18+
Байесовская игра

Бесплатный фрагмент - Байесовская игра

Объем: 350 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Да, шаг этот вернул бы его назад, к самому себе; однако для того, кто вне себя, нет ничего страшнее подобного возвращения.


Томас Манн, Смерть в Венеции

1. Природа

[Местоположение не определено]

Я называю это игрой с природой — но не потому что в игре участника, раздающего роли и вероятности выигрыша заранее, называют природой. Игра с неполной информацией, вынуждающая действовать из ограниченного выбора, не зная всех деталей, делающая веру основанием всего; игрок-природа, не заинтересованный в выигрыше, но определяющий правила формулами над участниками…

Современный ученый уподобился античному философу — преобразовавшему всякое явление в информацию о сбывшемся явлении и вероятность его наблюдения в будущем. Квантовая физика с квантовыми объектами — и их мультивариантностью; кибернетика с теорией управления системами, берущая за основу коммуникацию между черными ящиками монад; генетика и статистическая физика, объединившиеся, чтобы донести идею о том, что природа одержима бегством от смерти, и потому в недетерминированных флуктуациях финальной агонии — несмотря на закономерное возрастание энтропии и упорядоченный хаос — сгустками жизни она стремится передать информацию, противопоставленную контингентности.

В неведении покой, в невежестве — иммунитет. Как Бах убил музыку хорошо темперированным клавиром, так Ньютон задал вековой вектор отсечения несущественного, несбывшегося и принципиально ненаблюдаемого. Ошибка эксперимента, человеческий фактор, ограниченность чувствительности механизмов или восприятия органов чувств живых существ… Большая часть функциональности закрывает потребности, диссонанс слышен не всем — и опускается, отбрасывается, не учитывается. Нормы усредняются, наступает конец эпохи авторской музыки.

Скачок, переход на принципиально новый уровень система делает, когда она более не может функционировать в рамках своего контура — а перестройка на новую парадигму слишком дорого стоит. Как правило, ждут до последнего — когда уже все трещит по швам, а на место уже не поставить заплату — потому что недостаточно ресурса для охвата и формализации, для плетения паутины каузальности.

Ученые играют с природой — загоняя в рамки неопределенность, перебирают стеклышки разных цветов, чтобы через одно из них можно было разглядеть онтологию — и приступить к ее изучению, описанию, превращению наблюдаемого мира в участника игры с заданными вероятностями проявления качеств. Ученые дают имена мертвым звездам, постигают мир через отголоски, сидя в пещере Платона с огнем, как в театре или на кинопоказе — и смотрят на тени, отбрасываемые предметами на стенах, земле, каменных сводах.

Я знаю каждую из теней, все, что позволено правилами игры, мне известно… Я порой вздыхаю от скуки, но лезть в мир невещественный не хочу — потому что там игрок-природа тоже играет — и он сильнее меня.

И иногда я задумываюсь, что бы сказал мне мой учитель — который, как старый игрок в бисер, любил спокойно перебирать стеклышки и разноцветные камушки, когда весь мир полыхает в агонии — если бы знал, как я использовал знание, встав на него, как на пьедестал, заколоченный наглухо ящик с сокровищами дракона. Он говорил, что знание способно и созидать, и разрушать; я выбрал оружие против мудрости — потому что не мог смириться с тем, что природа лишила представителей рода человеческого слуха, заперла в невежестве, сделав из жизни инструмент сохранения информации, определив функциональные ограничения хаоса — для поддержания порядка.

У теней есть голоса, а не только формы. Ученые, наступая на горло беззвучно кричащей истине, пытаются постичь эти голоса — заковывая в каузальность и косность, замораживая во времени один исход из множества вариантов, потому что могут ткнуть пальцем и показать всем остальным только один.

Байесовская игра — такой же срез мультивариантов, суперпозиция, развертка формулы с подставленными аргументами — в момент наблюдения, в мгновение записи, в такт сделанного хода.

Как выиграть, я знаю, меня уже давно это не забавляет. Я смотрю, как играет природа — и прислушиваюсь в надежде, что узнаю, может ли она ошибиться в своих же собственных вероятностных оценках и выборах.

2. Кибернетика

[Местоположение не определено]

Советские ученые 50-х испугались кибернетики, идею сопоставления человека и машины — с набором интерфейсов и определенной механикой внутреннего устройства — приняли и адаптировали лишь в 60-х, построив на основе теории управления системами комплекс вычислительных машин. Сотрудник предприятия, единственный в центре знавший, как выполнить один расчет, не передав дальше свои знания, забирал с собой в могилу алгоритм своей работы; машина с набором инструкций, принимающая на вход данные, выдающие на выходе результат, считала операции быстрее — и могла быть частью вычислительного центра и сети компьютеров, делить данные, обслуживать любое предприятие под любые нужды — если будет запрограммирована.

Машина служит человеку, человек может потратить время на что-то другое, пока выполняется задача по оптимизации и планированию производства. Человек пережил замену себя машиной и нашел новое место — потому что человеку необходимо ощущать себя заметным, чувствовать себя полезным, получать одобрение и похвалу.

У меня есть привычка спрашивать — у случайных собеседников — зачем они работают… Они начинают отвечать, что они любят работу, что работа вдохновляет их развиваться и становиться лучшей версией себя.

Я больше не спрашиваю, зачем им становиться лучшей версией себя — потому что ответ всегда будет один: непонимающее моргание, за которым последуют другие клише про человеческую натуру, жадную до знаний, про великое будущее, которое построено на инновациях мечтателей, воплотивших идею в реальность.

Будущее построено на костях — таких легковерных дураков. Все хотят выглядеть лучше, а саморазвитие — демонстрируемое наружу — социально одобряемо.

Никто не хвалил меня, когда я просиживал задницу в библиотеках, архивах, за ламповым экраном старого компьютера, когда приходил на пары или на работу с красными глазами и следом от манжеты рукава на щеке — потому что меня никто не видел.

Мать махнула на меня рукой, сказав, что я всю жизнь буду нищим научным сотрудником, а на мозги мои всем наплевать — если я никому не рассказываю, что я читаю, не применяю свои знания на пользу.

Я был благодарен ей за то, что она просто оставляла меня в покое в запертой изнутри комнате. Я был благодарен и отцу — за то, что он отвлекал ее от меня, когда был объектом ее претензий, ее подушкой для битья, самым настоящим неудачником, ее проклятьем, причиной всех ее бед.

То, что она всю жизнь так и работала медсестрой в больнице и жаловалась на низкую зарплату и плохие условия, ее не смущало; то, что она вышла замуж за безвольного алкоголика и родила от него ребенка, чтобы все думали, что у нее все как у всех, ее тоже не смущало.

Я по ее критерию нормальности был нормальным — потому что почти не попадался на глаза, не доставлял проблем, не просил денег с тех пор, как окончил школу. Когда она была на суточных дежурствах, я готовил, прибирался, ходил за продуктами, ездил в школу один — кажется, даже когда был в начальных классах; когда она была дома, лучшее, на что я мог рассчитывать — что она выгоняла отца из дома, жаловалась подругам по телефону, какой он скотина, и как ей надоело с ним жить.

Когда ее не было дома, он просто напивался и спал. Когда начиналась ругань, он уходил, прежде чем она начнет перечислять, сколько она всего делает для нас. В свою комнату я перестал его пускать классе в третьем — и ему некуда было прятаться.

