Основано на реальных событиях
Любые совпадения с реальными именами,
названиями, событиями — неслучайны.
Несовпадения — тоже.
АБАЖУРЫ ПОЛКОВНИКА УЛАГАЯ
В начале декабря 1924 года, в самом пропащем европейском захолустье, где-то в географических дебрях между Румынией и Албанией, в опереточном средневековом королевстве, пышно именовавшемся Королевством Сербов, Хорватов и Словенцев, на берегу речушки Савы, в чертовой дыре под названием Белград, надоевшей ему до зелени в глазах, бывший штаб-ротмистр российской армии, черный «бессмертный» гусар 5-го гусарского Александрийского Ее Величества Государыни Императрицы Александры Федоровны полка Добровольческой армии, участник Первого Кубанского «Ледяного» похода, ныне состоявший в запасе Русского Обще-Воинского Союза, но по сути, никому на этом свете не нужный и именовавшийся теперь просто Александром Кучиным, без всякого уже отчества, потерянного на бегу где-то не то в Турции, не то в Болгарии, и отзывавшийся теперь даже на такие клички как Сандро, Лекса и даже Аца, уныло красил зеленой краской железный абажур.
Београд, Белград, Бел-город, Белый город, казалось бы, какой город лучше подойдет изгнанному со своей родины белому офицеру, да еще получившему в сербских горах прозвище «Белый капедан»? Но нет, никак не мог тут прижиться ротмистр Кучин, и дело даже не в отсутствии денег и нормальной работы, обеспечивающей хоть сколько-нибудь сносные условия существования, а… да кто его знает, в чем тут было дело? Может быть, виновата была кошава, начавшая дуть ранней осенью и не ослабевавшая ни на день, порой усиливавшаяся до такой степени, что, казалось, снесет к черту хибару, в которой проживал Кучин, а все остальное время дувшая ровно, пронизывая до костей, сводя с ума непривычного к ней незваного гостя. И ведь, главное, не было никакой надежды — общеизвестно, что дуть кошава будет до весны, и не стоит ждать никаких послаблений, а только страдать, терпеть и проклинать ее сквозь зубы.
Кованые абажуры подтаскивал ему бывший черкесский князь, бывший полковник Улагай. Хотя, конечно, нельзя быть бывшим князем и бывшим полковником, как нельзя быть бывшим человеком, но такие определения невольно приходят на ум, если занимаешься унылым, скучным и совершенно не княжеским делом. Бесстрастное лицо Улагая, впрочем, не выражало абсолютно ничего — можно было подумать, что выдавливать железные абажуры для белградских купчих на древнем немецком кузнечном штампе было для него таким же нормальным и естественным занятием, как объезжать диких лошадей, рубить упругую лозу на полном скаку и стрелять из-под лошадиного брюха, свесившись вниз головой и зацепившись за стремя одной ногой; бесшумно, по-пластунски подбираться к вражеским часовым, сжимая в зубах обоюдоострый черкесский кинжал, или, к примеру, безошибочно корректировать без таблиц, на глазок, огонь артиллерийской батареи.
Погода была совершенно свинская — ночью подмораживало, и шел мокрый снег вперемешку с дождем, а днем все оттаивало и шел просто дождь, пожиравший остатки ночного снега. Сырость достала бывшего ротмистра до самых печенок, ну нельзя так жить, честное слово. Печей нормальных тут не было, нормальных, человеческих печей, когда открываешь дверку, а там ревет рыжее пламя, и огромная кирпичная печь впитывает, впитывает огненное тепло, а потом излучает его, словно маленькое солнце — и какое же несказанное удовольствие постоять возле этой печи, вернувшись с бодрого морозца, потирая покрасневшие руки, а потом подкинуть полешко в огненное жерло и грохнуть чугунной дверкой, прислушиваясь к тому, как с новой силой начинает гудеть огонь, получивший щедрую подачку. Ну разве можно по-настоящему прогреться от жаровни с тлеющими углями? Никак невозможно. Дым и чад, и никакого настоящего тепла. Да и дров настоящих тут не было, так, хворост какой-то, кривые коряги. И бани человеческой не было. И водки настоящей не найти ни за какие деньги. А впрочем, говорили знающие люди, что и в России теперь настоящей водки не найдешь — всю гражданскую войну пили озверевшие комиссары технический спирт, накрутив туда кокаина, а теперь отменили сухой закон и начали варить в Совдепии жидкую двадцати-с-чем-то градусную водку, именуемую в честь нового правителя России, сменившего покойного Ленина на посту председателя Совнаркома, «рыковкой». Ну разве может быть нормальная водка двадцати с чем-то градусов крепости?
— Кучук, а вот как ты думаешь, может быть нормальная водка двадцати с чем-то градусов? — обратился ротмистр к подошедшему с абажуром в руках Улагаю.
— Нипочем не может, — нисколько не удивившись странному вопросу, ответил непробиваемый черкес и, сгрузив железный абажур, отправился обратно.
— Вот и я говорю, — сам с собой продолжал рассуждать ротмистр, уныло водя кисточкой, — никак не может. Да и ракия тоже не водка. Некоторые уверяют, что у нее приятное послевкусие. Не буду спорить. Послевкусие так послевкусие. Но пить ее невозможно. Что ж, спрашивается, человек должен всю жизнь теперь пить кислое пиво? А?
Все нормальное и человеческое осталось даже не за синим Черным морем и тремя границами, а в прошлом все оно осталось, и вместе с этим прошлым пошло на дно — вместе со всей великой российской Атлантидой, медленно погрузившейся под воду мутно-зеленой вечности, и неуклонно опускавшейся все ниже и ниже — туда, где смутно проглядывали очертания желтокаменного древнего Египта, солнечного имперского Рима, позолоченной Византии, — слоями дрожали смутные тени, обросшие уже мохнатыми водорослями истекших веков и лживых преданий. Туда же, туда опускалась и некогда великая Российская империя, вместе с малиновым звоном церковных колоколов, двуглавыми орлами и вишневыми садами. Наступил ледниковый период, покрылся бескрайний материк ледяным панцирем, да под его тяжестью и утонул безвозвратно. А на том месте, где когда-то была Россия, обозначена была на картах новая, невиданная ранее страна — Совдепия, официально именуемая в газетах набором странных букв: Р.С.Ф.С.Р., где суетились красные комиссары, — и напрасно облегченно вздохнули окраинные осколки империи, вообразившие, что им удалось избежать общей участи и теперь-то уж они не утонут — как бы не так! Совершенно ясно было ротмистру, что интернационалистам-большевикам не так уж нужна была, при всей ее громадности, Россия — разве что как опорный пункт для накопления сил — что не могут просто так рассосаться вооруженные орды Троцкого и Фрунзе, не могут разойтись по домам расстрельные команды китайцев, батальоны латышских стрелков, мадьярские полки, тройки чекистов-евреев. Им нужен был весь мир, и они объявили об этом во всеуслышание, и если кто-то не слышал или делал вид, что не слышал, пусть пеняет потом на себя самого. Не будет спасения никому, все пойдут на дно по очереди — и тихая провинциальная Рига, и новообразованная, но уже успевшая сойти с ума от своего новопридуманного былого королевского величия Польша, и Франция, где искренне считают величайшей драмой двадцатого века деньги, потерянные на русском военном займе. Глупые жадные французы, так ничего и не понявшие в происходящем! Только когда ангел смерти — Троцкий — двинет на Европу бесчисленные миллионы утративших связь с землей, порабощенных русских мужиков под началом своих революционных комиссаров, только тогда поймут французы, какова подлинная цена их потерянным мифическим процентам по русскому займу. Да поздно будет. Так рассуждал ротмистр Кучин, поскольку работа была нудной, механической, а надо же о чем-то думать.
Тоскливо было ротмистру Кучину, и имел он самые серьезные основания грустить. Настолько серьезные, что начал он задумчиво напевать, макая кисточку в банку с зеленой отвратительной краской.
Степь да степь кругом,
путь далек лежит,
в той степи глухой
умирал ямщик…
Песня лилась прямо из глубин его тоскующей души, и кто, казалось бы, мог осудить ротмистра за это пение, даже если с точки зрения исполнительского мастерства он, возможно, пел не идеально? А вот ведь, нашлось кому. Выскочил из адского чрева сарая его хозяин, считавший себя настоящим европейским промышленником, Драго Савич, судя по фамилии, побочный отпрыск мутной речушки Савы, и замахал руками, выражая свое неудовольствие.
— Ну разве можно петь такие заунывные песни?
Говорил он быстро, по-сербски, но в общем, понятно было, что ему не нравятся заунывные песни, ведь есть же у русских веселые песни, надо веселее жить, и песни надо петь веселые, — какие-то такие, вроде «калинка-малинка», и руками так как-то весело помахивал, крутил пальцами, подбадривая, показывая, как весело надо жить и какие веселые песни надо петь.
Мрачно кивал головой ротмистр Кучин, внимательно наблюдая за его телодвижениями, вроде бы и поддакивал, соглашался с ним, но что-то настолько мрачное было в его глазах, что веселый хозяин постепенно сник, перестал махать руками, пробормотал еще что-то невразумительное и, сплюнув, пошел обратно в сарай, откуда доносился железный гул.
— Сволочь он, — обратился ротмистр Кучин к полковнику Улагаю, когда тот в очередной раз возник из темного ада, — думаешь, песен ему надо? Как же, держи карман! Ему надо, чтобы я кисточкой быстрее шевелил, абажуры его чертовы шустрее красил. И сам себя песнями подбадривал.
Улагай нахмурился, пожевал губами, но ничего не сказал.
— Погода совершенно свинская, — решительно констатировал Кучин, — кошава положительно сводит меня с ума, а самое главное, Кучук, что жизнь фактически кончена. Визу у меня украли эти сволочи из «Технопомощи», а это значит, что никакого Парижа не будет, и зря я накопил семьсот динар, как было велено этими негодяями. Мне вообще кажется, — продолжал он, вглядываясь в серую хмарь над горизонтом, — что никакого Парижа в природе не существует. Это миф, придуманный негодяями из «Технопомощи», чтобы обирать дурачков. Нету никакого Парижа, и точка. Придумали Эйфелеву башню для правдоподобия, — потому что кто же усомнится, что такой город действительно существует, если ему предъявляют картинку с таким невообразимым штырем прямо под облака — вот именно потому и придумали, что нормальный человек сразу поймет, что такое придумать невозможно, и поверит, а они придумали. И Пляс Конкорд, красные такси «рено», Сену придумали, Лувр, рю де Риволи. Обложили со всех сторон фантазмами, я и купился. А теперь сижу у разбитого корыта и понимаю, что пора подводить итоги.
