лицами (как будто им принесли соленый чай) один за другим потянулись к своим столикам. Девушки недоуменно размахивали руками. Еще не закончилось инструментальное вступление, а на танцполе уже никого не было.
В зал вбежал администратор и завопил:
— Батик! Я его рот — выключи эту херь!
Бэвид и Батик вышли на улицу покурить. Батик глубоко затянулся, выпустил дым в беспечное владикавказское лето и сказал:
— Бэйв, братан, извини — ты же сам видел, НИКТО НИЧЕГО не понимает в этой дыре. Бухло, пироги и дыц-дыц-дыц — вот и все, что им интересно.
— Именно в таком порядке? — безразлично спросил Бэвид.
— Более-менее, — ответил Батик.
Библиотеки
Кажется, в седьмом классе Сос «подсадил» меня на чтение книг в читальном зале Республиканской научной библиотеки.
Обычно мы уходили туда днем в воскресенье. Маме я зачем-то врал — говорил, что идем гулять в парке.
По тем временам библиотека на улице Коцоева была суперсовременным «модерновым» зданием. И там всегда было уютно. Летом — прохладно, зимой — тепло. Большие покрытые зеленым сукном столы в читальном зале художественной литературы. Мы садились где-нибудь в центре — читали, а в перерывах разглядывали людей или болтали о книгах.
Сос тогда увлекался «Мастером и Маргаритой» и стихами Арсения Тарковского, а мне в один из таких воскресных дней посоветовал почитать маленькую книжку под названием «Над пропастью во ржи».
Я пытался «растянуть» ее на месяц-другой и каждую неделю только и ждал воскресенья, чтобы снова прийти и почитать еще немного о Холдене Колфилде.
Никогда не замечали, как поднимается (ну или, скажем, меняется) настроение после просмотра хорошего фильма или, например, после прочтения НАСТОЯЩЕЙ книжки? Идешь по улице, и мир уже кажется немного другим. И ты думаешь, что знаешь о нем немного больше, чем остальные. Обманчивое, конечно, ощущение, но… — какое есть.
Позже я обнаружил фантастический зал иностранной литературы на третьем этаже, где зачитывался антологиями американской и английской поэзии. А напротив «иностранки» был зал с виниловыми пластинками и проигрывателями. Стыдно писать об этом сейчас, но я стащил оттуда тонны записей. Искренне считал, что кроме меня никому они не понадобятся. Прятал пластинки под свитер. Тогда казалось, что я ловко обманывал библиотекарш, но, конечно же, они все видели и замечали. Я входил в библиотеку щуплым «додиком», а выходил королем — с широким с квадратным прессом животом.
Потом я «открыл» для себя юношескую библиотеку на Проспекте Мира. Там были добрые библиотекарши, которые постоянно советовали каких-то авторов и с удовольствием искали те книжки, которые интересовали меня.
Например, однажды Анна Борисовна вручила мне сборник прогрессивных американских писателей за 1979 год, в котором среди типичной для тех времен назидательной «шелухи» был рассказ (точнее, отрывок из романа «В дороге») Джека Керуака. Я как раз прочитал о нем в журнале «Ровесник».
Если честно, для меня странно, что до сих пор существует дурацкий стереотип библиотекарш — таких скучных уродливых «синих чулков». В моей жизни они были красивыми и умными.
В юношеской библиотеке я, кстати, тоже «тырил» все, что попадется. Иногда мне кажется, что когда я умру, там на небесах, душу мою будут судить святые библиотекарши.
Подростками мы воображали, что играем в рок-группе. Как «Битлз» только без четвертого человека. Сос даже слепил из пластика большие тяжелые медальоны: себе — с фоткой Леннона, Тамику — с Маккартни, а мне почему-то достался Ринго Стар. Мы носили их под рубашками. Даже в школе. Хорошо, что одноклассники об этом не знали. А то засмеяли бы до полусмерти.
