Книга издана при поддержке
Министерства культуры Российской Федерации
и техническом содействии Союза российских писателей
Предисловие
Говорят, что человеку по-настоящему везет лишь один раз, и важно этот шанс не упустить. А иные так и ходят по жизни, невезучие.
В отличие от всех этих неудачников, Патрику Хепберну, третьему графу Босуэллу, повезло дважды. Один раз — до рождения, когда он выиграл в генетическую лотерею и был зачат одним из самых крупных аристократов Шотландии. Про таких говорили бы — «родился с серебряной ложкой во рту», если бы ложка не была, круче того, золотой.
Второй раз Патрику Хепберну, третьему графу Босуэллу, повезло через несколько веков после смерти, когда на другом краю моря в него влюбилась всем своим писательским пылом Илона Якимова, чью книгу вы сейчас и держите в руках.
По каким лекалам скроены обычно исторические романы, понятно: взять общеизвестную личность, присыпать текст страстями, наворотить событий, выпятить яркое, но пустое, пропустить действительно важное, но не столь эффектное: проскакать по верхам к эшафоту или коронации, по вкусу.
Илона Якимова поступила по-другому. И написала, вследствие этого, пожалуй, самый вдумчивый, глубокий, правдивый и увлекательный роман в этом жанре за последние годы, а, возможно, и десятилетия. Писательская любовь тут вовсе не означает сюсюканья и нежностей. Да простит мне автор такое сравнение, но герой сего повествования был бульдожьей хваткой стиснут за шкирку, вытащен из тех эмпиреев, где находился, оказался взвешен, обмерен, приспособлен к делу и начал вторую жизнь. Серьезно: он дышит и ходит, ненавидит и пылает, пьет и сражается, флиртует и строит козни — он живет. Мог бы стать под пером писателя очередной картонной марионеткой — а глядь, и ожил. Это и есть для Патрика Хепберна, третьего графа Босуэлла, везение номер два.
Что сделано с любовью — сделано хорошо. А любовь для Илоны Якимовой равно самоотверженность. Роман объемом с «Войну и мир» писался несколько лет, в те единственные часы, когда автора не дергали работа, домашние дела и прочие неизбежные спутники взрослого человека. Копая глубже шахтеров из Ньюкасла, она проникла во все уголки и ответвления многообразной жизни Белокурого Шотландца и осветила их мощным фонарем.
Многое было открыто, сопоставлено и описано впервые. Сотрудники шотландских музеев и картинных галерей в панике закрывали ноутбуки, увидев очередное письмо из далекой Гатчины: это значило, что у странной русской появился очередной вопрос, на который даже у опытных специалистов из Эдинбурга нет ответа. А у Илоны эти ответы неизбежно появлялись. Если не из книг, если не из интернета — так после «пленера». Она ездила в Шотландию только лишь для того, чтобы уточнить некоторые моменты, например: на какую сторону выходили окна спальни Патрика Хепберна в Хейлсе, и мог ли он смотреть на рассвет? Потому что если любишь — копай. Бешеная увлеченность автора эпохой и героем иногда даже пугала, а тонны информации, которые перерабатывал ее мозг, казались излишними. Но время показало: настоящие исторические романы пишутся только так.
Мне посчастливилось наблюдать, как растет это дерево: из семечка случайного разговора, из эпизодического персонажа совершенно другой книжки, из любопытства («а что, если бы?»), из азарта расследований и — да, еще раз повторюсь, любви, конечно. Ибо Патрик Хепберн, третий граф Босуэлл в книге — не просто историческая фигура, крупный деятель XVI века, один из крупнейших аристократов Шотландии, человек Возрождения и личность, полная страстей. Он еще и во всю голову романтический герой: и благороден он, и высок, и голубоглаз, и светловолос, и любовник прекрасный, и собеседник куртуазный, и воин умелый, и… И сукин сын, каких мало: гремучий коктейль, от которых у девушек в животе что-то порхает, а в груди тепло.
Веду к тому, что перед вами — не просто основательный, крепкий, интересный и лихой исторический том, но и самый настоящий женский роман. Сделанный на высочайшем уровне и одинаково хороший в обеих своих ипостасях. Говорю, как человек, который за всю жизнь не осилил ни единой книжки в этом специфическом жанре, и лишь в этом случае проглотивший все без остановки. И попросил бы добавки, но… тут уж вступает на сцену исторический детерминизм: герой реально существовал, он рос, жил и умер, и нечего добавить. Не Анжелика.
Но и того, что написано, хватит с лихвой.
У романа высокий порог входа: те, кто привык к литературной жвачке, его не осилят. Придется держать в уме и девяносто с чем-то персонажей, и следить за чередой событий, и понимать мотивы, и погружаться в психологию. Зато для тех, кто по всему этому тоскует в наши дни — приготовлен пир.
Плохо лишь одно. Я-то эту книгу уже читал, а вы еще нет. Как же я вам завидую, вы бы знали.
Алексей Гамзов
Грубое сватовство
Но лорды Шотландии никоим образом не признали бы его (Аррана) преимущества или право на власть, пока королева хранит свое вдовство и свое тело в чистоте от распутства.
Роберт Линдси Питскотти, История Шотландии (История Джеймса V)
Robert Lindesay of Pitscottie «The History of Scotland»
Шотландия, Мидлотиан, январь 1543
Зимой темнеет рано.
Голые ветви ивы рвались из-под земли за оградой приходского кладбища в Далките, неподалеку от замка, похожие на призраки джеддартов — слабые копья упокоившихся здесь мертвецов. Оскальзываясь, неловко прошла молодая женщина к надгробию поодаль от церквушки — накренившийся от почвенной воды камень — и опустилась на колени, и подол тяжелой юбки тут же намок в серой жиже подтаявшего снега. И, стоя так на ветру, молчала. Она уже плохо помнила своего отца живым, но превосходно — тот день, когда кинсмены на подводе везли сюда, в Далкит, его тело, разрубленное палашом почти надвое, с жалом арбалетной стрелы, застрявшим в боку — чтобы обмыть и уложить землю вместе с прочими. Ей было тогда немногим больше восьми.
Попробовала молиться, но слова шли не из души, и она молчала. Так лучше, чем плакать и жаловаться, да и не заслуживала ли она сама слез — куда больше, чем тот, кто покинул ее так рано, не увидел ни цветения ее, ни падения? За это — да — можно бы вознести хвалу, хотя она пришла всего лишь прибрать на могиле.
Но и хвала спотыкалась о ту же мысль — об источнике зла.
Она не могла плакать над убитым, ибо дух его возмутится тем, что убийца все еще жив.
Она не могла возблагодарить Господа, что отец погиб и не узнал ее дальнейшей судьбы — ибо это значило бы косвенно благодарить убийцу.
Она — женщина — не могла ничего.
Ей следовало бы родиться мужчиной.
Прильнув лицом к ледяному серому камню, она не слыхала, как одинокий всадник миновал распахнутые ворота кладбища, медленно въехал за ограду, вторгаясь верхом туда, куда добрый христианин пришел бы пешим — и склонив в смирении голову, ибо все мы бренны. Но голос, раздавшийся откуда-то сверху, не испугал ее — голос этот был более привычен, чем хотелось бы.
— О чем ты думаешь?
Несколько мгновений прошло в молчании. Лев combatant на плаще всадника переливался золотом шитья в меркнущем свете дня, сияли под боннетом рыжие кудри, узкие зеленые глаза глядели насмешливо, холодно. Острое и породистое лицо лиса, языческое почти совершенство черт, которым он гордился, которое так берег. Она не хотела говорить вовсе, но и знала, что просто так он не уйдет:
— О том, что Бог жесток со мною.
— Господь тут не при чем — благодарить можешь этого подонка, бастарда королевской шлюхи, именно он вырезал тогда под сотню наших.
Бастард королевской шлюхи. Самое мягкое, чем лорд Глэмис потчевал их общего старинного врага, и это было неправдой, но противоречить весьма опасно.
— Если бы не он, были бы у тебя и дом, и семья, ведь верно?
Она промолчала, но он продолжил:
— Если бы не он, моя мать осталась бы жива.
Женщина молчала.
— Если бы не он, нам не пришлось бы есть хлеб изгнания, но Господь справедлив. Теперь, когда король мертв, когда мы вернулись, кто встанет у нас на пути? Кто осмелится, кто сравнится с великой мощью графа Ангуса?
Слушая пустые слова, устало сомкнула веки, прислонясь лбом к могильному камню. Говорят за верное, что он вот-вот женится на сестре графа Марискла, но и грядущий брак не спас ее от преследования — ни красавица-невеста, ни собственное раздавшееся тело. Удивительна взаимная обреченность жертвы и палача… более всего ей сейчас хотелось, чтоб он замолчал, чтоб замер вибрирующий звук его голоса — от которого младенец внутри немедленно и болезненно повернулся.
Она поморщилась.
— Не горюй, он появится здесь, рано или поздно — дядя Джордж обещал, и ты сможешь вернуть долг…
Но ответ, данный ею, вовсе не вдохновил его:
— У меня уже есть не один грех на душе… и я принесла покаяние.
Молодой человек неприятно улыбнулся, вкрадчиво уточнил:
— Богу, Дженет, не людям. И когда мы не сможем убрать его открыто, ты сделаешь это во тьме опочивальни, не так ли?
Он говорил так, словно мужчины и их похоть могли вызвать в ней что-то, кроме усталости, кроме отвращения к ним — и к себе. И Дженет опять промолчала. Чему-чему, а уж молчать кузен научил ее превосходно.
Он же тем временем приблизился, наклонился с седла:
— А, может, заехать тебе в пузо, как следует, Джен? Лучше выкинуть, чем принести на могилу отца ублюдка, не так ли?
Она встрепенулась, отступила и ощерилась, закрывая руками дитя во чреве:
— Ненавижу тебя, Джон!
Молодой лорд Глэмис расхохотался:
— Я знаю. Вот была бы умора, кабы ты меня любила, Джен… как опростаешься — для тебя найдется работенка, уж будь уверена.
Джон Лайон, лорд Глэмис, выпрямился в седле, чуть тронул поводья, и кобыла, всхрапнув, трусцой направилась к темнеющей в отдалении глыбе замка Далкит. Дженет проводила своего мучителя взором — в нем, всаднике, была грация кентавра, античного героя, зверя. Удивительно, до какой степени порок может укорениться в самом доблестном внешне создании Господнем… А после вновь опустилась на колени, тяжко опираясь на камень. Ветви она уже убрала, стерла грязь и птичий помет с грубой резьбы песчаника. Надобно помолиться, но как, когда теперь она поневоле думает только об обещанном Джоном случае, только о том дне, когда они снова встретятся? Она помнила его таким, как видела семь лет назад — сияющим. Но сатана тоже был прекрасен, тоже сиял, прежде чем обрел свое настоящее имя.
Она не назовет имени, вознося слова молитвы. В конце концов, для скорби Дженет приходит сюда, не для смущающих душу мыслей возмездия. Всё после — после того, как помолчит и покинет надгробье, которое сейчас обнимает так, словно это плечи мужчины, ближайшего по крови. На могильном камне стоит только одна дата — 1528, год его гибели. И имя — Джордж Дуглас.
Но при жизни ее рано поседевшего отца все звали Джорди.
Джорди Пегий Пес Дуглас.
Шотландия, Линлитгоу, март 1543
Фонтан замерз, чаши его наполнял снег.
Некому было плакать ни о казненном создателе фонтана, ни о казнившем его короле, ибо оба уже вышли из людской памяти в те поля мертвых, которые, как двор замка Линлитгоу сейчас, заметал снег безвременья — странное дело для начала весны, однако в этот год все было не так, как в прошлый, когда в стране еще был государь.
Государь, не младеница в колыбели.
Посол прибыл из Эдинбурга, сполна отведав гостеприимства и лживости лорда-правителя королевства, регента, его высокой светлости графа Аррана, посол был сыт по горло нелепыми клятвами и сбивчивыми обещаниями, которые сыпались, словно из рога изобилия, из кривого рта Джеймса Гамильтона, он желал посмотреть в глаза этой женщине, что затаилась в своем логове на берегу озера, словно волчица, загнанная егерями, телом заслоняющая собственного щенка. Издалека замок, плывущий по-над серебряной водой Линлитгоу Лох, был похож на те видения, что возникали в голове англичанина когда-то давно, в детстве, когда кормилица рассказывала мальчику сказки о принцессе, уколовшейся волшебным веретеном, уснувшей на целый век — такой же молчаливый, окутанный мглой тумана, мелкой пургой, такой же невесомый, уязвимый, неосязаемый, словно мираж, словно обман зрения, какие порой создают жители холмов, когда решают морочить смертных. И, тем не менее, он, уже не мальчик, прекрасно знал, что принцесса — подлинная принцесса в этой башне — не спит, караулит свое дитя, стережет судьбу, приманивает фортуну. И, по слухам, уже двое принцев — один от границы, другой из-за моря — стремятся к ней, не жалея сил, не считая павших коней, чтобы пробудить поцелуем к подлинной, полновластной жизни… Что за горькое имя у этой женщины — Мария, и судьба, достойная Ниобеи. Столь молода, но дважды уже потеряла все — и также троих рожденных ею сыновей, а живой четвертый в разлуке с ней уже не помнит ее голос, тепло ее рук. Все, что есть в утешение — вдовий замок да хилая девчонка, предмет раздора двух, да нет же — трех королевств! Ведь еще и Франциск Валуа не преминет вмешаться, почуяв запах слабости, запах тления от тела мертвого Джеймса, упокоившегося в Холирудском аббатстве возле Летней королевы Мадлен, возле младенцев-принцев.
Об этом думал сэр Ральф Садлер, полномочный представитель Его величества короля Англии Генриха Тюдора, пересекая внутренний двор Линлитгоу-Касл, сказочной обители скорбящей вдовы-затворницы Марии де Гиз. И тень мертвого фонтана во дворе отразилась в проеме окна галереи, когда англичанин проходил вдоль большого зала, провожаемый пажом в покои королевы-матери — тень былой Шотландии, призрак жизни, которая переменилась теперь навсегда.
Зашуршали складки жесткого черного шелка, затканного узором из расколотого сердца — в комнате, освещенной жаром камина и трепещущими язычками восковых свечей, она поднялась ему навстречу, та, ради которой Садлер проделал немалый путь не в самую лучшую погоду в Шотландии, видит Бог.
Он хорошо помнил королеву-мать — не столь давно король Генрих посылал его принести поздравления племяннику и его второй жене с рождением наследника… теперь той же леди, которую дважды видел счастливой и гордой матерью принцев, Ральф Садлер принес с собою замужество дочери — или неисчислимые бедствия для всего королевства. Мария де Гиз выглядела в трауре совсем юной, гораздо моложе своих лет, была бледна — от молитв, поста и слез, вероятно, но держалась прямо, говорила мягко и, как прежде, с большим достоинством. Вдовий наряд скромен, вырез корсажа — словно дверь в жизнь мирскую — затворен партлетом, и чепец строго облегает голову, пряча волосы до малейшей пряди. Она была похожа на монахиню — или полуночную птицу, сложившую крылья. Но Садлер знал, какой огонь души прячет темное, галочье оперение.
Королева заговорила первой, прежде, чем он успел произнести все положенные прискорбным случаем формулы.
— Я рада, сэр, — сказала она, — что мои молитвы услышаны, и вы наконец здесь. Лорду Флемингу удалось это доброе дело?
— Да, мадам.
Малкольм Флеминг, еле дышавший с дороги, проследовал к себе, только перемолвившись словом с супругой, возившейся в гардеробной королевы. Тихий шорох белья, скрип крышки сундука, стук створок шкафа, долетающие до говорящих едва на границе слуха, сообщал встрече вдовы и посла нечто незначительное, домашнее, хотя именно в этой незначительности женских комнат сейчас созидалось будущее Шотландии. Садлер молчал и рассматривал собеседницу. Королева перешла к делу без лишних слов.
— Милорд регент… — еле слышная пауза тотчас обличила крайнюю горечь чувства, но продолжила Мария совершенно ровным голосом, — доносил до меня пожелания вашего государя, однако делал это так и в таких выражениях, что я, право, не могла поверить, что король Генрих, которого я помню любезным человеком и мудрым правителем, стал бы изрекать что-то подобное… Сэр Садлер, вам не следовало иметь дело с графом Арраном в том, что касается замужества моей дочери.
— Увы, Ваше величество, мне пришлось убедиться в этом самому.
— Он снова взял ваши деньги и ничего не сделал, не правда ли?
— Но жарко уверял меня в том, что именно вы противитесь браку маленькой королевы и принца Эдуарда…
— И чтобы склонить к согласию на брак, меня следует держать взаперти здесь, в Линлитгоу, запрещая выехать даже в мой собственный замок Стерлинг?
— Регент твердит, что только здесь вы в полной безопасности.
Мария де Гиз встала из кресла, прошлась по комнате, колыхнулись в подсвечнике язычки огня, такие же лживо лепечущие, как те, что англичанин слыхал постоянно — что здесь, в Линлитгоу, что там, в Эдинбурге. Ибо, помилуй Бог, Ральф Садлер не был в политике новичком… и с интересом следил за тем, как молодая женщина, прохаживающаяся перед ним, приготовляется к битве.
— Здесь? — спросила она, и краткий проблеск подлинного огня взошел и пропал в ее голосе. — Здесь, в безопасности? В замке, более похожим на резиденцию феи, чем на цитадель? В замке, лишенном крепостных стен?!
Садлер молчал.
— Посмотрите, — велела королева послу, подзывая Садлера к себе, подходя к тому окну, которое выходило на луг, — посмотрите-ка вон туда! Чьи костры, вы полагаете, горят там, в сумерках, освещая поля собственной дерзостью? Гамильтонов, не так ли? Как, по-вашему, это стража?! Нет, конечно же, нет. Это Мэтью Гамильтон Миллберн выставил людей для нашей охраны — даже капитана своего замка я не могу назначить сама, это делает регент!
Садлер подошел, вгляделся и вновь промолчал. Думал он о том, кто именно осведомляет де Гиз о подлинных приказах Тюдора графу Аррану, ибо этот вот — чтобы склонить к согласию на брак — она процитировала, как по-писанному.
— И не больше ли это похоже на заточение, нежели на охрану? Здесь, где я не могу защититься… Всякую ночь, сэр, и каждое утро молюсь я о том, чтобы у лорда-правителя не хватило дерзости атаковать замок и отнять у меня мою дочь. Ибо, если это случится, ее будущее, как и будущее страны, воистину окажется под угрозой…
— Почему же?
Мария обернулась к послу и посмотрела тому прямо в глаза:
— Потому что в таком случае ваш государь никогда не увидит мою дочь в невестках. Арран — ваш главный враг, сэр Ральф, а вовсе не я. Я всей душой желала бы английского брака, но регент станет противиться ему до последнего, хотя наружно и питает глубокое уважение к вашему королю. На деле он ищет брака своего сына с моей дочерью… и приложит к тому все усилия, хотя я, конечно, предпочла бы принца Эдуарда, уж можете верить мне вполне. Королева Шотландии не может стать — и никогда не станет — женою своего подданного. Сколь бы не кичился Арран родством с королями династии Стюарт, он — такой же подданный моей дочери, как и все прочие. Я не вижу иного жениха для нее, чем наследник династии Тюдор, и иного ее защитника, кроме могучего короля Генриха. А вот и вторая ложь регента — ведь Арран не раз сообщал вам, что дочь моя при смерти?
— В январе он поклялся мне в том за верное, однако меня уверили после, что речь шла только о слабом здоровье девочки…
— Моя дочь достаточно крепка и здорова для своего возраста, отличается отменным аппетитом и, даст Бог, статью пойдет в меня… Королю Генриху не придется стыдиться такой невестки.
— Отчего же вы до сей поры не выразили своего намерения отчетливо, Ваше величество? Мой король будет счастлив услышать, что ваши мнения относительно будущего королевы Марии столь тождественны…
— Но каким образом это удалось бы мне, позвольте спросить? — бегло улыбнулась де Гиз, рука ее несколько нервно сжала темные четки — бусины тихо скрипнули в ладони, и только этот звук безжалостно выдал тайну — королева-мать волнуется. — Регент перехватывает всю мою переписку — о, для ее самой безопасной доставки, разумеется — но отчего-то она теряется в дороге все чаще. А как скоро мне бы пришлось ждать штурма дворца — едва лишь я достоверно дам понять вашему королю, что согласна на его предложение? Или вы полагаете, что Арран станет медлить, увидев, что добыча уплывает из рук? О, вы не знаете этого человека! Не так он прост, как желает казаться…
— Мне думалось, — повторил Садлер давнишнюю фразу Генриха Тюдора, — что регент ваш не то, чтобы прост, но обыкновенный болван.
Он сказал это только чтобы посмотреть, проглотит ли де Гиз наживку, но рыбка сорвалась с крючка.
— Не более, чем желает казаться, — повторила королева-мать и тотчас сменила тему. — То, что вы сегодня здесь — просто милость Божья! Ах, добрый друг мой, только вам одному я могу по-настоящему довериться…
Она, эта француженка, была столь убедительна в своем одиночестве, в своей печали — едва ли не слезы на миг блеснули в серых глазах… Садлер поневоле залюбовался:
— Тогда скажите мне, как другу, Ваше величество… Говорят, в Дамбартоне высадился Мэтью Стюарт, граф Леннокс, во главе французских гвардейцев, и говорят также, что вы уже обещали ему свою руку, или же руку вашей дочери — в обход нашего принца…
Но королева лишь рассмеялась:
— Сэр Садлер, мало ли о чем говорят в Шотландии! Вы полагаете, граф Леннокс станет дожидаться пятнадцать лет, покуда моя дочь войдет в детородный возраст? С его стороны это было бы довольно глупо.
— Не так уж глупо, когда речь идет о короне. Но вы-то сами, мадам, — позволил себе улыбнуться в ответ Садлер, — вполне в детородном возрасте, и так прекрасны даже в сем скорбном наряде, что я не удивлюсь, если гвардейцы Леннокса сокрушат и разгонят стражу регента здесь, в Линлитгоу…
— О! — в лице Марии коротко прошла тень. — На этот счет и вы, и ваш повелитель можете иметь полную уверенность. Хороша бы я была, выйдя замуж за… графа, когда сейчас я — вдова его государя. Мыслимо ли так унизить себя своими собственными руками? Графиня Леннокс — я, вдовая герцогиня Лонгвиль? Я — вдова Джеймса Стюарта?!
Повисла пауза, в которой королева-мать прошла несколько шагов взад-вперед по кабинету, слышно было только, как возится за ширмой в спальне фрейлина, как шуршит, подобно птичьему крылу, по изразцовому полу жесткий черный шелк ее юбок. Молчал и Садлер, вовсе не убежденный ее словами, и Мария ощутила это недоверие его молчания.
— Никогда, — веско сказала она, остановясь напротив посла, — никогда я, королева Шотландии, которую мой покойный супруг короновал, как соправительницу, не уроню себя настолько, чтобы сделаться женой своего подданного!
Величественна, умна, изворотлива, смела, красива, но так одинока, думал Ральф Садлер, откланиваясь.
Да, смертельно одинока — и скоро падет.
Казна была пуста. Не именно казна королевства, но ее собственный кошелек, откуда королева могла бы черпать в поддержку своих сторонников, потому что доходы коронных земель поступали в распоряжение графа Аррана, который их тратил, как регент, то есть, целиком и полностью на себя, а вдовью долю денег удерживал. На границе стояли войска англичан, и Генрих Тюдор прямо сообщил ей через Садлера, как прежде — через Аррана, что ей следует смириться, помолвить дочь с принцем Эдуардом, выдать маленькую Марию в дом жениха, отправить в Англию, где она и станет воспитываться до брака… а Тюдор мнил себя уже и регентом, и протектором королевства Шотландия. Но долго ли проживет ее дитя, даже если и посчастливится достигнуть Лондона? У англичан-то, которые со времен Длинноногого претендовали на землю Шотландии, как на свою собственную вотчину? У Аррана — всё, деньги, войска, Эдинбургская скала и Парламент, он живет в Холируде, как сам король, окруженный бывшими лордами короля, пользуется Гардеробом короля, за ним ухаживают слуги короля… Арран выставил вокруг ее собственного дворца Линлитгоу три кольца аркебузиров и запретил ей переехать в Стерлинг — тоже, по условиям вдовьей доли, ее собственный замок, и верные люди прямо цитировали Марии де Гиз письмо Тюдора к Аррану, в котором тот велел заточить ее на этом озере навечно и любой ценой разлучить с дочерью, лишь бы она, эта скользкая француженка, стала сговорчивей. У Аррана — всё, а теперь еще и Дугласы. Вернулся Ангус и, примирившись с Арраном, занял Танталлон, вернулся дьявольски увертливый Питтендрейк. Втроем они избавились от единственного человека в Совете, кто мог бы хоть изредка отстоять ее интересы — Дэвид Битон, католический примас Шотландии, архиепископ Сент-Эндрюса и канцлер королевства, впрямую говорил о том, что из графа Леннокса получился бы лучший король, чем из кого бы то ни было, однако из неприязни к своему двоюродному брату Аррану часто брал сторону королевы-матери. Не за французскую вдову, но против англичан, говорящих устами регента. Дэвид Битон играл свою партию, но с Марией его связывали долгие, теплые отношения, настолько дружеские, что позволили покойному королю обвинить жену в прелюбодеянии с прелатом — в полном бреду, конечно. Дэвид Битон был сейчас, если слухи верны, под стражей в Далките у Дугласов, и ее робкая попытка намекнуть Садлеру на то, что освобожденный кардинал из благодарности станет поддерживать прожект английского брака, натолкнулась если не на прямую иронию посла, то на понимающую улыбку… это была единственная ошибка в их разговоре, за которую королева горько корила себя. Дважды вдова двадцати семи лет, внезапно оказавшаяся родительницей последнего законного отпрыска династии Стюарт по прямой линии, вот уже три месяца она терпеливо собирала сторонников, но самой острой ее заботой стало выжидать и не сделать неверного шага. Еле скрипнула дверь между кабинетом и опочивальней, дама в черном отдала быстрый реверанс, встав со скамеечки возле камина, а Мария опустилась в кресло, растирая запястье левой руки, затекшее под траурным браслетом — львы, орлы, снова львы, лилии и крест, соединенные воедино, их с Джеймсом гербы — последнее украшение, на котором их символы появились вместе.
— Кларет, Ваше величество?
— Горячий сидр… немного.
Леди Флеминг пережила с ней все, что было в Шотландии, с первого дня — свадьба, короткое счастье первого года брака, трое родов, две утраты, дни черной меланхолии мужа, теперь вот — вдовство, скорбь, тревогу и заточение. Умная, язвительная, скорей привлекательная, чем красивая, она стала для королевы больше подругой, чем фрейлиной.
— Англичанин отбыл, Ваше величество?
— Да…
— Что вы сказали ему?
— Правду, моя дорогая. Что моя дочь здорова, а регент держит нас взаперти. И достаточное количество неправды, да просит меня Господь, чтобы обезопасить нас обеих.
— И он поверил?
— Узнаем позже. Теперь мне было достаточно вбить клин между ним и графом Арраном. Но, боюсь, я зря упомянула при нем о кардинале… — она приняла из рук леди Флеминг чашу с сидром, от которого шел острый запах имбиря, корицы и кардамона, горячее шершавое серебро под ладонью было грубоватым и осязаемым, телесность… вот именно то, что ей нужно сейчас, что отделяет ее от смертности, заставляет собрать все силы и жить. — Вы можете поприветствовать своего супруга и поблагодарить его от моего имени, в эту пору года и время суток он выдержал долгий и тяжелый путь, чтобы сопроводить сюда посла.
— Благодарю вас, Ваше величество, — фрейлина вновь присела, а когда повернулась к королеве проститься и пожелать доброй ночи, мигающий свет свечей, оплывающих в шандале, оросил брызгами золота волосы оттенка темного меда, двумя крыльями уходящие от середины лба под чепец, резкий профиль, широко расставленные яркие глаза, тонкую складку губ… и Марию де Гиз сейчас больно укололо в чертах леди Флеминг сходство с тем человеком, который недавно прибыл ко двору, тем паче, что и само имя его прозвучало мгновеньем позже.
— Я слыхала, — молвила леди Флеминг, чуть поколебавшись и помолчав, — что мой кузен почтил родину своим присутствием, что он третьего дня был во дворце… Ах, дорогая мадам, поверьте моему вещему сердцу: приблизить Босуэлла для вас куда худший выбор, чем обещать свою руку Ленноксу!
— Дженет, — королева редко называла ее по имени, а потому леди Флеминг дорожила каждым таким мгновением, — дорогая Дженет, знаю, вы меня любите, но ваша забота порой бывает чрезмерной. Приближение Босуэлла или обещание Ленноксу — только средства… Мне нужна коронация моей дочери, коронация любой ценой. И мой Стерлинг, где до нас не доберется никто. Ради этой цели, видит Бог, я стану улыбаться и самому дьяволу!
У самого дьявола было крещеное имя.
Патрик Хепберн, третий граф Босуэлл. Белокурый Люцифер, как назвал его Джеймс в Сент-Эндрюсе, в прежней жизни, тысячу лет назад, представляя кузена супруге. Три обвинения в государственной измене, два заключения, одно изгнание — без срока, с конфискацией всех владений и доходов, так скоро оборвавшееся только со смертью короля. Когда он третьего дня преклонил колено перед ней, выходящей из большого зала Линлитгоу, когда за спиной его во тьме коридора колебались факелы в руках кинсменов… в трауре, в черной тафте плаща, шуршащего по плитам пола, словно змеиная кожа, он выглядел посланцем мрака, несмотря на светлое лицо архангела — и думала она о нем вот уже третий день, даже теперь, стоя на молитвенной скамье. Лицо его не переменилось в изгнании и лишениях, не поблекло с возрастом или от распутства, как можно было ей надеяться для собственного спокойствия, но не о внешнем облике думала Мария де Гиз, вдова Джеймса Стюарта. А о той силе, власти, мощи бывшего Лейтенанта Юго-востока, Хранителя Средней Марки и Долины, что таились под тафтяным плащом с вышитыми алыми львами и розой. Львы, охраняющие розу. Или дерущиеся за нее…
Роза и львы, кровь Плантагенетов и Стюартов.
Он был отчаянно нужен королеве.
Минуя греховные мысли, которые этот мужчина, к великому смущению, продолжать пробуждать в ней — он нужен был Марии, как королеве. Стоило только Патрику Хепберну два года назад ступить за границу королевства, как в Лиддесдейле, лэрдом которого, формально, он не являлся уже давно, начался форменный ад. Люди короля не осмеливались приближаться к Долине, прямо твердя, что это земля греха, и живым оттуда не выберешься. Рейдеры, озлобленные на Стюарта еще с тридцатого года, либо встречали клинком, либо уходили в леса и болота, заматывая погоню. Разбой шел волной, смывая своих и чужих, Спорные земли кипели угонами скота, поджогами, убийствами целых семей. Кровная вражда и сопровождающая ее резня вышли на новый виток. Закаленный в любых передрягах Бранксхольм-Бокле наружно пытался вернуть на сворку и своих парней, и ошалевших от крови и безнаказанности Эллиотов, лукаво сетуя, что в сии трудные времена с людьми вовсе сладу нет, однако в Спорные земли не совался и он. Подняли голову Армстронги, и лэрд Мангертон, как прежде, стал королем воров — брат его Дэви в своих налетах жег фермеров заживо. Отличились все — и Маршаллы, и Тернбуллы, и особенно, в Средней марке, Керры, вновь перегрызшиеся даже между собой. На этих бесстыдных тварей невозможно было положиться в час войны, в годину бедствий. На Солуэй отправились люди равнин, непригодные для войны в холмах, а также те, кто вышел в рейд на Артурет-Чёрч за наживой, те, кто остался верен своим лэрдам, но не королю; с неприятным изумлением Мария узнала, что именно там впервые показался стяг Белой лошади после двух лет тишины — и прочла этот знак именно так, как граф и задумал, угрозой. И после она ждала Босуэлла ко двору — ждала дольше, чем предполагала ждать. Это было неизбежно, его возвращение, как любого другого изгнанника, волей покойного короля лишенного чести, земель и родины. Но она и смертельно боялась возвращения Босуэлла — тысячу раз да — не только потому, что ее волновал мужчина, но потому, что беспокойством сводил с ума враг. Она не питала иллюзий насчет его верности — его верность стоит столько, сколько сможет она заплатить, но казна сейчас в руках графа Аррана, лорда-правителя королевства, ее же собственные средства, как вдовы, удерживались регентом именно с целью, чтобы она не сумела купить себе сторонников. Граф Босуэлл, из-за Джеймса Стюарта утративший в Шотландии всё, несомненно, захочет вернуть свое достояние, но тот, первый взгляд, обращенный на королеву, вполне объяснял его подлинные притязания, помилуй Бог. Так что же по-настоящему привяжет его — возврат земель и доходов, который по силам регенту, или мужское вожделение, для которого королева стала теперь беззащитной целью? Чью сторону он изберет? Или, как всегда, как про него злословили — сразу обе? Или все три, если учесть его тесную связь с англичанами, которую, впрочем, еще никому не удалось подтвердить документально? Если кто и знает, так только его троюродный брат и ближайший друг при дворе, ее доверенное лицо, член регентского совета Джордж Гордон, граф Хантли.
— И если этот клятый приграничник останется сидеть за твоим столом, а не лежать под ним, считай, я с тобой в ссоре, Хантли! — буркнул, выходя, граф Аргайл.
Патрик Хепберн только улыбнулся ему вслед. Гиллеспи Роя Арчибальда Кемпбелла, четвертого графа Аргайла, он знал еще с юности, со времен бесшабашных каникул у Джорджа в гостях, и, право, за последние пятнадцать лет тот ничуть не изменился. Излишняя чувствительность, как таковая, была вовсе не свойственная племяннику епископа Брихина, однако Белокурый впервые за два с лишним года наконец-то снова был как рыба в воде. Попойка в честь возвращения Босуэлла ко двору удалась: лорд Джордж Ситон, конечно, ушел своими ногами, но графа Сазерленда, миловидного юношу восемнадцати лет, слуги вынесли четвертью часа раньше — молодому Джону Гордону не удалось угнаться за четырьмя тридцатилетними выпивохами, двое из которых были горцы, а третий — рейдер.
Теперь старые друзья остались вдвоем.
— Итак, ты вернулся?
Камин в покоях графа Хантли пылал, как в аду, что ничуть не лишне в холодном марте. И виски отменный — с собственных вискикурен Хантли, с золотой искрой, с торфяным дымком, Босуэлл наслаждался каждым глотком, перекатывая жгучую влагу на языке.
— Вернулся, Джорджи…
— Надолго ли?
— Там посмотрим.
— И что ты намерен делать?
— Что делать? Ну, почему мне все задают этот странный вопрос? Ничего, ровным счетом ничего, Джорджи… развлекать себя в меру своей испорченности, насколько это возможно при дворе благочестивой вдовы.
— Ничего?! Ах ты, скользкая тварь! Кому ты врешь, Босуэлл? Ты нагло врешь родственнику, другу и сообщнику по стольким невероятным проказам! Как будто я поверю тебе хоть на миг… но откуда ты взялся, черт везучий?! Да еще так вовремя? Никто ж не знал про твое возвращение, и я слышал, как там ахали в галерее, пока ты проходил меж людьми — да, это было красиво! Держу пари, ни одна живая душа не подозревала, что ты уже здесь, и явился требовать свое законное место при дворе.
— Ну, почему ж… кое-кто знал. Хей и Клидсдейл, к примеру…
— Твои рейдеры не в счет.
— И те, кто не поленился прочесть штандарты на Солуэе…
— Там была пятиконечная звезда Бинстонов.
— И все прочие, кому достало ума отступить от моих земель, прослышав о возвращении хозяина — Скотты. Старина Уолтер, чтоб вовремя примкнуть к сильным и справедливым, неоднократно пытался выведать, за кого будет стоять Босуэлл…
— И за кого он будет стоять?
— Пока не понял.
— Ясно, — Гордон усмехнулся, приподнял бокал в адрес собутыльника. — Значит, за себя, как обычно.
— Ну, это как водится. И — да, мне очень пригодился ваш тартан, в пути и по возвращении.
— Всегда пожалуйста, ты же на четверть — наш…
Собственно, их кровь была перемешана до полной путаницы — с тех пор, как Стюарты изрядно потоптались по каждому знатному роду Шотландии, все кругом были друг другу кузены. Аргайл и Сазерленд оба приходились родней Хепберну через Джорджа Гордона.
— И далеко ты скитался?
— И не спрашивай… как-нибудь расскажу тебе отдельно.
— У сассенахов?
— У них тоже, посмотрел, как Большой Гарри подбирал себе новую жену… было весьма занимательно. Он ей через полгода голову отрубил, но я уже этого не дождался. Отправился на континент — Дания, Фландрия, Франция, Италия… даже до Венеции добрался.
— А правду говорят, — и глаза Хантли блеснули, — что у них там шлюхи… венецианские — особенно умелые, а?
Сияющая улыбка Фаустины мелькнула в памяти золотым видением и пропала.
— Шлюхи как шлюхи, — пожал плечами Босуэлл. — Но дороже наших, это точно. Да, кстати… я же теперь — протестант.
— Кровь Христова! — Гордон даже слегка протрезвел. — В самом деле?! И как тебя угораздило, Патрик?
Босуэлл окинул кузена совсем не хмельным взглядом, потом засмеялся, похлопал того по плечу:
— Ладно, Джорджи, не пугайся так… я пошутил.
— Ну и шутки у тебя, родич… ты смотри, при королеве не пошути так.
— А что, это сильно уронило бы меня в ее глазах?