Улагай покривился и как-то так покачал головой, что стало совершенно ясно, что он не считает, что пора уже подводить итоги.
— Нет-нет, даже не спорь со мной! Понимаешь, Кучук, я поверил, что рай существует, что здесь, в этом пургатории, мы временно, нужно только перетерпеть, дождаться, и будет Париж, где на бульварах огни, где прекрасно можно устроиться шоффером на такси и жить припеваючи, зарабатывая в три раза больше, чем в этой дыре. Оказалось — нет. Дудки. Это не пургаторий, это уже ад, и мы в самом нижнем ледяном круге.
Улагай поднял брови и пожал плечами. Ад так ад, о чем тут рассуждать.
— Пойдем, Кучук, на Теразию, у меня сегодня серьезное большое дело намечено — нужно мне семьсот динар пропить непременно в связи с тем, что жизнь моя подошла к концу, а впереди ничего кроме унылой вечности. Уверяю тебя, сволочь трактирщик выкопает настоящий шустовский коньяк. Никуда не денется.
Улагай слегка выпучил глаза и встопорщил усы — видно было, что настоящий шустовский коньяк поразил его воображение. Потом вздохнул:
— Сегодня не могу. Сестра ждет. Жена, — и пояснил: — Женщины.
И скрылся в грохочущем аду штамповочного цеха.
— Счастливый человек, — по-доброму позавидовал ротмистр, — его кто-то ждет. А для меня даже подняться в седьмой круг вместо девятого, — и то будет замечательной потусторонней карьерой. И пусть меня терзают гарпии. Но сначала — избавиться от никому в этой жизни не нужных семисот динар. А коньяк — непременно шустовский.
И ротмистр, неожиданно даже для себя самого, весело и зло грянул:
Как ныне сбирается Вещий Олег
Отмстить неразумным хазарам!
И так он громко и лихо начал свою песню, что даже вечно всем недовольный хозяин радостно изумился, прислушиваясь к его пению сквозь оглушающий грохот пресса, и одобрительно покивал головой. Впрочем, выражение его лица тут же изменилось: не смог ротмистр удержать нужного накала, и песня его через какое-то мгновение напоминала уже не бравый марш, а заунывное похоронное пение.
Их села и нивы за буйный набег
Обрек он мечу и пожарам…
Не в силах, очевидно, стерпеть такое издевательство над русскими военными маршами, Савич бросил все свои неотложные дела в конторке и побежал наводить порядок с непонятливым русским певцом. Ротмистр, в свою очередь, с отвращением швырнул кисточку в банку с краской и неодобрительно осмотрел свои испачканные зеленой краской руки.
— Нельзя же, честное слово, помирать такой крашеной сволочью.
С самыми невинными намерениями выскочил Савич из сарая, всего лишь хотел он обсудить русское песенное искусство со своим нерадивым наемным рабочим, но увидел нечто невообразимое: работа была брошена, абажур недокрашен, а кисточка плавала в банке с краской, а это уже, как понимаете, прямой материальный ущерб для хозяина. Еще даже не успев понять, что ситуация уже не та, и произошло что-то непредвиденное, подскочил он с налету к ротмистру и, крича что-то невразумительное, ткнул его волосатым кулаком, призывая к порядку. Лучше бы он этого не делал! Нельзя оскорблять действием русских дворян, а тем более уж нельзя поднимать руку на бессмертных гусар, замерзших навеки в ледяных степях России — но, как было только что спето ротмистром, некоторые ведут себя порой не только буйно, но и совершенно неразумно. Драго Савич казался большим, толстым и грозным мужчиной, но это была чистая видимость, и осознал он это, только оказавшись на земле у распахнутой двери сарая, причем один глаз у него ничего не видел. Более того, в довершение поругания, Кучин пнул ногой банку с краской, отправив ее вдогонку за хозяином, и тонкая блестящая зеленая змея, выплеснувшись из открытой банки, уютно устроилась у того на штанах. Побитый Савич тонким и сиплым голосом призвал себе на подмогу сыновей, неуклюже вставая на ноги и болезненно щурясь подбитым глазом.
Сыновья не замедлили явиться — оба такие же большие и грозные, вполне под стать своему отцу. Они выскочили из сарая и остановились, оценивая обстановку и с опаской разглядывая синяк под глазом у родителя. Они как-то даже сразу и не поняли, что нужно кидаться и бить Кучина, поскольку тот стоял совершенно спокойно и с интересом, вполне доброжелательно, разглядывал дружное семейство.
А когда они что-то поняли и направились было к Кучину, тот резко сунул руку в карман. Савич и оба его сына, которых в России звали бы по отчеству Драговичами, но тут никаких отчеств и в помине не было, а имена их как-то никому не запомнились, мгновенно замолчали и подались назад, со страхом глядя на кучинский карман. Всем было прекрасно известно, что русские офицеры в карманах носят револьверы, и чуть что, начинают палить во все стороны. Это было общеизвестно. Кучин сначала не понял, почему они остолбенели, потом ухмыльнулся. Револьвера у него в кармане не было, а если бы и был, он его доставать бы не стал. Невозможно представить, чтобы русский офицер стал пугать револьвером безоружных штатских, даже если револьвер этот действительно лежит у него в кармане. Револьвером вообще никого и никогда пугать нельзя. Револьвер нужно доставать только в том случае, если собираешься стрелять и, значит, убивать врага. Револьвер нужен для войны или, в самом крайнем случае, для отражения нападения вооруженной банды разбойников.
Кучин достал из кармана носовой платок, за которым он, собственно, и полез, и стал оттирать испачканные руки.
Эксплуататоры оживились — видно, им стало стыдно, что они так испугались несуществующего револьвера — и стали грозно придвигаться к Кучину. Они ошибочно полагали, что если у Кучина нет револьвера, то их численное превосходство дает им какое-то преимущество, если дело дойдет до столкновения. Кучин быстро бы разубедил их в этом, но до столкновения дело так и не дошло. Из сарая вышел Улагай с очередной порцией абажуров, остановился и внимательно посмотрел, оценивая ситуацию. Что-то было такое в его задумчивом взгляде, от чего троица попятилась, вспомнила о неотложных делах и решительно направилась вглубь сарая. Уходя, Драго обернулся и, резко взмахнув растопыренной пятерней, запретил Кучину появляться впредь вблизи его предприятия, даже если он будет подыхать от голода как собака. Кучин от изумления даже руками развел, лишившись на какое-то время дара речи. Придя в себя, он с грустью посмотрел на Улагая:
— Приходи, Кучук, коньяк пить. Попрощаемся по-человечески.
Улагай нахмурился, кивнул и, с грохотом cбросив штампованные абажуры, вернулся в штамповочный ад.
МОРОК ПАРИЖА
В небольшой кофейне на Теразие, притворявшейся русским кафе в Париже, ротмистр Кучин наливал коньяк (шустовский, по уверениям хозяина — врал, конечно, негодяй!) молодому человеку в красной русской рубахе-косоворотке. Какие бывают русские кафе в России, и существуют ли они в природе, хозяину заведения не было известно, но в городе было много русских офицеров, а русские офицеры любят хорошо выпить и не скупятся на чаевые, когда они при деньгах. А когда они не при деньгах, им можно совершенно спокойно наливать в долг, потому что русские офицеры долги отдают неуклонно. Поэтому хозяин постарался сделать кафе похожим на настоящие русские кафе в Париже, где побывал его шурин и все самым подробным образом рассказал — на стенах висели подобающие картинки с монархическим уклоном, а на сцене регулярно играл ансамбль балалаечников в красных рубахах, подпоясанных витыми шнурками.
Молодой человек только что отыграл какую-то виртуозную балалаечную композицию, подошел поздороваться с Кучиным, да так и присел к нему за стол, поддавшись напору ротмистра, схватившего его за атласный рукав и усадившего его на венский стул. Ротмистру Кучину нужно было с кем-то поговорить перед смертью. В кармане у него лежал верный наган, в другом кармане — накопленные для переезда в Париж семьсот динар, которые теперь нужно было непременно пропить напоследок.
— Вот вы говорите — Париж, Париж. А есть ли он на самом деле — Париж? Вот я теперь сильно сомневаюсь, — слегка наклонившись к молодому человеку, проникновенно говорил Кучин.
— То есть, позвольте, каким это образом? — удивился молодой человек в красной рубахе. — Какие же в этом могут быть сомнения?
— Вот таким вот образом, такой вот парадокс, любезный Иван Афанасьич. Я тоже, знаете ли, верил в Париж — воображал себе, какая замечательная жизнь меня там ждет. Ну, представьте себе — устроиться шоффером, славное красное такси «Рено», выучить карту назубок — все двадцать арондисманов, вечером у театра — «сильвупле, сударыня! Куда едем?». Запах кожи и бензина, свобода, — сказка!
— И что? — не понял молодой человек.
— И ничего! Абсолютно ничего! Вот говорят, что у меня эти сволочи из «Технопомощи» визу украли, и кто-то теперь по моей визе прекрасно доехал уже до Парижа.
— Да неужели? — изумился молодой человек.
— А я думаю, — заговорщицким тоном проговорил ротмистр, наклонившись поближе к нему, — я думаю, что это все отговорки, это все для отвода глаз. Вранье чистой воды. Нету никакого Парижа. Это фантазм. Вроде того света — все верят. А может, и нету никакого того света. А? Кто-нибудь оттуда вернулся? Нет. Я лично таковых не видел.
— Нет, ну позвольте, как же так… — несколько растерянно пытался защитить факт существования Парижа молодой человек, но после очередной рюмочки коньяку уверенность его заметно поколебалась. — Говорят, приезжали оттуда…
— Ну, Иван Афанасьич, вот вы как человек реалистический, скажите мне — можно ли верить всему, что говорят?
— Э-э-э, — замялся молодой человек.
— Вот именно. Вот именно, — очень убедительно покивал Кучин. — Ваша рубаха — это факт. Балалайка это тоже факт, хотя лично для меня это факт довольно нелепый. А Париж — это фантазм. Фикция. Смутный сон.
