Данное произведение не несет собой цели явиться Вам пропагандой употребления наркотиков или приданием их употреблению положительного окраса. На протяжении повествования герои, употребляющие их, будут впадать в панику (как при крушении самолета), калечиться (как на войне), сходить с ума (как в дурдоме), попадать в тюрьмы (с настоящими преступниками), чтобы, в конечном итоге, умереть (и их трупы — зараженные при жизни семенами убийств, распустившимися ни мрамором, ни эмалированным металлом, ни медью, ни плющом, но пышными, буйными красками, — словно бы преданные анафеме декретом самого Бога — как не нашли их души покоя при жизни — не найдут его и после смерти).
Эта книга — это наивное желание ребенка о лучшем мире.
2018—2020
Я сижу, окруженный телами и лицами, в комнате, утонувшей в сигаретном дыму. Моя поза бессознательно копирует форму жесткого стула. Сзади, справа и слева — по два человека; они пьют пиво из стеклянных бутылок. Спереди — двойной стеклопакет в раме белого пластика, отсекающий январскую снежную бурю. Комната, в которой я сижу, самая маленькая из тех десяти, что есть на нашей тусовке, а наша тусовка — это самый настоящий движ. Здесь у нас все: любители травки, порошков и таблеток, марихуаны, самые настоящие обдолбыши. Все собрались в нашем тайном местечке и все укурены вдрызг.
Сегодня утром, по пути сюда, я поставил окончательную печать одобрения на мою книгу. «Все дело в синтомиксе, а не в тебе» резюмировал бы Коста, узнай он о ней. Это будет новая библия для новых людей, и я уже начал выводить ее первые буквы кислотным узором на вымоченных в дряни страницах моего разума. Вы и сами это видите. Каждый из нас, у кого есть последнее слово, скажет его именно здесь, в моей голове. Я выдам свое поколение, как обнищавшее фермерство выдают на торгах. До сих пор я копошился во тьме и двигался инстинктивно. Теперь у меня будет сосуд, в который я волью живительную влагу, бомба, которая разорвет Ваш мир, когда я ее брошу. Я запихаю в нее столько начинки, чтобы хватило на все ваши мечты и кошмары. Ваша повседневность соприкоснется с повседневностью наркоманов, воров и убийц, и их бледно-мертвые лица — это почти пленительный зонг, который пронесется по золотым полям ржи ваших снов, выжигая и вырывая стволы деревьев, как и положено это делать ударной волне. В одной только этой идее — колоссальный потенциал. Одна только мысль о ней сотрясает меня.
Впрочем, в чем-то Коста оказался бы прав. Раньше эта идея была недосягаема, неосязаема, как фрагменты Кафки, вроде момента с говорящей гиеной, который преследует меня во мраке уборных и на площади Островского в Петербурге. И как синтомикс возносит там мое «Я» над лабиринтом окольных дорожек, плутающих подле символов Кафки, являя свое вознесение как что-то, вроде единственно верного и абсолютно прямого пути к ним, этим символам, так он и прокладывает дорогу моим мыслям, по пласту сознания, сквозь кожуру времени, и эта дорога из мягкого шелеста крошечных листьев о плиты храма, придающего им форму, концепт, свои смыслы и свои символы.
Мы — буржуа от мира наркоманов. Эта фраза господина Вахитова. Я чувствую, как он тычется своим костлявым бедром мне в плечо, и в его треуголке Ральф Лорен — остатки белого порошка. Мне бы и впредь следовало называть синтомикс синтомиксом, DMT — DMT, а темно-зеленые плющи, овившиеся, как петли, вокруг наших шей — старой доброй марихуаной. Но все это глупо, невероятно глупо! Любой порошок — это мраморная пыль, или жемчужная грязь; тучные тюпки травки — сладкий сок садов Семирамиды. Они ужасают, и в то же время они завораживают, прах империй, как старые улицы Рима, труп Колизея, останки замков и крепостей, парижские жители в желтых жилетах… Они ни черные, ни белые, от них веет неопределенностью, как от пустых тюрем, как от ночи, потому что ночь тоже несет в себе некие успокаивающие ноты, и в то же время нас пугает ее неизвестность. Наркота — это самые настоящие ангелы, и это вызывает у меня страх, потому что страх вызывают сами ангелы, ведь они, как мне кажется, устроены так: ни плоти тебе, ни души, белесые тела полу-призраки — и, тем не менее, они призваны, чтобы скрасить досуг обреченных на облаках, и за это я шлю им неподдельную улыбку любви из недр этой маленькой комнаты.