— Сам думай, коли у нее — по четыре мессы в день.
— Н-да, — пробормотал Босуэлл. — Это создает определенные трудности…
Если случился в ней трепет чувств, то только от внезапности, поначалу. Королева-мать была поглощена своим благочестием и своими заботами, и не только не предложила Босуэллу остаться жить во дворце, но и вообще никак не отметила его появление среди придворных. Она не призвала графа к себе для беседы, не стала расспрашивать Ситона или Хантли — не произошло ровным счетом ничего вообще. Если ее и снедало беспокойство от неизвестности планов Босуэлла, оно никак не проявило себя — и несколько дней спустя граф Хантли решился напомнить государыне о Белокуром.
— Вы недобры к моему кузену, Ваше величество.
Мария де Гиз подняла взгляд от вышивания напрестольного покрова в церковь Архангела Михаила, чей вычурный шпиль виднелся в окно покоев — ее пальцы работали точно и споро, пока душа блуждала в воспоминаниях, пока королева размышляла.
— Вот как, граф? К которому? И почему вы так решили?
— Я полагал, что граф Босуэлл… — леди Флеминг на другом конце комнаты встрепенулась, прислушиваясь, наблюдая за лицом королевы, — мог бы встретить и более теплый прием здесь, в Линлитгоу. Он так спешил предложить вам свою верность…
На слове «верность» со стороны леди Флеминг донеслось насмешливое восклицание, однако добрая дама воздержалась от вмешательства в разговор.
— Верность — самое ценное, что требуется мне и моей дочери теперь от наших лордов, — согласилась королева, — и то, чему я более всего обрадовалась бы от графа Босуэлла…. если бы имела основания верить в искренность его намерений служить нам. Покамест, Хантли, признаюсь честно, я не знаю, как принимать вашего кузена при дворе, не нарушая правил приличия и доводов здравого смысла. Его вольномыслие, его дерзость и непокорство, так огорчавшие моего покойного супруга, его слава неисправимого распутника…
— Что ж, проказы юности, Ваше величество… с тех пор он смирил свой нрав.
Королева быстро улыбнулась:
— А обвинение в государственной измене тоже отнесем к проказам юности, добрый друг мой?
— Кого только не пятнало подобное обвинение, госпожа моя, во времена оны!
— Но и мало кому оно подходило с большим основанием, чем вашему кузену, мой друг, — веско отвечала королева.
Если бы можно было защититься от себя самой этими словами — она защитилась бы безусловно. Хантли отступил и умолк.
Прибыв в Линлитгоу и посетив дворец, Белокурый в дальнейшем повел себя как нельзя более осмотрительно. Он не досаждал королеве своим вниманием. Выбрал дом в городе, не в самом благородном месте, к слову сказать, и образовал там себе берлогу, а во дворце показывался не чаще, чем раз-другой в неделю. Без собеседников Патрик не скучал — Хантли наезжал пьянствовать к нему почти ежедневно, привозил с собой Ситона, Аргайла и последние сплетни. Так, после своего приветственного визита Босуэлл вернулся во дворец только к воскресной мессе. Королева, уже успевшая перевести дух с первой встречи, прождавшая его дня три, затем уверившаяся, что граф, представившись ей после изгнания, вероятно, вернулся к себе на границу, по дороге в церковь принимая поклоны вельмож, вдруг среди прочих вновь увидела его — коленопреклоненного по-прежнему, а после, поднимаясь с колен, он выслал ей тот же взгляд, долгий, пристальный, властный… на нее никто не смотрел подобным образом, даже покойный Джеймс… и вновь Мари ощутила, как перехватывает дыхание, как жидкий огонь разливается по жилам. Но прошла мимо как ни в чем не бывало. Он же вступил в церковь за ней следом и встал сзади, поодаль. Всю службу королева не могла отделаться от ощущения, что он смотрит на нее, и того, что чувствовала себя обнаженной под этим взглядом. Молитва замирала у нее на устах, и сердце пропускало удары. Но когда обернулась к выходу по завершении службы — Босуэлла там уже не было.
— Кой черт тебе это надо? — негодовал Хантли, которого Патрик не имел желания посвящать в свои планы. — Приехать в этот паршивый городишко и жить не во дворце?! Да что ты себе позволяешь?
— Меня никто не приглашал во дворец, да и что мне там делать? — возражал Белокурый. — Все, что мне нужно знать, ты и так расскажешь… Пить? Это куда сподручней дома. В карты я играть не люблю. Если кто из дам невыразимо соскучился по мне за два года, так снизойдут и сюда. И обвинения в измене никто не отозвал, кстати…
— Ну, так отзовут! Ты подавал прошение в Парламент?
— Прошение? Кузен, ты что-то путаешь, Босуэлл просить не умеет!
И оба захохотали.
— Джордж, — в заключение беседы небрежно спросил кузена Белокурый, и глаза его характерно блеснули, — а чем тут у вас вообще занимаются скучающие люди? Расскажи-ка подробнее…
Шотландия, Эдинбург, март 1543
Март в Мидлотиане — это время черного снега, грязи, нечистот, всплывающих в быстрой оттепели, мерзлых луж и торчащих из сугробов красноватых, голых ветвей ракитника. Март в Мидлотиане — это время от постоя до постоя, время тяжелого, словно саван, плаща, вымокшего насквозь под ледяным дождем, и сырых сапог, время хлопьев снега, залепляющих глаза в поздней метели. Март — это адово время, когда только лютая воля и крепкий виски держат тебя в пути. И никто, как Патрик Хепберн, не радовался сейчас этому едкому марту, ибо он снова был в Мидлотиане, снова в седле.
Солнце Италии померкло в его внутреннем взоре. Тот, кто вернулся, утаил в сердце теплый отблеск, но забыл имена и лица. Тот, кто вернулся, видел цель и рвался к ней, не считая усилий и утрат. Вороной пал под ним еще по дороге в Стерлинг, загнанный больше от лихорадочного возбуждения всадника, чем по необходимости, гнедая кобыла, подарок зятя Клидсдейла, роняла с губ клочья пены, дышала с хрипом, но держалась в колее, пока граф Босуэлл гнался за своей судьбой. Почтовые голуби опережали его и приносили в ответ не вести, но всадников — десяток, два, три, четыре десятка, все больше и больше таких же злых и голодных, как и он сам — пока по камням Хай-стрит в Эдинбурге не прогрохотали копыта коней двух сотен кинсменов, не запрудили волнами площадь перед Парламентом, где Джеймс Гамильтон, второй граф Арран, верховный лорд-правитель и регент королевства Шотландия, двадцатишестилетний молодой человек, которого Генрих Тюдор считал глупцом, Ральф Садлер — хитрецом, а Дэвид Битон — подлецом, восседал во главе лордов возле пустого кресла, символизирующего отсутствующую королеву-младеницу Марию Стюарт, и выслушивал присных.
Аррану было спокойно и скучно, потому что на съезде его Парламента большинство составляли люди доверенные и предсказуемые, кто — родня ближняя и дальняя, а кто — купленная подмога, и потому регент не соизволил взволноваться на стук отворяемых дверей и топот десятков ног, решив, что, наконец, прибыл Ангус, которого поджидали еще с полудня. Сейчас говорили о Спорных землях и бесчинствах Мангертона.
— Что за адов котел воров эта Долина… — морщась, подвел черту лорд-правитель. — Желал бы я видеть рядом с собой человека, лорды, могущего сварить в нем порядочную похлебку.
Граф Арран сказал это, ни к кому, в сущности, не обращаясь, но ответ на свое пожелание получил мгновенный — и весьма для него неожиданный.
— Лояльность Приграничья, лорды, вы получите только в одном случае — когда вернете мне моё.
Повисла долгая пауза. Кое-кто из лордов уронил боннет и полез за ним под лавку, иные начали перешептываться, молодые прелаты перекрестились…
Посредине зала совета стоял, в окружении своих мрачных бойцов, Белокурый граф Босуэлл собственной персоной. Сказать, что здесь, в Парламенте регента, его не ждали — значило не сказать ничего, и вот он возник, черт, словно из-под земли. Ходили, впрочем, разговоры, что два года назад пропавший красавчик объявился недавно при дворе вдовы Стюарта… кое-кто видел его Бинстонов на Солуэе, кое-кто слыхал, как воют похоронные волынки на стенах Хермитейдж-Касла. Но одно дело — слухи, а явление самого Босуэлла во плоти, как есть, произвело эффект, подобный воспламенению черного пороха.
Худшее для регента было в том, что Босуэлл не просто стоял посреди зала — он ведь еще и говорил:
— Покойный король, Царствие ему небесное, будучи удручен темной ночью души, возвел на меня неправое обвинение в измене… ныне я требую рассмотрения дела и возврата мне моего достояния — по закону и старинному праву Шотландии!
— Как, по-вашему, — вполголоса поинтересовался мастер Томас Эрскин у соседа, графа Ротса, — у кого достанет духу ему возразить, при условии, что его аркебузиры окружили зал снаружи?
— Не у регента-правителя точно, — хмыкнул Ротс, — но я бы не стал отдавать ему обратно Долину… на эту рожу взгляните-ка, Эрскин! Ни один из Хепбернов никогда не отличался покладистым нравом там, где можно урвать жирный кусок.
Граф Арран и вправду молчал. Настроение у него испортилось и приняло форму некоторой тревоги. Черная фигура Босуэлла посреди зала мешала его уютной, стройной картине мира, словно песчинка в глазу — сколько ни смаргивай, никуда не денется. Перед Арраном стоял человек, который одним своим возвращением в Шотландию вынимал из кармана регента пару тысяч фунтов ежегодно — не считая собственно платы за лояльность, и это соображение так явственно пронеслось в глазах верховного лица государства, что Босуэлл улыбнулся. Более того, известная увертливость Босуэлла не обещала его верности Аррану даже и в случае возврата земель и доходов, и от этого соображения у Джеймса Гамильтона уже сейчас начинали ныть зубы. Крайтон и Хейлс, Хаддингтон и Нанро, Бинстон и Ваутон — последние куски самой жирной земли Лотиана уплывали из рук регента благодаря одному только появлению этого черта на родине… но прежде, чем он подобрал слова для должного ответа, в тишине прозвучал мягкий низкий голос:
— Какая приятная неожиданность, граф… А мы уж и ждать вас отчаялись!
Босуэлл острым взором выхватил из числа людей, собравшихся подле регента, точно трутни возле пчелиной матки, знакомое лицо — и улыбнулся старому врагу широко, как старому другу.
Джордж Дуглас Питтендрейк, младший брат графа Ангуса, недавно перевалил за половину пятого десятка, но внешне был все тот же обаятельный проходимец, что и в Лондоне, что и во времена юности Белокурого, когда им первый раз выпало померяться силами. Старое вино вражды в новых мехах пьянило не хуже свежего мартовского ветра. Глаза, темные, словно маслины, поблескивающие опытом и умом, черты лица правильные, но без тяжеловесности Ангуса, длинная челюсть Дугласов, мягкий сытый рот, сложенный в приятную усмешку. Сколько лжи изливалось из этого рта — не хватит всей воды Тайна смыть, и сколько ненависти мерцало в этих хитрых глазах — не утолить и за семью семь казней египетских.
— Отчего же? — медленно спросил его Хепберн, улыбаясь. — Или вам солгали о моей смерти, дражайший сэр Джордж? Так те люди не желали вам добра… велите скормить их псам. Мне выпало добираться домой намного дальше, чем вам — вот и все.
Недурной намек для собравшихся, среди которых было довольно и ненавистников Англии, и родственников тех, кто сейчас, после Солуэя, пребывал в плену — намек, где именно братья Дугласы провели время своего изгнания, кем именно были так тепло приняты. Ропот и смешки в публике были ответом Босуэллу — о, это же Шотландия, где союзники первыми готовы осмеять тебя за спиной. Но совсем молодой человек — лев, вышитый на плаще, пышный боннет, венчающий тонкое, узкое лицо, нервная линия рта — стоявший по левую руку от Джорджа Дугласа, смотрел на Босуэлла так, словно одним взглядом лил тому в кровь гадючий яд:
— Мы-то хоть были на виду, а вот вы по каким клоакам отсиживались, граф?
— У шлюх Венеции, — отвечал Белокурый с присущим ему изяществом речи, — приобретал политический опыт. Питтендрейк, это… кто?
И спросил ведь с такой брезгливостью, словно Джон Лайон был чем-то средним между мышиным пометом и харкотой чахоточного. Лицо лорда Глэмиса побурело от бешеной крови, шурин, граф Марискл, схватил молодого человека за кисть руки, препятствуя обнажить палаш… тут гневно окликнул Лайона и граф Арран тоже.
История всегда повторяет себя самое — в виде комическом либо трагическом.
Первый раз прибыв ко двору Джеймса Стюарта, Босуэлл походя получил оскорбление от Ангуса, сейчас же на него лаял того самого Ангуса припадочный племянник.
— Бойкий! — заметил Босуэлл, смерив Глэмиса с ног до головы скептическим взглядом, и небрежно кивнул. — Я к вашим услугам.
Но Марискл оттер возмущенного зятя плечом в толпу, а Питтендрейк мягко промолвил:
— Приношу извинения, граф, за дерзость моего племянника — его семья так пострадала от рук покойного короля, что всякого, кто прежде славился благоволением монарха, он принимает за собственного, личного врага… а ваша-то верность Джеймсу Стюарту была широко известна!
Не устоял проехаться по прежней, столь противоречивой карьере Босуэлла… Белокурый испытывал острое наслаждение от этих бесед с Питтендрейком, полных подножек и обманных финтов — как от пролога к удару дагой. Подлинная вражда, подлинная ненависть будет послаще женской ласки порою. Он прибыл вовремя. Три сословия признали Джеймса Гамильтона, графа Аррана, правителем королевства и наставником королевы Марии Стюарт. Арран и его восемьдесят семь ближних лордов приняли решения, которые изменят лицо государства, Дугласам и Глэмису вернули все достояние, было разрешено читать Библию народу, несмотря на противодействие большей части клира, а также в общих чертах обсуждалась английская помолвка королевы. Кардинал Битон в заточении, на католические службы наложен интердикт… и Ральфа Садлера Босуэлл опередил разве что на пару дней. И прибыл вовремя — в тот самый момент, чтоб начинать драку из нижней позиции, подгрызая брюхо любому верхнему, и выжирать их, верхних, и побеждать. По правде говоря, он и сам — отличный приз в этом соревновании, ибо — последний, кто официально покамест никем не куплен.
Смерть Джеймса Стюарта дала лордам Шотландии уникальную возможность для самовыражения. У покойного короля были свои слабости и недостатки, однако глупцом его не назвал бы никто. Граница и горы — все имели основания возрадоваться с известием о его смерти… проживи Джеймс дольше, кто знает, не удалось ли бы ему и вовсе искоренить самовольство строптивых подданных? Он знал, как управляться с этой сворой молодых щенят и зрелых волков, он держал их на коротком поводке — кого в тюрьме, кого в изгнании, кого под своей временами очень тяжкой рукой, в зависимости от гонора, от личной опасности, от уровня власти. Но теперь… теперь они были сами себе господа — и господином был каждый, каждый хотел урвать свой кусок, каждый продавался тому, кто дороже купит, каждый норовил предать вчерашнего союзника и нанести свежий удар в спину. Каждый был против всех — и за себя, только за себя.
То были годы величайшего искушения душ человеческих.
Еще один Джеймс, еще один немножечко Стюарт. Если быть точным, уменьшенная копия Стюарта — то же длинное лицо, рыжина волос, та же слабая линия рта. Босуэлл рассматривал милорда регента так, как если бы видел его впервые. Каково это — всю жизнь быть наследником престола с тем, чтобы и теперь остаться в стороне благодаря новорожденной девчонке? Ничего похожего на покойного Финнарта, и кровь Битонов в нем выступает сильней, чем Гамильтонов, и эти большие влажные глаза напоминают так ненавидимого им — на словах? — кардинала. От Гамильтонов в нем разве ухватистость, свойственная всей фамилии: Финнарт был расчетлив, Клидсдейл прижимист, Арран просто чертовски жаден. Кого еще он не учел? Третий полубрат регента, Джон, приор Пейсли, на днях спешно возвращается из Франции — ну, с тем можно навести мосты через зятя. Более того, так навести, чтобы предаться Гамильтонам всей душою, искренне и страстно…
— Прошу прощения, милорд правитель, — произнес Босуэлл вслед этому быстрому размышлению. — Прошу прощения, что затеял свару в вашем присутствии, не дав возможности ответить на мой вопрос.
Невысокого роста, совсем не героического сложения, что отчасти приукрашалось покроем верхнего платья, набивными плечами дублета, регент Джеймс Гамильтон с высоты своего резного кресла — с высоты, которой по уровню власти всего полшага не хватало до короны Шотландии — также рассматривал стоящего перед ним человека. Босуэлл не вызывал в нем ни малейшей симпатии, Босуэлл был просто одним из тех, кто презирал Джеймса Гамильтона в эпоху живого короля: не такого мужественного, красивого, удачливого, смелого, везучего, как они все — Сомервилл, Хантли, Кассилис, Питкерн…
Однако время счастливчиков вышло, пришло время умевших терпеть и ждать, и вот теперь все они у него в кулаке, в сжатой пясти — и только в его воле: удушить, отпустить? Да и кроме личного нерасположения, ведь, верни он графу сейчас земли и власть — это как же взовьется кровник Босуэлла Ангус! Ангус регенту сейчас куда дороже амбиций Босуэлла… Он должен подумать. Как бы ни повернулась вся история, а этому, последнему прибывшему, возврат состояния обойдется не дешево.
— Я жду решения по своему делу, ваша светлость.
— Граф, вы ведь по прошлым своим должностям не понаслышке знакомы с производством дел, — хладнокровно отвечал ему регент. — Такие вопросы мгновением не решаются. И ваши обстоятельства также станет рассматривать мой совет… время покажет, граф, на чьей стороне Бог.
Говорили за верное, что Арран писал к Генриху Тюдору с вопросом — как ему лучше реформировать шотландскую церковь, погрязшую в скверне идолопоклонства. Призывом к высшим силам Патрика было не смутить, а вот упоминание Совета не понравилось вовсе. Совет Аррана — читай, Гамильтоны и Дугласы.
— Бог, — отвечал регенту белокурый человек в черном, — на стороне истинной веры, милорд правитель.
И взглянул прямо в лицо Аррану — так, словно сообщал одному тому известный знак. Цепочка быстрых, беглых нервных тиков прошлась в левой стороне по лицу регента от нижнего века глаза и угасла уже в уголке губ — так же внезапно, как появилась. Эта неприятная особенность производила на его собеседников впечатление, близкое к отталкивающему, а значила она, что регент сдерживает гнев, обнаружить на публике который не хочет или не имеет возможности. Так было и сейчас, когда Арран молвил:
— Даю слово, я рассмотрю вашу жалобу, граф…
Жалобу? Белокурый с трудом удерживался от ухмылки. Никогда еще ему не приходилось жаловаться, имея под рукой две сотни ребят с аркебузами и пистолями.
— Рассматривайте… но не слишком долго, милорд правитель, — и с этими словами покинул зал.
Хвост черного плаща, забрызганного грязью долгого прогона в седле, проволокся по каменным ступеням лестницы Парламента, а следом за Босуэллом исчезли и его бойцы — темные призраки болот Приграничья.
Шотландия, Ист-Лотиан, март 1543
Но повернул не обратно на Стерлинг, а туда, где всегда ждала прогретая постель и добрый ужин. Гнедая несла, словно чутьем, к родным яслям. Свинцовое холодное море волновалось в чаянии шторма и выплескивало на гальку черные ветви мертвых деревьев, куски обшивки сожранных кораблей. Вдоль берега залива, увязая в прошлогоднем, вышедшем из-под снега камыше, в проталинах и оврагах, промчалась его дикая ватага, благоразумно оставив далеко по правую руку Далкит и земли Дугласов, а от Хаддингтона всадники свернули на Самуэльстон… странное было место — обитель Джона Клидсдейла и его жены, он порой удивлялся, как Дженет вросла в роль сельской леди, нимало этим не тяготясь. Во внутреннем дворе спешился, конечно, с должным достоинством, однако все тело ныло от холодного ветра и сырости, набранной в пути. Дорожное платье, вычищенное руками служанок, развешено в спальне перед огнем, и до чего же приятно переодеться в чистое белье, в сухой дублет… За верхним столом, отламывая кусок за куском от пирога с зайчатиной, он больше ел, чем говорил, особенно ценя умение Клидсдейла не задавать лишних вопросов — ел, как мчался, быстро, не в силах остановить свой внутренний бег. Дженет слушала беседу, положив локти на стол, и смеющееся лицо поместила подбородком в гнездышко сплетенных пальцев — эта поза у нее всегда говорила о жгучем любопытстве, темные глаза сестры грели Патрика вконец забытым теплом — близости по крови… а после, пожелав доброй ночи, ушла наверх, к детям. Белокурый, дважды попытавшись уронить голову в стол, зевнул, потянулся до хруста в плечах, узнал, который час… попросил Клидсдейла:
— Только девок не присылай, Джон. Можно, я хотя бы у тебя просто высплюсь?
Зять хохотнул:
— Как пожелаешь! Устал поддерживать добрую славу?
— Просто устал.
— Куда теперь?
— В Хейлс, куда же еще… Двор замка рассыпается на глазах — все службы, все начинания прахом.
— Само собой, два года простоял без хозяина. Дому пригляд нужен.
— Что-то оно все не рассыпалось, пока я жил на севере, входя в возраст, — хмыкнул Патрик. — А тогда я куда дольше отсутствовал…
— Сравнил тоже. И время не то, и тогда графиня Маргарет была жива, а дядья были моложе — по ним и шапка. А после того, как ты сам побыл хозяином, люди и глядят на тебя.
— Все так, конечно… Виделся я сегодня с твоим меньшим братом…
— С регентом, что ли, дай Бог ему…? — понимающе переспросил Джон, усмешка его успешно пряталась в бороде, голос гудел приглушенно, словно церковный колокол, обернутый в суконное покрывало.
— С ним.
— И как оно?
— По-моему, никак. Стану искать других Гамильтонов в подмогу. Приор Пейсли, говорят, прибывает на днях с той стороны Канала?
— Я слыхал. Но ты учти, что Джон Гамильтон Пейсли мне не в единоутробных, это у них с Финнартом общая мать была.
— Мне, Джон, ваши матери без интереса, общие они или нет. Ты разбейся, а узнай мне у Пейсли, за кого он впряжется в нашей войне.
— Что ж, война будет все-таки?
— Джон, всё, как я люблю — без ее объявления…
До Болтона от Клидсдейла было рукой подать, но именно потому Босуэлл и не поехал, смутно подозревая, что строптивый дядя того и ждет — явки с повинной головой. Ну, это не про Белокурого, когда-нибудь старика отпустит от боли, тогда и поговорим… Дважды он вызывал Болтона к себе в Крайтон — дважды шериф Хаддингтона не покорился своему графу. В Хейлсе, в комнатенке под самой крышей башни Горлэя, в смраде и шорохе голубятни, при скудном свете свечи шуршал пером верный брауни, хобгоблин Синяя Шапка, неизменный счетовод графа по Долине, а нынче — и по всем прочим угодьям, Джибберт Ноблс — шуршал, писал, подводил итоговую черту, обтирал перо мягкой тряпочкой, торопясь, затачивал его вновь и макал в чернильницу. Губы его беззвучно повторяли цифры и названия мест, искалеченные пальцы любовно выводили острые, четкие буквы… И брауни вскочил на свои скрюченные приступами подагры ноги, когда дверь отворилась, впуская хозяина. С минуту Босуэлл молча, мрачнея, пролистывал расходные книги замка. По первому приезду, по осени, до того, как на зиму осел в Хермитейдже, ему показалось, что хозяйство не столь обнищало… Что ж, Агнесс имела право на упреки в его сторону: в Крайтоне дела шли Божьей милостью и ее личными деньгами от Морэма, а здесь два года клерки короля выжимали все, что можно, из его земель, обескровливая людей, и теперь, по правде, с вилланов брать было нечего. Человек не отдаст куска хлеба, отложенного для больного ребенка, своему лэрду, а если будет обобран силой, возьмется за вилы и топор. Босуэлл ранее не доводил своих до крайности, не станет и теперь, когда верные люди дороже золота. В любом случае, следовало дотянуть до Дня середины лета — до первой арендной платы в этом году, но на что он посадит в седло новую сотню рейдеров, необходимую ему в этой войне, как воздух? Кладовые Хейлса выдержат еще один разорительный год, но потом…
— Что мне людям сказать, ваша милость?
Босуэлл в раздражении пожал плечами:
— Ничего! Пусть пасутся, как галлоуэи — роют снег, достают коренья… — потом поразмыслил и уточнил. — Раздач зерна не будет, пока не начнется голод. Бэлфуру скажешь — пусть потаж варят дополнительно дважды в неделю, по средам и воскресеньям, и все, кто придут сюда, получат свою порцию. Мужчинам рабочего возраста — по одной с собой, немощным, старикам, женщинам, детям давать, сколько съедят здесь.
— Наших запасов так не хватит — до урожая…
— Если он еще будет достаточным в новом году. Все мужчины, кто может содержать коня и сидеть в седле, должны явиться в Долину, поживимся у сассенахов, чем Бог пошлет. Что еще?
— Если съедим зерно, чем сеять? — подсказал Ноблс. — И скотину минувшей осенью слуги короля кололи нещадно…
Мгновение граф размышлял, затем огонек догадки мелькнул в сощуренных глазах:
— Десятина. Церковную десятину придержи, Джиб — и мы доживем до урожая…
— Как можно? — ужаснулся счетовод.
Босуэлл ухмыльнулся:
— Мне можно, мне лично Лютер разрешил.
В конец концов, думал Джибберт Ноблс, лэрду и предстоять перед Господом за всех — по своим грехам, и если он еще и этот берет на себя, так отчего бы нет, ведь можно уберечь детей и женщин от голодной смерти.
— Со всех земель, ваша милость?
— Ясное дело.
Счетовод помялся, но все же высказал:
— Отлучением закончится, не дай Бог.
— Не закончится, сейчас кардиналу Битону не до того, можешь быть уверен. В Долину и так никто не сунется, мы там и до сей поры под отлучением. А здесь я сам с церковниками поговорю.
Торопливо раздал распоряжения, последние прокричав уже с седла, отбыл, и с грохотом потянулось вниз бесстрастное железное забрало замка Хейлс — могучая кованая решетка, поставленная дедом сразу, как только был получен графский титул в роду. Галлоуэи вновь месили грязь мартовской оттепели, упорно, как умеют только приграничные пони, рожденные от камня и северного ветра. В деревушке милях в пяти от Хейлса, у часовни, где остановился поить гнедую, несколько женщин и ватага вопящих детей кинулись к лошади Босуэлла — Том Тетива занес было руку, чтоб сплеча оттянуть нищих плетью куда прилетит, но был остановлен коротким жестом графа.
— Ах, дорогой господин, Бог милостив, вы вернулись, теперь-то все пойдет по-другому! — старуха держалась за упряжь, потребовалось бы кинуть ее под копыта кобылы, чтобы оторвать, и выла, выла, но при прямом взгляде становилось понятно, что — не старуха вовсе, приканчивает разве четвертый десяток, однако исхудала и больна от недоедания.
— По-другому, Мардж, слово Босуэлла. Приводи своих в Хейлс в воскресенье после полуденной мессы, с собой мастер Бэлфур не даст, но накормит вдоволь… Кренделей небесных не имею — сам королем обобран до нитки, но голода у меня не будет, вот те крест. А соберешь ребят ко мне в Долину — еще и с добычей придем к середине лета…
Хор благословений вслед… промозглый ветер с залива, впереди — полдня в седле до Линлитгоу. Millia diaoul, да на что же ему их всех кормить?!
Вновь начинало ныть застуженное плечо.
И когда, нагнанному в пути замученным гонцом, в руку ему легло письмо без герба на восковой печати, без обратного адреса, письмо с явным английским акцентом — он вздохнул с облегчением.
Шотландия, Линлитгоу, март 1543
«Бурый волк Запада» Аргайл, «Бойцовый петух Севера» Хантли и… третий, кто третий-то? Снизу, по тени на слюдяном оконце, и не разглядеть толком… на сей раз не братец Ситон, а молодой Сазерленд, в котором гордонского гонора больше, чем умения себя держать в компании взрослых мужчин.
Во втором этаже скромного дома вдовы Огилви на окраине Линлитгоу, где Белокурый устроил себе логово, горел свет. Трое блистательных господ, из которых самым пышно разодетым был самый младший, резались в карты и заканчивали ужин сыром и печеными яблоками в меду. Аргайл, только выше пояса облаченный, как подобало приличному человеку, уже отколол полу пледа с плеча, Хантли давненько расстегнул колет, его темные кудри масляно блестели в свете камина и тяжелого бронзового шандала посреди стола, и отворенное настежь окно лишь слегка выносило вон запахи вина, разгоряченных мужских тел, жареного свиного окорока с горчицей.
— Ну? — спрашивал Кемпбелл, скинув карту Джону Гордону. — Сколько даешь?
— Девятка, — отвечал тот, скривившись. — Не везет мне сегодня. Ну, допустим, двести.
Хантли насмешливо засвистал.
— Двести, — веско сообщил кузену Бурый волк, — по слухам обещал выставить Гамильтон-из-за-Канала. Неужель ты скупей священника, милый мой?
— Ладно! — бросил Сазерленд, защищаясь. Он опять был изрядно пьян. — Дайте мне хотя бы раз выиграть, родичи! И… еще двести пеших в придачу.
— Итого четыреста, маловато, — улыбнулся Аргайл. — Не посрами наше родство, Джон.
— Тебе хорошо говорить: свистнешь — твои людоеды в избытке с гор спустятся!
— Хантли! — Кемпбелл, не ответив, обратился к двоюродному брату. — Ты?
— Сперва ты сам!
— Хорошо торгуешься… для первой ставки даю тысячу… людоедов с гор! — Кемпбелл дробно засмеялся, сощуренные серые глаза посверкивали хмелем выпитого, но головы он не терял. — Что у тебя?
— Бриллиантовый валет, — отвечал Джордж. — Черт с вами, скаредами, я люблю ее честней вас обоих и даю полторы…
— Арран струсил.
Два слова разом перебили все ставки.
Босуэлл стоял в дверном проеме, когда Хантли повернулся на голос. Опершись о притолоку, граф наблюдал размеры пиршества и бесчинства, устроенного в его покоях, а после уточнил для непонятливых:
— Вы бражничайте и мечете карты в моем доме — в мое отсутствие, скоты… доброго вечера, лорды!
— Положим, я знал, что ты сегодня вернешься, — преспокойно отвечал Джордж, вынимая колоду из рук Кемпбелла, тасуя ее с повадкой опытного придворного. — Надо же нам было где-то поговорить без посторонних ушей…
— За скота получишь в рыло, Белокурый, — убежденно сказал Аргайл, поднялся с места, но внезапно обнял хозяина дома.
Выпив, Рой почти всегда был больше настроен на объятия, чем на драку, что не мешало ему сыпать угрозами. И момент, когда он переходил от объятий к немедленному воплощению угроз, был ведом только самому Гиллеспи Рою Арчибальду.
— А ты? — спросил он, дохнув на Патрика густым смрадом спиртного. Рейнское, кларет, виски, определил граф, едва уловимо поморщившись, без него тут погуляли на славу. — А ты сколько дашь?
— Тяни! — Джордж протянул колоду. — Хм… ну да. Королева сердец. Сколько даешь?
— Четыре, — не меняясь в лице, отвечал Босуэлл. Аргайл хмыкнул с уважением, а Белокурый продолжил. — Значит, вот как собирают войска благородные лорды королевы?
— Хо! — молвил Джорджи. — Не будь я в такой степени рыцарем французской вдовы, сказал бы я…
— Что пусть будет благодарна, коли собирают и так! — отрезал Рой Кемпбелл с мимолетной усмешкой. — А что тебе не по нраву-то, Босуэлл? Ну, кроме того, что мы порядком подчистили твой кларет, но это уж мелочность, право слово…
— Да! Что вас, собственно, не устраивает? — внезапно и горячо поддержал Аргайла Джон Гордон Сазерленд.
При этих словах стало ясно, что Сазерленд находится в предельной стадии опьянения, еще позволяющей ему удерживать себя в вертикальном положении, но препятствующей здраво оценивать происходящее вокруг. Босуэлл широко улыбнулся юноше. И веско произнес:
— Меня не устраивает, Джон, что вы ведете крайне распутный образ жизни, а ваши старшие кузены — вот эти двое, да — мало того, что не наставляют вас на путь добродетели, но и сами не являются оной достойным примером. Юношество, Джон, должно блюсти себя чище и строже нас, закоренелых грешников, хотя бы затем, чтоб иметь возможность впоследствии испробовать все уже известные нам пороки…
— Похоже, я где-то уже слышал эти слова, — пробормотал Хантли. — И почти тот же голос. Лет двадцать тому назад, в Сент-Эндрюсе…
— Босуэлл и проповедь о добродетели! — ощерился в ухмылке Аргайл. — Сочетание, глубоко соблазнительное для баб, надо полагать.
— Толковать женщинам о добродетели, — отвечал Патрик, — занятие совершенно бессмысленное. Об этом и в Библии, Рой, на первых страницах есть.
— Я не читал ее, признаться, — отмахнулся тот. — Кроме Pater Nostrum и Credo что еще нужно доброму католику в час нужды?
— А вот спросим сейчас у Сазерленда, ибо он в нужде величайшей, духовной. Я читаю это по глазам, они мутны и не видят горнего света… чего вам сейчас не хватает для счастья, Сазерленд?
— Девок! — чистосердечно признался тот.
Лорды дружно заржали. Босуэлл пожал плечами:
— Так спуститесь до ветра, может, какая-нибудь дурочка попадется на победный вид торчащего гульфика. Не нарвитесь только на шлюху, если хотите жить долго и счастливо.
Хантли воздел указательный палец:
— А вот сейчас ты говоришь в точности, как твой дядя!
— Здоровье железного Джона! — Патрик с ухмылкой приподнял бокал, так вовремя вложенный в руку графа Хэмишем МакГилланом.
— За его здоровье! — кивнул Хантли. — Как он поживает?
— Неплохо, насколько мне известно. Ты мог видеть его семнадцатого числа, на отмененном Арраном «Парламенте вооруженных священников».
— И видел, да не случилось поговорить. Епископ был так зол, что вокруг него вымораживало все живое на пять миль вокруг… Ступай, Джон, — велел Хантли кузену, — что стоишь, как телок, потерявший матку? Иди охоться, но помни завет знатока!
Сазерленд поднялся и, чуть покачиваясь, прислонился в дверной притолоке, Патрик с наслаждением занял его место в кресле возле огня. Мутноватые серые глаза сейчас и впрямь сообщали лицу Сазерленда что-то телячье. Забавное у него родство, подумалось Босуэллу, ведь этот волк Аргайл сожрет парня в один миг, если потребуется корм, да и добросердечный кузен Хантли не станет вмешиваться.
— Но неужели вы, Босуэлл, никогда не искали удовольствий Венеры продажной? — спросил его юноша.
Босуэлл и Хантли переглянулись.
— Только при мне не лгите мальцу, добродетельные лорды, — предостерег Аргайл, смачно сплевывая в пустой кубок косточку от сушеной вишни. — Я-то помню, как было дело.
— Ни одной живой душе! — поклялся Джордж Гордон, глядя на Белокурого.
— Не представляю, как он узнал, но узнал! — Патрик покачал головой, а после от хохота горцев и рейдера задрожал потолок покоев.
Сазерленд, не поняв, о чем речь, в раздражении взмахнул на них руками и уверенно вышел. В приоткрывшуюся дверь пахнуло ночной сыростью.
— Ты говоришь, Арран струсил? — переспросил кузена Джордж, едва лишь Сазерленд шагнул с лестницы в ночь и пропал из виду.
— Да… судя по выражению его укусно-кислой рожи, Долины мне от регента не дождаться. Ну, или он просто тянет время, но мне-то разницы нет.
— Слишком большой кусок, — как бы невзначай, очень отчетливым голосом произнес Кемпбелл, — да еще так не вовремя…
Присмотревшись к горцу, Патрик обменялся взглядом с Хантли — можно было делать ставки на то, сколько в их компании продержится Бурый волк. Пьяным Рой почти всегда держал себя, как трезвый, однако могли сыграть и иные причуды хмеля в крови. И верно, Аргайл, не договорив фразы, упал лицом в стол и уснул — беззвучно, только его и видели. Эту его привычку — засыпать где придется — особенно любил покойный король. Босуэлл помолчал несколько мгновений — ровно столько, чтобы в комнате стало слышно только ровное, мерное дыхание Роя и потрескивание поленьев в очаге, когда кусок дерева распадался на частицы огня. И только затем спросил:
— Джорджи, а ты-то достаточно пьян, чтобы говорить искренно?
— С тобой, ты же знаешь, я искренен всегда.
— Тогда выпей еще, — Патрик сделал знак Хэмишу МакГиллану, — и скажи, что можешь сказать, про Аррана.
Хантли поразмыслил.
— Он хочет нравиться всем — вот что самое скверное. В мужчине, который желает нравиться всем, есть что-то от женщины, с ним невозможно вести дело.
— На чем его можно зацепить, Джорджи? Что он любит? Я не могу ждать долго, мне нужен верный крючок…
— Это ты у меня спрашиваешь? — возмутился Хантли.
— А кого мне об этом спрашивать? Себя? Меня мутило от одних только тиков на его нервной физиономии — во времена при Джеймсе. Мне не с руки было приглядываться, тем более, водить дружбу с ним.