— Да, да, балалайка! — обрадовался молодой человек, ухватившись за волновавшую его тему. — Вы только представьте себе, Александр Васильевич, я ведь в России балалайки в руках не держал, черт бы ее побрал, эту балалайку. Я вообще-то на виолончели учился играть. Дома в Киеве у нас было пианино, гитары были, вот для души я любил на гитаре, этак вечером… Лампа с зеленым абажуром, звездная ночь над Днепром, теплая печь с изразцами…
— Печь! Да! — наставительно произнес Кучин, подняв вверх палец, — вот чего они тут все не понимают, так это печь!
— Да, да, — вдохновившись, продолжал молодой человек, — печь! А что такое балалайка? Тьфу, вот что это. Кто-то ее придумал в качестве народного инструмента, для экзотики, в угаре празднования трехсотлетия дома Романовых, вместе с кокошником и рубахой вот этой дурацкой, а все поверили! Поверили, понимаете ли! И теперь все, конец, некуда деваться. Гитара, это, видите ли, для испанцев — «ночной эфир струит зефир», а мы, русские, должны играть на балалайках! И носить красные рубахи и смазные сапоги, как приказчики в провинциальной бакалейной лавке! Тошно, Александр Васильевич, честное слово.
И молодой человек с горечью опрокинул очередную неиссякавшую заботами ротмистра Кучина рюмку коньяку.
— А самое ужасное, — зашептал он, округлив возмущенно глаза, — что они все привыкли! Наши, русские, настоящие, привыкли уже, и теперь им подавай балалайку! Как будто так и надо… Лепят какую-то не существовавшую никогда Россию, и льют по ней слезы. И что там в настоящей России делается, никому уже и дела нет. А вы говорите — Париж!
И они замолчали, думая каждый о своем.
Париж! Все рвутся в Париж. А там уж устраиваются кто как может, не каждому в Париже накрыт праздничный стол. Князья метут улицы — если, конечно, не успели прихватить с собой фамильные драгоценности, если не было счетов в заграничных банках, особняков на Ривьере. Некоторым везде хорошо, в любой стране и при любой власти. А были и такие, что эвакуировались в чем были из горящего Крыма — какие уж тут бриллианты. И семьи их, может, и вырваться не сумели из Совдепии, а может, и вырвались, да имущество было конфисковано, семейные украшения ушли на взятки да на еду, да остатки отобрали бравые румынские пограничники — и как найти свою семью в этом круговороте, где появляются и исчезают государства, переползают с места на место границы? Единственный шанс встретить знакомых, узнать о родных, глотнуть животворного воздуха — прорваться любым способом в Париж. В Париж! Все дороги ведут в Париж. Все надежды на Париж, а уж если Париж обманет эти надежды, то тогда уже все равно куда — в Новую Зеландию, в Аргентину, в Африку, на тот свет.
— Нет, Александр Васильевич, какая уж там Аргентина, что такое, собственно, Аргентина? — испугался молодой человек. — Пампасы? Гаучо? К чему это все?
— А что, Ваня, хуже чем здесь все равно не будет, — рассудительно развел руками Кучин, ни в какую Аргентину не собиравшийся.
— Это верно, куда уж хуже. Безнадежность какая-то совершенно глухая. Вот брат у меня в Загребе в университете учится, у него цель в жизни есть, он ученый настоящий, с микробами какими-то возится, сейчас голодает, а потом как-нибудь, может, все и наладится. А я куда — со своей балалайкой? — он горестно покивал головой. — И знаете, что я вам скажу? Удивительный парадокс!
— Да? — не слишком заинтересовался парадоксом Кучин.
— Ему деньгами помогает старший брат из Москвы.
— То есть, позвольте, как это — из Москвы? — встрепенулся Кучин. — Он что, большевик?
— Да нет, причем тут большевики! — возмутился молодой человек. — Никакой он не большевик. Он журналист, писатель. И вот что самое интересное — там теперь все меняется! Теперь там НЭПО — новая экономическая политика. Пооткрывали магазины, частные газеты и издательства, коммунизма больше нет, — удивительным образом большевики меняются!
— Большевики меняться не могут, это вы мне даже не рассказывайте. Если сомневаетесь, спросите у Улагая, он вам расскажет, как еще совсем недавно от агентов ГПУ в Болгарии отстреливался. Это они только притворяются, а сами лезут во все дырки. Оглянуться не успеете, как турнут вас всех из кафе вместе с балалайками и будут тут петь «Интернационал» хором.
— Да нет же, Александр Васильевич, — даже как бы слегка обиделся молодой человек. — Мой брат ни в коем случае не большевик, он врать не станет. Там в ходу, представьте себе, опять серебряные полтинники, водку вот выпустили снова.
— Да слышал я про их водку, — сердито перебил его Кучин. — Дрянь, небось, эта водка, и в рот ее не возьму. Пусть ее сам Рыков и пьет. А что у них на полтинниках отчеканено? Профили Ленина и Троцкого?
— Ну, я точно не знаю, что-то революционное — звезды, рабочие с крестьянами. Но это неважно! Серебро-то самое настоящее! Настоящие деньги! Полтинник как полтинник, рубль как рубль, и по размеру, и по весу, все как раньше. Это после керенок, совзнаков и прочего мусора!
— Не верю я ни в какое большевистское серебро, увольте уж, Иван Афанасьич.
— Ну, не знаю, Александр Васильевич, вот честное слово… Брат у меня в газетах работает, и даже в берлинской газете сотрудничает, роман вот сейчас публикует, как-то все меняется. Большие перемены произошли. Глядишь, дождемся, и Троцкого скинут. Ходят такие слухи.
— Эх, голубчик, кто же его скинет? И кто сможет гарантировать, что скинут его не для видимости и обмана простаков, и что он на самом деле не спрячется где-нибудь в Париже на конспиративной квартире? Оглянуться не успеете, а тут — раз! — и революция! Фратернитэ, эгалитэ, чека!
— Да нет, честное слово. Ну что вы, право…
Кучин на своей версии грядущей французской революции настаивать не стал, а принялся объяснять собеседнику устройство настоящей русской печи — той самой, огромной, размером в комнату, в которой внутри мыться можно, с кратким изложением физических принципов получения настоящего теплого тепла, а не угарной угольной вони от турецкой жаровни.
— И вот, понимаешь ли, стоишь возле нее, и даже если из открытой форточки на тебя морозный воздух стекает, тебе все равно тепло, потому что она из своего нутра тепло излучает. То есть, ты одновременно чувствуешь кожей холод от морозного воздуха, и глубокое теплое тепло от печки. Это божественно! Непередаваемое ощущение!
Слушавший покивал головой, хотя и с некоторой боязливой опаской — и растворился в воздухе. Вот только что кивал, а стоило моргнуть, наклониться над рюмкой, а вот и нет его. Пропал начисто.
Зато раздался балалаечный дрожащий звон. Иван Афанасьич, плаксиво сморщившись и изогнувшись нечеловеческим образом, чуть ли не касаясь грифа ухом, фантастически быстро трепещет кистью над струнами.
«Светит месяц, светит ясный…»
Вот и жизнь моя. Визы нет, Парижа нет. Ничего нет, кроме пронизывающего ветра и серой мокрой зимы. Нет работы, нет будущего, нет России. Жизни больше нет, а была она, пока не кончилась, как африканское животное зебра, вся в полосочку, то черная, то белая.
Пора подводить итоги и озаботиться приличными похоронами.
Кучин закрыл глаза — нужно попробовать представить, что он в Париже. Что это настоящее русское парижское кафе, а не белградская забегаловка — ведь там на таких же балалайках играют, верно?
Но закрыть глаза нипочем не дадут тому, у кого в кармане лежат семьсот динар на пропой. Он даже может никому и не упоминать об этих обреченных деньгах, они сами какие-то таинственные сигналы подают из кармана, и люди, в обычный день равнодушно прошедшие бы мимо, вдруг вздрагивают, словно кто-то окликнул их по имени, встревоженно оглядывают зал, и, заметив сидящего в одиночестве Кучина, вдруг понимающе кивают головой — а, так вот оно что! — и решительно поворачивают в его сторону.
А Кучин, решительно отметая всякие вежливые отговорки, уже наливает следующему собеседнику настоящий шустовский коньяк и задает прямо в лоб сложные вопросы:
— Вот скажи мне, Алеша, как же получилось, что русский мужик, только что устраивавший погромы, вдруг купился на пустые обещания и поверил этой комиссарской банде? Поверил, что те дадут ему и землю и свободу? Ведь если бы мужик не поверил, ничего бы не получилось у этой сволочи. Развеялись бы они как дым по ветру. А мужик поверил, своими натруженными руками открыл кингстоны, и пошла великая Русь на дно, туда, к Атлантиде и Византии.
— Ну, Александр Васильевич, зачем же так трагично? Может, еще и не совсем на дно? Может, оно как-то того еще… устроится как-то? Вернемся еще…
— А? — с испуганным изумлением поднимает глаза Кучин, — То есть, в каком смысле? Куда вернемся? Когда вернемся? В плюсквамперфект вернемся? По прошлогоднему снегу доскачем?
— Нет, ну…, — теряет деланный оптимизм его собеседник. — Ну, может быть, как-то еще? А?
— Нет, Алеша, забудь и думать. Соборовали нас и отпели, и дорога нам теперь осталась одна, в известном направлении, — Кучин показывает большим пальцем, куда именно, — к центру земли, как писал некогда товарищ Жюль Верн. Давай, не чокаясь! За нас!
Но жизнь упорна, она просто так сдаваться не хочет, особенно у тех, кому еще и двадцати пяти лет не исполнилось, и подбивает задавать какие-то суетные вопросы:
— Александр Васильевич, а вот, говорят, вы с Улагаем работаете вместе…
— Работали! — уточняет Кучин, подняв вверх указательный палец.
— А что, — пугается собеседник, бывший поручик Куракин, — Улагай уехал?
— Нет, почему же. Улагай прекрасно сидит на месте и штампует абажуры. Это я уехал.
— Вот как? — недоумевает молодой человек, но решив не вникать в тонкости взаимоотношений Кучина с пространством и временем, что чревато взаимным недопониманием, снова возвращается к беспокоящему его вопросу.
— Я Улагая чрезвычайно уважаю, он замечательный человек. И сестра у него замечательная. А вот что я спросить хотел. Что, Кучук свою сестру на люди вообще не выпускает? Он ее в монахини записать решил?