Задолго до этого мы с братом любили заходить в районную детско-юношескую библиотеку рядом с домом. Она располагалась в большом деревянном доме посредине соснового сквера. Когда мне было десять, сквер и дом снесли и построили очередную унылую «пятиэтажку» с библиотекой на первом этаже со стороны улицы Кольбуса. Там тоже был небольшой читальный зал, но обычно мы брали книги на дом — библиотекарша очень любила Аслана.
Какие книги мы тогда читали? Всю серию «Знай и умей», что-то из фантастики, «Книгу будущего офицера», Майн Рида, энциклопедические словари юного спортсмена (биолога, музыканта, математика, астронома), журналы «Юный техник» и его приложения, «морские» книжки Соболева, книги о войне Сергея Алексеева, альбомы подводных фотографий Кусто.
Безденежье, кстати, пошло нам на пользу. Мы не ходили в бары и кафешки. Обычно после школы до вечера шлялись по одному и тому же маршруту: библиотеки — книжные магазины (там валялось много уцененных книжек) — магазин «Мелодия» на Джанаева. Каждому — свое. Кого-то в детстве затащили в спортклуб, кого-то — в бар, кого-то — в подвал во дворе. Меня — в библиотеки.
И вот эти, казалось бы, глупые подростковые «решения», как мне кажется, дико повлияли на нашу дальнейшую жизнь.
Хотя вот Тамик, например, книжки особо не читал и целыми днями листал потрепанный импортный автокаталог с роскошными фотками люксовых и не очень марок. Но он тогда и сейчас был (и есть) умнее и грамотнее нас с Сосом.
Что ж, иногда бывает и так.
Странная ирония — подростками мы читали запоем, а сейчас — пьем, как когда-то читали. И вроде как есть на то объективные причины — и книг хороших уже не выходит, и интересы другие, и проблем побольше. Но временами очень хочется снова, забыв о ежедневной суете, спрятаться в прохладной тишине читального зала библиотеки.
А маме сказать, что ушел гулять в парк.
Дзинага
Мой папа. Он добрый. И мало говорит. А если и скажет что-нибудь, хуже не придумаешь.
Мы привыкли думать, что отцы мудрые и бесконечно рассуждают о жизни — ну, там, делятся своим опытом, дают советы. Почему-то нам кажется, что вот именно такими они и бывают. Наверное, мы насмотрелись киношек разных, книжек начитались. Там так и случается — отцы спасают. В основном, конечно, словом. Или деньгами. Связями, в конце концов.
Нет, папа не такой. Обычный мужчина со своими тараканами. У него немало дурацких привычек, но от этого я люблю его еще больше.
Никогда не слышал чего-то плохого о нем от других. А от себя — тем более. Не супер-тема для хвастовства, конечно, но когда плохо и половина прыщавого мира против тебя — это самое то. САМОЕ ТО.
Папа позвонил утром. Я еще валялся в постели, и перед тем как наконец ответить, глотнул старой теплой воды из пластиковой бутылки. Если честно, когда похмелье, не очень хочется болтать по телефону. Даже с папой. «Прилетай на выходные. Мне не с кем косить», — вот так он выразил свою основную мысль. Без вводной части (как ты, как погода, что поел) и плавных переходов. Ей богу, из него бы вышел хороший копирайтер. Я протер глаза и попытался сменить тему, пока искал сигареты. Но когда закурил, снова услышал этот жесткий, но очень любимый голос:
— Так ты приедешь или нет?
У папы и его старых друзей есть традиция. Каждый год в конце июля они косят траву. В Дигорском ущелье. Недалеко от Дзинаги. Они косят эту чертову дигорскую траву уже шестьдесят третий год — папа, дядя Алибек и человек с обычным осетинским именем Иерусалим. У него уши как гигантские хинкали. В детстве я бегал за ним с вилкой.
— Слушай, па, а как же дядя Алибек и Иерусалим? — я хватался за последнюю невидимую соломинку.
— Алибек не поедет. У него жена в больнице. А Иерусалим, если что, умер еще в прошлом году. И, как ты понимаешь, тоже не поедет. Никто не поедет. Даже ты.