Наркота — это аксессуар для постмодерниста, вроде карманного маятника, пища богов, вроде грибов дядюшки Клавдия, это яд Ромео и Джульетты, старины Ганнибала, еще кого-то и кого-то еще.
Наркота — это жизнь после смерти.
2.
Новая жизнь начинается для меня в этом доме.
Стрелки часов зиждутся в полночи, и в этот миг зарождения нового дня земля полна ужасов и преступлений. Утро — этот склизкий налет на зубах, золотуха в зеркале вместо золота и пепел внутри вместо огня больше никогда не наступит. Титан времени приостановил свой размеренный шаг, его ноги увязли. Ни одна из стрелок часов не сдвинется более ни на одно из делений. Теперь мы пленники вечности, и мы скоротаем ее в запахе удушья, с воздухом, пропитанным космогонией будущего, пока само это будущее уносится для нас безвозвратно белыми овцами в котел с креозотом, пока вокруг мочатся парящие и пикирующие черепахи зеленым молоком, в доме, наполненном запахом черепашьей мочи, под нашу немую песнь.
Отныне, Господа Бога больше не существует. Ни один из уголков вселенной так и не откликнулся нашей беззубой молитве. Овцы, едва очутившись у края котла, исчезают, как капля воды на раскаленном металле, и белый дым возвышается среди языков багрового пламени. Каким-то непостижимым образом мы оказались выкинуты на периферию духа, нагие, точно дикари. Если что-нибудь и существует на задворках загробного мира, кроме вечного сна, мы выпрыгнем назад. Я чувствую, как близится бесконечная ночь, когда мы не сможем больше стоять на ногах и тело наше будет висеть на костях, обглоданное каждой челюстью мира. Мысли станут пищей для плоти, душа потребует питья. Теперь мы плотно прижаты к стене, нам некуда отступать. Физически мы уже мертвы. Бремя плоти постепенно оставит стенки сознания, и когда-нибудь придется снова играть в жизнь, чтобы нарастить мясо. Но это будет потом. Потом…
3.
Поры. Все мои поры открыты; Я — абсолютно гол. Мои поры, как стеклянные окна, и все окна открыты, и свет струится сквозь них ко мне в потроха.
Никогда раньше я не чувствовал себя таким чистым, как сейчас. Кажется, только что я принял крещение и оставил все свои грехи рыбам. Ощущение безграничной гармонии с окружающим миром медленно обволакивает меня, захватывает полностью: оно в моих костях, и жилах, кишках.
Вместе с мягкими прикосновениями этой эфемерной ткани, мимо меня, как поезда, проносятся какие-то воспоминания, моменты; в хвостах их болтаются изображения и звуки. Я встречаю разных людей на разных улицах, о чем-то спрашиваю, и все они выглядят грустными, или расстроенными, как бывают расстроены люди, когда покидают близких друзей, всплывают близкие сердцу воспоминания, без зависти к прошлой жизни. Я вижу свою первую любовь, свои первые слезы. Свою первую вечеринку и своих первых друзей. С каждым последующим воспоминанием я расту — и все растет вместе со мной. Мир вокруг меня вырастает, но ничего не меняется. Я все так же влюбляюсь, и все так же орошаю щеки слезами. Я пью, и рядом со мною пьют мои новые друзья на новые сутки. Я пью, и курю, и влюбляюсь. Без конца.
Чувства, которые посеяли во мне эти воспоминания, которые постепенно взошли и которые они же теперь поливают — совершенно чисты. Они лишены всякой из завистей к прошлой жизни. Они переполняют меня, и их выносит наружу сплошным потоком сознания. Сейчас, когда моя кровь — это коктейль эйфоретиков, а мозг это два полушария из лизергиновой кислоты и белоснежного, как первый снег на улицах Догвилля кристалла MdMa, Я — абсолютно свободен. Свободен, насколько это вообще кому-то дозволено. Вес тела, чужих и моих предрассудков, был скинут далеко позади, как ненужный груз. Змея сбросила кожу и овилась вокруг плоти пространства своим розовым мясом. И, все же, я совершаю большую ошибку, пытаясь сковать эти чувства сапожками букв и одежкой из предложений. Даже в своей голове. Они пришли ко мне абсолютно нагими и чистыми — так пусть же такими и будут.