— У мусульман нет монахинь, насколько мне известно.
— А, так он мусульманского жениха ищет для нее? Не нашел еще? Здесь ведь их навалом — хоть бошняки, или вон в Албанию можно смотаться. Не сосватал он еще ее?
— Не любит он местных, как-то неправильно они живут, а в Албании вообще неизвестно что творится, там из наших, почитай, никто и не бывал. Темная земля. Терра инкогнита. Где женихов искать? А русские сплошь православные.
— Ну, где же он здесь настоящего черкеса найдет, чтобы и русский, и мусульманин. Оставит он ее в старых девах, вот ей-ей, оставит. А сестра у него красивая — прямо хоть в мусульмане записывайся. Вот, ей-богу.
Кучин задумывается, рассматривает внимательно молодого человека своими прозрачными, обретшими потустороннюю уже ясность глазами, и одобрительно кивает:
— Так запишись. Она того стоит.
— Вы серьезно, Александр Васильевич? — изумился поручик.
— Абсолютно. Или хватай ее, похищай, как у черкесов принято, и увози куда-нибудь подальше — в Новую Зеландию или, например, в Аргентину.
— Неужели в Аргентину? — поражается молодой человек.
— Именно в Аргентину, — подтверждает находящийся с виду в полном сознании Кучин и глубоко о чем-то задумывается.
А молодой человек растворяется в ресторанном тумане, унося в голове глубокой занозой засевшую мысль о романтическом похищении невесты.
СЕРЬЕЗНАЯ ДИСКУССИЯ РОТМИСТРА КУЧИНА
— Ну и как, ротмистр, вы полагаете, не пора ли подводить итоги? Есть ли смысл в продолжении уже, по сути, завершившейся партии? Вероятно, человек трезвый должен осознать ситуацию и, приняв соответствующее решение, произвести окончательный расчет?
— Позволю заметить, однако, что в таких серьезных делах, как подведение окончательных итогов, торопиться ни в коем случае не следует, а следует, напротив, тщательно все обсудить и взвесить. Тем более что и коньяк еще имеется в наличии, и оставлять его не имеет никакого смысла при любом раскладе.
— Да сколько уже можно взвешивать? Мы все же не в мелочной лавке, и речь не о фунте изюма. Впрочем, замечание о коньяке представляется вполне резонным.
— И тем не менее. Позвольте, ротмистр, задать вам вопрос: осталось ли еще что-то в этом мире несделанное, можете ли вы о чем-то мечтать, чего-то хотеть или на что-то надеяться? Возможно, остались какие-то долги, которые следовало бы вернуть?
— Вот с долгами все в полном порядке. Долги все розданы — ну, если не иметь в виду долги высокого порядка, метафизические. А новых долгов делать нет никакого смысла. Так что позвольте подвести итоги. Если возникнут сомнения, можно задавать уточняющие вопросы. Итак: родины у вас, ротмистр, нет, как нет и семьи и каких-то планов на будущее. Будущего вообще нет. Дальнейшее пребывание в окружающем безвременье представляется бессмысленным. А Парижа, как мы уже выяснили, на самом деле не существует.
— Но ведь не один только Париж существует на земле? Мало ли других мест, в которые можно попасть?
— А смысл? Если уж Парижа нет, то и другие места не представляют интереса. От перемены мест, как говорится… Едва ли что-то может измениться от перемещения этого туловища в пространстве. Давайте, все-таки, ротмистр, по порядку. Подведем итоги. Что вам удалось сделать в жизни, ротмистр? Воевали вы?
— Да, воевал я предостаточно. И с немцами, и с большевиками. Жизнь моя была полна разнообразных событий, и жаловаться мне было бы грешно. Событий этих хватило бы на несколько жизней. В донских степях замерзал? Замерзал. На вонючем турецком острове вшей давил? Давил. Албанских качаков на границе в горах отстреливал? Отстреливал. Мало того, можно смело занести в актив и многое такое, что русскому офицеру десять лет назад и в голову бы прийти не могло, в силу ограниченности фантазии.
— Уж не производство ли французских сыров из заплесневевших сербских отбросов вы имеете в виду?
— А что, есть чем гордиться. Это было гениальное предприятие, жаль, что так быстро прогорело. Не получилось из меня лавочника, как не получилось садовника и промышленного рабочего в сарае у Савича.
— Умения ваши, ротмистр, в мирной жизни никому не нужны, а войн в ближайшем будущем не предвидится, потому что после той последней войны никакие большие войны уже невозможны, поскольку приведут к уничтожению всего человечества. Да, да, ротмистр, не притворяйтесь удивленным — никакие ваши воинские умения не смогут пригодиться в войне, в которой с аэропланов будут выпущены смертоносные газы, уничтожающие целые города. Наган пригодится вам только для того, чтобы быстренько застрелиться, избегая мучений.
— А война с большевиками?
— С большевиками, ротмистр, никто воевать не будет. Кончено. Некому с ними воевать. Обнесут большевиков забором и будут ждать: то ли они там сами себя перестреляют, то ли переродятся во что-то новое, еще неведомое. Но в любом случае вам, ротмистр, там места не будет. Так что никаких достойных занятий не предвидится. Унылая пустота. Холод и нищенское похабное прозябание. И тут самое главное — осознать этот факт и завершить игру достойно, без ненужного пафоса и громких восклицаний.
— А вот, наверное, какое-то письмо нужно будет все-таки написать, во избежание ненужных хлопот у непричастных ко всему этому людей?
— Ну что ж, письмо написать надо. С этим спорить не приходится. Хотя писем таких я писать не люблю, не умею, и представляется это мне весьма тягостной задачей. Но облегчает написание письма тот факт, что наследников у вас, ротмистр, нет, да и наследства, собственно говоря, тоже. Револьвер конфискует полиция, а прочее барахло никакой ценности не представляет. Все, что у меня есть ценного, можно повесить на парадный мундир. Надеюсь, похоронят меня именно в нем.
— Надежды юношей питают… Не выпить ли вам, ротмистр, коньяку?
— Непременно!
И ротмистр Кучин, обсудивший сам с собой последний в его жизни серьезный вопрос, и во всем сам с собой согласившийся, с ласковой печалью посмотрел на рюмку и выпил.
СЧАСТЛИВАЯ ЗВЕЗДА ПОЛКОВНИКА МИКЛАШЕВСКОГО
Собственно говоря, все дела уже были сделаны, и решения приняты, и жизнь уже фактически завершилась, оставалось лишь решить какие-то организационные моменты: пропить еще некоторую сумму денег, оставив лишь на скромные похороны, да и можно уже стреляться. Да вот, все же, нужно письмо написать, хотя бы какую-то записку, как положено, с пояснениями — черт, это значит, какую-то бумагу, карандаш, что ли? Как это обычно делается у приличных людей? Да и не в кафе же стреляться за столиком, нельзя людям портить вечер. То есть, если все это отложить до ночи, то стреляться нужно на квартире, там же и оставить письмо для хозяев и всех прочих заинтересованных лиц. Побриться, наверное, нужно? Мундир приготовить. Что там еще осталось доделать в этой жизни? Вот, пропить лишние динары, да и пора. Пора.
Впавший было в алкогольную расслабленность Кучин вдруг посерьезнел, глаза его прояснились, а в висках застучало. Нужно было вставать и идти. Но такое уж малодушное животное человек — так и норовит оттянуть неизбежное, все ищет хоть какой-нибудь повод задержаться за накрытым столом. И повод, конечно, тут же появился, в лице полковника Миклашевского. Настоящего полковника, причем не только русского (то есть, в сущности, бывшего), но и сербского. А у сербов полковник — это совсем другое дело, это никак не ниже генерала по российским меркам, у них в армии полковники наперечет.
Фольклорная история о том, как Миклашевский стал сербским полковником генерального штаба, передавалась из уст в уста, обрастая все новыми цветистыми подробностями, поскольку идеально соответствовала русским стандартам волшебной сказки — о неизбежном справедливом воздаянии, о третьем сыне-дурачке, поделившемся последней хлебной корочкой с нищим стариком, который потом вдруг оказывается волшебником; о жадных старших братьях, отбирающих наследство у младшего и терпящих фиаско; короче говоря, о том, что последние станут первыми — но разумеется, ни в коем случае не в том смысле, в котором об этом поют большевики в своих гимнах. Хотя, если задуматься, то успех большевиков и был обусловлен тем, что выдвигаемые ими лозунги всем критериям волшебной русской сказки вполне соответствовали.
Миклашевскому люто завидовали, хотя, заметьте, никто никогда не посмел усомниться в том, что счастливый удел выпал ему вполне заслуженно. Он был настоящим боевым офицером, и отличился во время войны на румынском фронте, где наши войска воевали бок о бок с союзниками — сербами. После особо успешной операции, которой он лично руководил, проявив замечательную храбрость, прошли, как положено, награждения, и по особому отношению сербского правительства, присланы были для награждения два ордена Андрея Первозванного и самими сербами выделенный орден звезды Карагеоргиевичей. Штабные, естественно, ордена Андрея Первозванного распределили между собой, по чинам, выслуге, очереди и прочим внутренним рассуждениям, а туземную звезду, как особой ценности не представлявшую, уступили Миклашевскому, собственно говоря, все эти ордена своим героизмом и заработавшему. Ну, не мог же, в самом деле, Миклашевский, не имевший еще даже Святой Анны первой степени, рассчитывать всерьез на Андрея Первозванного? Никак не мог. Но осадок какой-то у него, несомненно, остался, и, как следствие, большой радости от получения Звезды Карагеоргиевичей он не испытал, хотя в другое время, несомненно, наградой гордился бы.
И вот, как водится в волшебных сказках, через некоторое время, измеряемое обычно количеством стоптанных железных башмаков и сгрызенных каменных хлебов, а в нашем случае — количеством пересеченных границ, прошедших войн и погибших товарищей, стоял Миклашевский в волшебной пещере, где множество бывших генералов и князей, не говоря уже о чинах помельче, просиживали часами, надеясь на чудо со стороны сербских властей. Вполне реально можно было рассчитывать только на тяжелую работу по прокладке железной дороги, но не все были на это способны, и самым обычным делом было, если княгиня содержала своего супруга — князя и генерала, да и всю остальную семью, работая ремингтонисткой в коммерческой компании или давая частные уроки музыки. Повезло тем, у кого была реальная профессия в руках, кто умел, наподобие графа Толстого, тачать сапоги, а остальные отчаянно бедствовали в условиях безработицы и не брезговали порой бесплатными обедами в благотворительных столовых.