Джордж поразмыслил:
— Он любит деньги. Но не то, что у тебя — даже у меня нет такой суммы, которая его бы соблазнила теперь, когда он стал регентом. И он боится эти деньги утратить. Деньги и возвышение Гамильтонов — вот все, что его интересует.
— То есть, трон. Я тебя понял. Задача не из простых.
— На простую задачу, — сказал Джордж с обидой, — мы бы тебя и не привлекли.
В молчании Босуэлл пропустил одну чарку, затем другую, затем знаком велел МакГиллану подбросить в камин пригоршню сухих иголок розмарина — запах свинарника, устроенного благородными лордами, головы ему никак ее прояснял.
Потом сказал:
— Положим, некоторая идея есть… однако ее следует хорошо обдумать. С Ангусом… на чем они сговорились, Джордж?
— Доходы аббатства Мелроуз, кроме всего-то прежнего. Если помнишь, это фамильная усыпальница Дугласов.
— Помню. Арран раздевается до исподнего, возвращая прежним изгнанникам их вотчины, да еще и приплачивает, чтоб не сердились. Немудрено, что он был так счастлив видеть меня.
— Раздевается — не раздевается… ты плохо знаешь Аррана. С каждого возвращенного куска земли он берет мзду, Мелроуз стоил Ангусу тысячу фунтов ежегодно — обратно в кошель регента.
— Не в казну королевства.
— Ясное дело! При том, что Джеймс Гамильтон причащается от казны так, словно Судный день никогда не наступит… словно он сам будет регентом — и будет жить — вечно.
— А что ты скажешь о Битоне? И о том, почему его упекли?
— Битон? Битон все еще таков, каким ты его помнишь, а я предпочел бы забыть, если бы Господь по милосердию своему послал Шотландии более приятного примаса… Высокомерный, заносчивый, бесцеремонный стяжатель. Но редкостно умный стервец.
— Он в самом деле подделал завещание покойного Джеймса?
— Не знаю… он мог, но… Кроме всего прочего, он слишком широко дает деньги в долг, и у него слишком много горшков кипит на жаровне, если ты понимаешь, о чем я. Многие хотели бы прижать кардинала так, чтоб он и не пикнул, но удалось это только Ангусу, по его всегдашней силе и наглости. Никто не ждал такого простого хода… Регент слишком хлипок, чтобы противостоять кардиналу в одиночку, хотя, не скрою, когда он подвинул Битона от кормушки, то первое время Три сословия его на руках носить были готовы… пока не поняли, что кузен Арран не щедрей кузена Битона.
— И ты веришь в их вражду?
Хантли задумался, заметно было, как в осоловелые темные глаза возвращался огонек иронии, ценнейшее качество Джорджа Гордона, наработанное за годы жизни при короле, при дворе, было именно этим — трезветь за считанные минуты:
— Положим, это не вопрос веры, Патрик. Но ведут они себя в самом деле так, как если бы… Арран по каждому чиху младенца Марии запрашивает инструкции из Уайтхолла — дозволительно ли? — а Битон крепко стоит за французскую вдову. Арран, чума его заешь, просил у Тюдора прислать к нему советов и советчиков-реформатов, а Битон, сам знаешь… в вопросах ереси святее Папы Римского.
Босуэлл кивнул. Только умелое вмешательство Джона Брихина в тридцать седьмом году уберегло его от того, чтоб быть включенным в перечень лиц, склонных к разврату тела и духа, составленный Дэвидом Битоном для короля Джеймса.
— Если они не испытывают этой вражды на деле, — развил свою мысль Хантли, — то мы имеем дело с парочкой таких спетых негодяев, каких мало в подлунном мире… знаешь ли эту чудную историю, как регент подал кардиналу случаем — лежали рядом в поясном кошеле — письмо Большого Гарри вместо собственных деловых бумаг?
— Нет.
— Ошибся пакетом, как говорят. Питтендрейк был там — и после мирил их двоих. Письмо Аррану передали при Битоне, в Холируде, а в письме Тюдор последовательнейше излагал, как Аррану следует избавиться от кардинала — в выражениях прямо-таки людоедских. И вот это красноречивое послание наш регент по ошибке сам дает в руки кузену Битону… Как по-твоему, вражда, настоящая кровная вражда допускает такие оплошности?
— Так что ж, он — идиот?
— Ральф Садлер сказал примерно вот это самое, что и ты, когда услыхал, как было дело. Арран чуть в обморок не грянулся, едва понял, что именно сам дал в руки кардиналу. Питтендрейк мирил их обоих дня два подряд…
— И помирил?
— Спрашиваешь! Кого только не помирит Питтендрейк! Если ты хочешь моего мнения, они, эти двое — Арран и Битон, терпеть друг друга не могут, и большей гадости мы не могли бы устроить сейчас регенту, чем поспособствовав освобождению кардинала… но и обходиться друг без друга они не могут тоже. Арран молод, он опирается в основном на Гамильтонов — их много, да, но опора только на своих чревата, и он душу продаст, чтобы не утерять власть. А у Битона — всё, он Папой уполномочен на сбор десятины для войны с Тюдором, у Битона — деньги, на которые Арран не может наложить лапу, связи за границей и авторитет церковного иерарха. Нет, им друг без друга не обойтись, и они прекрасно друг друга уравновешивают. Но вот теперь, когда одна чаша весов пуста… мы наблюдаем разительный перекос не в правильную сторону, дорогой мой.
Босуэлл выпил, подцепил кончиком ножа ломоть свинины, бросил его на хлебный тренчер, отрезал добрый кусок, отправил в рот и после паузы спросил:
— Как обстоит дело на границе? Назначения покойного короля были весьма… хм, сумбурны, а вот этот несчастливый рейд, который закончился Солуэем, вообще все смешал.
— Смотритель Долины — ты же об этом спрашиваешь? — старый Максвелл… и лорд-адмирал — тоже он. Но поскольку сассенахи взяли его на Солуэй-Мосс и упекли в Тауэр…
— Да, знаю, — леди Максвелл еще оставалась в Карлавероке под опекой младшего пасынка, Джона, однако Патрик подозревал, что довольно скоро увидит мать в Эдинбурге.
— … то всеми делами его заведует старший сын, Роберт. И щедро сует лапу в казну Адмиралтейства, когда только может. Он стоит за англичан, вот Арран его и прикармливает.
— Робу Максвеллу смотреть за Долиной — все равно, что медведю танцевать гальярду, ему бы со своими Джонстонами разобраться, а не лезть ко мне в спорран. И Адмиралтейство я ему припомню, дай срок. И мой старый друг Вне-Закона тоже не слишком доволен нынешним порядком вещей…
— Уолтер Скотт, — с отвращением произнес Хантли, — никогда не бывает доволен порядком вещей, от этого в Средней Марке почти всегда — изрядные безобразия… говорят, он писал Тюдору о том, чтобы передать ему нашу маленькую королеву? Правда это?
— Уот? Джорджи, побойся Бога. Если только для того, чтобы выманить денег, ничего не дав взамен старому дьяволу, — отвечал Патрик с легкостью, обнаруживающей изрядное умение в делах подобного рода. — Впрочем, я не слыхал об этом от него самого, спрошу при случае.
— Ты не ошибся, — спросил Хантли, возвратясь к основному вопросу вечера, — в намерениях регента относительно тебя?
— О нет! — Белокурый криво усмехнулся. — Видел бы ты эту сцену! Он замер на месте так, словно увидал Медузу Горгону, а его кошель издавал явно слышимые вопли отчаяния.
— Сам виноват, поздно прибыл. Появись ты на похоронах Джеймса вот с этим твоим любимым выражением вежливой угрозы на лице, Аррану было бы куда трудней тебе отказать.
— Это верно. Но верно также и то, что теперь, когда партия начата и пешки разменяны, та сторона, которая приобретет мою поддержку, в численном преимуществе весьма выиграет…
— Я понял, понял, — Хантли рассмеялся. — И сколько стоит приобрести тебя, Патрик?
— Торгуешь для себя или на сторону? Для тебя я бесценен, стало быть, бескорыстен…
— А для королевы?
— Она велела спросить или это твой вопрос?
— Мой, — Хантли посерьезнел. — Я замаялся в этом гнилом болоте выискивать сухую тропку — и человека, который не предаст.
— Тут можешь на меня положиться. Тебя лично я не предам никогда.
— А королеву?
— Как женщину? — Белокурый улыбнулся. — Тоже нет.
— Что-то мне не приходило в голову рассматривать королеву-мать как женщину… — пробормотал Хантли.
— Это потому, что ты — слишком придворный, Джордж. Приобрести меня целиком и полностью — дело хлопотное, но если ты хочешь дать мне денег в долг, не стану тебе препятствовать.
— Много тебе нужно?
— Тысячу, а лучше полторы.
— Ты с ума сошел, — возмутился Хантли, — я такими суммами не располагаю. Пятьсот фунтов я найду для тебя ко Благовещению, так и быть… но не ранее!
— И это говорит человек, который собирался купить Босуэлла! — засмеялся Белокурый. — Я стою дорого, Джордж, очень дорого… Но раз тебе не под силу купить меня, ты же не станешь возражать, если служить я буду королеве, а корм находить там, где привык?
Хантли поразмыслил. То, что он слышал, ему не нравилось, но поделать с этим он все равно ничего не мог. И молчал довольно долго, потом произнес:
— Дело твое.
Босуэлл быстро улыбнулся, при свете догорающего в камине огня по тонким чертам его бежали живые тени, быстрые и горькие, темные и полные тепла.
— Чем еще, — спросил он кузена, чтоб сменить опасную тему, — досадил нам регент, кроме того, что заполучил все земли и доходы покойного Джеймса Стюарта?
— Кладет нас под англичан, чего ж тебе еще надобно? — отвечал Хантли. — Но и мало того…
— Мало того, знаешь, что он сделал? — внезапно вопросил Аргайл, поднимая заспанное лицо от стола — на бритой щеке его глубоко отпечатался выпуклый узор вышивки рукава дублета — голосом столь внятным и ясным, что трудно было понять, в какой именно момент он пробудился. — Этот худосочный говнюк-лоулендер выпустил из Эдинбургского замка Дональда Ду Макдональда!
— Ну, как — выпустил? — примирительно возразил Хантли, ничуть не удивившись его пробуждению, продолжая беседу, словно Бурый волк при ней присутствовал безотлучно. — Бежал твой кровничек оттуда, Рой…
Аргайл, прищурясь, взглянул на кузена — как ножом по лицу полоснул:
— Джорджи, опомнись! Кто когда мог бежать из этой тюрьмы, если ему не помогал ее хозяин? За одно это уже я когда-нибудь вставлю сукину сыну регенту раскаленную кочергу в зад! Холодным концом… чтоб весь клан Гамильтон не сразу вытащил!
— Арран кормит мятежи в диких частях страны, — серьезно пояснил Джордж Гордон, — пытаясь сыграть на хаосе для укрепления своей власти. Странная политика, как по мне — ему будет не справиться с резней на Островах или в Хайленде, ежели, не дай Господь, она таки начнется.
— Этот мелкий засранец, — продолжил Гиллеспи Рой Арчибальд, — хочет вышибить нас с Хантли вон… подальше от двора, замутив войну в наших землях, но я это ему припомню. А ты, Босуэлл, ведь Лиддесдейла обратно тебе не видать — как ты станешь возвращать свое, что ты решил?
— Что Ее величество королева-мать и кардинал Битон мне более пригодны для этой цели, нежели ваш увертливый регент.
— Какая свежая мысль! — хмыкнул Хантли. — Но Ее величество ничего не сможет сделать без нас, без вот этих презренных тобой карточных тысяч, и более всего — без кардинала. А мы уже голову сломали в попытках понять, каким образом избавить его от Дугласов…
— Я не буду штурмовать Далкит, и не смотри на меня! — отозвался Аргайл на молчаливый вопрос Хантли. — Мои людоеды с гор дороги мне, как память о простой и добродетельной жизни предков. То есть, я согласен сыграть на них в карты, но вымостить их телами дорожку под красные кардинальские туфли Битона от Далкита и до Сент-Эндрюса — вот уж нет, даже не просите!
— У тебя светлая голова, — вкрадчиво сказал Джордж, обнимая Белокурого за плечи, и Аргайл осклабился. — А, кроме того, из нас троих ты сейчас самый трезвый. И ты только-только вернулся в наше болото, тебе и карты в руки. Придумай, как нам его вызволить, и я тогда…
— Что? — Босуэлл приподнял бровь. — Неужели по дружбе заплатишь мои долги?
— Нет. Но дам взаймы еще раз. Чтоб тебе было на что купить штаны твоим мифическим четырем тысячам, приграничный бахвал.
— Жид!
— Горец! — наставительно поправил его Хантли. — Куда там до нас жидам-то.
— Нам не хватало только тебя, — подвел итог совещанию граф Аргайл, и взгляд у него был до странности трезвый в этот момент. — Ты вернулся вовремя. Если мы наберем десять тысяч, Босуэлл, нам будет, что рассказать Аррану даже в отсутствие кардинала Битона. Мы поднимем мятежный Парламент в Перте!
Еще немного — за стенами дома забрезжит слабый мертвенный свет мартовского утра. В отворенное окно на троих мужчин дышала отлетающая свежая ночь, Босуэлл оглядел своих собутыльников почти что с нежностью — до чего же любил он эти чудовищные и хмельные заговоры, узлы кровной вражды, сплетенные между чаркой виски и дружеским мордобоем:
— Что ж, по рукам. Недурная тройка для хендба сложилась, как я погляжу.
— Я предпочел бы не мяч, но честное метание валунов, — потянувшись, хрустнув плечами, отвечал Бурый волк, — да чтоб Арран стоял на месте мишени… И нас не трое — четверо, Патрик.
— Кто будет четвертым?
Забавно, но никто не брал в расчет беднягу Сазерленда, блуждающего сейчас в мокрой темени в поисках женской ласки.
— Морэй, разумеется.
Джеймс Стюарт, граф Морэй, единокровный брат покойного короля, был женат на сестре Роя Арчибальда.
— Старина Морэй жив еще?
— Жив, но часто хвор. Однако это не помешает ему поднять знамя за честь племянницы-королевы… а если и помешает, я подбодрю.
В подбадривающих способностях Бурого волка никто не сомневался, и лорды сдвинули чарки. Шальная, бешеная идея обретала плоть с каждым глотком, и кровь, что по-настоящему прольется не на словах…
— Ах да, — небрежно обмолвился тут Аргайл. — Но ведь есть еще и Леннокс!
— А что, он здесь уже? — в глазах Белокурого блеснул острый огонек интереса.
Битон вызвал Мэтью Стюарта, графа Леннокса, из Франции письмом сомнительного содержания, о коем достоверно знали только трое: Битон, королева-мать и сам адресат, но разговоры ходили разные. Четвертый граф Леннокс, сын того Леннокса, которого в свое время обезглавил Финнарт по поручению первого графа Аррана, отца нынешнего регента и графа второго… Они же сцепятся насмерть, и полетят клочки по закоулочкам.
— Нет, но со дня на день ожидают, по слухам… Этот выступит не с нами, но против Аррана лично, однако я бы не стал принимать его в расчет заранее, до того, как королева-мать бесповоротно прельстит его своею улыбкой.
— Рой! — возмутился рыцарственный Хантли.
— Будет тебе! — оборвал его Аргайл. — Не станешь же ты отрицать, что по наущению Битона она писала ему едва ли не с брачным предложением…
— Себя или свою дочь? — уточнил Белокурый.
Он и не ожидал, что будет единственным претендентом на сердце Марии де Гиз, слишком уж цель заманчива — однако офранцуженный Леннокс может стать серьезным соперником.
— Того мне не ведомо, — отвечал Рой. — А Хантли — он обижается, когда мы все его спрашиваем.
— Потому что это ложь! — возмутился Джордж. — Королева-мать не дает обещаний, которые не может выполнить!
— Королева-мать — женщина, — выплюнул Бурый волк с пренебрежительным оскалом, что непременно привело бы к жаркому диспуту горских кузенов, если бы сей момент не скрипнула входная дверь.
Вернулся Сазерленд, таща за собой упирающуюся молоденькую девчонку. Увидав перед собой в комнате еще троих нетрезвых мужчин, та остановилась на пороге как вкопанная и побледнела явно не от восторга.
Повисла пауза.
— Добрая телочка, — молвил Аргайл, прищурясь. — Поди сюда.
И послал девчонке жест, не оставляющий разночтений.
Босуэлл, развалившийся было в кресле, спустил ноги со стола и сосредоточил взгляд на пришедших с явным неудовольствием — он полагал, что Джон удовлетворит свои потребности, не привлекая к участию хозяина дома. Устраивать свальный грех именно теперь отнюдь не входило в планы его досуга.
— Подойди сюда, женщина, — велел он, и та неуверенно сделала несколько шагов, а Сазерленд все еще держал ее за руку. — Если тебе по душе кто-нибудь из нас, можешь выбрать и пойти с ним, остальным я тебя в обиду не дам.
Аргайл осклабился, окинув жертву одобрительным взглядом:
— Что за нежности, Патрик? Это же вилланка, у нее луженый задок-передок! Хантли, кости! Бросим жребий, кому куда.
Но Босуэлл плавно повернул к нему голову, улыбнулся:
— Рой, я у себя дома, и выкину в окошко любого, кто скажет мне хоть слово поперек. Желаешь проверить?
Кемпбелл очень ясно прочел угрозу, серые глаза его блеснули, но он быстро, несмотря на количество хмеля в крови, погасил ответный порыв:
— Ты в уме, Босуэлл? Было бы из-за чего ссориться, из-за грязной курицы…
Сазерленд переводил взгляд с одного на другого, не понимая, отчего у него отбирают добычу. Он не то, что не протрезвел за время своей прогулки, но захмелел на мартовском ветру еще больше. Женщина замерла, словно зверек в силках, не двигаясь, словно и не дыша вовсе, Босуэлл нетерпеливо бросил ей:
— Ну? Если не хочешь никого, уходи.
Та без колебаний стряхнула с себя руку Сазерленда и шагнула к Белокурому, ухватившись за столбик спинки его кресла, как за алтарь-убежище в церкви.
Аргайл, всхрюкнув, захохотал:
— Босуэлл, это скотство! Неужто не ясно, что с такой рожей, как твоя, только слепая баба не предпочтет твою милость?! Это шулерство, Босуэлл!
Сазерленд решил было протестовать, но вместо возмущенного восклицания горло ему сдавил спазм — и Хантли, подхватив родственника под руку, точным движением отправил парня снова за дверь. Остальные двое проследили за ним равнодушным взглядом.
— Лорды, желаю вам доброй ночи! — Патрик подвел итог вечеру. — И, Бога ради, научите пить Джона, который блюет сейчас у меня в передней — такая невоздержанность к вину и женщинам не доведет его до добра.
Когда храп и ржание коней, перекличка клансменов на грубом гэльском, лай собак, пятна горящих факелов, пляшущие в предутреннем тумане, возвестили, наконец, окрест, что дом вдовы Огилви исторг беспокойных гостей графа Босуэлла, сам хозяин все еще сидел в кресле, возле догорающего камина, водрузив сапоги на кованую решетку… и думал. Мысль, пришедшая ему за разговором с Джорджем — насчет освобождения кардинала — была дерзкой, но вполне оправданной, если глядеть со стороны и помнить всю его репутацию, сложившуюся до сего дня. А ведь Ангус — Господь с ним, не Ангус, конечно, но многоумный Джордж Дуглас Питтендрейк будет глядеть именно со стороны. Поверит ли он опять, как тогда, в двадцать восьмом году, будет ли пойман на эту приманку? Ненависти кровной и горячей присуще провидение, равное тому, что обретают люди в любви. Концовку предсказать невозможно, но попробовать стоило…
Он совсем забыл о ней, притаившейся за спинкой кресла. Хрипловатый прерывистый вздох, похожий на всхлип, вывел его из задумчивости, Босуэлл вздрогнул и взялся на дагу на поясе одновременно, когда услыхал робкое:
— Милорд?
Стояла возле кресла на коленях, готовая к услугам. Почему не ушла, интересно, когда он ей предложил? Испугалась, что Джон Гордон подкараулит снаружи? Посмотрел в обращенное к нему лицо: миловидная, но худая, как болотная крыса, светлые спутанные волосы, на скуле синяк, должно быть, от нежности Сазерленда. Небрежно провел кончиками пальцев по впалой бледной щеке. Она не отстранилась, стерпела, опустила глаза, но видно было, что ей для того потребовалось усилие. Молодая совсем, ей еще в новинку эти игры баронов. Отмывать и выводить вшей, прежде чем укладывать под себя. Откуда только глупый мальчишка ее вытащил?
Спросил мягко:
— Что встала-то? Проваливай.
Как завороженная, замарашка наблюдала: в холодном лице мужчины еле-еле проступает усмешка, куда более теплая, чем можно было ожидать, хотя и слабая, как отблеск зимнего солнца, и он становится не просто хорош собой, а пронзительно красив — у нее защипало в глазах, но скоро она опомнилась.
— Спасибо, ваша милость, — отвечала тихо и исчезла.
И помолись за меня — не прибавил теперь даже в мыслях. Молитвой в нем уже ничего не исправишь и не проймешь.
Рай не для Хепбернов — дядя был прав.
Бледный от выпитого и от недосыпания, хотя Ее величеству сказали — от усталости, ведь граф Босуэлл только вчера вернулся из Эдинбурга, от регента, стоял он, преклонив колено перед дамой своего сердца, которая жадно ждала новостей, имея основания полагать, что граф изложит ей их с сочувственной точки зрения. Белокурого красило утомление, придавая правильным чертам, помимо благородной холодности, некую утонченность. На минуту Мария де Гиз позволила себе задержаться взглядом на светлой голове, склоненной перед нею. Если ей нельзя думать о нем, как о мужчине, то кто сказал — и любоваться нельзя, как породистым животным? Она в достаточной степени владеет собой, она может с собой справиться. Босуэлл являлся во дворец всегда в окружении шумной свиты своих бойцов, от них шел запах порока, хаоса, грубости и разбоя ничуть не меньший, чем — кожи, крови, лошадиного пота, человеческого немытого тела. На фоне их рож, их манер он уверенно выглядел ангелом, хотя и ангелом падшим, но до такой степени привлекательным…
— Какие новости с юга, граф?
— Из столицы, Ваше величество? Не из тех, что могли бы порадовать мою королеву.
Поднялся во весь рост, подметая полой плаща изразцовые плиты пола — это прозвучало как шуршание чешуи гадюки по камню — и Мария внутренне содрогнулась. Как быстро Босуэллу удавалось переходить от светлой своей стороны к темной… и этот контраст всегда пробуждал трепет в ее душе — рябь глубинных ключей неостывающего влечения. Но она справится с этим.
— И, тем не менее, говорите!
Ее мягкий, властный голос действовал на Белокурого словно запах крови на волка, и думал он сейчас не об эдинбургских новостях, но о том, что слаще покорять властную, чем безвольную… а после молвил:
— Вряд ли я открою вам тайны сердца графа Аррана — я не был радушно встречен лордом-правителем, Ваше величество.
— Неудивительно. Он ведь знает, что вы уже были здесь, прежде чем поклониться ему.
Босуэлл удивился:
— Поклониться регенту? Боже упаси. Я хотел узнать только, чего стоит его хваленая справедливость к изгнанникам, возвращающимся на родину — и нашел, что для меня лично Джеймс Гамильтон сделал исключение… в довольно неприятную сторону.
Вот еще один пример для тех, думала королева, кто считает Джеймса Гамильтона глупцом — как бы не так! Пребывавший всю жизнь за надежной спиной Финнарта, теперь этот молодой человек заходит с козырей и показывает себя взбалмошным, непредсказуемым и потому опасным игроком. Верни он Босуэллу достояние — это приведет его к чудовищным осложнениям отношений с Ангусом, а Дугласы, родня Аррана по жене, ныне в большой силе… однако и Босуэлл вроде бы в родстве с братом регента, потому неизвестно, когда Аррану придет в голову переменить гнев на милость. Он может придерживать приграничника в ожидании, до поры, когда разочтется с Дугласами. И пока колеблется регент, она должна опереться своей слабой рукой на перчатку графа.
— Это опрометчиво с его стороны, — молвила Мария де Гиз и взглянула прямо в глаза Белокурому.
Так игра началась.
Если бы то был мужчина, Патрик Хепберн прочел бы в его лице неприкрытый вызов. Бедняжка, что ж, она думает, что выстоит в этой битве? Долгое мгновение мужчина и женщина смотрели друг на друга, и время остановилось, затем Мария де Гиз отвела взор и заговорила первой, по-прежнему мягко, с той легкой иронией, что равно сообщала словам ее и увлечение, и отстраненность:
— Да, опрометчиво… ибо тот, кто в эти бурные дни приобретет вашу поддержку, граф, весьма выиграет, я полагаю.
Сказала почти в точности его словами, только вчера обращенными к Хантли.
— Понятия не имею, о ком вы изволите говорить, — отвечал ей Босуэлл, — ибо моя поддержка уже обещана вам и нашей маленькой королеве. И мне казалось, я достаточно ясно выразил мои чувства. Мои люди и я сам в полном вашем распоряжении, госпожа моя.
— Вы выразили чувства, да… но чувства так переменчивы. Будете ли вы подлинно верны мне, граф?
— Вы желаете присяги, Ваше величество? Вам лично или нашей государыне?
— Согласитесь, милорд, что, ввиду слухов… — она помедлила, назвать ли прямо, ибо названная болезнь всегда горит жарче.
— А вы верите слухам?
Граф Хантли с живейшим интересом переводил взор с одного лица на другое.
Хантли был слишком придворный, чтобы видеть во вдове Джеймса Стюарта женщину, однако в достаточной степени мужчина, чтобы вполне понимать кузена.
— Хорошо… Ввиду прямого обвинения в измене, предъявленного вам моим покойным мужем, королем Джеймсом…
Да, если он ожидал, что вдова спелым яблочком скатится с ветки к нему за пазуху — он ошибался, тут придется потрудиться. Но ошиблась и королева. Таким уколом, вероятно, можно смутить рыцаря, но не рейдера. Босуэлл чуть склонил голову, лениво рассматривая изразцовую плитку пола — подвытершуюся с той поры, как он был в покоях королевы в последний раз — и молвил, дерзко, бесстыдно:
— Покорно прошу прощения, моя госпожа. Но следует ли верить обвинениям вашего покойного мужа, Царствие ему Небесное, и моего кузена Джейми?
Он не назвал Джеймса Стюарта королем, только кузеном.
— Вы забываетесь, граф!
— Отнюдь нет, — и поднял взор, упершись в лицо королевы пристальным взглядом, словно выставив вперед, на врага, дагу. — И не вам ли более всех прочих известна цена его обвинениям?
Джордж Гордон Хантли первый раз за всю сцену вдруг почувствовал себя чужим — как соглядатай при личном разговоре, словно эти двое знали нечто, недоступное посторонним. Мария де Гиз смотрела на графа Босуэлла, не веря ушам своим: не прежде ли, чем она сама призналась себе, он проник в ее тайну? — и легкая краска появилась в лице королевы-матери под самую малость насмешливым взглядом Белокурого. Нет, открытую усмешку он сейчас позволить себе не мог. «Не вам ли более прочих» — да он впрямую, прилюдно, обвинял ее как причину своих злоключений, своего изгнания! Но Патрик Хепберн, помедлив, вытянул иной козырь из рукава:
— Не вам ли ведома глубина той черной ночи, куда погружалась в те поры страждущая душа Его величества? Джеймс порой подозревал и самых близких, верных ему людей…
В многозначительной паузе королева ощутила легкий морозец по спине. Не успела она успокоиться, что ошиблась в подтексте его фразы, как добил новым намеком. Кто бы ни сказал ему, но доносчики у Босуэлла были отменные. Да, верно, Джеймс Стюарт в последний год едва ли не публично предъявил ей обвинение в супружеской измене — и с кем! С Дэвидом Битоном, архиепископом Сент-Эндрюсским!
— Граф, Джордж Дуглас Питтендрейк, прибыв из Лондона, прямо называл мне вас в числе «согласных лордов» Генриха Тюдора.
Босуэлл пожал широкими плечами, зашуршала черная тафта плаща, свечной отблеск перемигнулся на алом шелке вышитых львов:
— Верить Дугласам, Ваше величество — все равно, что верить дьяволу.
— Возможно, — согласилась королева не без иронии. — Но безопасней ли верить Хепбернам? Не вас ли мой муж прозвал Люцифером, а вовсе не Джорджа Дугласа?
— Только оттого, что у Джеймса не находилось для Дугласов и столь доброго слова, — отвечал Белокурый невозмутимо.
Отбывая в изгнание, он оставил счастливую супругу могущественного короля, гордую материнством, а, возвратясь, нашел одинокую, бесправную вдову, утратившую двоих сыновей, за дочь готовую перегрызть горло любому. Доверие теперешней Марии де Гиз на красивые слова не купишь. И, тем не менее, она ведь ждет его, она его жаждет — это было заметно в тот, первый вечер его в Линтлигоу, когда Мария никак не ожидала прибытия, не смогла скрыть волнение сердца… в ней там была искренность, которая обещала ему неминуемый успех. Он ощутил возбуждение — как всякий раз в предвкушении добычи. Глаза Босуэлла, обращенные на королеву, стали узкими, искусительными, бездонными, как зрачок гадюки.
С глубокой серьезностью граф преклонил колено и произнес, глядя прямо перед собою, более не смущая королеву взглядами:
— Я ваш, моя госпожа. И все, что говорили вам обо мне — ничто в сравнении с моей преданностью.
— Возможно, но почему вы думаете, что я легко поверю вам, граф? Именно теперь, когда я окружена более противниками, чем сторонниками, когда всякий день сулит мне новое разочарование и опасность?
Волнение первой встречи миновало, и не было в нем сейчас темной магии тела, окутавшей ее вначале так люто, так дурманяще. Сейчас она только любовалась стоящим перед ней мужчиной — его красотой, силой, зрелостью, свободой — поневоле, даже не желая прельститься. И всему этому — совершенству Божьего творения, внешне явленного в нем, она и улыбнулась в тот миг, улыбнулась быстро, почти случайно. Но Белокурый поймал эту короткую улыбку и вернул — с лихвой, а когда граф улыбался, казалось, летнее солнце пронзало скудный на радость мартовский день, освещало прохладно протопленный кабинет королевы до последнего сумрачного уголка.
— Потому, — отвечал он бессовестно, — что лишь вам и никому другому ведома тайна моего сердца. И только у вас, и ни у кого другого, есть право на мою верность — большую, чем мог обещать я Джеймсу даже в лучшие годы, помилуй, Господи, его душу, бедняги. Я заслужу ваше доверие, моя прекрасная госпожа…
— Это будет зависеть только от ваших стараний, граф.
Теперь смотрел в пол, скромно не поднимал глаз.
Уж он постарается.
Леди останется довольна.
Шотландия, Пертшир, Перт, весна 1543
Перт кипел.
Люди границы и люди гор, горцы Хантли и островитяне Аргайла, кожаные куртки рейдеров Босуэлла, сто пикинеров Сазерленда и еще сто конных — на лохматых пони, снабженные баклерами, палашами, секирами. С конницей в Шотландии традиционно была беда, потому все очень ждали Хепберна. Конечно, Белокурый не выставил в поле четыре тысячи, но собрал две, и последние две сотни, продравшись в Мидлотиане сквозь земли Дугласов и Гамильтонов, как собака сквозь частый репей, привел ему Хаулетт Хей — на своем огромном гнедом, хрипатый от ветра, задумчивый от предвкушения резни. Ватага голодных и злых оборванцев в потертых джеках, заляпанных грязью сапогах, красующихся «щеколдой» за плечом или пистолем у пояса, с упоением несущих на губах имя Босуэлла, его боевой клич, от которого во времена его деда с почтением припадало на колено пол королевства… и во главе их — сам Патрик Хепберн, злой, веселый, голодный — злой от зрелой бурлящей силы, веселый от опьянения азартом, голодный гладом не тела, но духа, но яростного честолюбия. Наконец Босуэлл был снова в седле, в сваре, в интриге, в Мидлотиане — и жизнь сама текла через его тело, как кровь по жилам, он ощущал ее горячность и горечь в каждом ударе пульса, и был счастлив без меры. Собственно, это даже было не счастьем, но полнотой существования. Перт, город Святого Джона, трещал по швам, и новые, всё прибывающие войска становились на смотр уже вне границы городских стен.
Хантли командовал смотром в поле, а с Аргайлом они столкнулись в виду городских ворот. Рой окружен был пешими островитянами: все огромного роста, как на подбор, обросшие бородами в пол-лица, вооруженные полуторными мечами, попадались, впрочем, у них и двуручники, и крюкастые лохаберские секиры — ими можно размозжить нападающему череп одним движением руки. И шерстяные валяные боннеты, сине-зеленые пледы поверх сорочек, голые голени, гетры — так презираемое Ангусом облачение диких племен. Он орали, как горцы, смердели, как горцы, смотрели на долинных сверху вниз, как настоящие горцы — словом, Босуэлл в момент снова ощутил себя в горах, и на гэльский в разговоре перешел почти безотчетно. Рой был прекрасен — настоящий варварский, архаичный вождь, он был одет ровно так же, как его воины, выделяясь не роскошью костюма, но силой духа и свирепостью нрава. Вороной жеребец под ним тут же попытался укусить в шею кобылу Хепберна, а две огромные белые собаки Аргайла подняли чудовищный лай — и Босуэлл был совершенно заворожен ими.
— Откуда они у тебя, Рой? — спросил он, завидуя мучительно, как мальчишка.
— Скрестил белую волчицу с красноглазым волкодавом, — отвечал Гиллеспи Рой Арчибальд, насмешливо прищурясь.
Злобные демоны рвались с поводка, привязанного к луке седла, они были похожи на тех боевых псов, что Босуэлл видел в Италии, однако почти совершенно белые. Горцы говорили про своего вождя, что в этих тварей переселяется дух его женщин, чтобы служить лорду и после смерти — Аргайл недавно второй раз овдовел, и у обеих жен его был на редкость скверный характер. На подгрудках у зверюг рассыпались мелкие серо-черные пятна, и уши собак на солнце горели розовым.
— Тебя, должно быть, с ними вместе принимают за Дикую Охоту…
— А прокатись со мной как-нибудь в сумерках! — хохотнув, отвечал Рой, и оглушительный лай перекрывал его речь. — Увидишь… да к этому не подходи — залижет насмерть! Тролль, заткнись! Фрейя, сидеть!
— Я заплачу за потомство, сколько скажешь.
— Тебе с ними не справиться, твое дело лошадное. Еще отожрут как-нибудь ночью тебе кой-что важное — королевины фрейлины плакать будут… ты не знаешь меры в своих желаниях, Босуэлл. На кой ляд тебе еще и собаки?!
Белокурый улыбнулся в ответ:
— Рой, да ведь знать меру своим желаниям — это же не про Хепбернов!
Аргайл тем временем, мельком глянув ему через плечо, скинул со своей обритой до блеска, гладкой, как пушечное ядро, головы боннет, замахал им из стороны в сторону и проорал на хайленд-гэльском что-то такое, отчего вороной под ним присел, пара ближних горцев-телохранителей побагровела лицом, а подходящий к городу отряд пехоты покорно начал перестроение… на них были все те же цвета Кемпбеллов — сине-зеленые пледы с белой и желтой полосой, на штандартах в солнечном небе хищно цвел черно-желтый герб Аргайла.
На троих братьев Хепбернов, сыновей первого графа — по одному сыну у каждого, два Патрика, один Джеймс. Мастер Болтон, Патрик, болен с рождения различными хворями, а мастер Ролландстон, Джеймс — именно с ним Белокурый беседовал сейчас на ступенях ратуши — без пяти минут бургомистр Перта. Если Аргайлу было везде поле битвы, если Хантли выбрал город Святого Джона по близости его к предгорьям, то Босуэлл согласился на Перт потому, что и здесь у него была своя рука и подмога. Ведь Джеймс Хепберн за то, чтоб действительно стать бургомистром, подставит плечо своему графу с огромным удовольствием… С Джеймсом они виделись за всю жизнь несколько раз, но, в отличие от мастера Болтона, в обоюдной симпатии. Максвелл по матери — она приходилась дальней родней Джону Максвеллу, отчиму Белокурого — Джеймс был высок и тёмен, однако на диво спокоен нравом, словно горячность, помноженная на горячность, охладила саму себя, а манера говорить приглушенно и не поступать, не обдумав, выдавала в нем — внезапно — еще одного племянника епископа Брихина, удавшегося в дядюшку.
Джеймс, надлежаще приветствовав двоюродного брата, сразу перешел к делу:
— Собрано порядка четырех тысяч, мы готовы кормить эту толпу не больше двух дней, так что я бы поторапливался со сборами.
— А кого еще ждем?
— О! — на худом лице Джеймса Хепберна мелькнула сдержанная усмешка чиновника. — Ты ни за что не догадаешься, Патрик…
Люди шли не только с границы, с севера и из владений Джеймса Стюарта Морэя, который, зеленый от желудочной колики, тем не менее, сел в седло — люди шли, поднятые по слову Божию мирными клириками, воистину святыми людьми, в том числе — епископом Абердина Уильямом Гордоном, епископом Глазго Гэвином Данбаром, епископом Морэя Патриком Хепберном Бинстоном и епископом Брихина Джоном Хепберном — также.
Они встретились на главной площади, когда волны вооруженных людей соприкоснулись и слились — бескровно, перемешиваясь, словно вода, теплая и холодная. Оба сошли с коней и, когда Босуэлл обнял младшего дядю, руки его ощутили жесткие ребра стеганого джека под сутаной — епископ был верен себе. Несколько кратких мгновений потребовалось, чтобы обменяться взглядом, несущим большее, чем многие слова, когда в ближнем переулке чужие волынки нестройно завели очень знакомую тему. Выражение лица Джона Брихина для Босуэлла в пояснениях не нуждалось.