Я так и не знал, кем он работает — когда он работал, — а все, что я о нем мог рассказать, это то, что он помешан на научной фантастике и никогда не поднимал стульчак. Он был кем-то вроде домашнего животного — за которым надо присматривать, чтобы ничего не натворил. Я быстро научился воспринимать его как чужого — потому что у нас не было ничего общего, кроме внешности.

Я хорошо играл роль нормального — когда знал всех соседей, улыбался и здоровался со всеми, говорил, что хорошо закончил четверть, при всяком удобном случае упоминал, что занимаюсь в музыкалке. В школе я тоже был нормальным — а из-за щек и носа меня перестали дразнить в классе седьмом — потому что я из мелкого тощего пацана с непропорционально большой головой вдруг вырос, и шутки про Свинни-Пуха уже были не к месту.

Я не помню, чтобы я даже обижался — потому что я как будто бы всегда знал, что люди тупые, и слушать их особенно не стоит.

В университете было намного лучше — потому что мое занудство и любопытство поощрялись, я этим пользовался, я все больше убеждался в том, что выглядеть победителем можно не победив, а после победы не всегда следуют аплодисменты; что шутов всерьез не воспринимают, опасными не считают, и потому моя клоунада дает преимущество; что знания это оружие, которое не приходится даже прятать — потому что его за оружие не считают.

Филология — потому что я мог бы быть кем угодно, но иностранные языки бы открыли больше возможностей; филология — потому что язык это коммуникативный инструмент, это больше чем слова и звуки, это больше чем даже смыслы, которые в него вкладываются. Я выбирал то, что мне интересно — и то, что позволило бы мне найти общий язык.

Я умел говорить на многих языках — но на моем никто не говорил.

Когда я был ребенком, я представлял, что я инопланетянин — потому что я был абсолютно уверен: если я слышу что-то, что другие не слышат, замечаю то, что другие не берут во внимание, если я намного сообразительней сверстников и многих взрослых, то иначе быть не может.

Сейчас мне сорок два — и я все такой же инопланетянин в человеческом обличье, с широкой улыбкой на лице, в костюме, галстуке, белой рубашке, всегда на сцене. Я не веду себя как машина, чтобы люди верили в мою человечность — но в кибернетической теории управления системой я всего лишь заменяемая — пусть и важная — единица.

3. Алгоритмы

[Германия, Берлин, Сименсштадт]

— Герр Бер, все готово.

Конечно, готово — вы два дня над этим трудились, а уйти из офиса раньше положенного вам не давало чувство ответственности за неповиновение.

Мы с Ульрихом Кохом играли роли злого и доброго полицейского — деля директорское кресло, распределив обязанности в соответствии с нашими качествами, и не вмешивались в дела друг друга, — однако когда кого-то из нас не было на месте, приходилось играть сразу за обоих.

Кох был гением, которого папаша в детстве — как Моцарта — с дошкольного возраста обучал оксфордским знаниям, таскал по конкурсам, как цирковую зверушку, на каждом углу кричал, что его сын вундеркинд, а сыну твердил, что тот безнадежная бестолочь. Коху сейчас было за пятьдесят, он был слишком умен для того, чтобы долго быть в социуме, его блестящая карьера химика ограничилась бы позицией заведующего лабораторией — если бы я не заставил его стать соучредителем фармацевтического предприятия, которое вскоре поглотил концерн Глокнер.

Коха боялись, Кох шутил так, что все почему-то переглядывались — пока я не начинал ржать в голос, искренне, до слез — потому что, кажется, его юмор понимал только я. Он был постоянно в офисе и на производстве, в тылу нашего предприятия — на заводе в западной части Берлина, в Сименсштадте, на берегу Берлинско-Шпандауского судоходного канала, неподалеку от заповедника; я часто был в разъездах, пусть и старался появляться на глазах у сотрудников каждый день — потому что это тоже было частью шоу.

В зале собраний было шумно, спикера, развлекавшего толпу до меня, никто не слушал — потому что этот идиот не держал микрофон у рта, размахивая им как палкой колбасы, вертя головой. Люди редко говорят осознанно, выдыхая каждый звук с пониманием, что они делают, редко открывают рот, заранее зная, какой звук — как — следует извлечь… Они даже не представляют, как они звучат — пока не увидят себя в записи и не ужаснутся. Однако они не понимают, почему свой собственный голос им кажется самой ужасной песней на свете.

Я привычным жестом отклонил протянутый мне планшет с планом выступления, улыбнулся и покачал головой. Я давно перестал задумываться, насколько искренней может быть эта улыбка — если для всех она выглядит лучезарной, а я ее отпускаю как снисхождение.

О каком счастье может идти речь, если каждый раз одно и то же — и я смотрю на выстроенную мной империю и вовсе не радуюсь, потому что нет в этом признании ничего животворящего и спасительного.

Я нравлюсь людям — потому что я улыбаюсь. Кох не нравится людям — потому что он чуть ли не с порога заявляет, что вертел их всех на вертушке, что ему с ними не интересно, и что у него, помимо дурацких планерок раз в неделю и ретроспектив раз в две недели, куча дел.

На общие собрания для сотрудников — с офисной вечеринкой, музыкой, пивом и пиццей — он никогда не являлся. Я являлся, только когда у меня было время — потому что чаще на вечер пятницы у меня была другая компания, такая же наивная, пусть и более полезная.

Я повел микрофоном вдоль монитора — чтобы он зафонил. На мой голос повернули головы все — потому что он действовал как магическое заклинание.

— Как пицца? — спросил я со сцены.

Нечленораздельные одобрительные возгласы были мне ответом. Кох говорит, что они будут есть все — если это за счет компании.

— Мне, как всегда, доверили самую нудную и самую официальную часть, — наигранно вздохнул я. — Но я буду краток — потому что там уже стоят музыканты, которым не терпится вас развлечь, а вы скоро уже будете не в состоянии слушать из-за литров бланша.

Я изобразил, что подбираю слова и вспоминаю — а Герда Убер, моя ассистентка, уже была готова подать мне скрипт с подсказками. Я махнул рукой и продолжил.

— В этот четверг был запущен новый оптимизационный метод, запатентованный два месяца назад нашим любимым доктором Кохом. Доктор Кох всем вам передает привет, — «и счастливо оставаться» — добавил я мысленно, — и поздравляет нас всех с успешным стартом пилотного проекта, в основе которого лег эвристический алгоритм, основанный на теории игр. Байесовская игра — игра с природой — вовсе не метафора, а принципиально новый подход к производству, основанный на принятии немедленного решения исходя из видимого контекста.

Кох в последнее время увлекся не только теорией игр, но и решением фундаментальной проблемы теории алгоритмов — о равенстве классов задач, решаемых за полиномиальное время, и задач, к которым сводятся все задачи, но на которые еще не найдено полиномиальное решение.

Квантовые компьютеры или теоретические модели вычислительных устройств с бесконечным ресурсом памяти — против ограничений физического мира и конечности человеческой жизни, которой не хватит, чтобы найти все простые числа. Если Кох не сойдет с ума, как его предшественники, возглавившие утопическую идею, будет хорошо.

Половина собравшихся в зале сотрудников понятия не имела, о чем я говорю, и зачем они вообще пришли — если не отпраздновать чьи-то награды. Какие алгоритмы, какие оптимизационные задачи… Пиво и пицца — и совет директоров, который решил объявить об очередном успехе семимильными шагами развивающейся компании под крылом фармацевтической корпорации.