Миклашевский, совершенно реально оценивавший ситуацию, все-таки надел парадный мундир, почистил награды, и пошел сидеть в унылой очереди, ибо нужно же что-то делать даже в безвыходной ситуации.
И вот тут произошло чудо, оставшееся в памяти всех присутствующих. Сидевший за столом сербский лейтенант, вначале равнодушно отвечавший на робкие вопросы полковника Миклашевского, оторвался на какое-то мгновение от бумаг на столе и поднял голову. Прямо у него перед носом, на груди русского полковника, висела лучистая звезда с крестом — орден Карагеоргиевичей, высшая награда королевства. Лейтенант, изменившись в лице, онемел от изумления, затем резво вскочил, отдал честь и побежал докладывать начальству.
Сцену эту все пересказывали с такой уверенностью, что становилось понятно, что в упомянутой очереди сидело человек двести по меньшей мере, и все они были непосредственными свидетелями чуда. Драматичность описываемых событий варьировалась: от легкого изумления до полного оцепенения сербского лейтенанта (именовавшегося порой даже капитаном) и впадения его в ступор.
Сначала никто и не понял, в чем тут дело, и только спустя некоторое время все прояснилось. Кавалеры этого креста пользовались совершенно особым статусом в королевстве. Оказалось, что Миклашевский имеет право на пожизненные выплаты, кроме того, он при желании имеет полное право на зачисление в армию королевства с сохранением звания, выслуги лет и всех полагающихся привилегий. Естественно, он этим своим правом немедленно воспользовался, и зачислен был в сербский генеральный штаб.
Неизвестно, насколько удачно сложилась судьба у штабных генералов, присвоивших себе Андрея Первозванного. Вполне возможно, что если им удалось вывезти орден из Совдепии, то его можно было удачно заложить в парижском ломбарде в виде ювелирного изделия и обеспечить себе на какое-то время сносное существование. Но это ни в какое сравнение не может идти с невероятной удачей, выпавшей на долю полковника Миклашевского. Оказалось, что он счастливчик, вытащивший из проруби щуку, и чего бы он ни захотел, все его желания сбывались совершенно волшебным образом. Некоторые уверяли, что достаточно прикоснуться к волшебному ордену, чтобы сбылось практически любое желание, но сделать это нужно было непременно незаметным для обладателя ордена образом.
И вот, к столику Кучина направлялся Миклашевский, сиявший энтузиазмом так, словно он занял место Врангеля или, по крайней мере, его сделали генералом сербской армии. Смотреть на него было тяжело, глаза резало от его сияния, и хотелось немедленно выпить коньяку. Что Кучин и исполнил незамедлительно.
СРЕДНЕВЕКОВАЯ АВАНТЮРА
Кучин, знакомый с Миклашевским с незапамятных времен, как с соседом, имение которого находилось неподалеку, мог бы по-соседски и не вставать при его приближении, тем более что был в штатском, но русский офицер остается офицером в любом положении, даже одетый в штатское и после выпитой бутылки коньяку, и Кучин совершенно автоматически вскочил, когда увидел, что Миклашевский направляется именно к нему.
— Здравствуйте, здравствуйте, любезнейший Александр Васильевич! А я вот по вашу душу с весьма интересным предложением.
— Я согласен, Илья Михайлович!
— Но позвольте, позвольте, Александр Васильевич, я даже еще не объяснил, в чем собственно дело.
— Я все равно согласен. Вот, кстати, не желаете ли коньяку? Шустовский. Так, по крайней мере, уверяет сволочь трактирщик. Да. Согласен на все что угодно. Рюмочку, позволите? Так о чем речь? Нужно проложить железную дорогу сквозь Альпы? Или идем маршем на Москву свергать Троцкого?
Миклашевский успокоительно помахал ладонью, как бы приглушая энтузиазм Кучина.
— Да, да, да. Что-то вроде этого. Вы удивительно точно угадали, ротмистр. У вас просто какая-то сверхъестественная проницательность.
Кучин озадаченно пожевал губами, сам удивленный собственной проницательностью, и выпил, многозначительно показав рюмку Миклашевскому.
Тот подумал какое-то мгновение, и не обнаружив, вероятно, никаких резонов отказываться, тоже выпил.
— Так вот, — он прислушался к своим ощущениям, пытаясь понять, действительно ли коньяк шустовский, но ничего не понял и продолжил:
— Да, именно сквозь Альпы, и именно маршем. Но свергать будем не Троцкого, а его приспешника епископа Фан Ноли, узурпировавшего власть в Албании. То есть, марш будет не на Москву, а на Тирану, как именуется их столица, о чем вам, разумеется, известно…
Кучин утвердительно замахал сразу обеими руками — уж ему-то прекрасно было известно, как именуется столица Албании, более того, он прекрасно знал, как выглядят албанские качаки, и помнил, с каким звуком пролетает мимо головы огромная пуля, выпущенная из гигантского древнего турецкого ружья, которыми до сих пор эти качаки кое-где пользуются, равнодушно игнорируя произошедший за последние сто лет прогресс в области оружейного дела.
— И целью этого марша будет восстановление законной власти премьер-министра Ахмета Зогу, свергнутого в результате большевистского переворота, организованного коммунистическим ставленником Фан Ноли.
Кучин некоторое время думал.
— Позвольте, да ведь этот самый Фан Ноли, кажется, епископ?
— Да, он православный епископ, но какого-то сектантского разбора, приехал из Америки.
— Каким же образом православный епископ, хоть он даже приехал из Америки, может быть большевиком и коммунистом? И как он мог организовать переворот в Албании, где нет большевиков, да и православных, кажется, не так уж и много?
Миклашевский замолчал, удивленно подняв брови, словно ему самому такой вопрос раньше и в голову не приходил, и развел руками.
— Вот так уж получается, Александр Васильевич, в такое удивительное время мы живем. Получается, что мы должны помочь мусульманину, албанскому феодалу князю Ахмет-бею Мухтару Зоголлы восстановить закон и порядок в Албании, и сражаться нам придется с единоверным православным епископом, который каким-то невообразимым образом является при этом коммунистическим узурпатором.
— А кто организует кампанию? Королевство? Нас зачислят добровольцами в сербскую армию? Это будет военная кампания или, возможно, международный экспедиционный корпус?
— Никакой войны не будет. Королевство поддерживает это… мероприятие… морально и организационно, но официально сербские войска участия в этом походе не принимают, в силу возможных международных осложнений. Участвовать будут добровольцы из Косова албанской национальности, ну, какие-то сербские военные специалисты, артиллеристы, и так далее. Формально это частная кампания премьер-министра Зогу, лично им организованная и оплачиваемая из собственных средств. Военное руководство буду осуществлять я лично, как частное лицо, хотя, разумеется, с полного ведома и одобрения сербского генштаба, в коем я имею честь служить. Мы временно поступаем на службу премьер-министру Албании в качестве военных советников, по контракту. Дело очень срочное, буквально в ближайшие несколько дней нужно набрать до восьмисот русских добровольцев, как это предусмотрено планом.
— Хм… — Кучин задумался.
— У вас какие-то сомнения?
— Нет, нет, ни в коем случае, — оживился Кучин. — Все просто замечательно складывается, тем более что это даже не Аргентина.
— Аргентина? — удивился Миклашевский. — Почему Аргентина?
— Да нет, вы не поняли, господин полковник, как раз не Аргентина. И это очень хорошо.
Миклашевский не понял, при чем тут Аргентина, но вникать не стал:
— Премьер-министр оплачивает этот поход из своих собственных средств, и изволите ли видеть, платит золотом.
И Миклашевский положил на стол перед Кучиным золотую монету.
Кучин в изумлении уставился на нее:
— Что это?
— Наполеондор. Самая надежная валюта в мире вот уже не знаю, сколько десятков лет.
Кучин взял монету в руки. Профиль императора в лавровом венке выглядел очень убедительно, а тяжесть монеты подтверждала солидность намеченного мероприятия.
— Интересно, из каких тайников в своем родовом замке в горах он достал эти монеты? Все это ужасно романтично. Я ощущаю себя мушкетером в Париже. Вперед, покажем этому кардиналу, то есть, епископу! За короля!
Кучин вернул монету Миклашевскому.
— Интересно, на кого похож этот Ахмет Зогу? Так и представляю себе древнего албанского князя с длинной седой бородой и в мусульманской чалме.
— Представьте себе, достойнейший молодой человек, ему еще и тридцати лет нет, прекрасно образован, жил в Европе, говорит на нескольких языках, боевой офицер, полковник, и при всем при этом — да, действительно, он настоящий средневековый албанский князь, владеющий своими подданными в каких-то совершенно диких албанских горах. Бороды у него, кстати, нет, только усы, вполне офицерского вида. Даже, я бы сказал, скорее европейски-аристократические, чем офицерские.
— Изумительно, — восхитился Кучин.
— И вот что, голубчик, — положил ладонь на руку Кучина полковник, — дело это срочное, и надо немедленно приниматься за службу, время не терпит. Коньяк придется отложить на другое время. У меня есть для вас срочное задание — нужно встретить на вокзале прибывающую команду казаков и препроводить по назначению для расквартирования. Буквально через пару часов.
— Бог с вами, господин полковник, какой может быть коньяк в такой ситуации? Тем более что никакой он не шустовский, а явная подделка.
— И подумайте, пожалуйста, кого еще можно было бы привлечь из надежных офицеров. Очень нужны грамотные специалисты, на которых можно положиться.
— Да господин полковник, да о чем речь! С вами, да в настоящее дело, — кто угодно согласится немедленно. Да вот, хотя бы, Улагай, ни секунды не сомневаюсь, или, к примеру, вот только что тут был, вот буквально… сейчас посмотрю, где он тут, Алеша, то есть поручик Куракин… да никто не откажется, я абсолютно уверен!
И неожиданно воскресший ротмистр Кучин, избавленный от тягостной обязанности писать скучные предсмертные записки, повеселел и выпил следующую рюмочку уже не по необходимости, а просто так, для поддержания хорошего настроения.