— Он верен себе! Опять украл мой пиброх! — расхохотался граф. — Боже правый, не приказать ли и моим вступить хором…
— С этим собачьим воем? — удивился железный Джон. — Да самые плешивые псы Аргайла имеют голоса приятней, чем волынщики нашего кузена, граф!
Бок о бок, Хепберны старшей ветви ожидали, пока кузен Морэй — в паланкине, как приличествовало духовному лицу, и в кирасе, как подобало воинственному прелату — появится на запруженной народом площади Перта в сопровождении своих солдат. Ныне бастарды его впрямь командовали пехотинцами Сент-Эндрюса, а внуки в должности пажей несли, покраснев от натуги, на отдельных носилках в кипарисовом сундуке парадное облачение и богато украшенный полуторный меч. На штандартах сияла вышитая золотом епископская митра, венчающая пятиконечную звезду Бинстонов — кроме львов и розы. Когда Бинстон Морэй, покрикивая на слуг, отдуваясь, начал выливаться из паланкина на ступени ратуши Перта всеми своими многими фунтами жира, Брихин и граф вновь мельком переглянулись. Все, как тогда, но совсем не так, как тогда… мальчик вырос и уверенно держался в седле, а епископ еще закалился телом и духом, но поседел. И не для свары ожидали они кузена, а для подмоги.
— О, быстротекущее время, — молвил Джон с глубоким сарказмом. — Сегодня Морэй на нашей стороне.
— Стесняюсь представить себе это, — хмыкнул Патрик. — Да и не будет ли нам больше поношения в такой помощи, нежели выгоды?
За минувшие полтора десятка лет Патрик Хепберн Бинстон Морэй репутации своей отнюдь не поправил, разве что дал себе труд узаконить нескольких бастардов, для которых запросил в Риме разрешения пойти по духовной стезе.
— Он — приор Сент-Эндрюса, мой милый, не забывай это. Одно имя святого города придает Бинстону вес, а нам сейчас не до щепетильности. В дни смуты союзники дороже денег.
— Собственно, и я о том же, дорогой дядя. Насколько хватит его союзничества? И не предаст ли, когда Арран пригрозит снять его с приорства, к примеру?
— Арран не сделает этого без Битона, даже если и пригрозит; пока что именно Битон — архиепископ Сент-Эндрюсский, и именно его Арран так удачно упрятал в чулан, а потом потерял от чулана ключи — где-то за пазухой у Дугласа Питтендрейка… Морэй знает, что сейчас со стороны регента ему ничто не грозит. А вот если на Морэя обидимся мы… Он — Хепберн, и прекрасно помнит это. Он никогда бы не стал епископом без поддержки старого Джона, Царствие ему Небесное.
— И почему ж тогда он разевал рот на меня семнадцать лет назад? — забавляясь, спросил Босуэлл. — Тоже из благодарности старому Джону?
— Он — Хепберн, — повторил Брихин с той же усмешкой и интонацией. — А какой Хепберн не попытается урвать того, что плохо лежит?
— Всё определяется кровью, — задумчиво согласился Босуэлл.
— Почти всё… — уточнил епископ. — Я — тоже Хепберн.
— И ты тоже с Божьей помощью везде возьмешь свое, а если надо — то и чужое. Благодарю Бога, что ты у меня в союзниках, а не во врагах, дядя.
— Самое точное выражение благодарности, что я от тебя слышал, — хмыкнул железный Джон. — Мне нравится.
Но был человек в этом восходящем вихре бунта, грубом, жарком и безжалостном, которого влекла не кровь, не страсть, не деньги, а исключительно убеждения.
Джон Гамильтон, приор Пейсли, прибывший в Перт из Франции, но перед тем навестивший королеву-мать в Линлитгоу, был родной брат покойного Гамильтона Финнарта и единокровный — Аррана и Клидсдейла. Тем неожиданней было его присутствие на «Мятежном Парламенте», что по крови он должен был всей душой стоять за регента — и все-таки Джон Гамильтон выбрал королеву. Двести человек пехотинцев, носящих его цвета — красный и синий, расположились лагерем вдоль берега Тея, там курились костры походных кухонь, оттуда несло запахом потажа и копченой свинины. Там сейчас, в шатре приора, обедали Хепберны, дядя и племянник.
Финнарт когда-то сам явился в Босуэлл-корт посмотреть на его молодых хозяев, нынче Патрик Хепберн выбрал ровно тот же способ посмотреть на приора, наскучив выведывать торные дороги через зятя — и напросился к нему на обед. Джон Гамильтон был сух телом, невысок, худ, и здоровая смуглота, которой блистал красавец Финнарт в молодости, в его лице переродилась в почти печеночную желтизну. Кроме того, он с рождения имел сухотку одной ноги — хромота, к которой он приспособился, и которая не мешала ему сидеть в седле, и в обычной жизни была едва заметна, тем не менее, стала причиной для церковной карьеры. Но духом он был воин, достойный покойного брата — Босуэлл поневоле любовался им, как любовался всяким достойным противником.
— Я стою с вами, Босуэлл, не потому, что мне по душе смута против законной власти — ибо власть, признанная Тремя сословиями, законна, даже если речь идет о моем брате, который, видит Бог, не самым лучшим образом пригоден для ее исполнения… Я стою против нарушения свобод Шотландии и попрания прав нашей государыни — что совершается моим братом ежечасно, начиная от богомерзких реформистских проповедников возле него, заканчивая преступным предложением о помолвке нашей королевы и принца Тюдора. И ежели вы, прикрываясь благими целями, тем не менее, ищете не правды, но личного возвышения — я вам не помощник.
Приор Пейсли изрядную часть жизни провел во Франции, оттого его шотландский был мягок, небезошибочен и обильно украшен французскими вставками — должно быть, подумалось Белокурому, сердце Марии де Гиз тает, когда она разговаривает с ним. Этот способ воздействия тоже можно учесть.
— И вы могли предположить, приор, — мягко вступил Брихин, — что нами движут столь низменные устремления?
— Вами? — переспросил Гамильтон, остро взглянув на епископа. — Вами — возможно, нет, но репутация вашего кузена епископа Морэя говорит сама за себя. Если бы не уговоры Хантли и ручательства моего брата Клидсдейла, я бы не встал на одно поле с приором Сент-Эндрюса.
Даже название приорства Морэя он произнес так, словно выплюнул нечто гадкое.
— Я вполне понимаю вас, — сердечно улыбнулся Джон, — но согласитесь и вы: даже самые заблудшие души внимают голосу правды в час раскаяния.
— Положим, для Морэя он не наступит и в Судный день, — отрезал Пейсли. — А вы что скажете, Босуэлл? — обратился он к до сей поры молчавшему Белокурому. — Зачем это дело вам? Особенно вам, известному своей приверженностью к английским кронам?
Тут полагалось возмутиться. Но офранцуженный приор еще не имел дела с бесстыдством настоящего рейдера.
— Моя приверженность английскому золоту, дорогой приор, — отвечал Патрик, ничуть не обидевшись, — известна только со слов Его покойного величества, Джеймса Стюарта, не так ли? Со слов того самого человека, который утверждал, что Джеймс Гамильтон Финнарт — предатель, лжец, убийца, изменник королю и королевству…
Лицо Джона Гамильтона побурело от прилива крови, но он не успел возразить.
— Из всех ваших братьев, приор, — веско продолжил Босуэлл, — не считая моего зятя, я более всего ценил старшего… и, честное слово, мне не по нраву регент. Я в этом деле затем, чтобы граф Арран не забывал, кто он есть — только первый подданный нашей королевы, не более того… на том стоим мы, бароны Приграничья Шотландии!
Церковь Святого Джона возносилась к небу уже почти триста лет к моменту, когда под своды ее вступили, громогласные и бранящиеся, мятежные лорды; отец Мартин, местный священник, полный возмущения, требовал, дабы надменные графы обнажили головы в доме Божьем, но более всего наседал на Аргайла — брызжа слюной ненависти к его гордыне и указывая на белых собак на сворке, вместе с которыми Гиллеспи Рой Арчибальд переступил порог и неторопливо двинулся в первые ряды паствы. Но Аргайл сдвинул брови и взглянул на старика в упор одним из тех прозрачных взглядов, от которых у людей, хорошо его знавших, шел холодок по хребту:
— Собаки — такие же твари Божьи, как мы с вами, спросите-ка об этом Святого Франциска, вы, преподобие! — отрезал он. — Им так же положен рай, как и всем прочим — а то и более, чем некоторым человечьим отребьям… Тролль, Фрейя, вперед, детки мои!
Толпа почтительно расступилась, когда Бурый волк со своими чудовищами проследовал вперед, к алтарной части, где и встал, расставив ноги, руки на поясе, а псы мирно улеглись у его ног, вывалив розовые языки, тяжело дыша. Отец Мартин сыпал проклятьями до тех пор, пока островитяне Аргайла не унесли его прочь, дабы бережно запереть в хлеву соседнего дома.
Первым говорил Уильям Гордон, епископ Абердина — крепкий, как древесный корень, выдубленный ветром предгорий, высушенный виски и внутренней желчью. Желчью он и поливал с амвона изменнические поступки Аррана в адрес Матери-Церкви, вопрошая, может ли быть блудный сын, сын нераскаявшийся — добрым отцом? Тот, кто предал веру свою, может ли быть отцом малютке-королеве и государству? За ним взял слово епископ Морэй, и все прошло вполне удачно, хотя бы потому, что из уважения к большому числу родственников в публике Патрик Хепберн Бинстон вышел на проповедь почти трезвым и говорил мягко, без уничижительных выпадов в сторону паствы, какие он позволял себе дома. Напротив, был похож на доброго дядюшку, взывающего к неразумным детям, и скорбно сетовал на гордыню регента, не позволяющую тому прислушаться к совету стольких достойнейших лордов, ныне собравшихся под мирной кровлей церкви Святого Джона… ибо гордыня ведет грешников в ад, где тело их в вечности пожрут ядовитые змеи, и выпьют их глаза, и пробуравят жалами печень. Гордыня — вот корень всякого зла и порока, изведем же ее! Морэя под белы руки сняли с возвышения двое его незаконнорожденных сыновей от жены сент-эндрюсского кузнеца и под сочувственные возгласы простого люда поместили в паланкин, дожидавшийся снаружи. Но подлинным голосом восстания, его проповедником и пророком, был, конечно же, Джон Хепберн, епископ Брихин… Как он говорил, мой Бог! Пласты небесного пламени слетали с его языка — и тихие голуби умиротворения. Стоя в первых рядах, Босуэлл промокнул глаза манжетой сорочки, чтобы только не рассмеяться в голос.
Джон Брихин выбрал для обращения к пастве стих из Евангелия от Иоанна: «и познаете истину, и истина сделает вас свободными», и возвел на нем стройное здание метафор, и при том был прост и понятен каждому пехотинцу Сазерленда, каждому островитянину Аргайла. Патрику еще не доводилось видеть младшего дядю в таком воодушевлении — если не считать Коугейтской резни. Что есть истина, вопрошал епископ у смущенных прихожан, и слепы ли те, кто не видят ее, или больны духовно? И сам отвечал: свет истины в том, чтобы во дни смуты отделять правых от виноватых, подлинное от ложного, здравое от извращенного. Свет истины в том, чтобы держаться устоев предков, оборонять свободу страны, сколь бы ни было соблазнительно искушение южного соседа, извечного врага. Свет истины в том, чтобы хранить верность — сердцем и душою — тому, кому приносили оммаж, и имени его, и семени его… Истина чиста и доступна каждому, и не прячется в одеждах из украшательств, и не просит снисхождения к своей слабости, и не ищет себе оправданий. Истина торжествует там, где гаснут прочие светильники, где ржа переедает любой меч. Узрите истину — и никто не опутает вас сетями лжи, ведущей к погибели, и станете свободны и в этом мире, и в том…
Как причудливо играет кровь, думал Босуэлл, глядя, как сияют его глаза, как свет озаряет лицо епископа Брихина при этих словах — свет подлинного прозрения, гласа Божьего. Когда инстинкт убийства, и жажда власти, и плотский голод, и железная воля, словом, все, из чего состоит пылкий дух Джона Хепберна, не могут найти себе выхода в границах разрешенной действительности — они куют из человека святого там, где в иных обстоятельствах он был бы сочтен дьяволом. Из чего слагается святость? И что мы понимаем под этим словом? Как точны его жесты, подчеркивающие изящество речи, как волшебно подвижен голос, берущий за душу… он смотрит на толпу так, словно видит каждого, и к каждому обращается лично, сердечно. Когда Джон Хепберн, с быстротой, несвойственной сану, но еще уместной по возрасту, спускался по стоптанным ступеням старой церкви Святого Джона, блаженные благословляли его и женщины целовали руки — как праведнику, как подлинному пророку.
На паперти старой церкви, под сенью голых ветвей спящего по весне пустого сада, лорды также говорили о своем — языком не церковным, но светским. Граф Морэй, морщась и держась за бок, рассуждал долго, ибо по дороге до обвинений Аррану Джеймс Стюарт дважды отвлекся на изложение побочной кровной вражды. Сазерленду, крайне воодушевленному, граф Хантли, тем не менее, предложил придержать язык. Сам Хантли, по деловым ухваткам которого было видно, что покойный король не зря оставлял Джорджа Гордона на регентстве, был занят тактическими и хозяйственными распоряжениями по войску, предоставив выражать чувства тем, кто этого жаждал более всего, а именно — Джону Гамильтону Пейсли. Приора слушали добрый час, и с ним соглашались, несмотря на снег, перешедший в дождь, а после заговорил Бурый волк. Аргайл выступил кратко:
— Сассенахов вон из страны! И Аррана — в шею из Холируда, если в нем духу нет стоять за исконные свободы Шотландии! — и процедил сквозь зубы фразу, которая всегда являлась у него выражением благодушного неодобрения на грани с угрозой. — Плетей давно не получали…
Островитяне и горцы стучали рукоятями мечей по баклерам в знак восторга, хотя граф говорил на нижнешотландском, и добрая половина его клансменов вряд ли поняла, о чем идет речь.
Босуэлл же выразился еще кратче Аргайла:
— За королеву и Шотландию — вперед, ребятки!
Это он проорал уже с седла, подняв гнедую на дыбы, и дружный вой, свист, улюлюканье рейдеров были ему ответом. Мокрый плащ лип к его плечам даже сквозь дублет, противно было до дрожи. Правду сказать, мало кто, как Патрик Хепберн, в этом походе так горячо интересовался королевой и так ничтожно — Шотландией.
Между рыцарем, вступающим в бой за честь своей дамы, и рыцарем, желающим ту честь заполучить, по сути, разницы никакой — ибо тот и другой рассматривают даму как вещь, как приз. Обоим ее чувства безразличны, верней, оба полагают, что ее дело — чувствовать себя польщенной и благодарной. За время похода Босуэлл утвердился в мысли, что королева должна быть счастлива, не иначе, принять его в свою постель — потому только, что он так хочет. Двигаясь из Перта на юг — епископ намеревался за своими делами навестить земли близ Крайтона — дядя и племянник ехали рядом. Давно забытое чувство — быть в седле плечо к плечу с Джоном Хепберном, давно прожитое и напрочь утраченное чувство безопасности, уверенности в напарнике, в родственнике по крови.
Джон Брихин довольно долго мельком поглядывал на племянника, прежде чем заговорил:
— И что ты намерен делать, позволь спросить?
— Вернуть себе свое. А там — как пойдет, — отвечал Белокурый не столь уклончиво, сколь задумчиво.
Четкого плана действий у него до сих пор не было, он, как всегда, шел по наитию, по чутью.
— На первый год задача понятная, — одобрил железный Джон, — но в целом, мелковата. Удивительное время сейчас — каждый может достичь, чего захочет, ибо короля нет… нет короля! Когда у нас последний раз было такое? Во времена Норвежской девы?
— Не помню. Но даю слово, что мне бы подошли любые другие времена попроще, дядя. Ни одного дельного человека при дворе… Рой хорош, но — та еще надежда на оборотня, сам понимаешь. Джорджи прекрасен в своей роли, но и у него есть недостатки. Я, того и гляди, начну жалеть о Джеймсе — как просто и ровно жилось мне у себя на границе, покуда кузен копался в этом дерьме… Но, главное, деньги, дядя… деньги! У меня такой дыры в спорране не было, сколь себя помню — спасибо покойному королю за это, да горит душа его в аду. А, казалось бы, богатство Босуэллов не вдруг пропьешь.
В паузах разговора, когда оступалась на рытвинах дороги гнедая, когда белый жеребец Брихина пробовал чудить, вдохновленный соседством с кобылкой — соприкасались полы плащей всадников, если не плечи их, и краем глаза Босуэлл рассматривал Джона Хепберна, дивясь, когда это успело случиться — середина пятого десятка, чуть впалые щеки, седина на висках, если приглядеться, весьма обильна… только шрам на скуле был на своем месте, загрубевший — повторно — после Коугейта, да серые глаза сияли все тем же ехидным огоньком, что пятнадцать лет назад.
— Не вдруг. Но ты учти, что сундуки не родят кроны сами собой. Пока ты жил здесь, тебе светила счастливая звезда, а последние два года урожай был весьма плох — каждое лето дожди без конца… и никто не водил больших рейдов из Хермитейджа, промышляли мелким разбоем, не пожируешь. Зря ты рассорился с Болтоном…
— Я с ним рассорился?! Помилуй Бог, дядя! Он не простил мне смерти Бинстона, да я и сам себе ее не простил, признаться.
— Как язычники, право слово, будто не христиане, — хмыкнул Брихин. — А Джон Бинстон впервые в жизни наконец-то обрел покой… — было у его преподобия удивительнейшее умение черное вывернуть наизнанку и получить белое. — Дело прошлое. Поезжай в Болтон.
— Нет. Он дважды отказал мне в повиновении, мой кастелян, когда я приказывал явиться в Крайтон. Сделает это в третий раз — будет лишен дарственной на поместье, мне шутить некогда.
— Ну, — железный Джон задержался на племяннике взором чуть дольше, чем обычно. — Пожалуй, он это сделал зря…
— Если желаешь выступить миротворцем, не стану возражать.
— Я об этом подумаю, — решил Джон Брихин. — А ты изменился…
— Ты тоже.
— Я постарел.
Босуэлл бросил в ответ быстрый — и удивленный — взгляд на дядю. Однако честность с самим собой, доходящая до безжалостности, всегда отличала этого его родственника среди прочих. К сорока пяти годам Джон Хепберн, епископ Брихин, окончательно оставил повадки рейдера, хотя его сухое, жилистое тело соперничало с телами молодых в гибкости и силе. Только в скорости проигрывал епископ своим юным слугам, на которых по-прежнему оттачивал навыки владения палашом. И эти ребята могли бы рассказать немало интересного о властном хозяине Брихина, не будь порабощены странной смесью ужаса и восхищения, которую пробуждал железный Джон в неискушенных сердцах. Двое служек, посмевших болтать о делах праведного человека более, чем дозволялось правилами обычной сплетни, бесследно исчезли прежде, чем паства успела хотя бы заподозрить участие Джона в их судьбе — и молва прекратилась. О Джоне вообще в епархии говорить затруднялись, ибо кроме склонности к хорошему столу, миланскому оружию и породистым жеребцам, которых у него была только пара — аскетизм неслыханный — Хепберна упрекнуть было не за что, не в чем найти тему для разговора. Хуже того, епископ не имел слабости к мальчикам, не было у него и никакой известной наложницы, как и признанных им или молвой внебрачных детей. Джон Хепберн у себя дома жил строгой размеренной жизнью, в распорядке почти монастырском, подолгу молился, свободное от хлопот время проводил в библиотеке, исправно занимался делами прихода — с той исправностью, которая обличает весьма малую степень вовлеченности и интереса. В смысле репутации он повторял карьеру своего крестного отца, старого Джона, покойного приора Сент-Эндрюса — ему верили и его любили неимущие и малые, его ценили и уважали в клире, его побаивались сильные — ибо в точности и силе наносимого удара Брихину не было равных, если кому случалось перейти праведнику дорожку. Словом, всё, как любим мы, в нашей семье, мелькнуло у Белокурого в голове.
— Хотел бы я иметь силу твоей старости, — отвечал он младшему дяде.
— Обрящешь со временем, — хмыкнул Джон. — Добывается лишениями, милый мой, утратами и одиночеством. Надеюсь, сила эта дастся тебе не скоро. Твое место при дворе, — продолжал он задумчиво, — в этом сомнения нет. Не вздумай вернуться на Границу раньше, чем отожмешь от своей кормушки чужих свиней. Каждый твой день должен быть шагом к цели…
Он давно уже не давал советов Патрику, предпочитая наблюдать, а вмешиваться — только по просьбе последнего или по собственной прихоти.
— И помни: то, что ты возьмешь сейчас — останется при тебе на годы. Возможно, такого шанса не случится более уже никогда.
И больше Джон Хепберн Брихин не сказал племяннику ничего, что могло бы хоть отчасти отражать его интерес к дальнейшей судьбе главы рода.
Шотландия, Эдинбург, весна 1543
Трижды высылали вперед глашатаев Аргайл и Хантли, уведомляя регента, что требуют его к себе для объяснения. Требуют — не призывают, ибо он попрал доверие королевы, воспользовавшись ее юным возрастом, и свой высокий пост, приняв решения, направленные не ко благу страны и Ее величества. Войска лордов миновали Фолкленд и Данфермлин, двигаясь вдоль побережья к югу, и встали на очередной ночевке в виду замка Стерлинг, внизу, под крепостью, где когда-то давно епископ Брихин командовал сбором войск, направляющихся на Эдинбург… шпионы Дугласов и Гамильтонов шныряли вокруг армейских костров так, словно правитель королевства и не был открыто оповещен от целях и намерениях «Мятежного Парламента». Шпионы несли разные слухи в Эдинбург, в Холируд — то об ужасающей численности войск, то о планах сместить правителя, то о заговоре с целью его убийства. Но последнее регент высмеял, указав на то, что собственный его брат никогда бы не стал принимать участие в подобном мерзостном деле — яростная честность приора Пейсли была равно известна и врагам его, и друзьям.
— Ну? — спросил регента Джордж Дуглас Питтендрейк. — И к чему это привело — то, что вы взялись подумать над делом Босуэлла? Говорил же я вам, дорогой мой милорд-правитель, светлая вы моя голова, купить надо этого мерзавца! Купить! А теперь у клятых горцев Аргайла и Хантли в его лице появилась конница… а конница — это прескверно!
— И купил бы! — огрызнулся регент. — Если бы собственный ваш племянничек, любезный сэр Джордж, не завел с ним свару в самый неподходящий момент… Теперь мне придется просить брата Клидсдейла примирить вас, прежде чем Босуэлл согласится хотя бы войти под один и тот же кров с Дугласами.
Регент с самого утра чувствовал себя прескверно, кроме-то новостей из Стерлинга о надвигающихся бунтовщиках. Головная боль и сама по себе не подарок, а когда она сопровождается таким отеком носоглотки, что не вздохнуть…
— Подогрей красного, — с отвращением велел пажу Джеймс Гамильтон, граф Арран. — Имбиря, перца, кардамону туда побольше…
Джордж Дуглас Питтендрейк, самый хитроумный человек в Шотландии, стоя за спинкой кресла регента, с иронией обозревал вышитый жемчугом кант его боннета. Трудно быть престолонаследником, когда ты вовсе не приложим к этому делу тонкими гранями души, но почти невозможно, если и телесная немощь твоя такова, что три четверти года ты хвор различными недугами — не слишком тяжкими для исполнения официальной роли, но весьма досадными. Перемена погоды — и та отзывается в тебе нещадной головной болью. Вот за это самое, большего всего остального, люто не любил граф Арран быков-горлопанов вроде Босуэлла, Аргайла и Хантли — за несокрушимое здоровье. Эти черти могли пьянствовать и кутить всю ночь напролет, а наутро, когда бы регент слег в полном бессилии, выйти в поле с мечом и баклером грозными противниками для любого врага.
И ни за что бы не признался Джеймс Гамильтон никому, и себе самому — в первую очередь, что болеет от страха — страха совершить глупость и стать смешным в глазах целого королевства, как прежде он боялся не оправдать надежд дряхлого отца и ошибиться под темным и внимательным взглядом Финнарта. Теперь, когда обоих судей его уже не было в живых, тени их по-прежнему смущали покой его ума. Но, в конце концов, если регенту и не совладать с демонами прошлого, всегда можно прибегнуть к настоящим демонам, к родственникам по жене. Дугласы. Надо использовать Дугласов.
— Договоритесь с ним, дорогой сэр Джордж, — обаятельно улыбнулся граф Арран, мечтая, чтоб голова исцелилась сама собой, без кровопускания, а Питтендрейк сей момент провалился туда, откуда он родом — в преисподнюю. — Ваш старый враг… вам и карты в руки! В конце концов, все эти слухи о нем — про английское золото, про то, что он принял за Каналом истинную веру — они ведь неспроста. Босуэлл может стать нам недурным союзником в делах с англичанами, если ваш брат, доблестный граф Ангус, перестанет сердиться на него за детскую выходку.
Детская выходка стоила семье Дуглас около сотни человек мертвыми, власти в стране и почти пятнадцати лет изгнания. Нет, подобное поручение регента — совсем не то, на что надеялся Питтендрейк, входя в пышные покои Аррана нынешним утром.
Джордж Дуглас покинул Холируд с неприятным чувством, что сопляк обставил его. Верткость Стюартов, как оказалось, присуща даже правнуку короля.
Шотландия, Мидлотиан, весна 1543
Медленно полз хвост пяти с лишним тысяч человек — конница и пехота — по раскисшим дорогам, в дождь и вёдро, все ближе и ближе к насторожившейся столице. Лорды не торопились в явно изменнических поступках, несмотря на горячность в словах. До Эдинбурга оставалось полтора дневных перегона, ежели повезет с погодой. Городки обходили стороной, чтоб не нарваться на засаду, шатры на ночлег ставили в чистом поле, и только потом слуги россыпью разметывались по округе, обирая местных на снедь для стола господ. Хэмиш МакГиллан выстилал войлочными коврами пол в шатре, разжигал огонь, укладывал пледы на низкие походные кровати — ременная сеть, натянутая на деревянную раму. Брихина служки разоблачили из промокшей по подолу фиолетовой сутаны, расшнуровали исподний джек, епископская шапочка, заброшенная в изголовье постели, обнажила еще больше седины вокруг выбритой тонзуры. Это голое пятно на черепе Джона Хепберна смотрелось крайне нелепо, ибо не было ничего в железном Джоне от человека, которому впору носить образ нимба на голове. Укрывшись пледом, он почти сразу сомкнул глаза, однако не для сна, скорей уж, для размышлений. Белокурый тем временем при помощи Тома Тетивы высвободился из липкого от влаги плаща, промокшего в рукавах дублета, встряхнулся, потянул затекшие плечи…
— Кажется, отбил себе всё, аж звенят, — поморщился Босуэлл. — И испытываю огромное искушение сесть прямо в жаровню, чтоб просушиться хотя б отчасти…
— Тогда еще и испечешь, — безжалостно предположил Брихин. — Надо же, а было время, ты выдерживал верховую прогулку в ночь от Фолкленда до Стерлинга и наутро — от Стерлинга до Эдинбурга… без единого писка!
— Сравнил! — хмыкнул Босуэлл. — Я был в два раза моложе. И в три раза глупей.
— Скажи лучше, что разленился за время венецианских развлечений — под южным солнцем и среди куртизанок… да еще всю зиму просидел в Хермитейдже на своем сиятельном заду, вместо того, чтоб провести это время в седле.
— Ты считаешь, я был не прав и упустил момент?
— Что я считаю, уже не имеет значения, ибо время в самом деле упущено. А это ценный ресурс, который можно растратить как на добро, так и во зло.
Но «куртизанки» и «время» сложились в голове Белокурого внезапно в иную картинку:
— Погодите с моралью, ваше преподобие, ведь у меня есть для тебя подарок, дядя.
— Подарок? — удивился Брихин. — К чему эти нежности? Тебя и впрямь испортили итальянцы.
— До некоторой степени, — согласился, ухмыльнувшись, Белокурый и вытянул из-под изголовья постели тонкий том в переплете лучшей флорентийской кожи. — Мне подарил это один мой тамошний друг… ныне, правда, покойный. Книга на тосканском, латинский перевод волею случая уплыл у меня из рук, но я переведу тебе кой-что с листа… А после сам найдешь переводчика, коли захочешь.
Взрывы смеха, возгласы одобрения и отборная гэльская ругань, в волнах которой служки епископа упорно старались не различать также и голос святого человека, раздавались далеко заполночь из шатра графа Босуэлла.
— Мы выиграем у них по числу голов, — пробормотал епископ свое резюме, уже засыпая, почти сквозь сон. — Помяни мое слово… завтра отдохнешь в Босуэлл-Корте, в согретой постели, под сухой крышей.
Так и случилось.
Граф Арран собрал всего лишь три тысячи человек — Гамильтоны и Дугласы — и вышел навстречу устроителям «Мятежного Парламента Перта» к Фалкирку, лорд Ливингстон, его правая рука, выступил переговорщиком. Аргайлу, Хантли и Босуэллу было предложено явиться в Парламент и огласить там перед Тремя сословиями свои обвинения регенту. Весть эту принес Босуэллу Рональд Хей, двигавшийся во главе колонны вместе с волынщиками Аргайла — принес в жестоком разочаровании.
— Говорю же: плетей давно не получали, — и Гиллеспи Рой Арчибальд на мгновение показал капкан волчьей пасти в характерном насмешливом зевке.
Шотландия, Эдинбург, весна 1543
Кабинет, в котором тысячу лет назад Джон Хепберн, епископ Брихин, плел заговор в пользу короля — блистая молодой дерзостью, не сдерживая ни сил, ни властолюбия — ныне был освещен скудно и плохо протоплен, из углов комнаты слабо тянуло сыростью. Босуэлл не был здесь года два с половиной, в столь тщательно восстановленном дядей фамильном гнезде, и теперь его заново предстояло проветривать и обживать: ведь если двор королевы в Линлитгоу, то Арран держал свой в Эдинбурге, в Холируде, а он сам уже в том возрасте, когда спать предпочитаешь в своей постели, не на постоялом дворе.
— Если бы ты позволила помочь тебе…
Женщина смотрела в окно, устало прислонясь к тяжелой резной раме:
— Не стоит, милый мой. Когда дело повернется совсем скверно, ты ведь скажешь мне… и я не стану возвращаться в Карлаверок, а открою здесь Максвелл-хаус, который слишком давно стоит впустую… и потом, я могу уехать к Дженет.
Певучий грудной голос, который он так любил, который помнил прежде всех остальных в своей жизни, и разве что голос покойной кормилицы МакГиллан мог бы соперничать с ним в темных глубинах памяти.
— Не всегда тот момент, когда дело оборачивается скверно, мама, можно назвать вовремя. Тебе не следует возвращаться в Карлаверок теперь, когда лорд Максвелл в Тауэре и всеми его делами заправляет Роберт…
— Всеми, но не крепостями, их мой муж доверил младшему, Джону. Я всегда с ним ладила, и не могу пожаловаться на дурное отношение с его стороны. Тебе не стоит вмешиваться, Патрик.
Босуэлл расхаживал взад и вперед по кабинету — вещи здесь оставались на тех же самых местах, что и были, когда он покинул дом, уезжая в Стерлинг, к первому родоразрешению королевы, а оттуда — уже в Хермитейдж и в изгнание. Бронзовая статуэтка Амура на столе еще удерживала обрывок незаконченного письма… кому бы он ни писал в тот день, теперь это уже не имело значения. Тогда Ролландстон предостерег от посещения Босуэлл-Корта, где Дивного графа караулили люди короля… и два года Джеймс Стюарт боялся не то, что подступиться к опустевшему логову кузена — но хотя бы и подарить его кому-либо. Возвращаясь, Босуэлл предполагал, что придется силой выселять новых владельцев, однако снова запертое на ключ время, застоявшееся, густое, как крепкое вино, поджидало его за дверью. Время — и пустота.
Он остановился за спиной у матери, отвечал ей с плохо скрытым неудовольствием:
— Могу сказать одно — ты слишком независима для женщины.
— О да! Но не беспокойся, — Агнесс Стюарт Хепберн Хоум Максвелл обернулась, отвлекшись от созерцания унылой картины заднего двора, покрытого пятнами черной земли, вынырнувшей из-под снега, мимолетно улыбнулась. — Я всегда помню, что до некоторой степени нахожусь под твоей опекой, мой милый. И эта мысль греет мне сердце. Однако я здесь не для того, чтобы жаловаться. Скажи мне лучше, что ты намерен делать?
— Почему все спрашивают меня об этом — теперь, когда я и сам толком не знаю?
И тут Агнесс Максвелл уловила на лице сына свою собственную улыбку, и это было странное ощущение — казалось, больше ничем они не похожи, да и не могли быть похожими с этим крупным, опасным, сильным мужчиной.
— Потому что ты лжешь, Патрик, когда говоришь «не знаю» — и мне лжешь, и всем остальным. Я знаю тебя лучше, чем ты думаешь, хотя ты рос и мужал вдали от меня. И уж мне-то известно, когда ты задумал что-то, от чего не отступишься… вот я и спрашиваю, что именно?
Он отвечал ей, как отвечал дяде, как отвечал всем, кому не желал открыться. В игре, которую Патрик начинал, есть те, кто попытается уничтожить его, узнав пресловутые планы, и остальные, для кого эти планы могут быть опасны, потому что они — часть уязвимости графа Босуэлла, которую он тщательно скрывал:
— Не знаю, мама. Для начала мне нужно вернуть свое, отобранное. А после… отчего бы не вернуть то, что принадлежало первому графу, моему деду?
Леди Максвелл помолчала, взвешивая прозвучавшие слова, как аптекарь взвешивает дозу яда — или целебного снадобья. Патрик рассматривал мать: медь волос ее светлела с годами, увенчивая золотом прекрасную голову. Грудь Агнесс Максвелл теперь по возрасту целомудренно скрыта сорочкой и партлетом, но вырез густо-кровавого дорожного платья, отделанный жемчугом и мелкой шпинелью, был по-прежнему горделиво низок. Что бы ни случалось в ее жизни, леди шла в бой с открытым забралом, пренебрегая опасностью. И, видит Бог, в этом они родня.
— Что ж, — сказала она наконец, — цель достойная, а о средствах мне, как слабой женщине, лучше не знать, не так ли?
Мать и сын опять обменялись очень похожей улыбкой.
Слабая женщина? Кто угодно, но только не Агнесс Максвелл.
— Но и опасностей ты навлечешь на свою голову довольно. Мое же дело — молиться, чтобы ты ее сберег в целости и сохранности.
— И теперь, когда ты все знаешь, спрошу в свою очередь… что будешь делать ты?
— Уеду на север на некоторое время… паломничество по святым местам не повредит ни моей душе, ни твоей — особенно утруждаемой теми заботами, что ты назвал мне. Стану молиться за Джона… до тех пор, пока не станет понятно, примут ли англичане за него выкуп или оставят в Тауэре. Тогда я приму решение. Как странно, — медленно произнесла леди Максвелл, оглядываясь. — Я не была тут лет тридцать, и не предполагала очутиться в Босуэлл-корте снова… теперь я совсем чужая здесь, и каждый угол комнаты, каждая драпировка на стенах твердит мне об этом.
— Здесь был кабинет отца?
— Нет, здесь была его спальня… — она поправилась. — Наша спальня.
— Дядя Джон все переделал в двадцать восьмом году, когда мы приехали ко двору, камня на камне не оставил от прежнего дома, разве что печные трубы… Это же Брихин!
— Да, это Брихин, — эхом согласилась она.
— Он отправился сразу на юг, не пожелав даже переночевать.
— Его можно понять, — неожиданно веско отвечала леди Агнесс. — Какие бы воспоминания не привязывали его к этому дому нынче, в прошлом Джона Хепберна довольно зла… приобретенного его душой среди этих стен.
Первый раз мать заговорила о епископе открыто — тем удивительней был такой ее первый отзыв.
— Ты считаешь его злым? Отчего же доверила мое отрочество его трудам?
— Я считаю, что ни ты, ни я не можем знать глубин души Джона Хепберна. И я не доверяла тебя ему — хотя это оказались лучшие руки из всех возможных. Кто бы мог подумать, когда… — она осеклась. — Ты забываешь, Патрик, что меня никто не спрашивал. Будь моя воля, я бы не рассталась с тобой никогда.
Прошуршало плотное сукно дорожного платья, две руки обвились вокруг его шеи, и теперь уже она — не он — по разнице в росте могла припасть, спрятать лицо на груди. Долгий вздох Агнесс Максвелл — с закрытыми глазами, в том умиротворении, которое получала она, ощутив достоверно, телесно: вот он, сын, он рядом, он жив, он благополучен. Тот день, когда проснулась лишенной ребенка, до сей поры возвращался к ней в кошмарных снах, и всегда финал был несчастлив: мальчика убивали, или он погибал, или был изведен отравой…
— Я люблю тебя. Помни об этом всегда, и Господь тебя сохранит.
Столько отчаянной любви к нему он не встречал ни у одной из женщин, ни одной женщины ему так не хватало, как матери — когда-то давно, но этот голод, прошлый, утолить уже не придется. Теперь он брал то, что мог, и был благодарен небу за это.