Кох, между прочим, сэкономил нам уже миллион евро своим решением — только за последние несколько дней. Впрочем, на внедрение нового метода было потрачено не меньше — однако в перспективе расходы сократятся, часть производства перестроится под новую парадигму — и через пару месяцев все забудут о переменах, потому что у Коха появится новая идея.

Если он не сойдет с ума со своими NP-полными задачами.

Когда я договаривал речь, за моей спиной барабанщик кавер-бэнда уже поправлял табурет, гитарист щелкал педали примочек… Я делал вид, что мне неловко, оглядывался на них, наблюдать за нами было весело.

Я остался на выступление, присел на угол стола с оборудованием звукаря, потягивая бланш из банки, и болтал ногой. Я не понял, почему вдруг меня посетила мысль, что если бы я пошел к психиатру, он бы диагностировал у меня смеющуюся депрессию.

4. Цветы

[Германия, Берлин, Сименсштадт]

[Германия, Берлин, Митте]

— Да, герр Бер.

Герда Убер была женщиной средних лет, талантливым экономистом, без мужа и детей. С ней у нас тоже распределились роли: я был тем, кто не сидит на месте и что-то решает, она была тем, кто исполняет, и если понадобится, надавит, заставит.

Кох иногда шутил, что она во время важных переговоров нанимает бандитов с молотками или берет молоток в руки сама — чтобы было сделано так, как просит шеф. Я не спорил: Герда была готова порвать за компанию — и за меня — любого.

Герда работает с самого основания Бер-и-Кох. Герда застала время, когда мы вшестером сидели в подвале арендованного помещения на окраине города, считали сметы, прорабатывали холодный старт, влезали в долги и рыли носом землю, чтобы набрать как можно больше союзников.

Мы знали, что это самоубийство — но у нас все получилось. Мы были группой сумасшедших ученых, вышедших из Глокнер, которые решили бросить вызов фармацевтическим монополистам, вооружившись математическими методами, философией и неутомимым энтузиазмом.

Через четыре года после запуска нас купил Глокнер — оставив юридически автономной частью концерна.

Я к тому времени уже был тем, кого зовут на городские мероприятия и конференции как мецената и патрона школы Исследования и разработки при некоммерческом государственном образовательном проекте. Меня уже тогда звали популяризатором науки — но им было невдомек, что я всего лишь возглавил то, что никак не мог побороть.

— Встречу с двух перенеси на два тридцать, встречу в три я проведу по телефону. Кох выходил из пещеры?

— Нет, герр Бер.

— Если не появится, на пять поставь Вогта из Деннерляйн, тоже по телефону. Он давно ждет, когда я ему позвоню, за полчаса при необходимости все организует.

— Леманн проиграл суд.

— Закажи всем женщинам в офисе цветы по этому случаю.

Я даже не рассмеялся — хотя мог бы. Леманн, наш юрист, выбивавший нам лучшие условия сделок, стоявший на страже наших бумажных дел уже несколько лет, проиграл иск на самого себя — в обвинении в домогательстве. Когда я только узнал, куда он вляпался, я истерически хохотал. Леманн потом сказал, что это было даже обидно…

— От вас или от Леманна?

— Пятьдесят на пятьдесят.

У Герды чувства юмора не было — но она хорошо угадывала мой стиль юмора. Я откинулся на спинку кресла и на мгновение закрыл глаза.

— Результаты опросника новых сотрудников этого месяца уже на почте.

— Спасибо, Герда.

Я предпочитал разговаривать голосом — когда следовало решать вопросы незамедлительно; я предпочитал очные встречи дистанционным созвонам видеоконференций — потому что в реальном времени у собеседника меньше искушений отвлечься, отложить на потом, полениться и не принять решение незамедлительно — когда проблема не в решении, а в страхе взять ответственность за него.

Я не успевал быть везде одновременно — но научился выставлять приоритеты, вынуждать играть по моим правилам, брать внезапностью или показным дружелюбием. Человеческий фактор был на руку — тогда, когда доверие формируется не из предоставленного аналитиками прогноза, а из интуиции и желания выдать желаемое за действительное.

Герда сидела в соседнем помещении — в просторном опенспейсе вместе с аналитиками и техническими писателями, — но она привыкла, что заходить ко мне в кабинет не обязательно. Под офисом менеджеров, кадровиков и технических специалистов располагалось производство — разделенное на сектора по уровням абстрактности — от теоретиков к прикладникам.

На треугольном острове промышленной зоны, отделенном от Берлина судоходным каналом, мог быть целый городок — потому что некоторые с работы даже не уезжали домой. Обустроить рабочее место так, чтобы сотрудник больше времени проводил на работе, больше ценил свое место и привязывался, больше старался и отождествлял себя с логотипом на белом халате…

Я расстегнул пуговицу пиджака, намеренно чуть ослабил петлю галстука. Волосы мне взъерошивать было не нужно — они и так всегда торчали в разные стороны, если стрижка становилась чуть длиннее обычного.

Когда я шел по коридору к лифтам, я чихал — от чьего-то едкого парфюма. Зуд в носу не прошел даже после того, как я сел на заднее сиденье автомобиля, а водитель уже косился на меня в зеркало заднего вида.

Я смеялся сквозь слезы — потому что не мог не чихать. Встречу в два я перенес, потому что нужно было заехать в один ресторан, выйти через черный ход, оставив водителя дожидаться снаружи, пока я якобы пообедаю, и навестить одного старого приятеля.

Приятель говорил по-русски. Приятель обещал помочь мне разгадать одну загадку — над которой я ломал голову уже неделю.

5. Популяризация

[Германия, Берлин, Сименсштадт]

— …популяризацией науки. Как говорил Гедеон Рихтер, что бы мы ни предпринимали, всегда была и будет пропасть между массовым потребителем и создателем инновации.

Кох не отрывал глаз от экрана компьютера, лицо его не выражало никаких эмоций, ему было наплевать, что я переслушиваю интервью с самим собой в научно-популярном подкасте — чтобы знать, как в итоге меня представили после монтажа.

— Как была и будет извечная борьба между классами, каждый представитель которых мнит себя носителем истинной мудрости — научной, интеллектуальной или народной — и будет стремиться сохранить элитарность и узость собственного круга, не принимать изменения, вступающие в силу в новом веке технологий.

— Вообще-то Гедеон Рихтер такого не говорил, — бросил Кох.

Я пожал плечами.

— Но это не мешает нам двигать идеи вперед и заниматься просветительской деятельностью, размывая границы, делая невозможное возможным, — продолжал мой голос. — В этом миссия любого деятеля — переступать черту, перетаскивать на противоположную сторону ценное, являть его миру и делиться им.

Кох был прав, Рихтер тут вовсе ни при чем — но никому, кроме Коха, не было никакой разницы.

— А какие слова ты мне присвоил?

Я поставил воспроизведение на паузу.

— Никакие.

— Хорошо.

Я вновь щелкнул пультом.

— Я тоже когда-то не понимал смысл популяризации науки — считая, что так науку обесценивают, показывают ее, якобы, простоту — так, словно каждый может запустить ракету в космос и совершить открытие. Но правда в том, что запускать ракеты и совершать открытия обычному человеку мешает лишь узость мышления — в убеждении, что между классами есть какая-то разница.

Слова принадлежали моему учителю, профессору Рублеву — как и многие другие заимствованные витиеватые речи, способные растопить сердца или в метафоричной манере достучаться до тех, кто ждет знака свыше.