ТЕНИ НА БЕЛГРАДСКОМ ВОКЗАЛЕ
Первое задание, полученное Кучиным от руководителя команды добровольцев, было простым, но очень ответственным и чрезвычайно срочным: нужно было встретить на вокзале полковника Бойко, который вместе с казацким войсковым старшиной должен был привести команду казаков в количестве восьмидесяти сабель, а возможно, даже и ста с лишним, как предположил полковник Бойко при заключении договора. Восемьдесят казаков он гарантировал несомненно, но вполне возможно, что к такому заманчивому и высокооплачиваемому предприятию могли присоединиться и другие охотники.
Миклашевский считал, что это самый надежный способ набрать за два-три дня намеченные восемьсот или тысячу добровольцев — если командиры сразу будут приходить со своими, проверенными временем, подразделениями, уже слаженными в бою. Кучину не нужно было решать никакие финансовые или организационные вопросы — полковник Бойко подписал все нужные бумаги и получил авансом триста наполеондоров, так что в задачу ротмистра входило лишь сопроводить команду казаков до Скопье, проследить за их размещением и немедленно вернуться в Белград за следующей партией. В дальнейшем в указанное время добровольцы должны были уже из Скопье самостоятельно добраться до Дебара, или, как этот город называли албанцы, до Дибры. Нужно было привыкать к албанским названиям и даже осваивать какие-то албанские слова, что для ротмистра не представляло никакой трудности, поскольку во время службы в пограничной страже он непрерывно сталкивался с албанскими контрабандистами и уже свободно овладел всеми выражениями, жизненно необходимыми как для тех, кто стреляет, так и для тех, в кого стреляют.
Волшебным образом совершенно протрезвевший Кучин полетел на вокзал, по дороге успев поймать явившегося в кофейню Улагая, который немедленно записался в добровольцы и отправился за своими друзьями-черкесами. Таким образом, работа по формированию экспедиционного корпуса закипела совершенно чудесным образом.
Казалось, часть сияния Миклашевского перенеслась на Кучина, и он летел по улицам, издали привлекая к себе внимание всех знакомых и малознакомых русских эмигрантов, которых он в самые сжатые сроки немедленно вербовал и отправлял к Миклашевскому. Не все могли, правда, тут же отправиться в Албанию — старый знакомец по галлиполийскому сидению, поручик Казиков, к примеру, которого на лету поймал за рукав Кучин, очень сожалел, что не может записаться в добровольцы, но обещал присылать всех знакомых.
— И что, уже начинается отправка? Прямо вот так, немедленно? Уже кого-то отправляете?
— Да, да. Вот бегу на вокзал, нужно отправить команду казаков под командой полковника Бойко — больше ста сабель, возможно, и до ста пятидесяти дойдет. Вот это по-нашему, мгновенно откликнулись! Как говорится, казаку собраться — только подпоясаться. Остальные тоже собираются непрерывно, целыми подразделениями, это все-таки живое дело, не театральный кружок на турецком полуострове. Ну, бегу, всего наилучшего!
И Кучин полетел дальше, оставив поручика Казикова в глубокой задумчивости. Вполне возможно, что тот вспоминал с ностальгией постановку «Ревизора», в которой участвовал вместе с Кучиным в упомянутом им самодеятельном театре, организованном в лагере для интернированных в Галлиполи в тот момент, когда стало ясно, что главной опасностью для русской армии является не голод, не холод и не болезни, а вынужденное безделье и безнадежная тоска. Именно тогда по приказу генерала Кутепова были заведены полковые любительские театры в унылой турецкой пустыне, и прошедшие огонь и воду боевые офицеры, робея, учили тексты и дебютировали в театральных постановках. Казиков изображал, кажется, почтмейстера, но сейчас уже никто не сможет утверждать это наверняка.
Вокзал — это лицо города для приезжающих, и выражение этого лица может сильно меняться в зависимости от обстоятельств. Когда Кучин добрался, наконец, до Белграда после всех эвакуаций, передислокаций и пересадок, вокзал показался ему олицетворением надежности, покоя и европейской основательности: одним из фасадов он напоминал Николаевский вокзал в Петербурге, а у другого фасада доминировало солидное классическое сооружение с римскими цифрами над главным входом (увидев их впервые, Кучин попытался перевести римские цифры в нормальные, человеческие, но слишком суетно и нервно все было, и не успел сосредоточиться, решил как-нибудь потом пересчитать, но все как-то было некогда, так и бросил это дело). Когда уезжал на службу в пограничной страже, вокзал оставался за спиной надежным тылом, а когда оформлял через «Технопомощь» визу во Францию, вокзал улыбался Кучину уже издали — он представлялся ему радостными сияющими воротами в новую жизнь, чуть ли не пригородом Парижа.
Через три часа выражение лица у вокзала было довольно хмурым и недоумевающим, он не понимал, чем тут занят Кучин и зачем он мечется взад-вперед, словно пытаясь отыскать потерянную вещь. Кучин понял это и сам — и метаться перестал, поскольку совершенно ясно всякому здравомыслящему человеку, что сотня казаков это не чемодан, и потеряться на вокзале, тем более довольно небольшом, они не могут. Нельзя не заметить сто казаков, одновременно прибывших на вокзал, даже если они и не идут строем. Казаки однако не прибыли к условленному времени.
Кучин успел уже разобраться с римскими цифрами над входом. Латинская М это определенно тысяча. Дальше идут латинская D и три ССС — это значит пятьсот плюс еще три сотни. Потом L и дальше совсем уже просто — тридцать четыре. Получается — 1884 год. Так, кажется. Получается, сорок лет назад вокзал был открыт. Солидный возраст. Хорошее время тогда было, золотое. Крепостное право уже было отменено, но о большевиках никто еще слыхом не слыхивал. Александр ловил рыбу в пруду, а Европа ждала. И всего через десять с небольшим лет должен был родиться он сам, Кучин.
Да, все-таки хорошая школа (а закончил он Тенишевское училище в Петербурге) дает настоящее, основательное классическое образование, которое никакие жизненные перипетии не смогут выбить из головы, и которое непременно когда-нибудь пригодится в жизни. Например, когда маешься от безделья на белградском вокзале и пытаешься скоротать томительно тянущееся время.
Однако, уже стемнело, и Кучину пришлось решать сложнейшую задачу: отправляться искать Миклашевского, чтобы доложить ему о сложившейся ситуации, или все-таки еще подождать? Если он уйдет, то пока найдет Миклашевского, пока получит дальнейшие указания… на это как минимум час-другой уйдет, а вдруг казаки как раз и явятся в этот момент на вокзал? Не хотелось пропустить прибытие команды и провалить таким образом первое важное поручение. Но и стоять всю ночь напролет, вглядываясь в мелькающие ночные тени, в тщетной надежде, что какие-то из них вдруг обретут плоть и превратятся в бравых казаков полковника Бойко, тоже было невозможно. Холодно было на улице. Пришлось Кучину перебазироваться в станционный буфет, не забывая регулярно выбегать и проверять, не появились ли казаки.
К утру он припомнил всем казакам всех разборов все их грехи, мнимые и настоящие — вспомнил, к примеру, как в конце 1917, перед самым новым, 1918 годом, когда вагон с офицерами шел из Киева на Дон, к генералу Алексееву, донские казаки из следовавшего следом эшелона вдруг по какой-то, неизвестной никому до сих пор причине, решили повесить на столбах всех офицеров-неказаков, и им пришлось прорываться сквозь толпу донцов, ощетинившись винтовками с примкнутыми штыками. Спасло их только то, что подставляться под офицерские пули казаки не захотели — одно дело, весело перевешать на телеграфных столбах сонных и безоружных, и совсем другое — столкнуться с организованной вооруженной силой, готовой оказать ожесточенное сопротивление. Много чего еще припомнил казакам Кучин, но делать было нечего — нужно было идти докладывать о провале выполнения задания.
К его несказанному удивлению, Миклашевский не стал его ни о чем расспрашивать, сам был сильно смущен, теребил свой замечательный длиннейший ус и отводил взгляд в сторону. Не дослушав доклада Кучина, он потрепал его по плечу, откашлялся и как-то задумчиво высказал ему свое удивленное восхищение по поводу того, как замечательно работает телеграфная служба в королевстве.
Кучин не понял, причем тут телеграф, и молча ждал разъяснений.
— Видите ли, ротмистр, не успеет человек за границу выехать, стоит ему только телеграмму отбить, и вот, пожалуйста, ее уже с утра доставляют. Очень эффективно работают. Вот, извольте ознакомиться, — и он протянул Кучину листок с неровно наклеенными серыми бумажными ленточками телеграфного сообщения. Кучин прочитал и громко нецензурно выругался, помолчал немного, и выругался еще раз, на этот раз более основательно, в три загиба упомянув полковника Бойко, всех его предков, родственников, и казаков в целом, хлопнув себя при этом по колену.
— Прошу прощения, господин полковник! — извинился он.
— Ничего, ничего. Готов к вам в этом смысле присоединиться.
В телеграмме, адресованной Миклашевскому, казачий полковник Бойко выражал глубокую благодарность за столь своевременно оказанную ему материальную помощь и желал всяческих успехов в затеянном ими мероприятии. Он не поленился на первой же станции после пересечения границы, по пути из станционного ресторана (где он расплачивался золотыми наполеондорами), будучи в благодушнейшем настроении, заглянуть на телеграф и отбить благодарственную телеграмму.
Восемьдесят казаков оказались призраками, продуктом его фантазии, и после получения на них денежного содержания благополучно испарились, развеялись по ветру, их на вокзале не было и быть не могло, а вот сам полковник Бойко и его компаньон, казачий старшина, на вокзале были, но гораздо раньше назначенного времени, прихода Кучина они, разумеется, не дожидались и уехали международным экспрессом еще прошлым утром, лелея надежду, что в сербохорватском королевстве ноги их больше никогда в жизни не будет. В Париж они отправились, конечно же.
Миклашевский озадаченно поморгал, глядя в свои списки, что-то отметил, и деловым тоном проговорил:
— И тем не менее, и тем не менее… Надо продолжать работу. Вот тут я для вас, Александр Васильевич, списочек составил, потрудитесь обойти как можно скорее.
ЛОВЛЯ НЕПРИКАЯННЫХ ДУШ
Ну где еще в Белграде могут встретиться чрезвычайно занятые, бегающие по городу по неотложным делам офицеры? Да все там, конечно, на Теразии, в кафе, одни приходят, другие уходят, на бегу перекусить, хлопнуть рюмочку и дальше бежать.