И Босуэлл вышел во двор, не стыдясь на манер грума подсадить мать в седло, охватив ладонями все еще тонкий стан почти пятидесятилетней женщины… все еще красивой — жалкие слова, говорящие только о хрупкости женской жизни и красоты сравнительно со жребием мужчины и воина — вспоминая те дни, когда, приезжавшая к нему в Сент-Эндрюс, она, нынче едва достигающая его плеча, спешиваясь, казалась такой высокой, прекрасной, грозной… Утихла гроза в пылком нраве Агнесс Стюарт, но зрелая красота осени облекала ее, как мантия — королеву.
— Сейчас ты очень похож на своего отца.
Она не сказала — которого.
Но он давно уже и не спрашивал.
Наклонясь с седла, королева запечатлела на лбу его поцелуй, и «Уордлоу! Уордлоу!» — Максвеллы отбыли. На Север или открывать фамильный дом, там будет видно, куда повернется судьба. Он давно вырос и, в отличие от одинокого мальчика в Сент-Эндрюсском замке, знал, что каждая их встреча может стать последней.
В первых числах апреля королевский замок Дамбартон спустил подъемный мост надо рвом и отворил ворота, Дамбартон принял в свои объятия пришлеца. Два корабля под флагом Его величества Франциска пришвартовались в гавани, покорив дурную погоду и северные морские пути, и по сходням на берег сошел, брезгливо оглядываясь и стряхивая с рукава дублета невидимую пыль странствий, молодой человек — высокий красавец в темно-зеленом дорожном костюме, с узкой талией девушки, еще дополнительно перетянутой немецким колетом, с очень белой кожей лица и маленьких рук; волосы под бархатным черным боннетом были того огненного цвета, за который рыжих прозывают поцелованными солнцем. Тонкие, будто удивленно приподнятые брови, маленький яркий рот, темные глаза… и самое неприятное, думал регент, что этот офранцуженный франт холост, хотя ему уже двадцать шесть лет, а королева-мать, по слухам, зазвала его на родину из-за Канала именно надеждой на брак. Кардинал Битон больше двух месяцев находился в заключении, но последствия его прежних подкопов под регента Аррана, тем не менее, выплывали все гаже — с каждым днем. Джеймс Гамильтон мог перекрыть все порты восточного побережья, что он и сделал — чтобы предотвратить сношения королевы-матери с Францией, где стала бы она искать естественной поддержки, и он отдал соответствующий приказ и коменданту Дамбартона, но гарнизон принял иное решение, гарнизон, ранее накрепко стоявший против любого внешнего врага Шотландии, поскольку регент регентом, но присяга лорду первична. Ибо домой вернулся капитан французских гвардейцев — во главе сотни тех самых гвардейцев — Мэтью Стюарт, четвертый граф Леннокс.
Претендент на престол и кровный враг Джеймса Гамильтона, второго графа Аррана.
Соперничество Гамильтонов и Стюартов, основанное на доле королевской крови в каждом роду, тянулось примерно век, и вроде бы завершилось двадцать лет назад, когда Джеймс Гамильтон Финнарт по приказу своего отца, первого графа Аррана, обезглавил пленного третьего графа Леннокса — за изменническую попытку захватить малолетнего короля. И когда двое сыновей казненного, Мэтью и Роберт, бежали во Францию, и когда двое его дочерей, Элизабет и Элеонора, были отправлены в монастырь, а после изгнания Ангуса приняты бесприданницами ко двору молодого короля, тогда, при жизни Джеймса V Стюарта, никому бы и в голову не пришла эта противоестественная и трагическая коллизия: однажды в стране окажется три наследника престола, трехмесячная девчонка Мария Стюарт и двое претендентов по женской линии, ровесники, взрослые мужчины, Арран и Леннокс. Арран, чтоб сбросить со счетов сторонников французской вдовы Аргайла и Хантли, выпустил из тюрьмы потомственного лорда Островов Дональда Ду и заложников горских кланов, но кардинал Битон ответным ходом призвал в страну Леннокса, чтоб тем самым испортить игру Аррану. Что он пообещал ему, пленный канцлер, в своем легендарном письме — письме, написанном под его диктовку Марией де Гиз — брак с престолонаследницей, как морковку, подвешенную перед носом голодного осла на ближайшие пятнадцать лет? Руку королевы-матери в случае, если Леннокс поможет ей завоевать по праву принадлежащее де Гиз регентство? Или, не дай Господь, и сам трон Шотландии в обход девчонки Стюарт? Битон не уставал говорить публично, что из Леннокса получится куда лучший король, чем получился бы из Гамильтона!
Его милость правитель Шотландии Джеймс Гамильтон, хмурясь, читал донесения своих шпионов с западного побережья. Устье Клайда закрыто для регента — теперь, когда Дамбартон взял сторону своего исконного хозяина.
Мэтью Стюарт поднял в седло своих гвардейцев и мчался на крыльях страсти и тщеславия в Линлитгоу.
Патрик Хепберн пробудился в Босуэлл-Корте довольно поздно, отсыпаясь с дороги, и когда Роберт Бернс вбежал в холл, торопясь изложить сплетню, Хепберн и Хей делили хлеб и эль за неспешным разговором и завтраком.
— Ну, вот теперь и начнется… — сладко потягиваясь, сказал Белокурый. — Теперь и начнется, Рон.
Но не уточнил, что.
Конечно, он так и не поднял четыре тысячи, как лихо пообещал кузену, но поднял и содержал две — столько, сколько смог быстро собрать и экипировать на деньги, занятые у Джорджа. Зато эти две тысячи, отощавшие за зиму на скудном пайке вилланов, были свирепы, как волки. Белокурый ни на минуту не забывал теперь о самом простом — о засадах в лощинах, об узких улицах обеих столиц; не меньше полусотни всадников сопровождало графа Босуэлла по всем пустячным делам, и Рональд Хей, негласно ставший в те поры капитаном охраны графа, бдительно следил, чтобы это правило не нарушалось и в мелочах. Сотня рейдеров была при нем при посещении Парламента в Эдинбурге, когда Хантли, Аргайл и Босуэлл явились перед Тремя сословиями дать ответ за свое мятежное поведение, на деле же — так искусно опорочить Аррана в глазах публики, чтоб самим занять место при его особе, для совета и усмирения проанглийских намерений регента. Хантли, невысокий, крепко сбитый, несмотря на свои двадцать восемь лет уже начинающий полнеть, разодетый с роскошью настоящего горца, хотя и облагороженного двором, в цвета своего клана, говорил добрые три четверти часа — резко жестикулируя, не стесняясь в выражениях. Несколько раз речь его прерывали свистом и улюлюканьем, но тотчас в толпу кидались клансмены Сазерленда — и следующие мгновения слуги регента, надрывая горло до хрипа, страдая от перепадавших и им тумаков, возвращали благородных лордов к порядку. Когда Джордж Гордон закончил речь, с лица его капал пот, а черные кудри кольцами налипли на мокрый лоб… и тогда раздались первые аплодисменты и возгласы одобрения. Из Парламента они вышли триумфаторами, Рональд Хей отозвал стрелков-аркебузиров, занимавших посты возле каждого окна, а после Гордон и Хепберн направились в Хантли-хаус, обсудить и обговорить грядущее. Оба молчали весь долгий ритуал ужина, пока мажордом высылал стюардов расстелить скатерть и выложить приборы, пока слуги уставляли снедью два буфета, резали жаркое на куски, разливали по кубкам красное… Хантли, переодевшийся в свежее белье, у себя дома обернутый в тартан, развалился в кресле во главе стола, отдуваясь и мотая головой — вспоминал битву, Босуэлл, откинувшись на спинку кресла, крошил в пальцах хлебный мякиш, мелкими, редкими глотками уговаривал темный эль, смотрел поверх головы хозяина дома, думал, а после внезапно произнес в своей излюбленной манере — как если бы продолжал беседу, прервавшуюся всего лишь на час, не на пару недель:
— Поговори с Арраном, Джорджи… поговори, пока мы здесь — и на пике мимолетной славы у плебса. У тебя легкий нрав, тебя все любят, и на тебе, в отличие от меня, нет клейма изменника. Он уступит тебе.
— Пробовал, — Хантли понял его с полуслова, — но он стоит на своем и не сдвинется с места. Он же ненавидит Битона лютой ненавистью.
— Да брось! Сдается мне, они дурят нас, эта парочка кузенов — кто бы ни пробился к власти, один из них всегда на коне. А ссорятся лишь для отвода глаз… Арран может ненавидеть Битона сколько угодно, но приложить руку к его гибели у него не хватит духу, кишка тонка. Поговори снова! А я тебе подыграю, Джорджи.
— То есть?
— Скажи Аррану, что я заключил союз с Дугласами — и ради того, чтоб вернуть Долину, готов забыть о кровной вражде.
— Что, в самом деле?!
— Раньше небо упадет в Ферт-о-Форт, — отвечал Босуэлл спокойно. — Так скажи ему, что Ангус непременно выдаст мне Битона, чтоб я увез его в Лондон к Генриху… ведь подозрения покойного короля в мою сторону весьма широко известны, не так ли? Скажи ему, что это дело ближайших дней…
— Он потребует доказательств.
— Он их получит. Я в самом деле договорюсь с Питтендрейком.
— Ты готов рискнуть головой?
— Ради того, чтоб Битон вернул мне Долину, раз этого до сих пор не сделал Арран — да. Арран струсит, узнав об этом — если он в самом деле передаст католического примаса Шотландии в руки сассенахам, как долго ему оставаться регентом? И тогда послушает тебя…
— И передаст Битона кому-то из лордов королевы — чтобы остаться в стороне!
— Вероятней всего.
— Патрик! — и Хантли вскочил со своего места, в восторге обнял кузена. — Королева тебе этого не забудет, клянусь!
— Да уж надеюсь, — с усмешкой отвечал тот.
Усмешка эта шевельнула что-то неназываемое в памяти Джорджа Гордона, он поколебался, но все-таки произнес — неожиданно для себя самого:
— Знаешь… давно хотел узнать у тебя… стало быть, те слухи, что ходили у нас, чего ради Джеймс взбеленился на тебя… всё правда?
Не вполне понятно было, что Хантли имеет в виду — измену государю или обольщение государыни.
— Ну, а сам-то как думаешь? — спросил в ответ Белокурый, уже не улыбаясь.
И Джордж Гордон Хантли, споткнувшись об этот пристальный, стальной взгляд, вдруг отчего-то почувствовал себя неловко и не смог дать себе ясного ответа, и с этим знанием о друге детства и родственнике ему предстояло жить остаток лет… но Джордж предпочел не усложнять отношения мелочами.
— Ладно, что бы там ни было прежде, Патрик, сейчас-то ты — лорд королевы… однако ведь и Дугласы не простят.
«Не простят» — слабо сказано. Если Ангус пойдет на союз с Белокурым и будет потом обманут — гневу его не будет равных ни на равнинах, ни в горах, в добавление к той-то, прежней, стойкой ненависти.
— Не простят — быстрее сдохнут, — кратко отвечал Босуэлл. — Это уж моя печаль, кузен, и моя забота. Если Ангус первый зажжет пламя междоусобицы в Мидлотиане — там, где этого не могу сделать я, самый миролюбивый и законопослушный среди баронов Марии де Гиз…
— Тебе это только на руку, — прошептал осененный догадкой Хантли и немедленно выпил, чтобы сдержать чувства. — Любой исход… ты все просчитал.
— Почти.
Пока первый стюард нарезал оленину, пока широким ножом разваливал на чеканном серебряном блюде розоватые куски сочного мяса, поливал их горчичным соусом, сотрапезники снова молчали, жадно принявшись за еду — и если в Хантли говорила понятная усталость, то Босуэлла сжигала изнутри острота момента, лихорадочное желание деятельности. Он ел, не чувствуя вкуса, кроме вкуса виски, который предпочел и бордо, и элю. Виски и лошади — лучшее, что есть за душой у кузена Джорджи, лучшее и самое живое. Но между говядиной и слоеным пирогом с мелкой птицей Джорджи снова заговорил:
— Но кого выбрать, чтобы предложить Аррану — как нового, подставного тюремщика кардинала? Сазерленд — слишком откровенно, Флеминг…
— Флеминг держит руку англичан, уж поверь мне.
Хантли мудро не стал выяснять у кузена источник данных такой точности:
— Мэтвен, Эрскин… — Патрик молча покачал головой, продолжая есть. — Может, тогда твой двоюродный братец Ситон? Он ведь слывет за отдельного, ни нашим, ни вашим.
— Ситон подойдет. У Ситона вечно на лице этот печальный вид борзой, которой не досталось кабаньих потрохов — даже если рука его при этом блуждает в декольте молоденькой фрейлины…
— Что ты… После второй женитьбы он переменил привычки, ты же знаешь.
Лорды расхохотались, затем Босуэлл посерьезнел и уточнил:
— Касательно Аррана — только не переумоляй его, Джорджи. Что, если он в самом деле велит Дугласам избавиться от кардинала, а те передадут его мне — ну, и что я с ним буду делать?
— Подаришь королеве на Пасху, перевязав золотой ленточкой, — осклабился Джорджи.
— Обмолвись об этом случайно, проговорись, как ты можешь, — улыбнулся Белокурый. — А после вырази сожаление, что, мол, сорвалось с языка… пусть регент вытягивает из тебя слово за слово всю историю, понимаешь?
Союз Ангуса и Босуэлла — этот слух, один только слух среди нобилей королевства поднял штормовую волну, грозившую снести все мыслимые правила приличия, рушащую все прочие, уже установившиеся союзы. Это было противоестественно, бесчестно — для Босуэлла, ибо он до того прямо заявил свою верность королеве, это было позорно — для Ангуса, ибо тем самым он простил бы гибель своих на Коугейте, не говоря об остальном, это было попранием здравого смысла для обеих сторон и, тем не менее, так оно и оказалось. Племянник епископа Брихина устроил этот союз отнюдь не прямо, а воспользовавшись теми прелестными обиняками, которые в юности в изобилии наблюдал от железного Джона. Лорд Глэмис, будучи с поручением от дяди в Холируде, с изумлением застал как-то ссору ближайших родственников — Сазерленда и Хантли, из которых первый, как более молодой и непримиримый в вопросах чести, за глаза обвинял Патрика Хепберна в том, что в глаза было известно всем — в принятии мзды от сассенахов, в уклонении от партии королевы к партии Тюдора и прочая, прочая… Хантли, выйдя из себя, повысил голос, но Глэмису не удалось услыхать, куда дальше повернула столь любопытная беседа. Увидав Лайона, Хантли с досадой оборвал разговор:
— Ты ничего не смыслишь в политике, Джон, и ты мало знаком с Босуэллом, чтоб судить о нем… столь предвзято, — и Гордоны разошлись, ворча друг на друга, как дикие лесные коты.
Джон Лайон прилежно пересказал дядьям эту сцену.
Не иначе, граф Босуэлл готовился поменять курс — возможно, будучи оскорблен приездом ко двору графа Леннокса, которого прочили в женихи королеве-матери.
Вторая ласточка прилетела к Питтендрейку с той стороны, откуда не ждали. Свои люди донесли о ссоре двух церковников, до сей поры ладивших настолько, что делили порой трапезу и во времена «Мятежного Парламента», и после него, в Эдинбурге. В исступленной ярости, подобный Марсу, бушующему под Троей, налетел хромоногий приор Пейсли на Джона Брихина на ступенях церкви Святого Катберта — и в первую же минуту разбился о волнорез спокойствия железного Джона:
— Не вы ли, Хепберн, говорили мне, что не тщеславие, но истина ставит вас на поле боя? Что вы скажете мне теперь, когда ваш драгоценный племянник заключает сделку — не противоречьте мне! — с теми, против кого мы выступали всего лишь две недели назад?!
— Бог мой, приор, я разве сторож племяннику моему?
— Что ж, по-вашему, я должен не верить своим глазам? Мне кажется вот это все?
— Весь мир нам кажется, как говорили древние, — улыбнулся Джон Брихин. — Да и Христос соглашался с ними, говоря, что жизнь подлинная — жизнь вечная, не сей мираж, в коем мы пребываем… что именно видели вы, приор, и что вас так взволновало?
— Послушайте-ка, Брихин, не надо путать меня риторикой! Говорить я умею не хуже вас. И вижу то же, что и вы — хотя вам не хватает духу сознаться в своем предательстве — что Босуэлл просто выбирает ту сторону, где жирней платят! Он принят у Аррана! Он говорит в Парламенте — и о чем? О необходимости английского брака? Это он-то, клявшийся жестко осадить моего братца-регента в этом вопросе?! Воля ваша, но руки я ему более не подам!
С этими словами желчный приор отбыл, в раздражении хромая сильней, чем обычно, заставив Брихина в очередной раз вздохнуть о том, что от порядочных людей в деле — всегда одни неприятности.
Шотландия, Ист-Лотиан, Танталлон, весна 1543
Но более всего склонило Питтендрейка к задумчивости письмо, так кстати полученное им из Лондона, где секретарем короля под диктовку Генриха указывались лорды, достойные доверия и полностью «убежденные» Его величеством — и в первых строках там был упомянут именно Белокурый… В Танталлоне, взятом обратно Ангусом, на каменном мысу, откуда вдаль видно так далеко, что душа парит над морем в высотах, сравнимых разве с гордыней рода Дуглас, в северной башне, в покоях, где было тепло и немного душно, у протопленного до адского жара камина сэр Джордж повторно развернул это письмо — для брата, для Арчибальда Дугласа.
— Король советует найти еще согласных, чтобы подписать статьи… сотня его устроила бы.
— Об английском браке? — хмуро спросил Ангус.
— Да. И о том, что если этот брак не состоится, мы поможем ему захватить Файф и превратить его в английский надел.
— Сотня… губа у него не дура, у бывшего моего деверя. Глупости это, Джордж — надеюсь, ты понимаешь.
— Я-то понимаю, но что с того?
Эти двое однажды уже потеряли все, третий, Килспинди «Серая сталь», лег в землю, пепел четвертой, леди Глэмис, развеял ветер над Эдинбургской скалой… Они могли выжидать, ошибаться, принимать сомнительные решения, но так чудовищно братья Дуглас не ошибутся уже никогда, не имеют права. Короткопалые руки Питтендрейка с редким изяществом сложили бумагу — аккуратно, словно касаясь тонкой безделушки — перед тем, как отправить ее в камин. С людьми по способу обращения он поступал примерно так же.
— Что говорит Садлер? — спросил брата Ангус, пробудясь от продолжительного молчания.
— Садлер говорит, что надо бы подтянуть к нам еще приграничных, и тут самый большой кусок земли и власти — как раз у Босуэлла… Керры помогут нам затравить Уолтера Скотта, но Босуэлл должен прийти сам. На него сейчас нет управы, он — одиночка, и в любимчиках у Генриха.
— У Генриха кто чешет ему яйца, тот и любимчик, — прямо отвечал Ангус. — Не припомню ничего полезного, что сделал бы Белокурый для короля. А вот сотня его нарушенных обещаний… Это ведь лисица, скрещенная с волком. Мне не нравится эта идея, Джордж.
Тень встрепенулась в углу покоев от этих слов, молодой человек, лежавший под пледом на сундуке, поднял красивую голову, напряженно прислушиваясь к говорившим. Они еще не согласились — даже между собой, но он уже чувствовал, чем пахнет дело.
— Если вы заключите с ним союз, я уеду, — предостерег Джон Лайон. — А то и, пожалуй, примкну к партии французской вдовы!
В нем сейчас была красота куницы, изготовившейся к броску.
— Ты останешься, — отвечал Ангус, даже не оборачиваясь на голос племянника. — Даже если мы заключим союз. Думай головой, Джон, а не задницей, если уж ты теперь и по закону лорд Глэмис. Когда это Дугласы заключали союз навечно? Когда это союз мешал нам расквитаться с врагами или даже с друзьями? Когда это слово было дано не затем, чтобы взять его обратно?
— Уже одно данное слово порочит нас всех! — возразил Глэмис дядьям. — Быстро же остыли уголья костра моей матери! Вам она сестра, этим, конечно, можно и пренебречь, но я не забуду ее криков и до смертного часа!
Сейчас в лице его, освещенном лишь догорающим пламенем камина, дрожали черные тени, скрадывающие возраст, и было еще что-то тонкое, женское… сейчас он очень напомнил обоим братьям покойную Дженет Дуглас.
— Мы ничего не забыли, Джон, — с досадой возразил Ангус, — но в смерти Дженет виновен Джеймс Стюарт, и Джеймс Стюарт мертв, ибо Господь видит правду.
— Я не знаю, — медленно произнес Питтендрейк, пристально глядя на племянника, — из-за кого на самом деле погибла наша сестра, ведь слуг ее и вашего домашнего учителя казнили вместе с нею, за донос… Но однажды узнаю, Джон.
Глэмис спокойно выдержал взгляд дяди Джорджа.
— Надеюсь, это случится скоро, — учтиво произнес он. — Но из-за кого Джеймс Стюарт осмелился поднять руку на Дугласов? Кто виновен в чудовищной ее казни и в разорении нашего дома? Не он ли, который прибудет к вам, как гость и союзник?
Истинная ненависть подобна любви — она умалчивает имя предмета страсти.
— Если он ступит на этот порог, то это случится только после того, как я покину Далкит.
— Ты сделаешь, как я скажу, — хладнокровно отвечал племяннику Ангус.
— Кроме того, ведь у нас есть способ расправиться с ним и кроме прямой ссоры, — прибавил Питтендрейк, — не правда ли, Джон? Пусть регент порадуется нашему согласию, прежде чем казне придется заплатить за похороны этого голодранца…
Но Джон Лайон вышел из покоев Ангуса, хлопнув дверью, оставив эту заманчивую перспективу без ответа.
— Он нарвался на ссору с Босуэллом в Парламенте, так? — кивнул Арчибальд вслед племяннику. — Кто теперь возьмется примирить нас, Джордж, как того хотят Генрих Тюдор и регент?
— Регент пляшет сейчас под дудку Генриха, так что… один из братьев регента, я полагаю, но не Пейсли — тот рассорился с Хепбернами, когда Босуэлл повернул рыло в нашу сторону. Клидсдейл помирит, если Арран велит.
— Не выйдет. Этот гад почувствует подвох, он хитер.
— Что ж, потом пусть уже и чувствует, когда придет к нам, как баран на бойню. Мы сможем удержать его на какой-то срок… пожеланиями регента и статьями Генриха, которые он будет вынужден подписать — это сразу его лишит благорасположения королевы-матери, да и дружбы обоих горцев тоже, когда об этом станет известно. А об этом станет известно, Арчи, можешь поверить. Пожалуй, мы не без пользы проведем время этой весной, но тут дело в том, чтобы успеть сожрать его первыми.
Арчибальд Дуглас, граф Ангус молчал на сей раз долго, очень долго, потом молвил:
— Добро. Но если он станет вилять, сними с него кожу с живого, Джордж, чтоб он больше ни у кого не смог выскользнуть из рук.
Шотландия, Ист-Лотиан, Самуэльстон, весна 1543
Он не говорил ни о чем вслух, явно, только при случае посетовал в Холируде на горькую память и ядовитую кровь, не позволяющую разумным людям прийти к соглашению — и Джордж Дуглас Питтендрейк возник перед ним сам собою, словно темный эльф из-под холма в момент, когда загадываешь злое, разрушительное желание.
— Это не моя идея, Патрик, — прямо сказал Белокурому зять, — но регент проел мне плешь воззваниями к умиротворению — тебя и этой швали Питтендрейка. Ты сам знаешь, на что идешь. Подумай десять раз, прежде чем переступишь порог его логова…
— Ты полагаешь, у меня есть другой выбор, Джон?
— Я полагаю, дорогой мой, что ты дергаешь гадюку за хвост не только по необходимости, но и из чистого удовольствия… как всегда, впрочем.
Джон Гамильтон Клидсдейл имел право так говорить — после всех их с шурином совместных рейдов в Нортумберленд. Босуэлл никогда не рисковал головами своих людей понапрасну, но если уж приходилось, то подставлял и свою шею с большим азартом.
— Ну, — хмыкнул Белокурый, — положим, ты и прав, так что с того? Ради Долины я два раза вывернусь наизнанку, мне нужен кардинал — значит, мне нужен Далкит.
— Это я уже понял, но… сдается мне, эта игра между вами на скорость — кто кого быстрей свалит.
Босуэлл смотрел на него тем прозрачным взором, который у людей, плохо его знающих, никак не соотносился с разбойными нападениями, угоном скота, горящими деревнями на земле кровного врага.
— Ну да, — отвечал он, — не без того. Не беспокойся, Джон, тут я успею первым.
Клидсдейл, усмехаясь в бороду, без конца вспоминал эту фразу, когда видел, как изысканно, спокойно любезен Патрик Хепберн — за ужином в Самуэльстоне, сидящий ровно напротив своего кровника, делящий с ним хлеб примирения.
Беседа, помимо ожиданий, складывалась легко. Если кто и волновался до бледности лица, до дрожи в коленках, так это прекрасная леди Клидсдейл. Дженет Хоум Гамильтон превосходно знала цену словам, звучащим в устах ее брата сегодня, и ледяной пот катился у нее по ложбинке спины, хотя вид во главе стола она имела нежный и праздный, как подобало знатной даме. Джен тосковала — той внутренней тоской, что дает любящему сердцу животная искра предвидения. Она распоряжалась работой мажордома и слушала, а мужчины говорили — до тех пор, пока муж не отослал ее наверх тоном, не терпящим возражений. Джен метнула на него взгляд, огонь которого не успела погасить вся ее обычная предусмотрительность, однако поднялась и вышла. И тотчас разговор пошел несколько в ином ключе… довольно сухо, против своей обычной манеры, Питтендрейк изложил обстоятельства обсуждаемого союза. От Босуэлла, ежели он желал быть полностью принят в партии регента и, что важней того, в числе сподвижников Ангуса, ожидали неукоснительной поддержки начинаний Арчибальда Дугласа как военном, там и в мирном ключе, а также подписания знаменитых статей Генриха Тюдора — в частности, об английском браке маленькой королевы… был там пункт и о неподчинении законной власти Шотландии, будь то королева, королева-мать или регент, Белокурый знал это достоверно, но в присутствии Клидсдейла Питтендрейк об этом предпочел умолчать. Добро, признание в скрытом мятеже можно вытянуть из Дугласов и в Далките… А Питтендрейк всё говорил — так же и о том, что только слово Ангуса будет решать, кого и когда аркебузиры Босуэлла станут поддерживать в Парламенте. Пожалуй, подумал Патрик, переглянувшись с Большим Джоном, это похоже не на союз во славу регента, а на подкоп под стены Холируда с добрым запасом черного пороха… выбей Генрих Тюдор, в самом деле, такое опасное согласие еще из сотни нобилей королевства, и не усидеть тогда Джеймсу Гамильтону в кресле лорда-правителя.
Джордж Дуглас смотрел на собеседника, по привычке мягко улыбаясь, но взор его не обещал доброго — и не обольщался насчет грядущего:
— Не знаю, что у вас на уме, Босуэлл… не только со стороны регента слыхал я, что на вас можно положиться в общем деле, однако в прежние годы между нами легло немало слов — и немало жертв.
— Ну, с тех пор много воды утекло, — отвечал ему Хепберн равнодушно. — Да и я научился ценить свою выгоду выше выгоды Стюартов. Будь я постарше на момент приезда ко двору, видит Бог, нам нечего было бы делить, дорогой мой сэр Джордж. У меня хватило бы опыта оценить ту пользу, что ваше главенство приносило короне. Однако граф Ангус…
— Да, — Питтендрейк поморщился.
— Горячность юности — такое дело, что из ерунды сделает повод для бойни, — улыбнулся Босуэлл. — Мне жаль, что неосторожное слово вашего брата привело наши семьи, исстари родственные, к вражде, но кому, как не вам, известному своей щепетильностью в вопросах чести, понятно — я не мог поступить иначе. Вдобавок, мной руководили дядья, а ни один из них не простил графу Ангусу смерти его первой жены, моей тетки Мэри-Маргарет Хепберн…
О том, что пятнадцать лет назад он сам бросил это — и справедливое — обвинение в лицо Ангусу, Босуэлл предпочел умолчать, а Питтендрейк — не припомнить.
— Однако то дела прошлые, но вы клялись в верности французской вдове, а теперь ищете союза с нами? Почему?
— Мария де Гиз не может вернуть мне Долину. Арран — может. Не вы ли, — доверительно наклонился он к Питтендрейку, блеснул короткой улыбкой, — давеча сообщили английскому послу Садлеру, что регент и вздохнуть не смеет без вашего совета? Что солнце над Шотландией не всходит без вашего хитроумия?
Каким бы выдержанным ни был сэр Джордж, плотные щеки его вспыхнули на мгновение темным румянцем. За последние пару минут эта дрянь Босуэлл дважды проехался по его самомнению.
— Стало быть, если мне нужен регент — мне нужны вы. Что тут сложного? Но вот для чего вы вызвали меня сюда, в дом моего зятя, для чего я нужен вам?
— Потому что вы очень нужны Марии де Гиз, Босуэлл. Подозреваю, она уже пыталась обольстить вас доброй дюжиной своих кислых вдовьих улыбок. Не идите у нее на поводу, ибо она лжива дважды — как женщина и как француженка. Идите к нам, мы найдем вам достойное применение…
И шесть с половиной футов глинистой вязкой земли на кладбище в Далките, желчно подумал Белокурый, но вслух сказал совершенно иное — и неожиданное на слух Дугласа:
— По рукам, Питтендрейк. А еще вы мне заплатите. Сколько?
Запрос цены слетел с его уст как нечто, само собой разумеющееся, да вообще — принятое меж добрых друзей. Джон Гамильтон Клидсдейл давно уже оставил обоих змеев, старого и молодого, за столом в одиночестве, предпочтя наблюдать за ними из кресла у камина — с другой стороны холла. Его заботой было проследить, чтобы Питтендрейк не решился устранить свою проблему — в лице Босуэлла — физически, быстрым ударом даги из-под руки. Последние годы за сэром Джорджем не водилось такого, но кто знает, кто знает…
— Но постойте, разве Генрих не платит вам?
— Мой союз с Генрихом — дело только мое и короля. Это ведь как в любви, сэр Джордж. Если я оказываю сердечное внимание даме, разве я обязан тем же вниманием ее крестнице или служанке? Если я вам нужен, купите меня, Питтендрейк.
— Более всего очаровывает, граф, — с уважением отвечал Питтендрейк, — как прямо вы об этом говорите…
— Виляют мальчишки, вроде Леннокса, — с усмешкой отвесил Босуэлл. — А я свою силу знаю. Ведь он тоже не прочь подставить вам кошель, я угадал? Или не вам, а Тюдору — всё одно для нашей бедной родины.
— Могу предложить сто фунтов.
— Предложите триста — у вас есть, я знаю. Мелроуз наверняка дает больше. Арран отблагодарит вас за эту трату.
— Только если вы подпишете статьи, Босуэлл.
— И, в том числе, ту, где говорится, что, если младенец Мария Стюарт умрет, править Шотландией будет Генрих Тюдор?
— А, так вы знаете… — Питтендрейк улыбнулся, чтоб скрыть замешательство. Если Босуэлл — лорд королевы, откуда ему известно про статьи так полно и точно? Если же нет… — Тогда почему вы до сих пор не с нами, граф?
— Сам порой не понимаю, сэр Джордж.
Белокурый откинул голову на спинку кресла, резьба больно впилась ему в затылок, и это очень помогло не улыбнуться. Дугласы сожрали наживку, теперь дело за тем, чтоб железные скобы капкана удержали взбешенного зверя. Пусть бесятся — после, когда он затолкнет им все пламя ада обратно в глотку.
— Приезжайте ко мне… в Далкит, — предложил Джордж Дуглас, так нежно и осторожно, словно нервную девицу замуж сманивал. — Вам следует поговорить с моим братом… прежде, чем принять решение — чтобы устранить все бывшие у вас в прошлом разногласия.
Нет, он достаточно умен, чтоб не зазывать Босуэлла в Танталлон — в лапы к самому Ангусу, на что Хепберн, при всем мнимом дружелюбии, определенно не согласится. Танталлон станет ему могилой, и это он чует, а в Далкит из любопытства все-таки сунет свое лисье рыло. Изумительное зрелище, думал тем временем Клидсдейл, более, чем слыша — угадывая по выражению лиц и жестам, о чем идет разговор за большим столом — когда оба собеседника не доверяют друг другу ни на толщину конского волоса.
— Выдайте мне заложником старшего сына, Питтендрейк — приеду. Но и Клидсдейл прибудет со мной вместе, чтоб у вас не было повода оправдаться потом перед лордом-правителем моим дурным нравом, или оскорблением вашей фамилии, или еще чем, по вашему выбору, дражайший сэр Джордж.
— О! — поддел Питтендрейк. — А в прежние времена вы не были столь подозрительны, ваша светлость!
— Ну, в мои лета разумная предосторожность не повредит. У меня самого только один сын, и я рассчитываю увидеть, как он войдет в возраст, прежде чем станет следующим Босуэллом.
Предложенные условия не нравились Питтендрейку насколько, насколько это возможно. Этот стервец требовал в заложники не просто его старшего сына, но вероятного следующего графа Ангуса — ввиду отсутствия у Арчибальда Дугласа сыновей законных.
Патрик прочел его колебания, как в открытой книге, на лице его все еще мерцала улыбка — одновременно и чарующая, и раздражающая собеседника.
— Не грустите, сэр Джордж, — молвил он самым сердечным образом. — Не пройдет и полугода, как мы научимся доверять друг другу… быть может. Присылайте заложника, ждите в гости.
Шотландия, Ист-Лотиан, Далкит, весна 1543
— Возьми в рот, если он захочет, — произнес Джон Лайон, с ненавистью глядя на молодую женщину, недвижимо сидящую на постели. — Делай, что он скажет, только не смей целовать — все твои поцелуи для меня одного. Узнаю — заживо шкуру спущу…
Дженет зябко охватила руками плечи, закуталась в покрывало поверх сорочки. Кузен всю ночь наставлял — помимо тягостного для нее соития — как ей следует убить их кровного врага, будто смерть Босуэлла в Далките была делом решенным. Как если бы смертью Босуэлла уже стала она, Джен Джорди Дуглас.
Тело, измученное тяжелыми родами, еще не восстановившиеся регулы, и она бледна, как худшая тень ада, а Джон Лайон мечется по спальне, выкрикивая проклятия, поношения, чудовищную хулу. Джен было холодно, очень холодно, не столько от весенней сырости — покои лорда Глэмиса хорошо протоплены парой жаровен, но от воспоминаний, которые Джон оживлял перед нею со всем красноречием фанатика, от ненависти, бьющейся в голосе Глэмиса, словно змея в кулаке Геркулеса. Костер его матери и смерть ее отца — то, в чем был виновен человек, завтра прибывающий в Далкит, чтобы заключить самый значимый за последние тридцать лет союз в Мидлотиане — через кровь, через вражду, через смерть. То и другое она помнила слишком отчетливо, чтобы смочь забыть, чтобы согреться под двумя одеялами — ее трясло, как в лихорадке, но подлинный ужас она испытала мгновением позже. Наскучив поносить еще здравствующего Босуэлла и изобретать посмертную судьбу его трупу, Джон Лайон метнулся к ней, схватил за плечи, больно стиснул:
— Дядя не разрешил мне придушить твоего щенка — здесь, в Далките, — сказал он с улыбкой, и ледяная дрожь прошла по спине Дженет от выражения узких зеленых глаз. — Но, видит Бог, я это сделаю, если ты попробуешь ослушаться меня, Дженет. Ты все поняла?!
Он приберег под конец самый крупный козырь.
Джейми, она назвала его Джейми, плод кровосмесительной связи насильника и жертвы, не Дэвид, не Джордж, не, упаси Господь, Арчибальд — ни одно из громких фамильных имен Дугласов не годилось для этой хрупкой, болезненной, маленькой жизни, для трех месяцев ее настоящей, подлинной жизни, ее счастья, ее любви. Для сына Джона Лайона Глэмиса, который мирно спит сейчас в колыбели в общей комнате служанок леди Питтендрейк, а вырастет бастардом шлюхи — ибо Джон не признает его никогда.
— Ты не осмелишься… — прошептала она, сама не понимая, как решается противоречить. — Ты не осмелишься, Джон!
— Желаешь проверить? — только и спросил он. — Рискни, паршивка.
Еще раз осуществив над ней то, что, как искренне полагал он, должно было даровать ей неземное блаженство, лорд Глэмис той же ночью покинул и теплую спальню с двумя жаровнями, и сам замок Далкит — презрев распоряжение главы семьи, согласно которому он должен был встретить гостя и принести ему свои извинения. Когда наутро Джен рассказали о том, что он не подчинился самому Ангусу, она уже не сомневалась, что Джон осмелится и на худшее.
Но худшей проблемой Питтендрейка стал не отъезд племянника, за которого теперь перед Босуэллом вновь придется извиняться ему самому, но внезапное упорство старшего брата. Накануне объявленной встречи граф Ангус также покинул Далкит и отбыл в Танталлон, несмотря на то, что прежде сам дал волю Джорджу на переговоры с Белокурым.
— Что? — произнес сэр Джордж, как бы ослышавшись. — Что ты сказал? Ты уезжаешь? Какого дьявола, Арчи? Какого дьявола я расстилался перед этим подонком, заманивая его на встречу, если ты не желаешь видеть его?
— Не беда, — тяжелая челюсть Арчибальда Дугласа угрюмо двинулась в чем-то наподобие усмешки, лицо его, и прежде не слишком обаятельное, с возрастом превратилось в кусок песчаника — жесткое, крупное вырубленное. — Справишься сам, тебе не впервой. Станет вилять — убери да подотри кровь.
Питтендрейк, потемнев челом, переводя дух, смотрел на брата.