Я ненавидел популяризаторов до сих пор — но стал одним из них, потому что это было моей работой. Я не называл это призванием — потому что у инопланетян призвания не бывает. Великое знание, которое все так хотят получить, но не могут не только проглотить, но и в глотку запихать, содержится вовсе не в книгах.

Рублев учил не только науке — фундаментальным основам, тем самым монадам, из которых строится любой замок — но и созерцанию, умению заглянуть внутрь себя, чтобы открыть заключенную внутри вселенную.

Инопланетянам заглядывать внутрь себя опасно — потому что человеческая кожа слезет, потому что изнутри разорвет.

А, может, эти экзистенциальные настроения у меня от усталости… Потому что вовсе не нужно уподобляться мертвым поэтам и алхимикам, говорящим со страниц своих произведений о великом делании и обретении философского камня гармонии в собственной душе.

Кох объявился ближе к пяти, созвониться с Вогтом из Деннерляйн я смогу позже — я про него уже не забуду. Я догадывался, зачем он так настойчиво добивался встречи — но не делал это через корпоративные процедуры: он хотел принести сотрудничество с Глокнер, как жука в клюве, самостоятельно.

Мне было все равно. Если понадобится, я сделаю так, чтобы на стендах в качестве их спонсора появился наш логотип, а на ближайшее мероприятие немецкого автомобильного концерна пришли нужные ему люди — которые получат свои полезные знакомства.

И я воспроизведу ту же самую цитату про популяризаторов, а Гедеон Рихтер перевернется в гробу.

Я взял ноутбук, перекинул через локоть пиджак и оставил Коха в своем кабинете. У меня было не больше получаса, чтобы пройтись по всем отделам в регулярном обходе, улыбнуться тем, кто попадется на пути, обратить внимание на что-то, что действительно важно — и дать возможность ко мне обратиться, минуя форму на корпоративном портале.

На меня всегда реагировали так, словно я с собой притаскивал ящик мороженого.

Проклятый парфюм был уже повсюду, я не чихал лишь потому что сосредоточился на том, чтобы найти источник. Коридор, обеденный уголок кухни, две переговорки, женский туалет…

— Герр Бер, вы кого-то ищете?

Эльза Шмидт из маркетингового отдела смотрела на меня внимательно. Парфюм был не ее.

— Да.

Я повел носом, она не поняла, но не стала переспрашивать — и ушла. Я достиг лифтов и развернулся, мне хотелось найти виновницу самостоятельно — пусть и Шмидт точно знала, у кого какой в офисе парфюм.

Вскоре я уже входил в опенспейс, подкрадываясь мимо Герды к столам офисного террариума, женского коллектива.

Они молчали, стучали по клавиатуре и щелкали компьютерными мышками. Звук прекратился, как только они заметили мое появление.

Я наклонился к одной из них, к самому уху, глаза уже щипало.

— Фрау Фабель. Не пользуйтесь больше парфюмом в таком количестве. Вы на химическом предприятии.

Тереза Фабель покраснела, я уже отстранился и шагал прочь, стиснув зубы. Я закрылся ноутбуком и чихнул уже у стола Герды, Герда наверняка уже придумала план, как выжить Фабель.

Мой голос звучал вовсе не по-доброму — и никто меня не слышал, кроме нее, — а версию причины обращения директора для остальных она придумает самостоятельно. Я ничуть не переживал, что так мог отбить у нее всякое желание пользоваться парфюмом на всю оставшуюся жизнь.

Я умылся, глаза у меня были красные.

6. Квадрат

[Германия, Берлин, Митте]

[Германия, Берлин, Шарлоттенбург]

— Обычная двухсторонняя цветная бумага для оригами, срез — канцелярскими ножницами, но ровно, одним четким движением.

Я поджал губы. Глупость какая… Испугался бумаги для оригами.

— Отпечатки — только твои, — продолжал Норберт. — Частички одежды — смесовая шерсть, как от костюма.

— Я не носил его в пиджаке.

— Если дашь мне свои костюмы, я скажу точно.

— Ты издеваешься?

Норберт был тем самым русским приятелем, бывшим профессором в Университете криминалистики Берлина. Я обратился к нему, только потому что не хотел привлекать к делу никого постороннего.

— И принеси все ножницы — или образцы их срезов — из офиса.

Я забывал кивать, я думал.

Каждый день я находил на своем рабочем столе черный квадрат бумаги размером с ладонь — и ни Герда, ни Кох, бывавшие в моем кабинете, не ответили, что это такое. Уборщики не прикасались ни к чему на столе — кроме открытых горизонтальных поверхностей, — а на записях с камер офиса, минуя запросы в службу безопасности, я ничего не нашел.

Я уже складывал квадраты в стол — но они все появлялись. Потом я собрал их в пакет — и отдал Норберту.

Еще новых загадок мне не хватало — у меня своих достаточно! Если это чье-то послание, а не шутка, я должен был понять, что оно означает — но у меня не было даже идей.

Когда я спрашивал Герду и Коха, на что похож черный квадрат, они говорили, что на Малевича. Малевич и Малевич — но моя работа не имела отношения к изобразительному искусству.

Малевич русский… Но это точно не про него — потому что клишейные ответы меня не интересуют.

Я оставил Норберту свой пиджак — и поехал на вечернюю встречу уже без него, каждому рассказывая о том, какой я неуклюжий, потому что постоянно проливаю на себя кофе.

Вернулся я домой уже под утро. Я долго стоял над раковиной, закрыв лицо ладонями, прижимая их крепко, так, словно лицо могло отвалиться. Я жутко хотел спать, потому что не выпил энергетик — чтобы поспать хотя бы несколько часов, — я брился почти с закрытыми глазами — чтобы утром не тратить на это время.

Я резался редко — и это сразу было сигналом о том, что что-то не так. Дурацкая паранойя, проклятые ребусы… Все, как всегда: производство, публика, согласования и рукопожатия; пьянки, клубы, переплетение змей, ядовитые укусы и размахивание хвостами.

Никто не знает, что я инопланетянин — потому что в них никто не верит.

Никто не знает, что я подразумеваю под этим словом, и почему я даже не сдерживаю смешок, когда его слышу…

Я лег на спину, откинувшись на подушки, но не мог уснуть. В комнате была абсолютная тишина — и почти темнота, со светлыми пятнами света, проникавшего сквозь стыки задернутых портьер.

Черный, черный… Это пустота, отсутствие света и цвета, это ничто, из которого появилась вселенная. Это слепота и незнание, невежество и одновременная глубина — на которой скрывается непостижимая истина.

Глупости какие! Потом окажется, что это какая-то шутка, какой-то квест, который я провалю — потому что в это играть не собираюсь. Если бы я должен был придумать что-то подобное, я бы ни за что такую ерунду не сотворил!

Я пошевелился, шуршание простыней было громким — но не громче усталых мыслей. Я считал шестнадцатые — чтобы провалиться в эту чертову бездну, в это ничто, и, наконец, уснуть.

— Мориц.

Меня выбросило обратно из полудремы, я открыл глаза — но в черноте пустой спальни не было никого. Это был всего лишь сон.

Если представить, что я тону, лежа на спине в бассейне или в ванне, погружаясь внутрь постели, эффект повторится. Главное, чтобы не было сонного паралича — который у меня случается каждый год и так, что я потом едва не седею от сюрреалистических видений.

Во сне мне бывает страшно — потому что во сне мне не прикрыться маской улыбающегося добряка. В жизни я лишь изображаю испуг — когда этого требует сценарий…

— Ты можешь вернуться.