Так, разве что, удастся на бегу, едва присев за столик, парой слов перекинуться. Но разговоры все вертятся вокруг одного и того же.
— И мы, православные, пойдем помогать мусульманскому бею свергать православного епископа? Да как же это получается? А, Кучук?
— Я мусульманин.
— Что? То есть?.. Ну да, конечно. И что? Какая, в сущности, разница?
— Вот и я говорю — какая разница? Может, он и православный епископ, а я вам скажу — он красный епископ, и никакой не православный. У него там последний коммунистический сброд из Совдепии ошивается, интриги плетут. Вот оставьте его там, и погодите немного — они и сюда доберутся. А если все будут сидеть и ждать, то и вообще нигде потом не скроешься, даже в Бразилии. Это нужно давить в зародыше!
Кучин, в полном изумлении от длинной тирады, выданной молчаливым обычно Улагаем, не находится, что на это ответить.
— Да, да — поддерживает Улагая приведенный им полковник Берестовский. — С красной заразой надо расправляться немедленно. А то, изволите ли видеть, красный флаг уже над Турцией, хоть они на нем и нарисовали полумесяц, чтобы от большевиков немного отличаться, над Албанией уже красный флаг…
— Позвольте, — возражает ему полковник Бродович, — да ведь в Албании и без большевиков флаг красный всегда был.
— У них двуглавый орел на флаге, хоть он и красный.
— Это ничего, они в момент присобачат орлу в лапы серп и молот. Звезду красную пририсуют, и менять ничего не надо. Албанцы не сразу даже и заметят. А когда поймут, поздно будет. Так что гнать надо епископа к чертовой матери. Не епископское это дело — страной править.
— Говорят, культурный человек, поэт. Он ведь, говорят, стихи пишет?
— Я, батенька, стихов вообще не люблю никаких. По мне, если уж ты поэт, то сиди дома и пиши стихи, не лезь в епископы, в премьер-министры, в большевики…
Конечно, не офицерское это дело, вникать в стратегические материи, но невольно возникает потребность взглянуть на ситуацию в целом.
— А что, большая в Албании армия?
— Ну, есть там армия. Несколько тысяч человек, я полагаю, не более десяти.
— Да позвольте, какая там может быть армия? Это что-то вроде крестьянского ополчения, в лучшем случае жандармерии. Каждый по отдельности, может, и храбрец, и стреляет отменно, а в виде войскового соединения они ничего из себя не представляют.
— Но тем не менее, это дивизия, или как минимум несколько полков. А у нас, извиняюсь, максимум — это пока ударная офицерская рота.
— Да где там эти полки? Никаким образом они в одно место не соберутся. Пройдем как нагретый нож сквозь масло. Тем более, с нами еще матьяне, сербские добровольцы будут, артиллерия.
— Ну, позвольте откланяться пока, волка ноги кормят. Побегу ловить неприкаянные души, ибо ловец человеков есмь.
— Не богохульствуйте, ротмистр! Впрочем, удачи!
КОМАНДИРОВКА В ГОРЫ
В первое мгновение Кучину показалось, что он попал в прошлое — уютная квартирка на Васильевском острове, девочки-школьницы, встречающие гостя книксеном и здоровающиеся с ним по-французски, приветливая хозяйка, иконы в красном углу, под которыми маленьким круглым огоньком светит лампадка. Но только на мгновение. Морок тут же развеялся — квартирка была дешевой халупой в трущобах Белграда, повсюду видны были следы отчаянной бедности, доходящей уже до стадии полной нищеты, платья девочек были тщательно заштопаны во многих местах, а в глазах хозяйки, помимо тусклой радости от прихода гостя сквозило голодное беспокойство — а вдруг гость задержится, и придется кормить его обедом, как-то выкручиваться, делить по-новому скудные запасы еды, приготовленной к обеду, и при этом пытаться сохранять приличия, и не замечать голодных взглядов девочек, и поддерживать светскую беседу.
Кучин помрачнел и прошел в отгороженный ширмой закуток, изображавший у поручика Арсентьева рабочий кабинет.
Через десять минут, получив весьма заманчивое предложение от излучающего энтузиазм Кучина, поручик Арсентьев глубоко и надолго задумался, уставившись невидящими глазами на красноватый огонек лампадки.
— Ротмистр, у меня вопрос… извините, если это покажется вам неуместным в данной ситуации… Что с юридической стороной дела?
Кучин озадаченно поднял брови.
— В каком смысле? Оформление контракта? Аванс будет выдан сразу, золотом. Все расчеты лично гарантирует полковник Миклашевский.
— Нет, я в другом смысле. Какой статус будет у нашей… — он помялся, подбирая слова, — у нашего вооруженного формирования? С точки зрения военного международного права?
Кучин понимающе кивнул.
— Нас принимает на военную службу по контракту в регулярной албанской армии в качестве военных советников премьер-министр Албании, для оказания организационного содействия в подавлении антигосударственного мятежа, осуществленного пробольшевистским епископом Фан Ноли.
— А, тогда конечно. Тогда совсем другое дело. Полагаю, такой найм иностранных советников предусмотрен албанскими законами и не противоречит ее конституции?
Кучин озадаченно пожевал губами.
— Видите ли, в чем дело, поручик. Если Ахмет-бей с нашей помощью благополучно вернется в свой премьерский кабинет, то разумеется, это никаким образом не будет противоречить албанским законам. Более того, мы будем вправе рассчитывать на награды и поощрения, предусмотренные албанскими законами и обычаями. Что касается конституции, то вы меня, право, озадачили. У меня нет положительно никаких сведений об албанской конституции, и я не уверен, что таковая вообще существует в природе.
— Помилуйте, ротмистр. Албания ведь, кажется, республика, и значит, у нее должна быть конституция.
— Ммм… возможно. Но я не уверен, что Албания — республика, мне кажется, у нее какой-то мутный статус — что-то вроде зависимой территории, протектората или регентства. Я не вполне, впрочем, в этом уверен, врать не стану. Что касается конституции, я не специалист по конституциям. Я, если позволите, предпочитаю монархию. Разумеется, просвещенную и самого демократического толка, — поспешил он оправдаться перед поручиком, — А вы, поручик, простите — вы социалист?
— Нет, нет, что вы, Александр Васильевич, — вскинулся было поручик Арсентьев, но Кучин успокоил его движением руки.
— Прошу прощения за мой вопрос, ваши политические взгляды являются исключительно вашим личным делом, и не имеют никакого отношения к обсуждаемому вопросу. Имеет значение исключительно ваша профессиональная квалификация. Полковник Ахмет-бей Зоголлы — подлинный демократ, и никак не ограничивает право своих военных советников исповедовать любую религию и иметь любые политические взгляды.
Проговорив это, Кучин умолк и, кажется, даже сам удивился сказанному, приподняв левую бровь — вот, мол, как складно завернул. Потом утвердительно кивнул, словно убеждая в чем-то самого себя.
— Да. Вот именно.
Потом, понизив голос, задушевным тоном добавил:
— Но, разумеется, если наше предприятие закончится неудачей… ну, можно ведь и такое предположить… нас будут считать наемниками-апатридами, то есть участниками незаконной вооруженной банды, состоящей из лиц без гражданства и возглавляемой приговоренным в Албании к смерти эмигрантом.
Поручик Арсентьев немного подумал.
— Извините, может быть, мой вопрос покажется вам странным… но мне хотелось бы знать, каковы у албанцев обычаи ведения войны? К чему готовиться в случае попадания в плен в качестве участника… э-э-э… вооруженной банды?
Кучин, склонив голову набок, внимательно посмотрел на поручика.
Поручик Арсентьев уточнил:
— Ну, вырезают ли они на плечах у пойманных офицеров погоны, как большевики, или, может быть, снимают скальпы, как индейцы, или сажают на кол, как турки?
Кучин возмущенно замахал на него руками.
— Ну что вы, голубчик, бог с вами, это все-таки в каком-то смысле европейская страна, а епископ Фан Ноли — гуманнейший человек, православный иерарх, социалист, поэт, любитель Шекспира. Кроме того, даже в Турции уже не сажают на кол, насколько мне известно. Хотя, с другой стороны, албанцы сейчас связались с большевиками, так что остается только надеяться, что большевики не успели научить их фокусам с вырезанием погон на живых человеческих плечах. В общем, не стоит драматизировать, поручик, ничего такого ужасного нас не ожидает.
Арсентьев покивал, но какое-то невысказанное сомнение в его глазах все же читалось, и Кучин поспешил его окончательно успокоить:
— Нет, нет, поручик, не воображайте невесть чего. Могу уверить вас, что если дело дойдет до военно-полевого суда, нас, скорее всего, просто повесят без особых проволочек. Хотя, конечно, возможны эксцессы на местах. Гарантий быть не может.
Поручик заметно помрачнел.
— Ну да, конечно. Это вполне резонно.
Он помолчал некоторое время.
— Знаете, ротмистр, я должен сказать вам честно: я категорически не хочу быть повешенным.
Повисло тягостное молчание. Кучин вздохнул, оживился, хлопнул себя ладонями по коленям и, засобиравшись уходить, деланно бодрым голосом проговорил, глядя как-то немного в сторону и вежливо улыбаясь:
— Ну, тогда, собственно, разрешите…
— Нет, погодите, — поручик положил ладонь на колено Кучину, не давая ему встать, и пристально посмотрел ему в глаза. — Я категорически не хочу быть повешенным, как я сказал. Будучи потомственным военным, я полагаю единственным достойным видом гибели исключительно смерть от огнестрельного оружия. В самом крайнем случае — от оружия холодного. Как я полагаю, шансов быть повешенными у нас немного, судя по диспозиции — сколько, вы сказали, у нас будет штыков?
— До тысячи, поручик, а возможно, и больше. Считая сербских и албанских добровольцев. В Албании к нам присоединятся еще два отряда союзников Зогу.
— До тысячи. Так. При этом мы вступаем в бой с регулярной армией целого государства, пусть и небольшого. Так?
— Так, — вынужден был согласиться Кучин.
— Следовательно, скорее всего, мы благополучно погибнем в бою. В любом случае, попадание в плен в мои планы не входит, и при наличии нагана я сумею себя от этого обезопасить. И все же у меня к вам личная просьба.
— Слушаю вас, — посерьезнел Кучин.
— Если, не дай бог, я буду ранен и не смогу сам воспользоваться личным оружием, прошу вас, обеспечьте мне быстрое и по возможности безболезненное прекращение существования. Я категорически не хочу быть повешенным. Можете вы мне это обещать?