Гордыня — вот что мешает согнуться графу Ангусу, не перед Босуэллом — перед обстоятельствами, поставившими их теперь на одну ступень лестницы. Арчибальд Дуглас, проведший пятнадцать лет в изгнании за измену, все еще не в силах согласиться с тогдашним своим падением, совершившимся по вине дерзкого мальчишки и церковника-интригана. Арчибальд Дуглас не в силах согласиться с тем, что свалял дурака — тогда, и потому теперь оставляет расплачиваться за себя брата. Впрочем, так было всегда… всегда последствия необдуманных поступков Ангуса улаживал умный, увертливый, хитрый младший брат.
— У него — мой Дэвид, — напомнил Питтендрейк брату сквозь зубы.
— Босуэлл — слабак, — отвечал Арчибальд, и в темных глазах его загорелся огонек злой иронии. — Щадит невинных, стариков и детей, не желает, в отличие от нас, мараться… это в Шотландии-то! В Приграничье! Если с ним случится что-нибудь через девку, ни Клидсдейл, ни Ролландстон не осмелятся возразить.
— Ролландстон, в отличие от Босуэлла, как раз стариков и детей не щадит… не говоря уже про Болтона. Какого дьявола, Арчи, ты разрешил мне пойти на сделку с ним? За что ты так ненавидишь его, что не можешь преломить хлеб даже ради возмездия?
— За что? — удивился Ангус, которого в продолжение разговора слуги облачали в дорожный костюм, и теперь шнуровали ворот дублета, в тесных оковах коего раздраженно поводил он апоплексичной бычьей шеей. — Ты забыл Коугейт?!
— Коугейтом больше или меньше, — поморщился Питтендрейк, — кого только мы не резали, и кто только не резал нас… все на свете решается либо вирой за кровь, либо брачным союзом.
— Или резней!
— Или резней, после которой не остается ни человека, чтобы похоронить мертвецов, ни камня, чтобы положить на могилу.
— Этот мерзавец хочет занять мое место, — отвечал брату Ангус. — У него это на его поганой роже написано. То место, которое я мог бы занять в Шотландии на долгие годы, не будь Маргарита Тюдор так глупа…
— То есть, будь ты ей хоть немного верен, — уточнил брат насмешливо.
Лицо Арчибальда медленно заливала темная кровь досады. Джордж понял, что просчитался с последней репликой — никогда не надо показывать главе семьи, что видишь его насквозь.
— Ты справишься с ним, и пусть подпишет статьи, — то было последнее, что приказал брат перед тем, как за ним захлопнулась низкая дубовая дверь.
Арчибальд, понятно — человек с наковальней вместо лица, но Джордж весь — насквозь фальшивка. Странно, он ведь не был таким пятнадцать лет назад, это все чужая земля и чужой хлеб, они легко приучают пресмыкаться, лицемерить, давиться за каждую крошку, каждое полупенни. Стало быть, и он отчасти повинен в этом искажении Питтендрейка, которое наблюдал теперь, думал Белокурый, но, видит Бог, сожалений о судьбе сэра Джорджа не испытывал вовсе.
Нервы Босуэлла были натянуты преизрядно, но возбуждение он ощущал скорей с приятностью — как свидетельство полноты жизни. Однако волнение, настороженность не оправдывались, его встретили скромно, почти семейно, на правах чуть ли не родственника, а не противника и прежнего врага. По уговору он принял у себя Дэвида Дугласа, наследника графства Ангус второй степени, но при собственном визите в Далкит был вынужден почти всю свою охрану оставить у ворот — Хаулетт Хей мрачно стоял лагерем в полумиле за стенами замка, а действительную безопасность Босуэлла от случайного ножа обеспечивало только присутствие зятя и его кинсменов. Он не ждал многого от этой встречи, однако с удовольствием посмотрел бы на гримасы Ангуса, нимало не склонного к притворству в обыденной жизни — как бы корежило бывшего дядюшку при одном только виде его, вступающего в ворота замка… и каково же было разочарование Патрика Хепберна, удачно скрытое, когда узнал он, что Ангус предпочел бежать встречи с ним! Не только Ангус, но и молодой Глэмис также. А Питтендрейк, в своей обычной манере, был столь любезен, что, казалось, патока прыскала у него изо рта при каждом слове… Пустые беседы, праздные разговоры. В отсутствие Ангуса его приезд сюда становился бессмыслен, и оба они лгали — для регента, на глазах у Клидсдейла, за тем, чтоб он засвидетельствовал в их сердечное согласие, однако цель в этом согласии для Дугласа и для Хепберна была разная.
Джордж Дуглас искал случая его опорочить — и рассорить с его сторонниками, в частности, горскими бунтарями. Это понятно.
Патрик Хепберн желал тронуть нервы регента так, чтобы он совершил оплошность, а также хотел подробно рассмотреть логово Дугласов — в том числе, с точки зрения перспектив при осаде. Он нашел, что замок в прекрасной сохранности, несмотря на долгое отсутствие хозяев, и вполне боеспособен, стало быть, старина Аргайл прав, отказываясь его штурмовать. Была еще надежда на оплошность самого Питтендрейка, но она не оправдалась — кардинал Битон к ужину не вышел. Если он и впрямь присутствовал в замке, о чем было известно только по слухам — за ним следили примерно. Питтендрейку не впервой служить тюремщиком знатного узника и, конечно, он не купится дважды на одну и ту же уловку… нет, регент сам должен затребовать Битона у Дугласов, испугавшись намерений Босуэлла, сам — чтобы у них не было возможности воспротивиться. И Патрик особенно ясным взором смотрел сейчас на хозяина дома, который толковал ласково, медоточиво, вкрадчиво:
— И, полагаю, вам стоит разорвать связь с партией Хантли, если вы со всей искренностью обратитесь к нам, граф…
— С чего бы то? — отвечал Белокурый. — И не подумаю, сэр Джордж, и вы тоже примите во внимание: если я их предаю вам, не нужно ли, напротив, мне стать своим в партии королевы-матери, насколько это возможно? Но, умоляю, растолкуйте брату всю глубину этой выгоды, прежде чем он распнет меня прилюдным презрением. А, впрочем… пусть распинает. Чем наглядней будет наша с ним вражда, тем больше станет доверять мне Мария де Гиз, не так ли?
Наглая тварь, думал сэр Джордж, отводя душу на тушеной зайчатине, жалея, что в тарелке гостя она не сдобрена ядом, двуязыкая бестия. Его ни на чем не поймаешь и не проверишь! Кроме одного, пожалуй… и он шепнул пару слов своему секретарю, отиравшемуся наготове за спинкой кресла. А Патрик Хепберн, улыбаясь про себя, смаковал рейнское, перешучивался с зятем, плыл в своем времени, в своей дерзости и фортуне, как рыба в воде, как король холмов сквозь влажный полночный лес.
Так было, пока он не ощутил на себе взор женщины, сидящей за нижним столом.
Враг выглядел странно.
Или, возможно, Дженет ожидала чего-то другого от встречи с ним, но прошло много лет, и последний раз они виделись так, что она вдвойне предпочла бы забыть — ведь именно этот человек когда-то протянул ей руку, поднимая из грязи возле костра леди Глэмис. Память о нем была приправлена запахом горелого человеческого мяса и пронзительным криком умирающей в огне женщины. Враг был одет в черное, и тем острей выступала на угольном фоне костюма — чем-то неуловимо протестантского — его сияющая красота Люцифера, светлые волосы. Крупный мужчина, производящий угрожающее впечатление даже возле зятя Клидсдейла, хотя и проигрывающий Джону Гамильтону в комплекции и весе. Зато в его теле, кроме силы, была легкость и быстрота — хищного зверя, матерого волка. Волка. Она подумала об отце. Этот вот… он был ведь совсем мальчишка, когда Пегий Пес пал от его руки на камнях Эдинбурга. Как ему удалось? Кто устоял бы против Джорди Дугласа? Если только не впрямь верны те слухи, что тянутся за ним следом — слухи о славе Сулиса, принятой Босуэллом в наследство вместе с Хермитейджем… не иначе, как сам дьявол вел тогда руку его, шестнадцатилетнего. А после, что было с ним после? Какая чудовищная фортуна, недостижимая прочим! Сколько обвинений в измене, заключений в тюрьму, наветов и лжи — отовсюду он выходил незапятнанным, что под силу либо ангелу, либо, в самом деле, бесу. Она не могла решить, кто он. Наставления Джона Лайона пульсировали в виске, и ей было тошно думать о том, что следует сделать. Понимая, что еще минута — и она выдаст себя необдуманным движением, Дженет Джорди Дуглас отвела взгляд.
Патрик Хепберн очнулся от морока в тот момент, когда секретарь хозяина дома возник перед ним с видом одновременно молящим и жалким, держа в руках несколько листов плотной бумаги. Не нужно было объяснять, что это, и потому он спросил хозяина дома по-иному:
— Чего ради?
— Чтобы знать, что вы полностью наш. Нужно же мне предоставить брату хоть одно доказательство того, что этот приятный во всех отношениях ужин закончился не впустую.
— Деньги вперед, дорогой сэр Джордж — чтобы и для меня этот ужин закончился не только перееданием.
— И вы подпишете?
— И я подпишу. А чего вы ожидали от меня, Питтендрейк? Колебаний, стыда, раскаяния? Это от меня-то? — уточнил он с усмешкой. — От человека моей репутации? А регенту можете сказать прямо — я с теми, кто вернет мне Долину, будет ли это Джеймс Гамильтон, или Генрих Тюдор, или сам дьявол. И пусть регент поторопится с рассмотрением дела, не то я напрямую обращусь к английскому королю — Хартфорд настойчиво зазывал меня в Лондон еще зимой…
Секретарь Джорджа Дугласа, стесняясь, протянул кошель, Босуэлл жестом велел Молоту принять его. И внизу листа появилась Н, перечеркнутая Е — столь же изящная, сколько решительная по характеру монограмма.
Сим клянусь в верной службе Его величеству Генриху Тюдору, подлинному королю Шотландии, и удостоверяю свою помощь во исполнение его намерений…
Джордж Дуглас Питтендрейк смотрел на подпись внизу листа — после подписи Ангуса, его собственной, Гленкэрна, Кассилиса, Максвелла-младшего — с огромным неудовольствием. Босуэлл подписал, и подписал легко, он объявил о своей лояльности — по этому вопросу его не прижать. Значит, оставался последний способ, с тем, чтобы эти статьи обнародовать уже посмертно — и секретарь, получив приказ шепотом, протек сквозь плиты пола, но вскоре вернулся, выглядя еще более жалким, чем прежде:
— Ее нет, — сказал он, не пытаясь даже понизить голос. — Никто не знает, где она, сэр, покорно прошу прощения…
Горящим взглядом Джордж Дуглас окинул холл — место слева за нижним столом пустовало. Музыканты, чуть вразнобой от волнения, начинали павану.
— Ты много пьешь, — шепнул ему Клидсдейл, наклонясь, чтобы передать шурину кусок жаркого на острие ножа. — Поберегись.
Много, это верно, только в этом и выражалось бушующее в крови волнение, жестокий азарт игрока. Он чисто сыграл свою роль, но в голове будет шуметь до утра. Радушный хозяин отвел комнаты для ночлега не в гостевом, в парадном крыле, которое уже успел привести в подобие порядка со времени возвращения из изгнания, комнаты, чуть не дверь в дверь со спальней самого Питтендрейка, но это не давало безопасности, а лишь ощущение, что тебя прирежут под одобрительным взором хозяина. Потому он предоставил там почетно разместиться зятю, а сам, в сопровождении изрядного количества слуг Гамильтона, двинулся чуть дальше, вглубь по коридору, уходящему во внутренности старого замка. Только что отзвонили к полуночной мессе где-то в полях, в приходской церкви, и заунывный звон, нимало не мелодичный, волнами достигал Далкита, просачиваясь в щели оконных ставен, тяжелый, как ветер с болот, скучный, как слякотная весна. Когда впереди в коридоре показалась какая-то тень, Босуэлл опустил ладонь на рукоять даги прежде, чем успел понять, кто это, а после замедлил шаг.
Женщина плыла к нему, подобно призраку — если бы он верил в призраков, или видал хотя бы один из них — почти беззвучно, полы плаща ее развевались, и тогда в разрез ткани мелькали очертания ног, охваченных складкой ночного платья, и прядь волос выскользнула из-под капюшона, волос, не убранных под чепец, он не разглядел цвета — что-то среднее между темным каштаном и тусклой краснотой старой меди. Лицо нежное, бледное и строгое, никак не сочетающееся с небрежной вольностью наряда — из чьей постели выпорхнула эта пташка, чтоб разгуливать поздней ночью по замку Далкит? Гляди-ка, это ведь дама, за ужином сидевшая слева, за нижним столом, та самая, чьи плечи и грудь были ему предложены в созерцание наряду с жареной олениной, запеченными павлинами и марципановым пирогом — сэр Джордж привычно пытался купить его на сладкое, известно ведь, что Босуэлл любой снеди предпочитает плоть. И Патрик Хепберн шагнул ей навстречу, преградив путь, и незнакомка, занятая своими мыслями, вздрогнула, едва не разбившись, подобно волне, о его хладнокровное, хотя и нетрезвое любопытство.
И неприятное чувство мелькнуло на границе памяти, едва подняла она взор — он откуда-то помнил эти глаза, пронзительными, устремленными прямо на него, взор этот, полный тумана смерти.
Несколько мгновений они смотрели друг на друга в молчании. Женщина, как запах, источала неизвестность, новизну, тайну, соблазн. Неторопливо протянул он руку и отвел, словно завесу, прядь темных волос, открывая ее лицо.
Единственной ее удачей было бы — чтобы он ее не заметил, но Питтендрейк принял меры. В этом платье, пахнущем чужой жизнью, чужим запахом, вынутом из гардероба леди Питтендрейк, когда та еще была вдвое уже себя теперешней в талии, Джен выглядела почти непристойно — и боялась шевельнуться лишний раз, чтобы грудь вовсе не вывалилась из корсажа напоказ всему холлу, полному гостей. В протяжение ужина Дженет несколько раз ловила на себе внимательный взгляд Патрика Хепберна, и потому по завершении трапезы постаралась уйти незаметно, едва лишь в зал вступили музыканты для танцев… она пробыла в спальне почти до полуночи, укачивая младенца, разделяя постель с косенькой кузиной Эффи, но не могла уснуть, и выскользнула прочь, набросив плащ поверх ночного одеяния, пошла по направлению к часовне… видит Бог, сегодня ей есть, о чем поговорить с Господом.
Дженет не знала, как поступить.
Не знала, что и думать.
Наконец, не знала, куда бежать — когда Глэмис и Питтендрейк поймут, что она уклонилась от возложенной на нее задачи. Сначала они не поверят, что покорная раба сумела ослушаться, но потом… потом она скажет, что он сам не захотел ее, что ей просто не удалось проникнуть к телу.
Занятая своими мыслями, она почти разминулась с высоким мужчиной, не взглянув ему в лицо, и потому Джен вздрогнула, когда внезапно на локоть ей легла тяжелая рука. Босуэлл молча смотрел на нее сверху вниз, с интересом, закрывая собой дорогу, удерживая жестко, но не предпринимая попыток привлечь к себе. Значит, он все-таки заметил ее, помилуй Бог… легкий хмель отражался в синих глазах, но Хепберн не был пьян, это делало его только более опасным. Она хорошо знала такой взгляд у мужчин. Замок кишмя кишит кинсменами Гамильтона Клидсдейла, старший сын Джорджа Дугласа оставлен в Хейлсе заложником, Арран поручился словом за честь Питтендрейка, и если к полудню граф не прибудет в Ролландстон, дядя Уильям сам явится за ним к воротам Далкита. Дугласы никак не могли расправиться с ним открыто, но если с ним что-нибудь случится — по чистой случайности, разумеется, исходящей от известных привычек Босуэлла — они отдадут на заклание ее, Дженет Джорди… и в двух милях отсюда, на пустынном в ночи кладбище, ожидал своей жертвы мертвый Пегий Пес.
— Леди… желаете провести со мной ночь?
От дыхания его ощутимо несло виски, и это было правдой — то, что о нем говорят — его легендарная красота вблизи производила острое впечатление, почти пугающее.
Босуэлл ждал ответа.
Она решилась.
— Спасибо, нет, ваша милость, — Дженет рассматривала строгий, темный бархат дублета, в который разве что не угодила лицом, когда граф преградил ей путь в тесном коридоре.
— Отчего же «спасибо, нет»? Как вас зовут, леди?
Рука его неожиданно мягко и ласково отвела прядь волос с ее лица.
— Дженет…
— А дальше, леди Джен?
— Дуглас, милорд, — она наконец подняла на него глаза. — Но я слыхала, вам не по вкусу фамилия Дуглас.
— Мне безразлична фамилия, к которой принадлежит дама, леди Джен, — отвечал граф серьезно, — если она красива, как вы. И если я сам этой даме не безразличен. Я не воюю с женщинами.
— Зато женщины, возможно, воюют с вами…
Он рассмеялся — так весело и заразительно, что она не смогла не улыбнуться в ответ.
Он не поверил. У него была на редкость обаятельная улыбка для человека, которого она намеревалась убить.
— Я запомню вас, Джен… — пообещал Белокурый, еще улыбаясь, и ласково провел пальцем по щеке женщины. — Смелые девчонки мне по душе… когда передумаете, дайте знать.
Уступил дорогу, бросил напоследок долгий насмешливый взгляд… ушел.
Ушел!
Глядя ему вслед, она ощущала, как падает с плеч огромная тяжесть мира, тяжесть грядущей смерти, которую рано или поздно они разделят, когда-нибудь — не сегодня. Не раньше, чем ее сын сможет постоять за себя — она отомстит за отца.
Шотландия, Эдинбург, апрель 1543
Триста фунтов Питтендрейка — цену подписи под статьями — Патрик бросил в руки Джибберту Ноблсу, мимолетно посетив Хейлс перед возвращением в Линлитгоу, с наказом купить овса людям и лошадям или украсть у южан. Да, так даже лучше — украсть за Чевиотами. Он с сардонической ухмылкой рассказал Хаулетту всю историю с подписанием статей, на что Хаулетт отвечал совершенно искренне, что за триста фунтов можно продать не только девчонку-королеву, но и сами мощи Святого Андрея, если найдется покупатель. Он добился своей цели — в том, что касалось их с Джорджем замысла. Регент Арран — сам! — в крайнем беспокойстве описывал Хантли союз между Босуэллом и Дугласами, на что Джордж разумно сослался на давние слухи о Белокуром — что он «убежден» Тюдором на сотрудничество — и предположил, что союз этот кончится тем, что, сговорившись, Ангус и Босуэлл передадут пленного канцлера Дэвида Битона англичанам. Ведь Генрих страстно жаждет заполучить кардинала, уверенный, что только он один виновен в неприятии английского брака лордами Шотландии… и что тогда скажут у Престола Святого Петра, если, не дай Господь, англичане нанесут Битону вред не только моральный, но и телесный?
— Нет, — отвечал Джеймс Гамильтон, имея в виду «убежденных», — не успеют. Хантли, друг мой, нам нужен надежный человек, кто мог бы позаботиться о кардинале лучше Питтендрейка… в конце концов, кардинал — мой двоюродный брат, я отвечаю за его безопасность!
Джордж Гордон улыбался регенту с самым приятным выражением лица, искренне восхищенный способностью Джеймса Гамильтона менять решения по сто раз на дню — с редкой естественностью.
— Милорд, — отвечал он, — отчего бы не поручить это дело лорду Ситону? У него и пилтауэр удобный поблизости имеется…
Не прошло и двух дней, как кардинал Битон был перемещен под надзор лорда Ситона — несмотря на весь скрежет зубовный Питтендрейка, видящего, что добыча сама собой уплывает из рук. К исходу недели Джордж Ситон изволил не заметить, что караула возле пленника нет как нет. Спустя десять дней Дэвид Битон, примас Шотландии, как-то сам собою обнаружился в собственном — и неприступном по-прежнему — замке Сент-Эндрюс. Королева-мать впервые за четыре месяца могла если не полностью утешиться, то хотя бы перевести дух, регент снова получил противовес в правительстве, но вот только возвращать Босуэллу Долину освобожденный кардинал не поторопился — несмотря на все разъяснения Джорджа Гордона о роли последнего в счастливом разрешении дела. Аргайл, узнав о том, ржал долго и глумливо, Хантли досадовал совершенно искренне, но в третий раз денег в долг не пообещал, тем не менее. Но была у Белокурого иная цель, в достижении которой он, по-видимому, преуспевал лучше — именно такой, как есть, почти нищий, обойденный вниманием и регента, и кардинала, но зато полностью предавшийся в руки своей госпоже.
Шотландия, Линлитгоу, апрель 1543
За эти дни Мария де Гиз узнала Босуэлла так близко, что дивилась, как ей случалось раньше не замечать очевидного, как мало она прежде понимала его натуру. То время, когда они — Хантли, Аргайл, Сомервилл, Ситон, Грэй, и Босуэлл тоже — были только сворой молодых гончих псов под рукой ее мужа-короля, миновало, теперь она сама оказалась хозяйкою этих лордов, баронов гордых и дерзких. Теперь ей приходилось не только видеть их и говорить с ними, но решать их свары, смирять их норов, лукавить с ними там, где трудно или невозможно было переломить силой. Правду сказать, не так уж много сил было у нее, женщины, против мужчин, воинов… И, самое главное, ей нужно было входить в дела королевства, и говорить с ними об этом, и использовать их в своих целях, и лишь немногим могла она доверять, как доверяла Хантли, как хотела бы доверять Босуэллу, который теперь, в делах и разговорах, предстал ей совсем другим, чем она помнила прежде — умен, недурно образован, посмотрел мир, и знает людей лучше, чем в прежние беззаботные времена. Последнее, правда, почему-то привело его и к большему равнодушию в вопросах веры, чем она желала бы для доверенного лица. Но, как Хантли и говорил, Патрик Хепберн вовсе оставил прежнюю привычку к распутству. Мария начинала думать, что, возможно, он и ранее не был столь грешен, как про него рассказывали. А еще в нем появилось новое, чего она прежде не знала или не замечала — он умел разговаривать с нею. Умел слушать, понимать, вовремя вставить словцо, явно отражающее степень его увлеченности — не придворной, заученной увлеченности, а того теплого интереса, что сближает людей, родственных по уму, одинаково мыслящих, союзников. Приходилось признаться себе, что его визитов в Линлитгоу — в неурочное время, в дорожном платье, с небрежностью воина в повадке, а не бывалого придворного — она начинала ждать, как утешения своим печалям, не говоря уже, к сожалению, об усладе взору. Глаза, как звезды в сумраке апрельской ночи, ямочка на подбородке, кудри мягче руна ягненка и сердце льва — было в нем нечто, на что раненая душа ее, вся женская суть отзывались мгновенно, горько и беспощадно. Резкость и сила в мощном теле, стать, которую не испортишь никаким модным платьем. Когда же он улыбался, королева вспоминала о том, что еще жива, что — несмотря на пятеро родов и два вдовства — молода, что ей всего двадцать семь лет. Он воплощал собой все, о чем бы ей следовало забыть: страсть, плоть, вольность, жаркую кровь…
Вот и теперь он стоял перед ней — безо всякого смирения во взгляде, напротив, утаивая усмешку в синих глазах, всегда усмешку, будто и жизнь, и смерть были равно ему в забаву — неважно, своя смерть или же кровного врага.
— Вы, граф, посетили Далкит. Что там?
Судя по тону, которым задан вопрос, она волнуется — и волнуется сильно.
— С вашего позволения, я желал бы говорить об этом не перед вами и всем двором, моя прекрасная госпожа, но перед вами — и вашими доверенными лицами… и без женщин.
Удивилась, но отдала распоряжение. Мари Пьерс Ситон птичкой порхнула прочь, Элизабет Стюарт проследовала вон, вздернув подбородок, леди Флеминг метнула в говорившего взгляд василиска, но по жесту королевы также вышла из комнаты. Это хороший знак — то, что Мария прислушивается к его словам, повинуясь их здравому смыслу. Два Гордона — Сазерленд и Хантли — стояли по бокам кресла королевы в приемной зале, словно архангелы небесного воинства при престоле Богородицы. И один — то ли павший, то ли оклеветанный — поднялся с колен перед нею. Мария де Гиз приняла присягу Босуэлла, однако не могла не сомневаться в нем хотя бы десятой частью души. Как влюбленная женщина жаждет клятв возлюбленного — ежечасно, так каждодневно королеве хотелось слышать клятвы верности политической или видеть дела, говорящие о том же. Тогда она думала, что разговор между ними может идти только о власти.
И он говорил, как она желала — и сам, и делами также.
— Вы удалили леди Флеминг потому, что..?
— Да, мадам, ее муж стоит за англичан слишком явно. Молодчина Малкольм, что привез к вам Садлера, когда это требовалось, но, в целом, вреда от него больше, чем пользы. Что Далкит? Там все то же, прекрасная госпожа моя. Утешить вас полным разладом меж регентом и Дугласами не могу, однако они усиленно покупают себе новых сторонников — в их числе и вашего покорного слугу также…
Босуэлл по-прежнему улыбался, и как понять эту улыбку — она не знала.
А граф продолжил:
— Джордж Дуглас собирает подписи под статьями, написанными Генрихом Тюдором для лордов Шотландии — говорится там о том, что не следует признавать ни одну власть, кроме власти английского короля. Это, несомненно, подорвет могущество регента, если Питтендрейк найдет достаточно недовольных Арраном — и тем самым пойдет на пользу вам. Собрав силы, они выступят — и падут, потому что будут покинуты своими сторонниками в решительный момент…
— Какая прелестная картина будущего, граф, — с иронией отозвалась Мария. — Но почему вы так в этом уверены? Откуда такая убежденность?
Он пожал плечами, несколько озадаченный вопросом:
— Ну, я просто знаю… потому что именно так сделаю я сам.
Это прозвучало громом среди ясного неба, и даже Хантли, посвященный в подоплеку дела, крякнул от неожиданности.
— Вы? — как бы ослышавшись, спросила Мария. — Вы, Босуэлл? Вы… подписали статьи?!
А он все смотрел ей в лицо, не смущаясь, стоя напротив кресла королевы, заложив руки за спину, спокойный, уверенный в своей правоте:
— Разумеется. Более того, я взял за это деньги от Питтендрейка — и уже спустил их на фураж, джеддарты и порох для моих ребят, тех самых, что пойдут за вас в огонь и в воду, моя госпожа. Тяжеловато ведь кормить их — теперь, в мирном Мидлотиане — пока мне не вернули фамильные земли и законное право обирать сассенахов…
— И вы, Босуэлл, пришли ко мне — клятвопреступником? Ибо мне первой обещали вы свою верность… и уже становитесь клятвопреступником дважды?!
Еще немного, и она посочувствует Дугласам! В этом вся трудность, когда имеешь дело с порядочной леди, желающей, тем не менее, править.
Хантли хотел вмешаться в разговор, но де Гиз жестом велела ему молчать:
— Отвечайте!
— Клятвопреступником? О, мадам, но это меньшая жертва, на которую я готов ради вас. Жизнь или честь — возьмите, что вам угодно, всё будет мало за один приветливый взгляд, моя королева.
Те слова, что от любого другого смердели бы пошлостью преувеличения, становились искренни и правдивы, когда их небрежно произносил Патрик Хепберн — со своим открытым взглядом, красивым лицом, чуть ироничным голосом, манерами благородного человека… со всей дерзостью обманщика, который знает цену настоящей правде. Она верила ему. И при этом он лгал ей. Но теперь она верила этой лжи — тому, что он лжет ради нее.
— Какая разница, как будет замарана моя честь, Ваше величество, если это пойдет на пользу вам? — молвил уже прямо, не улыбаясь. — Что там опытные люди говорят про цель и средства? Желаете покинуть сей скорбный вдовий приют и переехать в Стерлинг? Я доставлю вам такую возможность, ручаюсь!
— Он или безмерно дерзок, или нагло лжет, — пробормотал Сазерленд, ошеломленный этой выходкой, вслед покинувшему приемную Белокурому.
— И то, и другое, — отвечал Хантли, не скупясь на похвалу родственнику, — но, согласись, Джон, он ведь сумел добиться успеха в той интриге с Арраном и Питтендрейком? Отчего ж нам не верить ему теперь? А чем рискует — Господь ему судья.
Королева весьма внимательно слушала обмен репликами, происходящий у нее за спиной, рука ее сжимала янтарный горох четок, а рассеянный взор был направлен на распятие над камином, где на бронзовом теле Агнца играли блики свечного света.
— Снаружи белый, внутри черный. И руки твои в крови, и язык твой лжив.
Об эту фразу Хепберн споткнулся, выходя из кабинета королевы — голос в самом деле шел как будто от самой земли, как казалось с высоты его немалого роста. О, это та, о ком он и забыл, хотя не следует забывать о любимой игрушке королевы, вывезенной еще из отцовского дома, из Шетадина, из Франции.
Босуэлл, улыбаясь, смотрел на карлицу:
— Подарить тебе ленту, Пьеретта, чтоб ты меня полюбила?
— Ленты твои от демона, ласки твои от дьявола. Не надо мне твоей любви! — метнув на него сердитый взгляд, крохотная дурочка королевы, переваливаясь на кривых ножках, заковыляла к тяжелой двери кабинета, проскользнула внутрь… Это ближние дамы, так кстати высланные им из покоев госпожи — ведь сложно обольщать сразу большое число жертв — возвращались обратно. Рыжая Элизабет не устояла бросить на Белокурого беглый взгляд, но Дженет Флеминг проследовала мимо, словно кузен был подлинно пустое место… женщины! Он любил их и так, не только поклоняющихся его красоте и мужской силе, но вдвойне вот этих — желчных, сквернословящих, сопротивляющихся, вдвойне — дающих соль и перец его придворному существованию. Женщины! На этом поле ему предстоит играть и выиграть, несомненно. Да и кто, кроме него, наилучше пригоден на эту роль? Покамест в ближнем кругу королевы за него одна только леди Ситон, хотя… куда уж там — леди. Родовитость второй жены лорда Ситона была делом весьма сомнительным. Королева одарила любимую фрейлину землями в Шотландии, но о ее французских владениях предпочитали не спрашивать. Грозная вдова Ситон, монахиня монастыря Святой Клары в Эдинбурге, не дала благословения на этот брак, однако то был единственный случай, когда лорд Джордж пренебрег мнением деспотичной матушки и предпочел союз по любви, вдобавок устроенный руками самой королевы. Благодаря мужу войдя в круг высшей знати, леди Ситон особенно ценила тех, кто мог отнестись к ней без предубеждения — и Патрика Хепберна, двоюродного брата мужа, в первую очередь. За его манеру держаться просто с простыми и надменно со знатными, а также за парижский диалект французского языка она могла простить ему почти что угодно… Хепберн называл ее «маленькая кузина», всегда находил для нее учтивое словцо, а главное, с такой, как ей казалось, рыцарской любовью глядел на госпожу, Марию де Гиз, так был склонен к делу королевы…
— Патрик! Ваша милость!
Он остановился на полном ходу, тепло улыбнулся в ответ на этот сияющий взгляд:
— А, моя маленькая сестрица! — быстро поцеловал протянутые руки. — Мари, вы бессовестно хорошели все то время, что меня не было здесь, право слово!
Она засмеялась:
— У вас слишком любезный язык, чтобы быть правдивым, но, Боже, какое счастье, что вы вернулись! Как не хватает моей дорогой госпоже сейчас того, кто был бы предан ей всем сердцем!
— Вот как? — прищурился Босуэлл, все еще не выпуская рук леди Ситон — теплое пожатие надежного, сильного мужчины. — А наши горцы, Аргайл и Хантли? А Эрскины, всем гуртом? А этот черный ворон, приор Пейсли?
— Ну, вы же понимаете, — доверительно понизив голос, произнесла Мари Пьерс. — Это совсем не то!
— Правда? — он улыбался еще шире. — А что насчет графа Леннокса, кузина?
— Патрик! — произнесла Мари, будучи глубоко шокирована. — Вы — и он! И как тут можно сравнить?!
Она фыркала по-французски на его недогадливость до самой двери кабинета королевы, шурша по изразцам пола подолом все еще траурного — по королю — платья, возмущенно встряхивая хорошенькой головкой так, что чепец на ней подпрыгивал, подмигивал кокетливыми жемчужными слезками.
А с главным соперником Босуэлл встретился немногим позже двух дней, там же, в Линлитгоу.
Огромный холл волшебного дворца, растворенный зев циклопического камина, куда человек входит в рост, музыканты, с галереи обливающие толпу сладчайшими звуками — и вереница новых, заморских рыцарей, припавших к ее стопам. О Боже, думала Мари, когда бы он привез мне денег вместо комплиментов! Денег или солдат, желаемых ею столь отчаянно, что саму душу заложила бы за военную помощь. Но Мэтью Стюарт, граф Леннокс, вместо солдат и денег предлагал ей себя — со всеми созревшими за время морского путешествия на родину чувствами, нужными де Гиз, как прошлогодний снег. И Мари чуть склонила голову к говорившему, как любопытная птичка, выглядывающая из гнезда.
— Ах, граф, — мягко сказала она, на левой щеке скромной леди в черном легла ямочка от легкой улыбки, тень юной красоты проступила в чертах ее под вуалью величия и печали. — Вы смягчаете скорбь души одним тем, с какой горячностью принимаете к сердцу беды Шотландии… и мои.
— Дама, достойная восхищения, — молвил Аргайл вполголоса кузену. — Вспоминает о том, что женщина, в самый неподходящий для противника момент…
— Ты ведь не любишь женщин, Рой, — поддел его удивленный словами одобрения Хантли.
— Терпеть не могу нигде, кроме постели, — согласился Кемпбелл. — Но точный удар оценю всегда.
— Скажи мне лучше, когда, по-твоему, сей рыжий пришелец вцепится в горло регенту? Примешь ли мою ставку — через сутки, едва лишь достигнет Эдинбурга и Парламента?
— Три фунта, — зевнув, отвечал горский оборотень. — И ставлю на сегодня же, вон-вон, смотри, он уже косится на Алекса Ливингстона, шпионящего здесь по поручению лорда-правителя, и поцапается с ним, так сказать, взамен его хозяина… поставь-ка лучше на итог свары, когда они увидятся с Босуэллом.
— Десять фунтов на Босуэлла! Хепберн свалит Стюарта одним щелчком.
— Тут ты не прав — история может затянуться, потому что, поверь мне, королева станет подпирать спину Ленноксу своими белыми ручками, коли-ежели тот с первого удара протянет ножки. Не по любви, нет, куда там ей этот сопляк, а из чувства равновесия и ради женского пакостничества.
— Хорошо, пятнадцать фунтов. А ты?
— А я вовсе не стану участвовать деньгами, Джорджи…
Хантли, купленный во всегдашних этих разговорчиках с Аргайлом, как мальчишка, пошел пятнами, надуваясь от возмущения:
— Ах ты, старый плешивый лис!
— Да, — повторил Кемпбелл, нимало не обращая внимания на его досаду, — я не стану участвовать. Я стану получать от представления удовольствие, Джордж — удовольствие, которого не купишь ни за какие деньги.
Манжеты сорочки Леннокса, украшенные брюссельским кружевом, выглядывали из рукава дублета чуть не до кончика большого пальца — мода сколь расточительная, столь и непрактичная. Граф был облачен в бархат лавандового цвета — последняя причуда двора Франциска Валуа и самый модный цвет сезона — который, впрочем, весьма шел и к рыжим волосам его, и к темным глазам. Девически маленький рот ярок, сложен в приятную улыбку, но смотрится куриной гузкой, как сказала Анабелле Гордон, кузине Хантли, добрая леди Ситон, вот бедный молодой человек, правда же? И подбородок его слишком остер и длинен, лишен всяческой гармоничности. Впрочем, для настоящего мужчины, оговорилась она как бы невзначай, бросив взор на сестер Леннокса, это не самый существенный недостаток, прискорбней то, что и руки у него словно у белошвейки. Конечно, он был у Франциска капитаном роты гвардейцев, но всем же известно, что капитанство было почетным подарком от короля, а на поле боя наемниками командовал человек, куда более опытный и отважный — несгибаемый Пьер Строцци, брат морского дьявола Лео… и на этом моменте на добрую Мари Пьерс Ситон зашипела леди Флеминг, призывая к порядку, что, впрочем, не заглушило доносящиеся до слуха королевы смешки жизнерадостной леди Гордон.
Аудиенция графа Леннокса у королевы-матери прошла весьма успешно, и Мэтью Стюарт покидал Большой холл в превосходном расположении духа, когда вблизи внушительных, резного дуба дверей разминулся с тем, кого последний раз ему доводилось видеть именно во Франции — и мгновенно узнал его. Два плаща едва не сплелись, не коснулись один другого. Две своры кинсменов на коротком поводке остановились, кипя, чтоб облаять противника не столь по велению сердца или по инстинкту, а по невысказанному еще намерению хозяев. И Леннокс глядел на человека напротив, чувствуя отвращение, близкое к врожденному, нутряному, и тонкая игла беспокойства колола его изнутри — несмотря на то, что соперник и взглядом его пока что не удостоил.
— Явились ловить рыбку в мутной воде, Босуэлл?
Хепберн круто повернул красивую голову к говорившему — с еле уловимой хищной усмешкой, мелькнувшей в лице:
— В тине, Леннокс, не в мутной воде. А вы-то почему показали рыльце на родину только по смерти короля? Имеете виды?
— Да уж виды, получше ваших…
— Холостой мальчик, — отвечал Хепберн спокойно. — Мне жаль вашей наивности. Порасспросили бы прежде у местных, как тут, в Приграничье, ловят рыбку в тине. Не то — как бы не попасться и вам на крючок, любезнейший!