Я подскочил и сел на кровати. Куда вернуться?

— Куда вернуться?

Глупо разговаривать с воображаемым собеседником вслух — если он не аудиальная галлюцинация и не голос в голове, который умеет отвечать.

Голос был женский и незнакомый. Я бы не смог его повторить и воспроизвести — даже в памяти — но он скребся где-то в груди, и от него стало тоскливо.

Беспокоиться не о чем. Беспокоиться я начну, когда голос заговорит по-русски… А пока я просто цирковой медведь и инопланетянин, разгадывающий головоломки, играющий в Байесовскую игру против природы — на арене черного квадрата.

7. Мрак

[Местоположение не определено]

Во сне меня звали Борис Андреевич Медведев, во сне я был учителем литературы в русской школе, но почему-то на стенах висели портреты немецких писателей и философов. Мне все время казалось, что если я подгадаю момент, то увижу, как Герман Гессе и Томас Манн качают головой или переглядываются со своим советским переводчиком Соломоном Аптом.

На той же стене висел портрет моего университетского профессора и научного руководителя Вадима Рублева — настоящего университета и настоящей научной работы, а не тех, что были у меня по легенде в Берлине.

Имя Мориц Бер — «бурый медведь» — результат дурного чувства юмора русской разведки, отправившей меня, тридцатилетнего филолога, с миссией дойти до верхушки немецкой фармацевтики. Я мог быть кем угодно — и программы обучения Университета Гумбольта по теоретической химии и Свободного университета Берлина по фармацевтике были для меня всего лишь очередным ребусом и игрой в познание мира. Преподаватели и студенты берлинских ВУЗов впоследствии радостно лгали, что я, успешный выпускник и гордость учебного заведения, им очень запомнился…

Как я запомнился преподавателям Московского государственного университета, однокурсникам, студентам и коллегам по кафедре теоретической и прикладной лингвистики, я старался не думать. Я оставил свое прошлое в двадцать пять — когда ушел из университета, оставил аспирантуру, работу, послал к черту кандидатскую диссертацию и научно-исследовательскую деятельность — потому что они были такой же цирковой каруселью, как и бизнес большого мира.

Я не знал, куда мне податься — потому что я возненавидел все и сразу. Я не хотел играть по дурацким правилам, я не принимал прозаичную реальность, я не мог смириться, что все лгут — и поэты, и ученые, — все танцуют танец, чтобы остаться в живых.

Если и быть инопланетянином, то по полной — а в школе внешней разведки готовят квалифицированные кадры. Мне часто в юности говорили, что не могут понять, я гений или, все же, болтун и самозванец…

Это не было идеологическим спором… Это было идеологическим поражением — моим, в моей же наивности. Я думал, наука даст мне ответ, утолит голод знания, закроет пробелы и разрешит противоречия — которых становилось все больше и больше.

У Рублева была его алхимия — его философское знание, его magnum opus и его приятели — живые и мертвые, ученые и поэты, — партнеры и приятели по литературному кружку.

Они читали стихи Гессе из «Игры в бисер» сотни раз — и каждый раз наслаждались, словно видели их впервые… Мне тоже нравился Гессе — но от «По поводу одной токкаты Баха» в один день моя жизнь развернулась на сто восемьдесят градусов.

Я понял — и ужаснулся. И сбежал — признав, что не хочу жить в мире, где противоречие и парадокс это преддверие мук рождения, и так и должно быть; что в Игру играют для вида, а истинные игроки и не догадываются порой о своем умении; где единственное, что Поэт может — запаковать свое наследие в кокон лжи, чтобы ложью распространить ядро истины, уберечь свое творение, передать дальше — и умереть в нищете, всеми забытый и ненужный.

Я испугался, что меня ждет это. Я не верил в алхимию — но я видел, что будет со мной, если я останусь научным сотрудником, преподавателем в университете, буду пытаться вдолбить знание в головы тупых баранов, которые не хотят учиться — а хотят лишь выглядеть умными.

Я не просто выгорел — я чуть не сдох. Я пытался делиться так сильно, что не успевал наполняться и восстанавливаться. Я хотел быть нужным и найти применение своему уму — который рвался за пределы тела, негодовал от черепашьей скорости людей вокруг, мира вокруг, от невежества и несправедливости.

Рублев никуда не торопился — потому что он был мудр и вовсе ничему не удивлялся.

Он знал, что я выгорю — и знал, что я сбегу. Но он знал, что я его ученик, пусть и могу быть кем угодно — и он отдал мне столько знаний, сколько я мог с собой унести, даже сейчас что-то случайно вспоминая.

Почему школа? Лучше бы был университет… Со взрослыми хотя бы можно договориться, а дети сами себе на уме.

— Борисандреич! Борисандреич!

Я пытаюсь вспомнить имена, но ничего не выходит; я пытаюсь прочесть хоть одну строчку в журнале, но буквы сливаются и перемешиваются. Дурацкий сон… Можно даже не пытаться.

— Хорошо, иди.

Все так делали — вызываться первым отвечать стихотворение, выученное наизусть — чтобы не забыть и чтобы не переживать в ожидании своей очереди. Я снисходительно махнул рукой, подпер ладонью щеку.

Кажется, мне не больше тридцати, я в своих коричневых брюках и коричневой в мелкую клетку рубашке, скорее всего я лохматый — но, судя по ощущениям, побрился утром.

— Мрак первозданный. Тишина…

Я подскочил на стуле, уставился на девочку, затараторившую стихотворение — без пауз и акцентов, звучавшее как бессмыслица, если не вслушиваться в слова.

— …Вдруг луч, пробившийся над рваным краем туч, ваяет из небытия слепого вершины, склоны, пропасти, хребты, и твердость скал творя из пустоты, и невесомость неба голубого.

И здесь Гессе. В школе не читают Гессе… Я умоляюще смотрел на портрет на стене, Гессе мне не отвечал и не подавал вида, что что-то идет не так.

— …В зародыше угадывая плод, взывая властно к творческим раздорам, луч надвое все делит…

— Все, все, достаточно. Садись, пять.

Мне это еще двадцать пять раз слушать — пока они все не ответят. Настоящая пытка — слышать одно и то же множество раз, чтобы потом оно отпечаталось в памяти и крутилось в голове, как навязчивый мотив.

Я все запоминаю на слух. Мне достаточно было зачитать несколько раз вслух стихотворение — или послушать на уроке отвечающих, — и я мог ответить на пятерку хоть Тютчева, хоть Гессе.

Я поставил оценку наобум в произвольную строку — и она растворилась черной кляксой на белой разлинованной бумаге — похожей на нотный стан.

Это и была нотная бумага. Почему нельзя было сделать так, чтобы приснился урок сольфеджио — а не этот сюр?!

— Кто следующий. Да, пожалуйста. С того места, где остановился предыдущий.

Как же, вспомнит он… Дети были мне незнакомы, это не были мои одноклассники. По виду — средняя школа, класс седьмой. Мальчик был низкого роста, коренастый, в больших очках.

Он набрал воздуха в грудь.

— …И дрожит мир в лихорадке, и борьба кипит, и дивный возникает лад. И хором Вселенная творцу хвалу поет…

— Достаточно, спасибо, садись пять.

Его не нужно было просить дважды, он недоумевал, но вернулся на место, за первую парту. Я продолжил:

— У меня идея. Выходите парами — и читайте парами. Не спорьте, тем, кто выйдет, уже зачту.