— Ладно тебе, я же не сказал, что не еду. Дай пару часов — подумаю.
Я еще долго сидел на подоконнике и смотрел на двор, где какой-то мальчишка висел на турнике вниз головой и, раскачиваясь, ел палочкой щербет в бумажном стаканчике.
Потом набрал номер Сергея Михайловича и сказал, что увольняюсь. Нет, не из-за папы. Давно хотел уйти, но было лень принимать решение. Или боялся чего-то. Сейчас-то уже какая разница?
Вечером за полминуты собрал сумку — джинсы, две рубашки, поло, трусы, носки, кеды и духи для мамы. Вызвал такси и ждал его в летней кафешке напротив дома — курил и пил двойной эспрессо. Чувствовал себя хорошо. Так и бывает, когда уезжаешь налегке.
А еще я люблю с видом уставшего от жизни человека смотреть на взлетную полосу. Мне кажется, что в такие моменты я похож на Камю. Или героя Олега Ефремова в фильме «Мой младший брат».
В бесланском аэропорту ничего не меняется. Он как Тихий океан — слишком ленивый, чтобы меняться. Такой же ленивый, как таксисты, вальяжно рассматривающие прилетевших. Крутят на пальцах свои брелоки, и чертики из капельницы висят на зеркалах их беспечных драндулетов. Мне кажется, у таксистов совсем другая идентификация людей. Меня они оценили в «штуку». Я и не сопротивлялся.
Когда проезжали мимо Города Ангелов, таксист остановился, чтобы помолиться. Я открыл окно. Было жарко, и в плавленом асфальте сверкали кусочки бутылочного стекла. На руку села божья коровка. Ей было три года. По крайней мере, у нее было три точки на спине. Маленькая аккуратная божья коровка. Я протянул руку к небу: «Божья коровка, улети на небо. Там — твои дети». Божья коровка вытащила крылья из своей скорлупы и улетела в сторону могил. «ТАМ — мои дети».
Таксист вернулся с мокрыми глазами и по дороге до города долго рассказывал о своих племянниках, которые остались ТАМ. Я слушал его и смотрел в окно — выжженная трава, подсолнухи. За ними бежали сливовые деревья, тополя, завод «Исток», женщины с ведрами алычи, большие и маленькие дома, железная дорога, бензозаправки, хинкальные, светло-синие контуры гор. Потом наконец я увидел Фатиму с солнцем в руках. В детстве мне казалось, что она бросает из аута мяч. Тогда мы только о футболе и думали.
— Ну привет, — сказал я, когда дверь открыла мама.
Папа сидел в хадзаре. В жару в хадзаре было прохладно, и дворовые мужчины обычно резались там в домино и шахматы. На полке над длинным грубо сколоченным деревянным столом покоился старый бронзовый бюст Сталина, а ниже в стене на гвоздях висели большие сковородки и котлы. Пахло аракой и мясом.
Папа играл в шахматы с дядей Кудабертом в самом конце стола. Я поздоровался с мужчинами. Каждый спрашивал о жизни и, конечно, о том, почему до сих пор не женился.
— Когда свадьба?
— Позавчера была.
— И нам не сказал?
— Думал, вы знали!
Папа поставил мат, и мы пошли домой.
Странно просыпаться в пять утра в комнате, где прошло детство. Лежишь на раскладном диване, закутавшись в толстое домашнее одеяло. Смотришь в потолок и разглядываешь каждую трещинку. Грустно бывает в пять утра.
Вот в 5.01 уже лучше. Намного лучше.
Мы выехали рано утром, когда во двор приехал молочник продавать свежее молоко. За рулем был мой старший двоюродный брат Мурат. Скромный, красивый, с «золотыми» руками. Отец троих детей. «Умница», — как любит повторять моя мама, наверное намекая на мою никчемность.
— Привет, как ты? — сказал Мурат.
— Как я?
— Ну хотя бы похвастайся чем-нибудь!
— А разве есть чем?
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.