Summer Bummer Clams Casino Remix
Lana Del Rey, Clams Casino feat. A$AP Rocky, Playboi Carti
4.
Согласно моему мнению, лишь чувства — истинное бытие, и все, что лежит вне, должно выпасть из хронометража. Если я когда-нибудь устроюсь на работу, заведу семью и из потребности куплю машину, об этом никто не узнает. Школьный приятель, который спросит, как я теперь поживаю и чем дышу, услышит только о небе, в котором каждое облачко, и каждая расселина в них, и каждый фотон, устремляющийся сквозь эти расселины, были на своих местах. Здесь и сейчас я объявляю мир чувств божественным царством, то есть сетью конечных дверей, через которые путешествует наша бесконечная душа, а мышление — способом постижения этого мира, поскольку неосознанное чувство это только тень чувства настоящего, как и неизжеванная красота — пыль, укрывающая пласты искусств. Мне кажется, что я двигаюсь по дороге жизни от чувства к чувству, от двери до двери, в которых есть фаза вхождения, пребывания, выхода; я материализую их в воображении, все они разные, и именно внутри этих дверей и лежит мое счастье, а за ними — пустые отрезки, которые состоят из припоминания дверей, через которые я уже прошел, и именно в этом и есть мое несчастье. Я говорю все это вслух и повторяю по несколько раз, чтобы Вера как можно лучше меня поняла. Я говорю, что не счастье является первой добродетелью, а несчастье, потому как именно несчастье побуждает нас ко всему остальному: осознание чувств — к их повторному восприятию, осмысление — к новому созерцанию, голод — к сытости, нищенство — к богатству, нелюбовь — к любви, война — к миру. Несчастье двигает прогресс, заставляет идти дальше по дороге жизни, ломает нас раз за разом ради новых дверей и ради нового начала. Несчастье, в конце концов, побуждает нас к счастью, и этим все сказано.
Вера полностью солидарна с моими словами. Она раскрыла рот, и я возложил пару пилюль промеж двух рядов ее белых зубов. Такие зубы, скажу я вам, большая редкость; она завещает их мне, если чувство, что она не переживет эту ночь, сбудется. По правде говоря, я не имею ни малейшего понятия, что конкретно находится внутри этих разноцветных пленочных оболочек. Она рассасывает их, периодически сглатывает слюну. Она говорит, что они имеют металлический привкус и что от них начинает першить в горле. Значит, синтетик: кокс, меф, фен, соль, римляне, греки, Сенека, Платон, — какая разница. Мы уединились с ней в ванной, и это — наша тихая гавань посреди бушующих вод. Вместе с нами тут наши неразлучные друзья и подружки: =), = (и (*\_/*), раскиданные тут и там заготовленными дорожками на разрисованной маркером крышке стиральной машинки.
Я думаю, что Вера похожа на королеву. Но время романсов ушло, и вместе с ним ушел и романтизм жизни. Теперь становится поистине глупо рассматривать мир сквозь линзы из парадигм реконструкторов. Герольды в джинсах, замки из верениц бетонных коробок — забудьте об этом. Пушкин — это дерьмо в рифму. Вы облили труп Достоевского цементной закваской, сделав его монументом, но он — иной. Настало самое грязное время, и нам должно быть радостно, потому что в грязи есть сила, и в ней же — метафора. Мы должны окунуться в болото нашего века, окунуться с головой, и плескаться там со счастливыми лицами, как малые дети, исторгая оттуда все новые и новые фабулы, поэмы, мифы и фантазии, которыми будут питаться поэты, писатели и драматурги последующих лет. Как минимум, еще несколько поколений.