Кинсмены, нажав плечами, раздвинули для него огромные створы дверей, резьба на коих изображала райские кущи при сотворении мира, и Босуэлл шагнул в них, навстречу королеве-матери, не оглядываясь.
— О чем это он? — с неприятным чувством, как от полученной угрозы, спросил Леннокс случившегося рядом Томаса Эрскина. — Про тину.
И не ошибся.
— Рейдерский жаргон, ваша милость, — отвечал тот хмуро. — Это когда людей в приграничных пилтауэрах коптят заживо.
Шотландия, Эдинбург, апрель 1543
Десять писем на юг, двенадцать на север… капает воск, растопленный на свече, течет по бумаге, пухло выплывает, застывая, из-под печатки. На печатке — английский лев. На печатке — инициалы, знакомые Генриху Тюдору именно по депешам отсюда, из мерзкой, холодной, слякотной Шотландии, населенной лживыми чертями и скользкими стервами. Ведь он же прямым текстом спросил сукина сына регента, как так получилось, что кардинал Битон, взятый от Питтендрейка, был передан Джорджу Ситону — Ситону! — женатому на любимой фрейлине французской вдовы?!
О, этот чистый взгляд Джеймса Гамильтона, графа Аррана — первого и почти всемогущего лица в государстве:
— Это не я, — искренне отвечал он. — Садлер, я тут не при чем. Это все Хантли! Я совершенно не мог противостоять ему!
— Вы, ваша светлость, денег у меня взяли, — сухо напомнил сэр Ральф. — Тысячу фунтов. За что? Чтобы кардинал остался там, где сидит, если не навечно, то надолго.
Джеймс Гамильтон, услыхав это, очень обиделся.
— Я — человек слова, мой дорогой, и терпеть ваши нелепые обвинения не намерен! Я — наследник шотландской короны, лорд-правитель и регент, а не жид какой-нибудь, для кого нет ценностей и нет чести. Из одного уважения к вашему королю я сделал столько, сколько другой не сумел бы и за десятки тысяч, даже будь они у вас… а виноват я лишь в том, что у меня есть сердце, и оно не из камня. И хватит об этом!
Так и сказал — об этом хватит. Записывая все вкратце для короля, сэр Ральф задумчиво смотрел на пляшущий огонек свечи, размышлял, вспоминал, и по итогу присовокупил к донесению: …для меня осталось загадкой, был ли он искренен. Если да, то регент — величайший болван из всех, мной когда-либо встреченных, если нет… то величайший притворщик. Впрочем, он уверенно держит в руках бразды правления, а о римском епископе высказывается в тоне, могущем вас порадовать. Библию английского перевода вижу я в доме почти у каждого благочестивого джентльмена и, если бы Вашему величеству было угодно снабдить меня достаточным количеством томов, я мог бы продать здесь столько изданий Святой книги, сколько бы мне ни прислали… таково влечение к подлинной вере среди шотландцев. Лорд-правитель также запрашивал меня, каким образом ему было бы правильней провести реформу церкви, и не согласитесь ли вы, Ваше величество, своею рукою дать ему должные наставления…
Вот он даст, Генрих Тюдор, думал Ральф Садлер уныло, и потом мне, опять мне придется объясняться с королем, не болван ли этот ваш регент. Если ведь не болван — для нас, в Лондоне, это означает крупные неприятности, но заменить его все равно некем. Ни на кого нельзя положиться, ни на кого.
Но тут человек, сидящий напротив в кресле, нагнулся над столом, спросил грубо, прямо:
— В чем дело, Садлер? Нужен я вам или нет? Какого дьявола я должен смотреть, как вы разводите чернила и сушите письмо, прежде чем соизволите ответить? Нажмите на регента — чем скорей мне вернут лордство в Долине, тем верней у вас будет доступ туда…
Он выглядел, как пустой сосуд, ожидающий заполнения — в своей алчности, в своем голоде. Еще один. Сэр Ральф откинул голову на спинку кресла и закрыл глаза, с досадой ощущая первые боли подкатывающей погодной мигрени. Еще один — лживый до мозга костей — клятый шотландец.
— Что вы можете предложить взамен, граф?
— Если я и стану предлагать что-либо, то не вам, Садлер, а королю. Для начала сами предложите мне что-либо по-настоящему стоящее.
Красивая пустышка, надменный гордец.
— То есть, как прежде, ничего… Денег я вам не дам, — сказал Садлер, с удовольствием глядя, как темная кровь заливает шею собеседника. — Вы, Босуэлл, взяли у Харвела двести фунтов и остригли Питтендрейка догола, а что мы видели с тех денег, если говорить о любезности? На Солуэе ваши стояли за Шотландию…
— А за кого им было там стоять? — бесстыдно отвечал Хепберн, не поведя и бровью, несмотря на то, что все внутри у него занималось от белой злобы. — За вас? После того, как Масгроув первым делом сложил в атаке моих людей?!
Белокурый был в бешенстве, тем более сильном, что сознавал: сейчас он для Садлера не в цене. Первый раз его так явно выставили попрошайкой, и кто? Англичанин. Один из тех, кого он так удачно водил за нос последние десять лет.
Но посол не поддержал прений.
— А после Солуэя, при дворе, вас видели то в Линлитгоу, то среди мятежников Перта… если вы желаете долгосрочного денежного соглашения, граф, одних обещаний недостаточно. Статьи? Уж мы-то с вами, граф, знаем, что платят не за слова. Сделайте хоть что-нибудь толковое, Босуэлл, для моего короля, прежде чем желать вознаграждения.
Босуэлл взвился из кресла, плащ его, совсем черный в полумраке комнаты, облекал его, словно сложенные крылья — посланца ада. Здесь искать нечего и терпение уже на исходе.
— Будь по-вашему, — молвил с коротким оскалом, — но уж не обессудьте, дорогой мой посол, что к исходу года духу вашего не будет в Шотландии… уж это-то я вам устрою — и совершенно бесплатно!
Оставшись один, сэр Ральф глубоко вздохнул, потер ноющие виски и прибавил в отчет: «что же до графа Босуэлла, который правил Лиддесдейлом, так человек это совершенно пустой, хотя и крайне тщеславный; здесь никто не принимает его в расчет…»
Шотландия, Мидлотиан, Крайтон, апрель 1543
Ничего в те поры он не желал так страстно, как денег. С этой мыслью он просыпался и с нею же засыпал. Он был должен уже кругом не по одному разу — и брал снова, чтоб отдать истекший долг, чтоб взять на себя новый. Денег! Даже женское тело не вызывало в нем такого вожделения, возможно, потому, что сейчас он точно знал, какую женщину хочет. Жена в те поры видела его чаще, чем во времена до изгнания, но встречи их были лишены прежнего тепла. Раз в три-четыре дня Белокурый наведывался в Крайтон, оставался на сутки, осуществлял свое право, как ему было угодно, занимал место главы семьи за высоким столом в холле… задумчиво смотрел на сына. С подрастающим Джеймсом он тогда разговаривал чаще, чем с Агнесс, хотя глубиной эти разговоры не отличались. А Агнесс тоже молчала — ни предотвратить, ни избежать того, что надвигалось на ее покой, на ее семью, она не могла, и только одно давало ей повод для надежды — католичество, нерасторжимость уз. Хотя и об этом ходили опасные слухи, о ее муже: к исповеди он и прежде являлся нечасто, теперь же под кровом церкви его видели только по придворной надобности.
Все больше становился он похож на мужчин своей семьи. Конечно, она не знала их — ни злобного лорда-адмирала, ни великодушного графа Адама, но слышала довольно рассказов своей матери и вдовой графини Маргарет, чтобы иметь представление. Железная воля и алчное желание, для которых нет преград ни на земле, ни на небе — вот что такое Хепберны, и именно это видела она сейчас в сумрачном, опасно красивом лице мужа, в темных до черноты глазах. Пусть оно утолится, это желание, молилась тогда Агнесс, пусть оно утолится, Господи, и пусть пресытится, и пусть он вернется ко мне, не только телом, но и душой. Тем, что можно было назвать в нем душой — если кто и не верил в такое о Патрике Хепберне, то она-то точно знала, это в нем есть. Пусть он ляжет с ней, если необходимо, но пусть вернется ко мне. Ни одна из любовниц мужа до сей поры не была ей серьезной соперницей, но власть, воплощенная в лице королевы… ведь никогда прежде и не было у Патрика Хепберна такой возможности: оказаться на самой вершине посредством одного только обаяния. И Агнесс лишалась сна, пока муж бесшумно спал рядом, обнимая ее, она не хотела думать об этом.
Долгие часы до рассвета перед разлукой с любимым — пока в долине Тайна, над обрывом которой нависает могучий Крайтон, занималась заря. Когда наступит утро, она пешком отправится вдоль берега в приходскую церковь молиться о его душе, он — ко двору, чтобы дорого продать свою душу.
Шотландия, Линлитгоу, май 1543
Несмотря на лихорадочное напряжение противостояния, буквально пропитавшее воздух весны, Мари де Гиз, не намереваясь быть легкомысленной, тем не менее, создала в Линлитгоу весьма изящный двор. Музыка, танцы, карты для придворных превосходно сочетались с искренней набожностью королевы и ее пятью мессами в день. Босуэлл, помнивший Стерлинг и Эдинбург во времена Джеймса, был еще оттуда сыт по горло куртуазными развлечениями и в общих забавах участвовал мало. Складывать мадригалы дамам он умел, но посредственные, и вдобавок почитал занятие сие абсолютно бессмысленным, пел превосходно, но большей частью во хмелю и в компании мужчин, картежничать не любил, вот разве что вольта… когда бы королева могла парить в его руках в этом непредсказуемом танце… да, леди не помешало бы ощутить заранее ту телесную силу, которой в итоге предстоит подчиниться. Однако Ее величество, как благородная вдова в трауре, лишала себя подобных развлечений и даже картежничала вприглядку — смотрела, как играют другие. Подобное положение дел лишало Босуэлла обычных преимуществ в ухаживании за королевой, хотя бы в сравнении с тем же рыжим паршивцем Ленноксом, и он понимал это прекрасно. И всем ухищрениям галантного обхождения цинично противопоставлял свою мужскую привлекательность, мрачноватое обаяние белокурого Люцифера, как когда-то прозвал его покойный Джеймс.
Люцифер. Сияющий. Это подходило ему в полной мере.
Мыслима ли такая красота без порока?
Когда глядишь на него, кажется, что видишь подлинный замысел Творца, воплощенного Адама райских кущ, вышедшего из рук Господних незапятнанным, совершенным. Измученная напряжением сил в борьбе за трон, безопасность и дочь, королева отдыхала, любуясь им — и пропадала в ловушке. Духом она справлялась с искушением, однако тело порочно, слабо и отмечено болезненными, кровавыми регулами, как у всякой дочери Евы. Тело жаждет именно Адама — мужчины, господина, самца. Тело душит ее сновидениями и ночными слезами, требуя освободить соки, застоявшиеся во вдовстве, принять в себя семя первого среди равных — теперь, когда король Шотландии мертв.
Патрика Хепберна, конечно же.
Человек этот оказывал на нее совершенно неодолимое действие. Человек этот был по свойству власти, крови, рождения ее врагом. Человек этот, его лояльность, его преданность нужны были ей отчаяннейшим образом, ибо за ним стояла сила доброй половины приграничных волков. Что она могла делать в своей женской слабости? Только бороться — с искушением, симпатией, сердечной склонностью. Надо было думать о королевстве, престоле, преодолении опасности… но тело предавало. Тело отзывалось на него так, что, вместо того, чтоб упасть вечером в постель без сил, в истощении нервного напряжения, она простаивала часы на молитвенной скамье, а затем столь же долгие часы лежала без сна за пологом, и перед внутренним взором, за сомкнутыми ресницами, неслись видения, в которых она будет каяться уже следующим утром. Она никогда не приблизит Патрика Хепберна настолько, чтоб хотя бы часть этих мечтаний стала былью… это немыслимо, противоестественно и опасно, и все же… перед внутренним взором он вставал, как живой, и события минувшего дня обступали вдовую королеву, события прошедшей весны, когда он явился, словно воистину из преисподней, внезапно и неотвратимо, и предложил ей свою опасную помощь. В нем было столько лютой силы и столько мягкой покорности — но покорности только лишь перед нею, ибо с прочими Босуэлл надменен и неукротим — что его присутствие давало обманчивое ощущение безопасности, покровительства, защиты. Хотя первый человек, от которого ей на деле следовало защититься, был именно он, Патрик Хепберн.
Потому, что знала — он лжет.
Он уже писал к Тюдору о том, чтобы предать ее.
Шотландия, Средняя марка, Бранксхольм, май 1543
— Зачем ты сделал это, Уот? Понятно — я, про меня все, кому не лень, шепчутся за спиной, обличая изменником, но ты, дружище?
Строящаяся новая крепость Бранксхольм выглядела ничуть не дружелюбней прошлой, сгоревшей от Перси. С возрастом Злобный Уот все меньше — и обоснованно — доверял соседям, и дом его, некогда просто дом удачливого вора, сейчас выглядел с повышением в статусе — как дом матерого убийцы. И все-таки Босуэлл любил Уолтера Скотта, как часть своей юности, как прошлого наставника, как врага, чью вражду они перемололи в единоборстве и обратили в сообщничество, в дружбу.
— Что именно?
— Брось, только не со мной! Зачем ты писал Тюдору, что передашь ему младенца Марию? Не отпирайся, мне рассказал Хантли, ты у вдовы под подозрением.
— А ты бы не написал? — удивился Уот Вне-Закона, с удовольствием принимаясь за беспощадно перченую баранину. — Вот если бы тысяча этих английских скотов собрались поджарить тебя целеньким, как кролика, в каменном мешке Хермитейджа? Попытка не пытка, рассудил я, коли он меня купит, так крышу покрою на старой башне… которую мне ублюдок Перси еще тогда пожог. Да и любить Стюартов мне, как и тебе, ровным счетом не за что, а, Лиддесдейл?
Уже четыре года не Лиддесдейл, но Уоту это все равно, и как же ласкает слух родное слово…
Он смаковал глоток вина — жидкий виноград французских полей, не иначе; краденое вино Уолтера Скотта по-прежнему было отменным, и по-прежнему во главе стола красовалась великолепная солонка на оленьих ногах, на лапах грифонов — редкое постоянство для рейдера-сибарита, хотя порядки могли поменяться неоднократно, ведь уже третья леди Бранксхольм правила за столом. Леди Дженет, не смущаясь, носила такое глубокое декольте, что особо проворному кавалеру туда можно было нырнуть с головой, однако Злобный Уот не обращал внимания — или делал вид, что не обращает — на ее ухищрения, забавляясь супругой, как породистым, но пустячным зверьком. Белокурый, напротив, не считал даму не стоящей внимания… и когда туфелька гостеприимной леди уже не в первый раз прошлась, ласкаясь, по его сапогу под столом, он, улучив момент, с самым невозмутимым лицом встал на нее каблуком так плотно, что Дженет Битон Скотт закусила губу отнюдь не от вожделения, а Босуэлл пожалел мимолетно, что МакГиллан уже снял шпоры с его дорожных сапог. В ней было что-то вздорное и злое, и какой-то хищный ум, которого он не признавал в женщинах. Коротко извинившись, леди Бранксхольм покинула стол.
Муж проводил ее взглядом и вдруг улыбнулся Босуэллу так, словно все понял — с подкупающей сердечностью, которая и прежде вызывала в Белокуром мало доверия:
— Лишние уши нам ни к чему, не так ли? Особенно, когда этим ушам сопутствует такой змеиный язык, как у моей Дженет.
Граф пропустил намек мимо:
— Что соседи, Уот? Теперь, под Максвеллом, беспокоят изрядно?
— Под старым Джоном — нет, пока его не взяли в Тауэр, было добротно, а вот сынок его, Роберт, твой сводный братец, держит руку Керров, так что — сам понимаешь.
— А как все вышло-то, Уолтер, тогда, в начале, между тобой и Кессфордами?
— По глупости молодой, как! Мне бы сообразить, что на Ангуса не надо выходить в две фамилии всего, но нам же дерзости не занимать. Керры ввязались не потому, чтоб им было дело до короля, нет… им было важно, что можно на меня пасть разинуть. И ведь я их пальцем не тронул — на кой они мне, по родству-то, а Кессфорда пикой снял один из моих Эллиотов, когда мы уже от них уходили, в клочья Ангусом порванные… мать моя из Керров Бокле, на дочери Фернихёрста я даже побыл женат, а все одно. Только хуже.
— А что твои Эллиоты сейчас?
— При деле, как в старые времена. Джок по-прежнему не дурак в том, чтоб увести стадо чужой скотины. Старый Редхью хворал-хворал, а помер только года полтора назад, они пришли ко мне, я взял их под свой штандарт…
— Ну, скажи уж хоть теперь, Уот, — улыбаясь, спросил Белокурый, — тогда, с плешивой овцой — это было все с твоего приказа?
Дело о сожженных овчарнях Хермитейджа висело между ними долгие годы, как падаль на суку — при попутном ветре нет-нет, да пованивает. Он знал, Уот солжет и отопрется, но побаловал себя вопросом все равно.
Так и произошло.
— Я не при чем, — побожился Вне-Закона, — то была задумка покойного Роба, помяни, Господи, его грешную душу… Теперь спрошу я тебя: верно ли говорят, что Питтендрейк заманил тебя в Далкит и преломил хлеб? Верно всё или врут, как у нас тут водится?
— Не врут, Уолтер. Я вправду был в Далките и пил с Питтендрейком за одним столом. И они не попытались меня отравить! Что странно…
Бранксхольм-Бокле кивнул и с минуту сосредоточенно размышлял, разминая в пальцах шарик хлебного мякиша. Потом сказал с глубокой убежденностью:
— Я тебе многое прощал, но если ты станешь резать Дугласов без меня, Лиддесдейл — я с тобой на крови!
— На крови?! Ты мне прощал? — Белокурый в который раз поразился великолепной наглости доброго соседа. — Уот, да ты при Джеймсе пристроил меня на два года в тюрьму, разве не под топор подвел, и теперь — на крови?!
— Так это когда было-то, — нимало не смущаясь, отвечал Злобный Уот. — Сам знаешь, тому и глаз вон. А Дугласы — дело дня сегодняшнего. Ты ведь затем вступил в бонд с Питтендрейком, чтоб прирезать его, скажи? Я прав?
Уот Вне-Закона ни минуты не сомневался, что Босуэлл вошел в сношения со старыми врагами лишь затем, чтоб удачней предать их. Вопросом для Бранксхольма-Бокле было только — когда? Blood feud с Дугласами установлена была Уолтером с того дня, когда он положил сотню рейдеров под конницу Ангуса в попытке освободить юного короля, с того дня, в котором, в далеком Сент-Эндрюсе, столь же юный, как король, граф Босуэлл пенял дяде-епископу на неловкость Бранксхольма-Бокле… вспомнив о своей тогдашней наивности, Белокурый улыбнулся:
— Бонда не было, Уот, вот те крест. Бонд он захотел между мной и Генрихом Тюдором — вроде того письма, что написал ты, чтобы прикинуться «согласным». Ни одной бумаги о верности лично Ангусу я не подписывал и не стану.
Бранксхольм вновь помолчал, затем произнес, глядя вдаль поверх стола — и мимо дорогого гостя:
— Но если я узнаю, что бонд все-таки был — не взыщи…
Рука его недвусмысленно легла на пояс, однако этим Белокурого давно уже было не пронять.
— Что? — Босуэлл взглянул на него с интересом. — Опять донос? Так ведь некому, Уолтер… А как же попить им крови через меня? Когда стану резать Дугласов — я возьму тебя в долю. Но будет это нескоро.
— Ничего, — Уолтер Скотт, ощерясь, показал недостачу левого клыка, и только тут Белокурый понял, что матерый рейдер понемногу поддается старости. — Я умею ждать!
Но когда и до Питтендрейка дойдет слух о том, что Босуэлл был в Бранксхольме и обговаривал свои дела с Уотом Вне-Закона, Белокурому снова придется выкручиваться и лгать.
Не впервой.
То, что он всегда любил в смысле остроты ощущений — между Симплегад.
Он собирал сторонников не только там, где они были наперед, но там, куда бы не заглянул никто — среди человеческого отребья Спорных земель. Лгал тем, кто стоял за Тюдора, одно, и другое — тем, кто стоял за королеву Марию. Слишком ставка была высока, слишком высокий жребий выступал приманкой, жребий, о котором у него даже не было времени размышлять, покуда не схватит под уздцы этого коня — и пока не повалит, как родоначальник семьи когда-то. И не было преград его воле, как не было и денег — воплощать эту волю. После визита в Далкит к Босуэллу, как к своему, обращались Гленкэрн и Кассилис, и за спиной-то у «пустышки, красивого гордеца» понемногу вставала такая сила, что Садлер задумался, не напрасно ли отказал ему в бонде… Садлер был занят переговорами о мире, Арран — тем, что выискивал деньги для пустой казны, пытаясь выклянчить у Святого Престола бенефиции, розданные от крупных монастырей бастардам покойного короля, а в шкатулке французской вдовы лежало письмо, в котором Папа Павел III, еще не знавший тогда о смерти Джеймса Стюарта, призывал шотландского короля «накрепко стоять против Тюдора, ибо он сын погибели и диавола». «Если духовная мощь святого Престола иссякла, мы пошлем и денег» — писал он, но Мари де Гиз не могла обратиться к нему за помощью, даже к нему… в Рим писал слезницы Арран, сетуя на развращенность нобилей Шотландии и происходящие от того беды. Аррану блестяще удавалось несочетаемое: устно бранить «римского епископа», чуть ли не провозглашать Реформацию, а письменно просить о деньгах и помощи. Он искусно угрожал Святому престолу тем, что, не имея поддержки, не сможет и удержать страну от уклонения к английскому разврату в вопросах веры. Глядя на него, Босуэлл снова вспоминал Фаустину, ее «продаваться, не отдаваясь целиком» — и понимал, усмехаясь, что многого еще не постиг в науке жизни. Арран писал не только Папе, но и тем из владык Севера, кого мог заманить посулами союзничества — Кристиану Датскому, вспоминая о воле покойного короля к продлению союза между державами, воле, которой не было, но кого когда в политике волновала правда? К началу мая в стране было уже не только три престолонаследника, но и три главы государства, три первых лица, каждый из которых с трудом признавал реальность власти остальных: королева-мать в Линлитгоу, граф Арран в Эдинбурге и Дэвид Битон, канцлер королевства, примас Шотландии, в собственном архиепископском замке Сент-Эндрюс. И между этими тремя городами по раскисшим дорогам и полному бездорожью мотался, порой не сходя с седла и в ночь, Патрик Хепберн, граф Босуэлл, в погоне за своей дерзкой фортуной — а, наряду с ним, и прочие благородные лорды королевства.
Шотландия, Линлитгоу, май 1543
Гиллеспи Рой Арчибальд Кемпбелл проиграл ставку кузену Хантли: вместо того, чтобы первым делом вцепиться в горло Аррану, Мэтью Стюарт, граф Леннокс выбрал более приятный способ препровождения времени, а именно — ухаживать за французской вдовой. Он просиживал свои лавандового цвета штаны, играя для королевы на лютне, распевая в честь нее песни, складывая стихи… Мария же терпеливо выслушивала все это, шутила с графом уместно и мило, хвалила за стихи и песни — и преспокойно отправлялась на мессу в дворцовую часовню либо в церковь Святого Михаила, куда, мрачно волочась за шлейфом ее траурного платья, следовал и Леннокс, выстаивая службу на коленях подле — но чуть подалее от — госпожи, жарко молясь всем святым, чтоб они даровали ему желаемое, не смея сетовать на ее похвальное благочестие. Леннокса было много в Линлитгоу, правильней было сказать, что Леннокс был везде — с липкими комплиментами, с не вовремя оказанной услугой… еще две недели, и даже его кристальный французский стал бы раздражать королеву. Когда верный рыцарь сильно утомлял Марию де Гиз, она прикрывала глаза, бралась за четки и напоминала себе, что Мэтью Стюарт — не просто глупый красивый мужчина, чьи речи утомительно приторны; Мэтью Стюарт — это Дамбартон-Рок, это ключ к Западному побережью Шотландии, к устью Клайда, отныне запертому его волей, ключ к Островам. И враг регента, а теперь, при нынешнем положении дел, любой враг регента — ей друг и соратник.
Но был ведь еще и Босуэлл. Этот не посещал вместе с ней церкви — за исключением считанных случаев, песен не пел, нарядами не кичился… даже то, что говорил он, мало имело отношения к куртуазности, большей частью королева обсуждала с Босуэллом настроения лордов, перспективы увернуться от английского брака для дочери, новые подлости регента и то, как ей, наконец, покинуть Линлитгоу и перебраться в Стерлинг — оттуда, с той чудовищной скалы, не страшен ни Джеймс Гамильтон, ни даже Генрих Тюдор. Босуэлл, сравнимо с Ленноксом, вовсе не ухаживал за королевой, лишь смотрел ей в глаза порой чуть дольше, чем дозволялось правилами приличия, или улыбался — коротко, бегло, как он умеет, но так, что сердце леди теплеет от этой улыбки, или мог обронить несколько слов, которые эхом отзывались в ее памяти день за днем… все те дни, что она простаивала в церкви на коленях — с верным Ленноксом позади себя.
Мари де Гиз, несмотря на исключительно замужний опыт общения с мужчинами, в придворной игре была женщина искушенная, и она прекрасно понимала, что сдержанность Босуэлла, как избыточность Леннокса, может быть в равной степени игрой. Но уважала Босуэлла, как уважала бы грамотного партнера по танцу. Если бы леди впрямь собиралась замуж, его способ ухаживания тронул бы сердце гораздо больше. На него она обратила бы внимание — не только из-за красоты, которую время в изгнании и опыт лишений отточили до какой-то неумолимо пронзающей душу остроты — но именно из-за красноречивой немногословности. Сказал единожды: я верен вам, вы — моя королева, принеся присягу — и больше не повторял, и вескости этих слов хватало, чтобы об этом помнить всегда… и одновременно — забыть, что граф Босуэлл признал госпожой не Марию Стюарт, а лично ее, Марию де Гиз, королеву-мать, и вообще, к королевству Шотландия эти слова никакого отношения не имели. То был негласный бонд между ними — бонд сердца, потому что денег, чтобы купить, она ему сейчас предложить не могла.
Ей не было никакой женской выгоды в соперничестве двух графов, никакого запретного плода она не могла бы сорвать, не рискуя своим положением, и все же — она не могла не сравнивать…
Босуэлл умел смеяться, умел шутить — чего Леннокс не умел вовсе, не то от убеждения, что шутить с женщинами само по себе лишнее, когда ты молод и привлекателен, то ли ему мешала принятая в отношении Марии роль вздыхающего, почтительного рыцаря, рыцари ведь не зубоскалят. И Мэтью Стюарт упрекал Хепберна в развязности, в непочтительности к даме, но упреки эти заботили и последнего, и саму даму не больше, чем прошлогодний снег. Во всяком разговоре с Босуэллом, если речь не шла о ее делах и тревогах, для королевы был вызов, Патрик Хепберн приглашал помериться силами в игре, в которой оба они не имели права зайти достаточно далеко: он — потому что женат, она — потому что вдова государя никогда не снизойдет до своего подданного, о чем бы ни взывало слабое, неутоленное женское естество, так жаждавшее не только пахаря, но и покровителя. Графиня Босуэлл, само ее существование и доброе здравие были в глазах королевы достаточным оправданием, чтобы с легкостью флиртовать с графом Босуэллом; этот флирт, думалось ей, именно потому и был безопасней, что без обязательств, и казалось, что и граф это понимает тоже, обстоятельства, в которых она отдает ему предпочтение — только потому, что никогда не сможет любить его, только затем, чтобы ревновал холостой Мэтью Стюарт.
И это соперничество — «любовь небесная и земная», как в шутку прозвала обоих графов Мари Пьерс Ситон — конечно, имело зрителей не только в лице циника Аргайла, соперничество сопровождалось эхом многих голосов: и тех, кто был уверен, что королева ищет себе нового мужа, и тех, кто клялся, что вдова не достанется никому.
Чем чаще видишься с женщиной, которая противостоит тебе в любовной игре, тем больше у нее средств справиться с чувственной лихорадкой. Но когда встречи редки, и всякий раз твое несытое желание обжигает ее, прорываясь в немногих словах или прикосновениях, раны у нее глубже, и залечивает она их дольше. Ибо очаровывается тобой, но не успевает разочароваться. Пусть же Леннокс занашивает до дыр свой лавандовый бархат в Линлитгоу — черный плащ Босуэлла виден редко, зато издалека.
Так рассуждал Белокурый, и был абсолютно прав применительно к Мари де Гиз, которая за время брака с Джеймсом и последующего вдовства успела забыть, что такое по-настоящему радоваться жизни. Да в целом, жизнь ее не очень-то и радовала: к двадцати семи уже дважды вдова, уже оплакала троих из четверых рожденных ею сыновей, умерших во младенчестве… а только тот, кто никогда не терял дитя, может сказать, что мать скоро утешится с новым чадом. Последнее письмо Луи де Лонгвиля она до сей поры хранит среди бумаг и иногда перечитывает, ее брак с Джеймсом Стюартом никак не был велением сердца, но она достойно несла роль королевы Шотландии. И вот — снова одна, в до сих пор враждебной к ней стране, среди грубых, жестоких людей, под угрозой от южного соседа и в прямой схватке со следующим после ее дочери претендентом на трон… Где ей было радоваться жизни сейчас, этой горькой Марии, у которой одна забота на уме: короновать дочь, не утратить власть, не допустить в короли Аррана. Момент для сочувствия Белокурым был выбран великолепно — сейчас вдова и за соломинку ухватится, если то поможет ей уцелеть в битве. За соломинку… а если за могучую бычью шею третьего графа Босуэлла? Уж эта выя вытянет на себе любое ярмо — и любую влюбленную королеву. Надо только выждать ее слабины, как бы ни было самому утомительно галантное ожидание. Чем сильнее истомится вдова, тем легче упадет в его объятия. Выждать, не допуская, чтобы она пресытилась первым и самым сладким волнением — видеть его рядом с собой.
Когда же не случалось видеть, заходили разговоры, тут, среди женщин, в тесном мирке скромной, частной жизни королевы-затворницы, и вскоре Мария уже следила за речью, прикусывала язык, чтоб лишний раз некстати не помянуть. О чем думаешь, то и пробалтывает твоя речь… но пока королева молчала, находились другие языки, чтоб хвалить и жалить. Вот за шитьем леди Эрскин шепотом заспорила с Элизабет Стюарт, сестрой Леннокса, леди Стюарт поддержала Элеонора Хей, в этот спор вмешалась и леди Гордон… Манеры Леннокса или манеры Босуэлла, костюм первого или второго, способ отдавать своей госпоже поклон — по французской моде или на старо-шотландский лад? Боже, как можно было двум дамам, ни одна из которых изначально не высказывалась в пользу Патрика Хепберна, дойти чуть ли не до брани и щипков к итогу беседы? Поистине, этот мужчина сеет раздор, где бы ни появился, одним своим именем!
— А вы что скажете, леди Флеминг? — спросила Мария, заранее забавляясь грядущим резким ответом.
И не ошиблась.
— О, мадам, — отвечала та с усмешкой, — у меня нет причин ни хвалить, ни, тем более, воспевать графа Босуэлла. Я ему всего лишь двоюродная сестра, а не любовница.
При этом Дженет Флеминг обвела орлиным, пылающим взором фрейлин, отчего иные предательски покраснели, причем, к неприятному изумлению Марии — и леди Элизабет Стюарт также.
— Дженет, вы жестоки к родственнику. Неужели у вас не найдется ни одного доброго слова для графа? Если вам не по душе ум и доблесть, можно было, по крайней мере, сказать, что он обаятелен.
— С этим не поспоришь, но тут не его заслуга. Он — наполовину Стюарт или даже больше, чем наполовину, а это у нас в роду. Но мой дед, мадам, совершил большую ошибку, наградив семью таким довеском — его мамочкой и Треквайрами… дурная кровь простолюдинов себя покажет всегда. Видели бы вы эту Маргарет Мюррей, его бабку! — леди Флеминг рассмеялась. — О нет, мадам, такого даже Стюарты не исправят!
Королева улыбнулась, но ничего не ответила. Она тоже ощущала в Босуэлле то, что Дженет Флеминг с презрением заклеймила, как дурную кровь, но ощущала совсем по-другому, всей женской сутью своей — как могучую плодотворящую силу мужчины, воина, хищника.
— Впрочем, — продолжала леди Флеминг, — если Вашему величеству угодно, я постараюсь быть беспристрастной в описании этого человека. Патрик красив — дамы не дадут солгать, неглуп, недурно образован и искушен в общении с женским полом. Однако он лжив и порочен до мозга костей, как его мать-интриганка и бабка-прелюбодейка. Хуже того, он — закоренелый грешник и вольнодумец, что неудивительно после его скитаний и общего образа жизни… и я слыхала, мадам, что это его умение обольщать, которое столь превозносят отдельные дамы, — она метнула взор в невозмутимую Анабеллу Гордон, — не от Господа!
Повисла тяжкая пауза.
Удивительно все-таки, как они похожи: то же длинное лицо с круглым подбородком, брови вразлет, пронзительный взгляд, ехидная складка губ, только волосы у графа куда светлей и нос прямой, без горбинки — и вот за это даже больше, чем за дурную кровь его матери, Дженет Флеминг терпеть не могла Босуэлла.
— Едва ли настоящего колдуна удалось бы изгнать из страны столь легко, милая Дженет, — разрешая всеобщее неловкое молчание, молвила тут леди Гордон, кузина графа Хантли, бессовестная вдова, и черные глаза ее блеснули издевательским огоньком. — Даже покойный король, помяни Господи его душу, не выдвигал графу подобных обвинений. Грех быть такой завистливой к его красоте, особенно если вы — всего лишь двоюродная сестра Босуэлла, а не любовница… Мне граф по душе, дорогая мадам, — обратилась она к королеве, — и я не скрываю этого. Он забавен, а нам, в эти грустные дни, выпадает не так уж много солнца в холодной воде будней!
Забавен? В той же мере, как хищное животное может забавлять тебя, прежде чем ненароком убьет. Но и неодолимо притягателен — как хищное животное тоже, одной опасностью своей соблазняющее приручить его.
И — да, она с этим справится.
Шотландия, Мидлотиан, июнь 1543
Джордж Гордон Хантли сберег свою ставку от кузена Аргайла — Босуэлл был так занят делами королевы, своими собственными, поисками средств, лганьем во все стороны, что не снисходил до открытого поединка с Ленноксом за внимание Мари де Гиз. Зато Леннокс, вдохновленный «кислыми вдовьими улыбками», напротив, приободрился — Арран, скрепя сердце, под нажимом кардинала Битона включил хозяина Дамбартона, до приезда официального посла представляющего в Шотландии мнение Франциска Валуа, в регентский совет королевства. Недолго длилось наружное согласие старых врагов — Мэтью Стюарт вытерпел лишь два заседания Совета, на третьем же бросил в лицо Аррану обвинения в мздоимстве, алчности, расхищении государственной казны покойного короля и в уклонении от истинной веры. Несмотря на то, что всё, собственно, было правдой, регент, трепетная душа, ужасно обиделся — в результате чего граф Леннокс был вынужден спешно покинуть Эдинбург и отступить на запад, в свои наследные земли. Леннокс в ярости умчался в Дамбартон, оставив — сам! — для Босуэлла поле боя открытым.
— Ни ты, ни я! — подвел итог Аргайл. — Мы оба оказались неправы, Джорджи…
Однако Босуэлл обратил мало внимания на исчезновение соперника, как прежде мало внимания обращал на его присутствие. Земля горела у него под ногами — на носу был День майского древа, а арендных выплат по-прежнему не видать, как не видать и возвращенных земель. Рональд Хей частенько находил его в те апрельские вечера мрачно уставившимся в огонь жаровни и размышляющим, откуда бы снова достать денег…
Голода в его владениях пока не было. То, что успел урвать от Гордона, от Питтендрейка, а также, по старой памяти, запустив руку в сундуки Ролландстона и Брихина — просадил на фураж и железо для рейдеров, на ремонт ветшающих овчарен Хейлса, на подновление стен, на закупку зерна, на подкуп и шантаж в новых приграничных бондах. Джибберт Ноблс приплясывал на своих больных ногах у ворот Хейлса, как легавая, ожидающая подачки, едва только завидев с воротной башни графскую гнедую, мчащуюся к подъемному мосту. Второй год Мидлотиан накрывали дожди — весна опять была затяжной и холодной, доброго урожая не жди, и что тогда? И тогда он брался за чернильницу, и мелкий белый песок в раздражении плевался из серебряного сосуда с монограммой, и покрывал собой монограмму на бумаге, просушивая Н, перечеркнутую витиеватой Е. Earl — что бы об этом ни думали все короли мира, и навсегда — Hepburn.