Алхимики творят парами… Напарника — партнера — они называют партроном. У них общая система символов, общий язык, они понимают друг друга с полуслова, без слов, на расстоянии, сквозь время и пространство.

Какая глупость… Когда я вообразил однажды, что могу общаться с Рэем Брэдбери, мне стало еще тоскливей — от понимания, что если это правда, то тоскливо было и ему — когда он писал, например, свои визионерские «Марсианские хроники».

Дети читали и читали «По поводу одной токкаты Баха», я пытался вслушаться в слова, но они сливались в белый шум отрывистых звуков, без смыслов, без возможности восстановить потерянную информацию. Может, это пытка какая-то? Что я должен услышать, что я должен еще понять?

Голос девочки был другим, он отличался от предыдущих, он был знакомым. Я не смотрел на учеников, я не скрывал скуки, хмурился, кривлялся, когда они спотыкались — но тут повернул голову, чтобы разглядеть тех, кто стоял у доски.

Каштановый хвост, вздернутый нос, длинные ресницы и бледное лицо. Она стояла в профиль, она не смотрела на меня, она смотрела на портрет Рублева.

Потом она посмотрела на напарника — высокого, сутулого мальчишку с заячьей губой. Я таращился на них — потому что, увы, не мог таращиться на голос…

— …И тянется опять к отцу творенье, — говорила она, и голос был вовсе не детский, она говорила так, будто знала, о чем говорит, — и к божеству и духу рвется снова, и этой тяги полон мир всегда…

— …Она и боль, и радость, и беда, и счастье, и борьба, и вдохновенье, и храм, и песня, и любовь, и слово, — закончил за нее мальчик бубнящим баритоном.

Прозвенел звонок. Я проснулся от будильника.

8. Контракт

[Германия, Берлин, Митте]

[Германия, Берлин, Фридрихсвердер]

[Германия, Берлин, Сименсштадт]

Я отвез Норберту все свои пиджаки и образцы срезов ножниц. Я чувствовал себя полным идиотом, пытающимся собрать компромат на себя же самого — а не чтобы исключить лишние улики.

На одном из бумажных квадратов были частицы ткани кармана оставленного мной пиджака. Я думал, Норберт шутит… Я был уверен, что в кармане листок никогда не бывал без пакета.

Я жалел, что не пометил каждый — и теперь не было никакого представления, чем один квадрат отличается от другого, в какой очередности они появлялись.

На обратном пути — уже ближе к одиннадцати вечера — я, будто бы случайно, пошел ужинать в стейк-хаус неподалеку от Министерства иностранных дел, чтобы, будто бы случайно, заметить за соседним столиком двух дипломатов.

Томас Науман, начальник юридического отдела, уничтожал двойную порцию картофеля фри и усмехался, слушая Маркуса Штойбера, руководителя отдела переводов. Тот, откинувшись назад, положив локоть на спинку соседнего стула, рассказывал, как они с женой отдыхали на Ибице, щеки у него были с красными пятнами румянца от вина.

— Герр Бер! — окликнул Штойбер меня. — Тебе не скучно ужинать в одиночестве?

В одиночестве мне никогда не было скучно.

— Если вы будете говорить о работе, я отсяду подальше от вас, — ответил я.

Но я уже поднимался с места и кивнул официанту, подавая знак, что я присоединюсь к другому столику.

— Даже зубоскальство это работа, — отозвался Науман.

Я сел с торца стола — чтобы видеть их рожи и чтобы мешать официанту проходить мимо меня.

— Я как раз рассказывал, как моя жена достала всех своими ядовитыми шутками так, что даже массажистка от нее сбежала. Я завидую тебе, Мориц, ты не женат, тебе никто дома не мозолит глаза.

Чаще меня спрашивают, как я живу, если меня дома никто не ждет, а я отвечаю, что когда этого захочу, я заведу собаку.

— У тебя огромный дом с пятнадцатью комнатами, — возразил я.

— Семнадцатью.

— Тебе есть куда спрятаться.

— Все проще, — хмыкнул Науман. — Есть вторая квартира.

— В которой ты тоже не бываешь, — покачал головой я. — Не нойте, у вас есть на кого оформлять имущество и бизнесы.

— Я для этого заставил жену родить ребенка. Инвестиции в будущее.

— Сколько ему?

— Семь… восемь… или десять, — Штойбер расхохотался. — Я не помню, сколько мне лет, а ты такие вопросы задаешь.

Штойберу было сорок восемь, его сыну было десять. Я помнил все и обо всех.

— Моему пятнадцать, и он не собирается поступать в университет после окончания школы. Ведет какой-то блог и жалуется, как его права ущемляют.

— Пусть самовыражается, — пожал плечами я.

— Он тупой. Я все время жду, когда он вляпается в какую-нибудь историю.

— Весь в тебя.

— Весь в мать.

— Ты один никогда не жалуешься, — Штойбер повернулся ко мне. — Счастливчик?

— Мне просто нечего рассказывать.

— У него все по контракту, — Науман отпил пива из бокала и вытер рот салфеткой. — За закрытыми дверями.

— Ты даже никого публично не выгуливаешь, — добавил Штойбер.

Я усмехнулся.

— Я же не дипломат.

— Выкрутился.

— Я не та особь, которая должна гнездиться и плодиться.

Пока официант подавал бутылку шпетбургундера, министерские дипломаты наблюдали, как презентуют, откупоривают и наливают в бокал вино — на пробу.

В компаниях, подобных им, никто всерьез не высмеивал чужие пристрастия — потому что у каждого были специфические способы снять напряжение. Я не делился подробностями личной жизни, потому что у меня ее уже много лет не было, а когда была, она укладывалась в рамки договоренностей. Сессия, сценарий, два человека, которые понимают, что они делают — за закрытыми дверями.

От того, что у меня не было партнерши, я вовсе не переживал — и тем более не планировал никого выгуливать для вида.

Я пробовал — правда, давно. Я ходил на свидания, это было забавно — но на это нужно выделять время и ко всему подходить вдумчиво. Люди не привыкли думать…

Когда Штойбер и Науман выпили всю бутылку, а я уже заканчивал с блюдом, в кармане коротким сигналом ожил телефон.

В сообщении Норберт утверждал, что все квадраты побывали в моих пиджаках — которые я для удобства пронумеровал — и были отрезаны канцелярскими ножницами с моего рабочего стола в кабинете.

Выглядело так, словно я каждый день отрезал кусок бумаги, засовывал в карман рабочего костюма, потом клал себе на стол на видное место.

После ужина я поехал не домой, а в офис — чтобы перерыть все в кабинете и найти бумагу, если она там есть… Я был настолько взбудоражен, что не мог дождаться утра.

Офис был безжизненной декорацией фильма ужасов или видеоигры-квеста, где из-под стола может вылезти зомби, а красные диоды пожарной сигнализации в коридорах похожи на красные светящиеся в темноте глаза.

Я вытаскивал каждый ящик и лез в каждый шкаф; урны проверять было бесполезно, но я на всякий случай даже заглянул под стол, надеясь найти обрезки бумаги, ускользнувшие от пылесоса. Если бы я не был таким уставшим, я бы разбросал вещи и устроил беспорядок — потому что от досады мне хотелось расшвырять все и перевернуть кабинет вверх дном.

Я спятил. Я не мог сделать это сам и не мог забыть об этом. Я спятил. Если я поверю в это, я точно спятил.