Я думаю, что Вера похожа на королеву. По крайней мере, ведет она себя почти-что по-королевски. Ее зрачки — два крошечных бегунка, и под языком — ловушка, обернувшаяся четырехугольным мешочком с хитросплетениями. От ее тоненьких губ член превращается в камень, булаву длиной в шесть дюймов, кусок свинца с крыльями. Вы просите, просите у всех на глазах, просите у самого Господа Бога, чтобы она села вам на лицо. И вот, это случается. По вашим впалым щекам катятся горькие слезы счастья. Вас все поздравляют, обнимают, целуют. Теперь Вы — часть клуба: «Под сенью девушек в цвету».
Есть люди, которые намертво запечатывают своды своего маленького мира, не желая соприкасаться с тем, что существует плохого за его пределами. Если они и читают книги, то только французскую школу. Если и берут «1984» в руки, то исключительно в пленочном формате, вырезая сцены с пытками. Они стараются ни думать, ни смотреть по сторонам, много спать и предавать кошмары забвениям. И вот этот вот парень, что вынудил меня сойти на половине шелкового пути, с каравана, набитого амфорами с опиатами, где-то в районе Ирана, как раз один из таких.
Этот краснощекий пройдоха, сукин сын и жулик. Вид книги у меня на груди, которую я ношу на цепочке заместо креста, вызывает у него боязливый трепет перед божественным ликом, который тут же сменяется праведным гневом. Я ссу, и он присоединяется ко мне. Мочеиспускание в раковину — единственное, что делает нас похожими. Он вдрызг пьян, а я вдрызг укурен. Я — потрачен. Сначала я видел струю его желтой мочи, которая боролась с моей, а потом — себя, брошенным на кафельном полу в черно-белую клетку. Все мое состояние и оружие выпало во внешний мир. Мои глаза выпали из глазниц во внешний мир, и поле моего зрения быстро улетучивалось куда-то ввысь, ввысь и ввысь, затемняясь… Потом, когда пришла почти непроглядная темнота, я смог разглядеть, как этот парень ложится рядом со мной, вынырнув извне, и вместе с его появлением все начало становиться на круги своя. Глаза вернулись в глазницы, душа вернулась в тело; вес денег и габариты оружия снова захлестнули карманы, под звуки, которые неосознанно всплывали из памяти. Теперь я снова в норме. В норме. Я — в норме.
Его безостановочная болтовня не дает мне покоя. Из-за нее я не могу сосредоточиться на видении. «Что за книгу ты носишь?.. О, я тоже люблю книги!.. Моя любимая книга — отцы и дети… У меня были проблемы, ну, знаешь, с предками… Когда я был в армии, я перечитывал ее аж 3 раза!.. А ты служил?.. Нет?.. Ты что, не русский мужик, что ли?!..». Русский мужик ли? Нет: человек.
Он продолжает говорить, говорить и вода продолжает разливаться, разливаться. От его губ проистекает река, которая течет ко мне в уши. Она оскверняет меня, иссушает мой водоем, превращает ушные раковины в раковины обыкновенные… Мне кажется, что каждый канал в моих ушах — это сток, и что по каждому стоку течет чья-то жизнь в виде словесной мочи, и что она делает то, от чего мне уже никогда не отмыться. Какое-то время назад я сказал, что мы с ним и на пядь не похожи, и это была чистая правда. Он курит сено, а я курю табак; он страждет учить, а я стражду учиться; он говорит: «нахуй Гуччи!», а я говорю: «виваты Гуччи!». Наконец, я вкладываю песнь в уста немоты, а он немоту в уста, из которых должна вырываться песнь. Его губы неучтивы к материи, и в его сознании поселились дерьмовые строки из дерьмовых книг. Пожалуй, в этом и есть наши главные различия.
5.
Ночи, за окном, удлиняются, и дни становятся короче. Все слишком серьезны к действительности, рухнувшей с неба. Вокруг меня разливаются люди, эти буйволы и быки, устремившие на меня рога свои. Вахитов, с самодельной трибуны, вещает: что буря скоро закончится; что снег оставит дороги; что вьюга — это не вечность; что солнце всходит уже у нас за спиной. Он наставляет, смеется, целует — по кругу.