И Джон Прингл садился в седло, и серый пони пропадал в холмах, дальше, дальше, за Чевиоты, в Нортумберленд… на юг, в Лондон, в Уайтхолл или в Хэмптон-Корт — смотря по тому, куда выгоняла боязнь потницы старого короля. Ах, как он был красноречив… какие золотые замки, хрустальные короны сулил он Большому Гарри! Как сыпал «ваш покорный слуга», какой каллиграфический почерк, какое страстное желание угодить, какие шелковые, изящные обороты слога! То, что Генрих Тюдор верил ему тогда, Белокурый мог приписать только тому факту, что молодящийся старик был занят своими делами больше, чем делами Шотландии, и намеревался в шестой раз жениться — несмотря на слухи о мужской немощи, подагру, чудовищно болезненную зловонную язву на ноге. Не жена ему была нужна, а сиделка. И, возможно, втайне понимая весь фарс своей теперешней жизни, особенно остро король-жених торопил своего посла в Эдинбурге об устроении брака принца Эдуарда с королевой Шотландии — с королевой пяти с небольшим месяцев от роду, лежащей в колыбели, которую в полном церемониале хотя бы на час в день велела выносить в большой холл Линлитгоу Мария де Гиз — и пели трубы, и возглашали герольды: «дорогу королеве!», «королева изволит забавляться музыкой», «королева изволит идти опочивать»… Генрих Тюдор алчно желал верить в то, что есть люди, принадлежащие ему душой и телом — и потому, что был поглощен великой идеей слияния двух государств, и потому, что сознавал хрупкость этой великой идеи также. И он торопил своего посла и «согласных» лордов, и слал все более угрожающие письма регенту и Марии де Гиз, и платил — платил много, платил за свою веру в иллюзию, которой не суждено было сбыться никогда.
На южных границах Мидлотиана стояли войска, гарнизоны английского Приграничья, которыми сейчас командовал Джон Дадли, находились в состоянии боеготовности за сутки, а королева-мать и регент оба обращались к Генриху — о согласии и примирении, об обмене послами, но получали в ответ все то же: требования о передаче в руки англичан Марии Стюарт, об обручении ее с Эдуардом Тюдором, о воспитании королевы Шотландии в Лондоне, о встрече посольств в Бервике для выработки условий брачного контракта… иначе немедленная война, денег для которой в Шотландии не хватало и в лучшие годы, а вся поддержка Франции пока что была — пустозвон и самохвал Леннокс, в злобе блуждающий по Хайленду для сбора ополчения среди своих. Марию де Гиз, уж на что была выдержана, лекари и фрейлины отпаивали в личном кабинете от обморока — обговорила с Садлером все тонкости, закончила прием, распустила ближних лордов, весьма любезно простилась с горцами и теми, кто не стоял открыто за регента, а чуть вошла к себе — упала замертво в нервном припадке. Какая там вдова, ищущая третьего мужа… больше всего на свете она, поставленная между выбором «война или обручение дочери», боялась — и справедливо — разлучения со своим ребенком. Для того, чтоб этого избежать, возможно, ей придется наружно согласиться и на английский брак — тогда регент выпустит ее месте с дочерью из Линтлитгоу в Стерлинг… «Партия регента и английского брака» была такова: Ангус, Питтендрейк, Глэмис, Гленкэрн, Кассилис, Флеминг, Сомервилл, Грэй. «Партия королевы-матери» состояла из Хантли, Леннокса, Аргайла, Сазерленда, приора Пейсли, Мэтвена, архиепископа Сент-Эндрюсского, епископов Глазго, Росса, Морэя, Брихина. Ни к одной из сторон не склонялись Эрскин, Ситон и Марискл — точней, пока что выбирали момент, когда бы склониться к стороне победителей. Босуэлла все считали негласно стоящим за англичан — он и не отрицал, ни в личных комнатах королевы, ни прилюдно, тем более, что Арран намекал на возврат ему должностей и состояний, сам Ангус снисходил до того, чтоб здороваться при случае, а многоумный Питтендрейк был необычайно любезен. Чепец хорошенькой леди Ситон трясся от возмущения, ходуном ходили жемчужные слезки на биллименте, когда она услыхала об этом отступничестве кузена, но даже ради нее Патрик Хепберн оставался непреклонен в своих убеждениях. Пылкий Сазерленд перестал делить с Босуэллом попойки и говорил с ним при встречах едва ли не откровенно вызывающе. Леди Флеминг злорадствовала и предрекала предательство.
Ее предсказание сбылось.
Они повидались перед отъездом Аргайла — Гиллеспи Рой Арчибальд, прощаясь, гладил крупные головы белых собак, и жесте его было столько нежности, сколько никогда не встречалось в прикосновении к женщинам, ни даже к собственным детям.
— Мы скоро увидимся, Босуэлл, — веско молвил он, — не думаю, что этот балаган затянется надолго. Поднимается ветер. Не вставай на поле без меня, как бы не сдуло! Этот болван Мэтью Стюарт вцепился в блохастую шкуру Аррана преждевременно, тот и стряхнул его с себя, просто мотнув ухом…
Тролль повизгивал тонко, словно новорожденный поросенок, тыкаясь рылом в раскрытую ладонь хозяина, Фрейя прижималась к сапогам Кемпбелла и скулила. Граф Аргайл отбывал на юг — в числе пятнадцати благородных заложников, которых Генрих Тюдор затребовал от шотландцев в подтверждение честности их намерений в переговорах об английском браке. Уже около месяца Питтендрейк просиживал штаны в Хэмптон-Корте и Гринвиче, улещивая короля на более мягкие, чем поначалу, условия — и потому сэру Джорджу некогда было приглядывать за происками Белокурого.
— Когда я вернусь, — продолжал Кемпбелл, и в светлых глазах оборотня мелькнул белый огонек, — а я вернусь скоро… мы зажжем пустоши от Перта до Эдинбурга во второй раз! И уж так полегоньку новый пожар не потушим.
Но его собаки долго тосковали по хозяину, Рой возвратился только к первому июля — вместе с проектом мира, прозванного, по месту окончательных переговоров, Гринвичским, и с требованием Генриха Тюдора к шотландской стороне ратифицировать этот мир скорейше.
Шотландия, Ист-Лотиан, Хейлс, июнь 1543
Весь май Белокурый опять был с пустым кошелем — хотя и стряс с арендаторов, сколько смог. То, что получал, тут же рассеивалось, словно дым, едва учтенное книгами Джибберта Ноблса. Если бы тогда пришел к Хепберну дьявол и предложил настоящую цену в полновесных кронах, граф не слишком замедлил бы со сделкой, убежденный, что епископ Брихин при случае поможет с ее расторжением. И тот, пожалуй, помог бы — даже с дьяволом, но уже не с деньгами. Кому бы продаться? — никогда этот вопрос не стоял столь волнующе и остро.
— Французам, — подсказал Хаулетт Хей, весьма забавляясь метаниями графа вдоль и поперек внутреннего двора Хейлса, снедающее его беспокойство ума Патрик угоманивал, расхаживая вдоль фасада часовни. — Когда от них прибудет настоящий посол.
Босуэлл поднял долгий лихорадочный взор на своего капитана:
— О да, — отвечал он. — Всенепременнейше. Когда прибудет. Но имей в виду, к тому моменту я должен уже продать им что-то существенное. Пока же мои успехи на этом поприще не слишком велики… а тут еще этот вязкий союз с Питтендрейком!
Мэг МакГиллан, сидя на ступенях башни Горлэя, перебирала вещи для штопки, за работой порой поднимая голову, пристально глядя на Босуэлла — глаза ей слепило майское солнце, она щурилась. Птичница кормила голубей, даже снаружи башни был слышен гром их крыльев.
— Так я почищу «щеколды» и аркебузы по первой сотне? — понимающе переспросил Хей. — Чтоб у нас был шанс дожить до прибытия посла… чем ты заплатишь, если статьи Тюдора, тобой подписанные, будут обнародованы?
— Там поглядим. Ну, новое обвинение в государственной измене… — Белокурый усмехнулся. — Головы не снимут, некому сейчас махать топором. Самое большее — мне не дадут должностей, касающихся маленькой королевы. Мне нужно вернуть Долину, слышишь ты, вот это куда важней.
Летом, в отсутствие Аргайла, Босуэлл двинулся в Хермитейдж, пользуясь тем, что Питтендрейк все еще в Англии, и некому пристально следить за его перемещениями, а от Хермитейджа и до Бранксхольма было рукой подать.
— Уолтер, — сказал он, — мне может потребоваться твоя помощь. Не скажу, что сразу напою тебя кровью Дугласов, но ты же понимаешь… тут — как пойдет.
— Лиддесдейл, — отвечал Грешник Уот, — обо всем говорено, я не ударю тебе в спину. Однако стоит мне только выйти на твой зов, как сучонок Роб Максвелл пустит по моему следу убийц Керров. Я не боюсь — не впервой, но могу не успеть, Лиддесдейл. Не взыщи.
Честный ответ Вне-Закона — большая ценность, хотя он предпочел бы иную честность — выраженную в конных рейдерах на поле боя.
Но тем самым он упустил удачный момент для подмоги — Леннокс первым оказался при королеве-матери, когда люди Аррана попытались вероломно отбить Марию Стюарт и увезти ее из Линлитгоу.
— Не ожидал, что у регента хватит духу! Как ты думаешь, зачем это ему понадобилось?
— Тебе это важно? — проорал Хей в ответ. — Важно то, что тебя-то при этом не было!
Они перекрикивались с седла, в бешеной скачке обратно в Мидлотиан по следам принесшего весть Пэдди МакГиллана. И ходил кадык на горле, когда Белокурый припал к кувшину темного эля на постоялом дворе, не дожидаясь, пока подадут хоть одну кружку — утер рот, нетерпеливо встряхнул головой, сам как породистый жеребец, пропотевший и пропыленный. Летние дороги без дождя — это красноватая пыль песчаника, из которой и состоят холмы, пока не промоешь горло — не заговоришь.
— Он струсил, — подвел итог Босуэлл, блеснув яркими глазами на облепленном пылью лице. — Он опять струсил! От страха Джеймс Гамильтон способен на приступы отваги, оказывается…
— От страха чего, по-твоему? — Хей, торопясь, разорвал пополам жареного голубя, отправил половину в рот.
— Да брака же. Английского брака! Регент показал истинное лицо, права была французская вдовушка, когда плакалась Садлеру, что это регент противится английскому браку, ибо сам хочет стать свекром королевы! Аргайл везет проект договора — Арран не может медлить. Но, дьявол язви его в печень, как он глуп!
Хей кивнул:
— Проще было бы сделать это в пути, когда королеву станут перевозить из Линлитгоу в Стерлинг…
— Если только почетного конвоя регента при том случится больше, чем народу, желающего добра французской вдове…
— Я понял, да, — и Хаулетт поморщился. — Надо поднять вторую сотню от своры Хермитейджа. Нам может не хватить. Это ведь последний шанс регента: вне Линлитгоу, до Стерлинга!
Шотландия, Линлитгоу, июль 1543
Возмущенная королева-мать кинула клич — и широко пошли волны ее гнева, от берега одного моря до берега другого, и принесли ей войска, ибо то, что пытался совершить регент, было преступлением, изменой клятвам, данным Трем сословиям. Пришли Хантли и Сазерленд — одними из первых. Пришел Леннокс и его островной люд. Поднимался восток Шотландии — по слову кардинала Битона. Пришли епископы Глазго, Морэя, Брихина, Абердина… Пришел Аргайл, продравшийся сквозь осаду, которой обложил его в Инверери дикарь Дональд Ду МакДональд — пришел в ярости, в сопровождении белых псов и поносящий регента такими словами, что дамы королевы теряли дар всяческой речи. Пришли насквозь больной граф Морэй и желчный приор Пейсли — все те, кто поднимал мятежный Парламент Перта. Двадцать три лэрда, восемь лордов, пять графов, шесть приоров, четыре епископа. Все они стояли в полях вблизи дворца Линлитгоу и по берегу озера — охватив собою спешно укрепленный по поручению регента дворец, и Мэтью Гамильтон Миллберн, комендант, тем самым, со всеми своими аркебузирами оказавшийся в осаде, торопясь, слал голубей за подмогой в столицу, в Холируд, где и сам Арран собирал войска, чтобы, в свою очередь, взять в облаву противников законной власти.
По ночам, в духоте июля, Мария де Гиз, мучимая бессонницей, бродила по своему волшебному дворцу, словно тень, в сопровождении грумов, братьев Монкриф. Напряженное ожидание новой атаки регента подтачивало ее душевные силы, и напряженно размышляла она, в каких расчетах ошиблась. Журчал фонтан во внутреннем дворе, когда королева спускалась под крупные звезды ночи, смотрела в небо, подолгу молилась…
И только одного человека не было в полях возле Линлитгоу.
И с каждым днем надежда на то, что он появится, таяла неуклонно.
Мари Пьерс Ситон украдкой утирала слезы за вышивкой напрестольного покрова. Черный чепец ее был лишен украшений, строг.
Шотландия, Кирклистон, июль 1543
— Проще было сделать это в пути, когда королеву станут перевозить из Линлитгоу в Стерлинг, — повторил Питтендрейк, кривясь, как от зубной боли. — Какого дьявола он поторопился!
— Ну, — отозвался Ангус не без иронии, — возможно, он не так уж горит желанием соблюдать мир, в который вложил столько трудов!
Грозные братья Дуглас стояли лагерем за северной границей Эдинбурга и являлись авангардом сил регента. На востоке на них собиралась гроза в виде войск Битона, в Хайленде орудовали Аргайл и Хантли, на Западных Островах собирал людей Леннокс. Но при виде опасности Арчибальд Дуглас всегда чувствовал себя освеженным и полным сил, бездействие, напротив, угнетало его. Кроме того, что теперь он командовал соединенными войсками регента, бодрило и крепкое единодушие в партии лордов-приверженцев английского брака, тех, кто умел предпочесть пользу для своей страны ее прямому разорению. От горцев с ними был Гленкэрн. Пришли также Сомервилл, Олифант и Огилви; Алекс Ливингстон — тот вообще досуха выжал свои земли на людей и кроны, поднимаясь в поход. С ними были Глэмис, Грэм, Кассилис и Марискл, и шериф Эйра Хью Кемпбелл. Приграничье в войске регента представляли явившийся из первых Максвелл, Босуэлл, которого ждали определенно — с часу на час — и Керры, обе ветви — Кессфордов и Фернихёрстов, обещавшие нагнать колонну на марше.
Ливингстон распоряжался хозяйством по лагерю, размещая людей, распределяя провиант и фураж. Но только к вечеру двадцать шестого июля лорды регента окончательно сочли свои силы и двинулись в путь. Однако и кардинал Битон времени не терял. Оставив горцев Аргайла охранять королеву в Линлитгоу, Битон и Хантли также выступили в поход.
Две армии встретились на излучине Элмонда, неподалеку от Кирклистона. Босуэлла до сих пор не было ни в одной из них, Питтендрейк в недоумении отправил своего человека на поиски графа, которого третьего дня видали неподалеку от Самуэльстона, однако ответа все не было. Сэр Джордж беспокоился не слишком — последние два месяца отношения у них с Босуэллом были хотя письменные, но самые сердечные, вдобавок, имелись же и одобренные графом статьи. Поэтому, когда тень на горизонте, в полях, вначале свилась в ленту всадников, затем обрела видимую форму подходящей конницы, он сомневался в том только, кто успеет первым — Босуэлл, Кессфорд или Фернихёрст. Но вот, словно затем, чтоб не дать братьям Дугласам ошибиться, на стягах, горделиво развернутых в июльском небе, показалась сперва голова бешеного коня с разорванной уздой, затем — роза и два алых льва по стропилам.
Босуэлл приближался.
Далее события развивались, как в дурном сне.
В четкой видимости четырехсот ярдов — на расстоянии, недосягаемом для выстрела, но вполне ясном глазу — всадник, находящийся в голове отряда численностью не менее пятисот человек, резко заложил влево и на полном ходу свернул ко бродам у старой часовни Петра Апостола, много выше того места, где были лорды регента. И за ним, восхищая глаз слаженностью действий и грозной мощью единообразия, перестроился, врезаясь в водную преграду вслед за главарем и поднимая тучу сияющих на солнце брызг, весь отряд. В онемении бешенства и неверия смотрел Арчибальд Дуглас, как конница Босуэлла разворачивается, бросается в реку, взбивая в мелкую пыль воды Элмонда — и утекает к армии Гордона Хантли… но подняться в погоню, чтоб достать арбалетами и пистолями последние ряды уходящих клятвопреступников и врубиться в первые ряды лордов королевы, он не успел. Боевой клич, знакомый всем в Средней марке, разнесся по берегу Элмонда ровно, когда первые всадники Дугласов вступили в воду — и стройно взметнулись ввысь острия джеддартов с черно-белыми вымпелами Скоттов Приграничья… Уот Вне-Закона сдержал слово — и зашел в левый фланг, отжав кровных врагов к воде. Сил его не хватило бы, чтоб причинить Дугласам серьезный ущерб, но теперь конным Ангуса, имея едва ли не вонзенными в бок стрелы и пули Скоттов, надо было выбираться из воды на другой берег, где над обрывом уже развивались другие, более грозные штандарты — украшенные гербами Битона и Хантли, власти небесной и земной. Момент был выбран превосходно — как раз когда Дугласы начинали переправу, а Максвелл, шедший в хвосте основных сил, оторвался на милю от головы колонны. Прежде чем Роберт Максвелл совместно с Арраном подойдут к полю боя, от Дугласов и стоящего с ними вместе Патрика Грэма останется сырое место в прибрежных камышах.
Босуэлл не только лишил Ангуса значительной части конницы и ослабил войско регента не менее, чем на тысячу человек, если считать и пехоту — что давало Хантли весьма серьезное преимущество по головам и ставило под удар всю кампанию регента в целом — но и воспрепятствовал Ангусу произвести немедленное возмездие. Уолтер Скотт, предприняв сей маневр, удовлетворился тем, что люди регента остановились на полном ходу в своем марше — и в полном замешательстве, не слыша приказа ошеломленного командующего, не зная, что предпринять.
— Керры где? — заорал тут на брата Ангус, приходя в себя, привставая в седле на стременах, окидывая берег Элмонда горящим взором. Босуэлл и Скотт явились одновременно, но пока один удирал к армии королевы, со вторым, прикрывавшим его отход, можно было успеть посчитаться. — Где, мать их за ногу, эти сукины дети Керры, которые должны были подойти еще пять миль тому назад?! Именно теперь, когда они мне нужны?
— Керры не придут, он купил их… — отвечал Питтедрейк, комкая в руке только что доставленное письмо, не называя имени того, кого они так долго ждали, кто был теперь обречен участи самой худшей. — И, подумать только, этот подонок заплатил Керрам деньгами, взятыми у меня, за моей подписью!
— Надеюсь, ты хотя бы прикончил его гонца?
— Сожалею, это был мой гонец, Арчибальд, — хмуро молвил сэр Джордж. — Те, что были его, приносили иные вести.
— Джордж… — и в том, как Ангус произнес имя брата, был приговор, однако ни слова укора не прозвучало. Во-первых, Ангус сам разрешил Джорджу вступить в сомнительный союз с Босуэллом, во-вторых, пребывал в том предельном бешенстве, что не способно излиться в упреках и поношении. — Пошли к Аррану спросить, поднимать ли его штандарт в бою!
Лицо его было темно от кипящей желчи, уголок рта подергивался, пегая от седины борода топорщилась, словно шерсть на загривке волка. Ангуса душила ярость, которой не было выхода — и она прорвалась в чудовищной брани, в самой лютой хуле, когда спешно прибывший грум регента не велел вступать в бой под страхом обвинения в государственной измене и немедленного суда. Арчибальд Дуглас дал коню шпоры, безжалостно окровавив тому бока — и умчался назад, к стягам Максвелла и регента, самолично объясняться с Арраном и требовать позволения на битву.
Двумя часами позже лекарь регента пустил ему кровь, чтоб избежать очевидной опасности удара.
Переговоры длились весь день до глубокой ночи — тошно, медленно, склочно.
Босуэлл сидел в шатре Хантли, пропыленный, как черт, веселый, зубоскалил и рассказывал последние приграничные сплетни ровно четверть часа, после чего, обтеревшись от пота и переменив сорочку, отбыл в Линтлитгоу с двумястами конных — не сказав кузену, на кой ляд, но с полным доверием и благословением последнего. Вестники шмыгали взад и вперед от лордов регента к лордам королевы, попеременно предлагая условия, поправки, рассеивая и заново возбуждая сомнения и недовольство… Джеймс Гамильтон, граф Арран, понимая, что подошел к той границе, на которой лорды королевы могут поднять в Парламенте вопрос о его смещении, не желал кровопролития, и потому был обманчиво мягок. И торговался, торговался, торговался снова… сошлись на следующем: во избежание того, чтобы королева Мария Стюарт повторила детские злоключения своего отца, вот так же передаваемого с рук на руки тщеславцами, следует приставить к ней четверых лордов-охранителей, выбранных из наиболее достойных. Аргайла и Сазерленда отмели сразу, как горцев, которым есть, чем озаботиться и в своих землях, Пейсли, несмотря на свою кристальную честность, не прошел потому, что был в родстве с регентом, кандидатуру Леннокса регент отказался даже обсуждать.
— Босуэлл! — назвал Хантли.
— Черта с два! — не сдержался лорд Патрик Грэм. — Ни за что!
— Имя более, чем сомнительное… — хмуро согласился Роберт Максвелл. — Известно, Хантли, что вы его всюду тянете, но надо бы ему и совесть иметь…
— Он же из ваших, — невозмутимо предположил Хантли.
— Он с дьяволом, а не с нами, ибо клятвопреступник. И мы не можем избрать в охранники королеве лорда, подписавшего присяжные статьи Генриху Тюдору.
— А кто же не подписал их? — вопросил Джордж Гордон с прежней невозмутимостью. — Вы, Грэм? Или, быть может, вы, Максвелл? — и зашел с козырей. — Или и сам ваш драгоценный регент, Джеймс Гамильтон, согласившийся стать королем северной Шотландии выше Форта — с помощью старого английского дьявола и в обход нашей принцессы?
— Из какой сливной канавы вам этим нанесло? — осклабился Максвелл. — От моего сводного братца? Так Патрик Хепберн соврет задешево, дешевле, чем продается, хотя и покупают-то его незадорого весьма…
— Если говорить о непорочности чести, ни один из вас, здесь присутствующих, лорды — ни один не достоин даже приблизиться к нашей маленькой госпоже, не то, что быть признанным охранителем! — рявкнул Джордж Гордон Хантли. — И только пастырское увещевание его высокопреосвященства кардинала Битона воспрепятствовало мне утопить вас сегодня в Элмонде — и в крови, как того требовала справедливость! Так что умерьте амбиции, лорды, говорите о деле!
К сумеркам все-таки были названы четыре фамилии, возможно, небезупречные, то те хотя бы, на ком лорды смогли сойтись — Грэм, Эрскин, Линдси, Ливингстон, по двое с каждой стороны, от регента и королевы.
Шотландия, Линлитгоу, июль 1543
Всего этого Мария де Гиз не знала — ей сообщили только, что войска встретились неподалеку от Кирклистона. Ей оставалось молиться, ждать, надеяться, и когда в стрельчатое окно, обращенное на юг, леди Флеминг увидала огромный, приближающийся ко дворцу отряд, когда в Линлитгоу поднялась паника — потому что комендант Гамильтон Миллберн беспрепятственно допустил прибывших конных внутрь своих колец обороны; когда рейдеры Босуэлла вступили уже во внутренний двор, когда больше всех был удивлен замерший под прицелом аркебузиров и арбалетчиков бедняга Миллберн, не подозревавший, что Белокурый на сегодняшний день уже переменил сторону присяги; когда внезапно распахнулись обе створы дверей большого холла, и музыканты на галерее сбились с такта и умолкли при виде того, как толпа дурно пахнущих, громкоголосых людей совсем не придворного вида влилась в холл, продолжая сокрушать стражу Гамильтона, а за первым рядом своих слуг шагал он, в измятом дорожном плаще, с непокрытой сияющей головой — Мария де Гиз ощутила, как сердце пропустило удар.
— Вы?!
Ах, этот вечный женский вопрос, само смятение, не знающее, чем иначе выразить себя… Она засмеялась, в глазах — или показалось — блеснули слезы, поспешно, если не ласково протянула своему рыцарю руку для поцелуя.
— Конечно, я, госпожа… и неужели здесь не ждали меня?! Не ждали — с победой?
С обычным озорным огоньком в синих глазах, опускаясь на одно колено вместо церемонного поклона, с той преувеличенной почтительностью, что превосходно сочеталась в Босуэлле с тонкой иронией — одним легким жестом, улучив момент, он вдруг развернул руку Марии тыльной стороной от себя, поцеловал в ладонь.
Никто не заметил этой вольности, кроме них двоих, королева поспешно освободила свою кисть из его руки в перчатке, сочетание ощущений — мягкой замши, колючей щетинки, горячих губ отчего-то вызвало в ней странное волнение, которого она бы не хотела в себе… теперь, да и после — тоже.
Не он освободил ее, но он принес вид и весть освобождения на своем черном плаще в пятнах красноватой пыли, на драконьем хвосте рейдера, и слишком сильна в сердце каждой женщины тяга быть освобожденной от невзгод жизни принцессой, тем более, когда ты — принцесса и есть.
— Господь да благословит вас, Босуэлл, как вам удалось?!
— Еще раз замаранной честью, моя королева, но какое то имеет значение? — он засмеялся. — Не мне одному, а всем вашим лордам удалось это — ко благу Шотландии, хотя и моих хлопот толика тут имеется… велите дамам паковать сундуки, Ваше величество — вы возвращаетесь в Стерлинг!
Поклонился и отбыл, как уходит приливная волна Северного моря, столь же неумолимо и бурно, оставив королеву залечивать невидимую рану на ладони, которую оставил его горячий рот.
Когда три тысячи людей Леннокса с помпой сопровождали королеву-мать и младеницу Стюарт в Стерлинг, Босуэлла с ними не было, он устраивал свои дела в Приграничье, но в мыслях Мари де Гиз его присутствие было более ощутимым, чем в самой реальности вокруг нее. И Босуэлл попал под засаду, стоившую ему полутора десятка раненных и пятерых убитых — на обратном пути к столицам, неподалеку от Пибблса.
Теперь всякий день его жизни будет — опережение приближающегося возмездия.
Шотландия, Стерлинг, Стерлингский замок, август 1543
Стерлинг — город его юности, хлопот, проказ, разочарований, первых интрижек, первых опасностей. Он любил эту скалу, и этот город под нею, и узкий Стерлингский мост, закрывающий дорогу в Нагорье, и простой дом на окраине, который они некогда делили с Брихином, и даже трущобы, и дымящиеся куражом простолюдинов кабаки — в память некой давно канувшей в Лету хозяйки таверны, что была с ним близка и любезна. Босуэлл дожил до того рубежа, когда добрую треть ощущений от жизни начали составлять послевкусия и воспоминания, однако думал сейчас не о былом, но о самом что ни на есть грядущем. Вот она, передышка от нескольких месяцев беспокойного заключения бондов, шантажа, подкупа и повторного выкупа союзников, от безденежья, бесконечных дней в седле, мокрого плаща или, напротив, пыли дорог, забивавшей глотку. Отчего бы не признаться себе, что он немного устал — ровно настолько, чтоб заняться делами сердечными? Именно теперь, на волне триумфа, обожания в женском царстве близ Марии де Гиз? Теперь, когда изношенность его костюма нисколько не важна в соперничестве с разодетым Ленноксом? Теперь, когда нежелание складывать мадригалы вполне возместил проявленными на пользу даме изворотливостью и дерзостью? Стерлинг — величественная скала, прекраснейший дворец, стараниями покойного Финнарта не уступающий в изяществе лучшим французским образцам, станет для него новым, иным полем битвы. Ибо труды Венеры всегда следуют за трудами Марса.
«Еще увидишь, как Патрик умеет быть любезен» — эти слова покойного мужа Мари де Гиз с горечью вспоминала теперь чем дальше, тем чаще. Если тогда, пять лет назад, прибывший ко двору Хранитель Марки служил ей, как верный вассал супруга, усердно, но без блеска, то теперь граф — без единой должности, без лишней кроны в кошеле, до сей поры формально находящийся под обвинением в измене — являл себя в полном обаянии, щедро и не смущаясь. Пропадая по ее поручениям и своим делам в Мидлотиане, разрываясь между Эдинбургом, Стерлингом и Приграничьем, этот ловкий черт часто появлялся при дворе маленькой королевы Стюарт: всегда торопливо, всегда небрежно, только с седла, дайте мне четверть часа, моя госпожа, и я буду счастлив говорить с вами в более пристойном виде… а, переодевшись, грянувшись оземь, превратясь вновь в короля холмов, входил в стайку ее перешептывающихся придворных дам, словно хозяин — в свой заповедный сад, и оказывал внимание каждой, и с каждой был очарователен, и вот именно что любезен… и этот теплый свет, излучаемый им, свет волос, ярких глаз, быстрой улыбки, трепещущей в уголке губ, мягкой грации сильного тела, в котором каждое движение переливалось из мышцы в мышцу, из плоти в плоть, как то бывает у крупных животных, у породистых жеребцов — этот свет согревал дни того ветреного лета в Стерлинге. Леди Ситон, маленькая Мари Пьерс, чье сердце он завоевал вторично своим вовремя совершившимся отступничеством, говорила прямо: «Вас недостает нам для радости, кузен, не пренебрегайте же нами!» Но леди Ситон была из немногих, кто любил его бескорыстно, а кое-кто имел на бывшего лэрда Лиддесдейла виды, отличные от целомудренных. С недоумением Мария вдруг поняла, что атмосфера в Стерлингском дворце накаляется сама собой с одним только появлением Белокурого.
Ее придворные дамы уже чуть не выпрыгивали из платьев, вешаясь на шею Босуэллу, их мужья ходили мрачнее тучи, но, несмотря на обилие предложений, со времени приезда в Стерлинг Белокурый не был замечен ни в одной любовной интрижке, хотя ранее такое целомудрие ему свойственно не было… она прекрасно помнила, как подшучивал, с оттенком зависти, Джеймс над бедовым кузеном во времена до изгнания. Патрик не был особенно верным мужем, стало быть, он для чего-то берег себя. Или для кого-то? Для кого… и от простой догадки жар в крови королевы снова вскипал и болезненно тек по венам. Но хуже всего были разговоры. Она и бранила самых резвых кокеток, и наказывала лишением драгоценностей и запретом на модные платья, но все равно, словно отравленный туман северных болот, ее окружала интимная, сугубо дамская болтовня о постельных подвигах Белокурого. Фрейлины закатывали глаза, хихикали, розовели, когда Босуэлл проходил вблизи, не обращая на них ни малейшего внимания. Теперь, когда он так красочно явил себя приверженцем госпожи, когда спас не только свою госпожу, но отчасти — каждую из них, графа хотела каждая. То, что они замолкали в присутствии королевы, дела не меняло — и даже обрывков шепота было более чем достаточно. Хепберна воспевали в каком-то лихорадочном возбуждении и приписывали одну, две, три, четыре связи одновременно, по несколько женщин в одной постели, мать и дочь, сестер-близнецов, мужчин и мальчиков, не коснулись только животных. Обсуждали размер, форму, особенности исполнения. Рассказывали, что он в Венеции был личным другом и любовником Аретино… ну да, того самого. На словах установили за верное: покойный король изгнал Босуэлла не за измену, а исключительно от ревности к Синклеру де Питкерну, которого-де Белокурый посмел соблазнить. Вот тут уж королева-мать расхохоталась в голос — она-то доподлинно знала, за что был изгнан Белокурый, за какую именно ревность. Но удивительней всего ей было собственное сильное раздражение при виде того, как нахалка Анабелла Гордон бесстыдно пытается прижаться к Босуэллу, своему партнеру по вольте.
Они были красивой парой, статный светловолосый граф и невысокая, прелестно сложенная, живая брюнетка леди Гордон, отзывчивостью которой и до графа пользовалось изрядное число мужчин. Танцевали оба очень изящно и с той сдержанной силой, которая безусловно обличает скрытую телесную страсть друг к другу. Юбки леди Гордон, парящей в сильных руках Хепберна, кружились так высоко, что при желании можно было рассмотреть вышивку на ее подвязках…
— Осторожней, ваша светлость, вы вытряхнете меня из платья, забавляя Ее величество.
— Вы — маленькая злючка, дорогая леди, — отвечал Босуэлл, подбрасывая партнершу в очередном па. — Я танцую с вами, а не с королевой.
— Тогда извольте смотреть мне в глаза, граф, когда обнимаете, иначе я чувствую себя заместительницей… ах, как я люблю этот ваш взгляд, Патрик!
— Какой именно?
— Когда вы смотрите на то, чего вам никогда не получить.
Босуэлл расхохотался, едва не сбив линию танца:
— Ах, Белла, Белла, мы так давно знакомы, и вы все еще верите, что я могу чего-то не получить, если в самом деле хочу?
Леди Гордон, улыбнувшись, быстро и кратко прильнула к графу с такой силой, что соски ее грудей показались над краем корсажа:
— Я верю в то, что не у всех достанет сил вам сопротивляться…
Что же это за морок, за напасть, думала королева, ведь он смотрит только на меня, сжимая ее в объятиях, разве что не во всеуслышание говоря: полюбуйся, как я силен и красив, посмотри, что я сделаю с тобой, если ты позволишь.
— Благодарю вас, леди Гордон, вы нас очень порадовали своей грацией, — раздался в спину Анабелле холодный голос Марии де Гиз.
Когда бы могла позволить себе, она упекла бы эту вдовую кузину Хантли в монастырь кларетинок — в глухую келью для кающихся блудниц.
Когда она уступила соблазну, когда перешла от спокойного интереса в теперешнюю болезнь? Когда ей изменила рассудительность, здравый смысл, чувство юмора, наконец? Когда незначимые ранее мелочи — взгляда, улыбки, слов — приобрели всезначащую весомость? Когда она поняла, что часы на молитвенной скамье, на коленях, с именем Господа на устах, более не спасают от бездны? Что дьявол во плоти близок и спасения нет? Мария не помнила, но третий месяц лета провела как в горячке, пытаясь разорвать сети влечения, которые сама и сплела прежде — своими руками, в своей гордыне. Мэтью Стюарт, граф Леннокс, в те поры клялся, что королева-мать благоволит только ему одному, а при дворе мужчины из тех, кто был уверен в своих женах, делали ставки на то, какой из двух графов придет к финишу первым. Никто из ближних лордов Марии де Гиз особенно не верил в ее брак с Ленноксом, а Босуэлл — тот и вовсе был женат, но обстоятельства благоприятствовали и лорды стали вспоминать о совместных проказах юности вслух. Граф Хантли, к примеру, некстати и слишком громко пересказывал одно из происшествий, известных ему, впрочем, только понаслышке, вот тут же, на ступенях Божьего дома, как раз когда королева-мать в числе последних покидала часовню после вечерней мессы… граф Хантли не успел оборвать фразу — с несколько более яркими выражениями, чем он желал бы в подобных обстоятельствах. Мария де Гиз пригвоздила взглядом к камням мощеного двора своего верного сторонника. Грозный воин и искушенный придворный молчал, как нашкодивший мальчишка.
— Да есть ли у него вообще какие-то достоинства, у вашего Босуэлла, кроме жеребячьих? — с сарказмом вопросила королева. — Мне показалось или все существенные достижения графа сводятся к упомянутым вами, Хантли, раз вы расписываете их с особенным восхищением?
Не совсем справедливо в свете недавних событий, но, видит Бог, она была слишком зла для справедливости. Мужчины постарше благоразумно молчали, но граф Сазерленд растерянно промямлил:
— Ну, он отлично фехтует на палашах и великолепно объезжает норовистых кобыл…
Повисла пауза.
Первым захохотал граф Аргайл — до слез, от этого вульгарного хохота со взвизгом и всхрюкиванием могли бы повылетать витражи в окнах часовни — за ним фыркнул деликатный Ситон, не удержался и Хантли. Молодой Сазерленд побагровел до корней волос… Мария, одарив их яростным взглядом, прошествовала к себе.
И эту историю тут же передали Белокурому.
Джордж Гордон Хантли иногда не умел, а иногда и не желал держать язык за зубами.
Но оставались, помимо этих, еще и те мужья, пристальное внимание чьих жен к Босуэллу приводило к недоразумениям. Те мужья пытались доискаться правды у виновника слухов — независимо от того, что супружеская верность была нарушена лишь грезой, помышлением пылкой супруги. Двоих таких, рассмеявшись, Хепберн самолично спустил с лестницы, но когда к нему прибыл Томас Эрскин, с которым его связывали приятельские отношения еще со времен французского сватовства короля, велел МакГиллану подать виски и вышел к вооруженному Эрскину безоружный, с пустыми руками. Леди Джоанна Эрскин, едва семнадцати лет от роду, всем своим видом была Мадонна с венецианских фресок, с тем же чудным цветом волос и невинным лицом ребенка. Она, в отличие от прочих, не только не участвовала в дамской охоте на Белокурого, но и горячо протестовала против повального увлечения им среди фрейлин. Эрскин был женат не больше полугода и страстно влюблен в жену. Он явился с намерением убить Босуэлла в защиту чести своей супруги, но граф без долгих разговоров сгреб возмущенного мужа в железные объятия и, пока тот безуспешно вырывался, у Хепберна появилось несколько мгновений на объяснения:
— Дружище, у меня нет доказательств, но, поверь, я не сплю с женами своих друзей… спроси хоть бы у Хантли!
Когда гостю все-таки удалось высвободиться из лап радушного хозяина, мужчины выпили и провели в беседе около часа, вспоминая былые дни. Патрик, когда хотел, мог очаровывать не только женщин, и он был очень убедителен с мастером Эрскином. Неизвестно, что в итоге граф сообщил ему, но Эрскин ему поверил, и расстались они вновь лучшими друзьями.
И эту историю незамедлительно донесли королеве.
Правда, Томас Эрскин на самом деле-то и был единственный настоящий рогоносец, обязанный своим украшением Белокурому. Именно воздушная и непорочная леди Джоанна согревала постель хозяину Хермитейджа все то время, пока он своим целомудрием искушал королеву.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.