Я уснул прямо за столом уже на рассвете, уткнувшись лицом в сложенные на столешнице руки, меня разбудила уборщица и звук включаемого в розетку пылесоса.

9. Отчет

[Германия, Берлин, Сименсштадт]

[Германия, Берлин, Шарлоттенбург]

Когда я уходил из офиса, навстречу мне попалась Герда — которая приходила всегда за четверть часа до начала рабочего дня. Я уже успел умыться и пригладить волосы, но вид у меня был такой, словно я всю ночь провел в клубе и теперь от похмелья не могу прийти в себя.

Я вызвал такси и поехал домой. Со стороны было похоже, что я просто отдыхаю, развалившись на заднем сиденье и уставившись в потолок — но я продолжал усиленно соображать.

Я ничего не понимал.

Я проверил даже накладные со склада с канцелярией на цветную бумагу — и две пачки, в которых могли быть черные листы, оказались новыми и не вскрывались. Я спрошу Герду о бумаге — но надо привести себя в порядок, иначе все начнут думать, что у меня едет крыша.

Нога в такси сама начинала отстукивать шестнадцатые, а когда я тянулся к двери в квартиру, чтобы засунуть ключ в замочную скважину, руки дрожали.

Еще эта дурацкая съемка вечером! Второе германское телевидение, Циммерманн и ток-шоу, где мне по сценарию нужно сперва отвечать на вопросы и разыгрывать комедию о том, какой я очаровательный, а затем подраться с плюшевым медведем — в которого нарядится какой-нибудь несчастный стажер.

Медведь скажет, что это он Мориц Бер, а я самозванец… Я не стану отрывать ему башку — потому что это не по сценарию, — а лишь поваляю его по полу. С чувством юмора у этих телевизионщиков не очень.

Я успокаивал себя тем, что ничего не происходит — и все происходит как обычно. Это чья-то офисная дурацкая шутка, мне не стоит уделять этому внимание и уж тем более не стоит вовлекать в это своих людей.

Норберт обычно мне сам никогда ничего не пишет, я с ним связывался только лично — когда посещал его в его берлоге… На этот раз он счел обстоятельства важными — потому что я до этого чересчур сильно отреагировал на нестыковки и странности.

Пиджаки я оставил у него. Три костюма — и еще один сейчас на мне… Еще нужно во что-то переодеться и взять на съемку. У меня не так много одежды, она вся одинаковая, я готов поспорить, что никто не отличит один серый костюм от другого, одну белую рубашку от другой, один узкий галстук от другого… Я отличал их не только по оттенку, но и по фактуре и по рисунку плетения ткани, по пуговицам.

Но я привык, что люди невнимательные — и злился, когда вдруг находил опровержение этому — потому что так я мог сам себя подставить своей самонадеянностью.

Я вернулся на работу посвежевшим, я даже успел позавтракать по пути, захватив в кафе навынос кофе и сэндвич. Костюм на смену в чехле я оставил в машине — потому что все равно водитель за него отвечает головой.

В середине дня я, наконец, созвонился с Вогтом — который организовывал вечеринку для Деннерляйн и партнеров в выставочном центре офиса на Потсдамской площади. У него свои цели, у меня свои — и если там будут новые лица, мне это на руку.

Я пообещал Вогту, что шепну кому надо о предстоящем мероприятии — и к нему придут те, кто предложат свою помощь и содействие — потому что в числе гостей и логотипов спонсоров будут имена конкурентов.

Я подозревал, что подобный трюк проделывали и со мной — но всегда есть риски, а выбирать приходится меньшее из зол. Приятельские отношения с конкурентами — в состязательном спорте — позволяют заметить отклонения от курса и подглядеть полезные приемчики.

Когда-то мне все было интересно… Сейчас мне было тошно от скуки.

Впрочем, тошно мне от голода и от третьей подряд порции американо из офисной кофемашины. Я намеренно не поднимал взгляда на сотрудников от бумаг, когда читал что-то на ходу, уткнув нос в кружку.

Я пытался занять мысли работой, я хотел переделать все, что я откладывал за неделю, бегая как белка в колесе по цирковым аренам и показываясь на глаза, где нужно быть на виду.

Иногда день пролетал мимо так, что я не успевал оглянуться — потому что мне, помимо всей этой клоунады, нужно было регулярно отвечать в соцсетях, что-то комментировать и не забывать выкладывать что-нибудь умное — или не очень.

Я не писал контент-план и не продумывал заранее — потому что на это тоже бы требовалось время. Я просто в определенный момент ловил мгновение тишины и выдавал то, что актуально — случайный факт про фармацевтику, совет про бизнес или воспоминание.

— Ты тупой?! — возмущался Кох в диалоге с кем-то по телефону. — Не будет быстро! Не может быть быстро! Сложность — эн в кубе! В кубе!

Он ненадолго замолчал, но затем вновь завопил:

— Не я сказал, математика так сказала! Оценка сложности так сказала! Представь, что тебе надо покрасить пол, потолок и стены у комнаты метр на метр на метр! Мне плевать, что таких комнат не бывает — представь!..

Примеры Коха всегда были оторванными от реальности — но мне было жаль, что его никто не понимает, кроме меня. Если ширина, длина и высота комнаты будет не метр на метр на метр, а десять на десять на десять, красить придется очень долго…

— Герр Бер!

Я уже шел по коридору к лифтам, направляясь на выход, но меня окликнули. То, что голос незнакомый, я просто принял к сведению — потому что мыслями я был уже не в офисе.

Я обернулся, и на моей физиономии по обыкновению была дежурная улыбка.

Девушка, с короткой стрижкой, широкими плечами, как у пловцов или баскетболисток, с узкой талией и бедрами. Рукава рубашки плотно облегают рельеф мышц, деловой стиль одежды на ней смотрелся гротескно.

— Извините, что отвлекаю, — начала она. — Мне сказали обратиться напрямую к вам, потому что вы разбираетесь лучше.

Я молчал и смотрел на нее. В руках папка, на шее — лента ланъярда с бейджем, но имя с расстояния, разделявшего нас, я прочесть не мог. За нами украдкой наблюдал местный террариум — они подослали ее ко мне специально?

Она кто-то из новых сотрудников — анкеты с отзывами о первых рабочих днях которых я так и не прочел.

— Я разбираюсь лучше — в чем?

— Оптимизационный метод доктора Коха.

— Доктор Кох у себя в кабинете, он не злой, он просто умный. Спросите у него.

— У меня нет вопросов, я… Я все описала в отчете. Он работает быстро на проде… на производстве потому что его реализовали неверно. То есть верно — но эвристика оказалась не та…

Я уже пятился и поджимал губы в грустной улыбке, она шагала за мной.

— …то есть та, но немного измененная — потому что генератор псевдослучайных чисел генерирует всего лишь псевдослучайные числа, а не настоящие случайные, и…

— Давайте.

Я оборвал ее на полуслове, протянул руку — и папка легла мне в ладонь.

— Я отправлю вам копии на почту, — продолжала девушка. — Если нужно. Я не отправляла, потому что по иерархии все должно решаться на уровне верхнего звена подсистемы, а то, что я обратилась к вам нарушает регламент — и поток информации будет…

— Я прочту. Как вас зовут?

— Дороти… — она спохватилась. — Дороти Мэллори. Системный аналитик.

— Спасибо, фрау Мэллори.