Ожидая, пока собрание будет окончено, я прогоняю на языке мысли, через которые и объявлю ему свою точку зрения. Я считаю, что русская литература не рождает больше новых смыслов. Набоков и несколько произведений Лимонова — вот, на чем все было закончено. Русская литература — это раздел из истории, который обтекает наше существование. И если Достоевский, сказал бы я, был маленьким человеком в большом мире, то я не должен быть большим человеком в маленьком мире, нет… Я должен стать чем-то абсолютно иным, диаметральным, другим.
Снова и снова я проговариваю, что моя книга заполнит пробелы. Я чувствую, что она родит новые смыслы. Мои символы — это шприцы с кровавым подтеком, выброшенные из окон, а моя книга — это богоматерь цветов, и эти цветы разлетятся по планете Земля всеми цветами радуги. «Пойми, что отсутствие смысла — это тоже один из смыслов, и его нельзя вырезать… ведь их мир… он вытряс из нас все: тело, душу, само наше „Я“. Теперь я гол и я сижу на обочине. Я дожидаюсь первой встречной машины, чтобы броситься ей под колеса».
«Возможно, смерть — величайшая из благодетелей для человечества. Ведь никто из ныне живущих не знает, что там». Эти слова, сказанные Платоном, я слышал не один десяток раз, но, кажется, только сейчас их истинное предназначение не смогло ускользнуть от меня. Мы были рождены, чтобы умереть, и нас вытеснили на окраину времени. Мы встретили здесь Бога, но он лишился мандата. Мы надругались над трупами, вонзив в них копья своих имен. И теперь, если для того, чтобы наконец начать жить, нам нужно сначала умереть — мы умрем; но перед этим, я вынесу нашу предсмертную рапсодию, написанную шприцами вместо ручек и кровью заместо чернил, в мир.
6.
Я задаю себе слишком много лишних вопросов. Патологический внутренний диалог преследует меня всюду, прячась под подушками, в тарелках, за сливным бочком. Мысли — это новый элемент в химической таблице, от которого не спасут даже свинцовые стены. Мысли — это болезнь, и никакие уколы тут не помогут… Я сплю — и мне снятся мои строчки, прыгающие через полярный круг; я ем, но ем, глотая и пережевывая, свои же слова, давно потеряв интерес к иной форме пищи. Депрессия, мысли о самоубийстве и о самопризвании сейчас у всех под кожей. Любое слово, сказанное во вне — подвиг, за который должны полагаться медали и ордена. Несколько лет назад я почти смирился с тем, что все, на что я способен, это относительно безболезненное приспособление к единственному доступному мне образу жизни: учеба ради работы, работа ради самой жизни. Самосожелений и самооправданий во мне было больше, чем воды. Теперь же, та, другая вода никуда и не подевалась, но к этому часу я успел закупиться в супермаркете «666». Я расплатился на кассе своей жалкой душонкой за огненные крылья, как у Люцифера, и за огненный велосипед…
— Зачем ты пишешь книгу? За-че-м? — спрашивает меня старый князь с накладными усами.
Я пишу, отвечаю ему, ради нас всех. Я пишу то, что чувствую каждый день, и эти чувства — люди вокруг, что разливаются по моим венам. Если все пятятся, когда видят дубинки, я выйду вперед и выступлю рупором поколения. Я стану пророком, в эру, когда безбожие прошлось по всем головам. Я приму удар на себя. Я подготовлю мир к тому, что грядет… Пора нам, Вахитов, уничтожить привычный уклад мироздания, воссоздав на его костях новый мировой порядок. До сели невиданное повествование.
7.
Каждый новый день — день для перерождений. Каждая новая жизнь — это весть, упреждающая весть об очередной революции или массовом кровопролитии. Время движется только в одном направлении, и я должен вести записи, чтобы докопаться до сути. Не упускать оттенков, мелких фактов, через которые я и смогу уследить за природой своих изменений. Описывать, не какими именно вижу теперь этот стол, комнату, а какими именно чувствую, синеву этих пустых бутылок/золото этих пустых надписей. Я должен пытать, должен калечить, должен уродовать, изнемогать; я должен кричать, должен молиться, отступать и вновь подступаться, выворачивать себя наизнанку, забираться под кожу, за лобную кость, оттого и блевать и искать себя там, в этой жиже. Я должен, наконец-то,
понять
масштаб и характер своих перемен…
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.