— Да, это я вам могу обещать совершенно определенно. Если у меня самого будет такая возможность, конечно.
— Разумеется. Спасибо.
После того как Кучин, несмотря на уговоры, категорически отказался обедать, сославшись на срочные дела, хозяйка окончательно повеселела и предложила хотя бы чаю попить, но Кучин, прижимая руки к сердцу и кланяясь, поблагодарил ее и поспешил к выходу.
Уже у двери Кучин вдруг спохватился и, покопавшись в карманах, вручил девочкам по припасенной заранее конфете. Девочки обомлели от радости, но сразу конфеты взять остереглись, вопросительно взглянув на мать. Хозяйка вспыхнула от удовольствия, и одобрительно закивала.
— Мерси, — девочки застенчиво изобразили книксены, робко взяли конфеты и мгновенно испарились. На кухне слышен был их возбужденный шепот и шуршание конфетных фантиков.
Визит удался на славу.
Выйдя на улицу, ротмистр Кучин, однако, виновато хмыкнул: врал, бессовестно врал он поручику Арсентьеву. Какая уж там тысяча штыков, честное слово. Человек пятьдесят им уже удалось набрать, и даже если принять во внимание три или четыре сотни вооруженных неграмотных крестьян, составлявших личную гвардию полковника Зоголлы, шансов на то, что эта авантюра закончится успешно, не было никаких. С другой стороны, поручик мог быть совершенно спокоен: до военно-полевого суда при таком раскладе сил не должно было дойти. Они все должны были погибнуть где-то в заснеженных горах, вдали от таких признаков цивилизации, как правильно устроенная виселица.
Нужно было, однако, спешить: сутки впереди были, конечно, длинными, и время могло растягиваться как резина, но все же не до бесконечности оно могло растягиваться. Нужно было быстро бегать по кривым белградским переулкам, собирать гвардию для снежного похода через дикие албанские горы.
Ну что за зима, честное слово, ротмистр сплюнул с отвращением. И зимы нет толковой, и сырость, и дождь вперемешку со снегом, и кошава, и тусклое серое небо, и печей нормальных в домах нет, и в окна дует, и едкий дым от жаровен, и… Ну нельзя так жить! И морозца настоящего, ядреного, не бывает на улице, со сверкающим на солнце хрустящим снежком, ослепительно-голубым небом, серебряными заиндевевшими ветвями берез — чтобы белый пушистый дым из труб столбом уходил в небо, а дома, наоборот, тепло, а печка… м-м-м…, — застонал ротмистр, — полцарства за русскую печку. А небось, даже и в Париже хорошей печки днем с огнем не сыщешь. И что тогда, спрашивается, жалеть об этом самом Париже? Какая тогда разница — Аргентина, Эфиопия, Албания?
НАСТОЯЩИЙ ПОЛКОВНИК
Ахмет Зогу и в самом деле совершенно не был похож на средневекового мусульманского бея из диких албанских гор. Он походил скорее на немного фатоватого австрийского офицера, с подкрученными колечком маленькими усиками, с тонкой папироской в зубах. Ему только монокля и котелка не хватало, чтобы стать абсолютной копией персонажа с рекламы… рекламы чего? — какая-то была такая реклама, Кучин отчетливо помнил картинку, но никак не мог вспомнить, что же именно рекламировалось в том старом, мирного еще времени, объявлении. Что же это было? Папиросные гильзы Катыка? Усатин «Перу»? Да, кажется, папиросные гильзы, но не Катыка, а… Ну, на картинке еще был изображен молодой человек с замечательными усами и дымящейся папироской в правой руке, а палец левой руки указывал на изящные коробки с папиросными гильзами. Да, вот как раз на него и был похож свергнутый премьер-министр Албании. При этом он был ровесником Кучина.
Кучину довелось увидеть его у Миклашевского, к которому Зогу заехал для решения каких-то неотложных вопросов, и был ему должным образом представлен. В общении Зогу был прост, дружелюбен и обаятелен. Разговаривали они, разумеется, по-немецки, причем Зогу говорил с легким венским акцентом, и если бы Кучин встретился с ним в другой обстановке, то ни на секунду не усомнился бы, что перед ним совершенно типичный австрияк-аристократ. Монокля ему только не хватало.
С искренним интересом Зогу узнал, что Кучину уже доводилось сталкиваться с албанцами, но все больше в такой обстановке, что это никак не могло повести к возникновению у албанцев дружеских к нему чувств. Речь, конечно, шла о службе Кучина в пограничной страже у Охридского озера. Зогу, в свою очередь, уверил его, что настоящие албанцы не могут испытывать никаких других чувств, кроме глубокого уважения, к тому, кто должным образом исполнял свой воинский долг, не нарушая законов чести, даже если это повело к неизбежным во время ведения военных действий потерям со стороны албанцев.
— Албанцы уважают достойных противников, — заверил его Зогу, — и тем более они их уважают, если бывшие противники становятся союзниками.
— Да уж, уважать они меня уважали, узнавали на всей тамошней границе, даже особое прозвище мне дали в горах — Белый Капедан. Рассказывали всякие небылицы обо мне.
— В самом деле? Да, это знак настоящего уважения с их стороны. Не каждого назовут капеданом в горах Албании.
— Почему? — удивился Кучин. — Я думал, это означает просто «капитан». Капитан из белой русской армии.
— Нет, нет. Капедан — это несколько другое. Это как бы… предводитель отряда… — немецких слов явно не хватало Зогу, чтобы объяснить значение слова «капедан». — Может быть, это авторитетный представитель местной власти, но не бюрократ, а что-то вроде американского шерифа, под командой которого воюет отряд смельчаков… Или местный вождь во главе военного отряда… Но в любом случае это обязательно храбрец и герой.
Зогу покрутил рукой, подбирая слова, но не подобрал.
— Это трудно сказать по-немецки, но в любом случае это очень уважительное прозвище.
Миклашевский, прислушивавшийся к разговору, предложил свой вариант:
— Может быть, это что-то вроде атамана? Мне кажется, это слово как раз подходит.
Кучин удовлетворенно кивнул, но это слово как раз было непонятно Зогу. Тем не менее вдаваться в дальнейшие филологические обсуждения Зогу не стал, вполне удовлетворившись предложенным русским вариантом. Хорошо, пускай будет ataman. Звучит вполне по-албански, с легким турецким акцентом.
Тут же, каким-то случайным образом выяснилось, что Зогу, как и Кучин, увлекался спортом: фехтованием, гимнастикой, поднятием тяжестей, и у них завязался было оживленный разговор на интересующую обоих тему, но напряженное молчание Миклашевского напомнило им, что в данный момент нужно было решать совершенно неотложные проблемы, и с некоторым сожалением разговор пришлось прервать. Прощались они, взаимно друг другом довольные, и с обещанием непременно разговор продолжить при более благоприятных обстоятельствах.
Выйдя на улицу, Кучин остановился на мгновение. Когда он начинал учить немецкий, то помимо зазубривания слов, падежей, форм глаголов и прочих неприятных, но необходимых вещей, связанных с выучиванием немецкого языка, ему приходилось заучивать и стихотворения немецких классиков. И теперь, когда он говорил по-немецки, в голову ему всегда лезли обрывки стихотворных строк — вот только что он разговаривал с Зогу, а в голове у него звучала странная фраза, и не вспомнить уже, из какого стихотворения: Und auch dabei so schön, причем настолько настойчиво, что он с большим трудом удержался, чтобы не произнести это вслух. Это, пожалуй, был бы неуместно в данной обстановке.
Но после выхода на улицу его больше ничто не сдерживало, и он с расстановкой и даже, пожалуй, с удовольствием, продекламировал вслух:
— Und auch dabei so schön!
И отправился по своим делам.
АРМИЯ БЕЛЫХ ТЕНЕЙ
Зогу был в бешенстве. Эта шлюха Лулу продала его, со всеми потрохами, за двадцать тысяч динар. С одной стороны, казалось бы, а чему тут удивляться — шлюха она и есть шлюха, у нее работа такая — продаваться, и главный смысл в ее работе — продаться подороже. Двадцать тысяч — очень хорошие деньги для шлюхи. Совершенно ясно также, что в наше время все следят за всеми, шпионы не успевают перевербовываться, выбирая, кто лучше заплатит, и шпионаж становится более прибыльным, чем торговля телом.
Будучи женщиной разумной, Лулу не стала отказываться от заманчивого предложения сидевшего в Белграде албанского министра, работавшего в международной комиссии по определению границы Албании, и начала информировать обо всем, что ей удавалось узнать у Зогу, неосмотрительно обсуждавшего какие-то деловые вопросы в ее присутствии. Тот уже сообщил в Тирану о готовящемся походе, секретное донесение получил лично Фан Ноли, взявший на себя еще и обязанности министра иностранных дел после недавней отставки министра Дельвины, и теперь стол в его рабочем кабинете был завален еще и донесениями из всех албанских посольств.
В донесении совершенно четко было написано, что Зогу вовсе не уехал в Париж, как было громогласно объявлено во всех газетах, и абсолютно точно и подробно изложен весь план, включая дату начала вторжения: 10 декабря.
О содержании донесения, полученного епископом, надежные люди немедленно проинформировали из Тираны самого Зогу, хотя у многих складывалось впечатление, что Фан Ноли не до конца осознал серьезность полученной информации.
В эти дни в одной из немецких газет появилось большое интервью Ноли, в котором он ни одним словом не обмолвился о том, что стране или его личной власти что-то может угрожать. Он был преисполнен оптимизма, уверенности в себе, рассказывал о своих успехах в борьбе с феодальными беями, о планах на будущее. Своим лозунгом он провозгласил миролюбие во внутренней и внешней политике.
Нельзя сказать, чтобы он совершенно не предпринял никаких мер, тем более что не только из белградского посольства было получено тревожное сообщение. Телеграммы приходили и из пограничных префектур — как следовало из них, враждебные силы открыто готовились к вторжению, отмечались случаи дезертирства офицеров и местных чиновников. Подрывные элементы занимались саботажем и распространяли враждебные слухи.
Меры в связи со всем этим он принял, причем самые решительные меры: собрал экстренное заседание Совета Министров, издал приказ об аресте на местах всех подозрительных лиц и о самых жестких мерах по отношению к пораженцам, распространявшим панические слухи.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.