Я успел нажать на кнопку лифта, и кабина тотчас отворилась. Я отвернулся и зашел в лифт, я ощущал на себе взгляд, но я об этом уже не думал — потому что мой оптимизационный алгоритм определил, что про отчет следует на время забыть.

Кох не ошибается, а вот разработчики или инженеры могут. Но Кох все перепроверяет за всеми — и в производство запустить метод с ошибкой они не могли. Козни офисного планктона меня вовсе не касаются, ей — желавшей отличиться и выслужиться — позволили проявить инициативу и отправили мимо руководителя аналитиков ко мне — потому что думали, я над ней посмеюсь и отправлю обратно — с ее отчетом и инициативой.

Я оставил папку на заднем сиденье автомобиля и даже не открыл.

10. Система

[Германия, Берлин, Сименсштадт]

— Фрау Мэллори.

Дороти Мэллори обернулась, только когда я окликнул ее — пусть и прекрасно поняла по реакции коллег, что я зашел в часть опенспейса системных аналитиков не просто так.

Я качнул подбородком в сторону коридора, она поднялась с места — быстро, бесшумно, без типичного скрежета ножек офисного стула по ковролину.

В руках у меня была папка. Я прочел ее на следующий день — лишь потому что чуть не сел на нее в машине. Я сперва посмотрел внутрь лишь из любопытства — и от скуки — и сперва не поверил своим глазам.

— Кто-то еще, кроме вас, видел отчет?

— Удо Мюллер и Лени Гротеволь. Гротеволь видела частично. Откуда я брала данные, я указала, другие…

Мюллер — руководитель группы аналитиков, Гротеволь — коллега Мэллори. Источники — техническая документация, референсы и инструкции самого Коха, который все дотошно пишет и выкладывает в базу знаний, а также экспертиза инженеров и технологов; с первого взгляда картина непротиворечивая — но показатели поплыли в лучшую сторону не из-за нашего успеха, и Мэллори это доказала.

— Я понял. Что Мюллер сказал?

— Сказал, что… что это бред.

— Если этот бред правда, — я сделал движение папкой вверх-вниз на уровне груди, а девушка следила взглядом за моей рукой, — то доктор Кох поседеет.

— На последней странице предло…

— Я видел. Предложения по исправлению. Игры. С природой.

Я говорил тихо — так, чтобы слышала только она. Она смотрела на меня, не отводя глаз, я переводил взгляд с нее на фикус за ее спиной и обратно — потому что мотал головой и изображал недоумение.

Я и впрямь был в недоумении — и негодовал, как такое могло произойти. Если она права, то уволить нужно всех, кто с ней не соглашался.

Проблема была в том, что она, судя по всему, та еще зануда — и просто так не отстанет. Если я не стану афишировать отчет и замну дело, она вытрахает всем мозги.

К сожалению, я не мог гарантировать, что она не такая наивная и прекрасно понимает, как на самом деле делаются дела.

Об успехе говорят всем, о неудаче молчат.

— Для того чтобы исправить последствия того, что указано в отчете, — говорил я, — нужно будет остановить непрерывный процесс производства. На переезд на новый метод ушло время — столько же понадобится, чтобы откатиться — но еще больше на подготовку к откату. В текущем положении вещей…

У нее на лице все написано. Вот теперь она все прекрасно поняла. Сейчас я ей объясню, что ее отчет — это гипотеза, а процедура проверки ее гипотезы затратна, поэтому нужно проводить комиссию и оценку, и никому это не понравится, следовательно, лучше бы она этот отчет не приносила и занималась своими прямыми обязанностями.

— Чтобы привести в движение всю систему, нужно воздействовать на каждый элемент системы. Подобранные простые числа в алгоритме определяют каждое звено цепочки, алгоритм угадывания и эвристика работают — то есть выполняют свою функцию по составлению априорного знания…

Я могу быть убедительным, когда хочу. Сейчас я не очень хотел — потому что я злился — на себя самого, на Кохову тупость, на мое слепое доверие к отлаженным процессам.

Я открыл папку на случайной странице, папка была лишь реквизитом, я продолжал что-то говорить — а Мэллори слушала меня, как завороженная.

Из папки выпал белый квадратный листок.

Белый.

У меня под рубашкой на руках волосы встали дыбом. Меня не выдало только самообладание — и приклеенная на лицо улыбка.

Мэллори наклонилась и подняла листок. Потом она протянула его мне.

— Что это? — спросил я.

— Я думала, это ваше.

— Да, конечно, — я забрал квадрат из ее пальцев и сунул между листами папки. — Закладка.

Я был готов поклясться, белого листка внутри папки не было — потому что я пересмотрел каждый лист и каждую чертову строчку.

Я вдруг понял, что забыл, на чем остановился. Мысли путались. Проклятый белый квадрат!

Почему белый?!

Нет, это просто бумага для заметок, никакое это не послание с предупреждением для инопланетянина…

— Какое же иногда проклятье быть дотошным занудой, — вздохнул я. — Если на всем острове пропадет свет, виноваты будем мы с вами. Я отдам Коху папку. Вы отчет никому не показываете.

Я проверил: задачи на отчет и исследование на нее не заводилось. То, что идет в обход должностных обязанностей, не только не фиксируется, но и не поощряется — даже если трудоголики или привыкшие выслуживаться карьеристы готовы работать за десятерых.

Я не в счет, я даже не человек…

Дороти Мэллори просияла. Я хотел сделать вид, что ничего не обещаю — но она отреагировала так, словно я уже отладил производство, случилось чудо, наступил мир во всем мире — и для этого даже не понадобилась тележка с мороженым.

Я ушел в кабинет — чтобы сперва вынуть листок и положить его в пакет — и только потом засунуть в карман пиджака. Образцы отпечатков Мэллори я отдам с обложки папки — и так Норберт исключит их.

Если водитель трогал папку, я возьму и его отпечатки… Кофейный стаканчик подойдет.

Я еще успею заехать к Норберту и отвезти ему новые улики — чтобы потом поехать на матч чемпионата Буденслиги в Олимпийский стадион на западе Берлина, состязание Герты и Боруссии — и обязательно выложить с трибуны селфи с кем-нибудь из известных болельщиков Герты.

Ходить на футбольные матчи я терпеть не мог и предпочитал игры другого порядка — но меня об этом никто не спрашивал.

Я поймал себя на сожалении, что не смогу остаться на драку фанатов, если таковая произойдет — потому что мне очень хотелось кого-нибудь искалечить.

11. Завод

[Германия, Берлин, Сименсштадт]

[Германия, Берлин, Кройцберг]

Кох был своевольным упрямцем, но он не был идиотом.

Однако у него, к сожалению, отсутствовали предпринимательские навыки, а чувство научной справедливости, наоборот, было очень сильно развито.

Я даже пожалел, что отдал ему отчет Мэллори, предварительно перешитый в другую папку.

Папка теперь была красная, Кох размахивал ей, даже один раз намеревался кинуть в меня.

— Ненавижу людей! — ворчал он, топчась на месте в своем кабинете. — Люблю роботов! Хорошо, что Винер не дожил до наших дней и не видит этот позор!

Отец кибернетики стал кумиром Ульриха Коха — как и Дональд Кнут с его многотомником алгоритмов, признанным одной из лучших монографий XX столетия. Химия — как теоретическая, так и прикладная — ему уже, видимо, неинтересна.

— Система функционирует на уровне своего самого слабого звена!

— Тупые бараны, — поддакивал я ему. — Предлагаю ничего не делать.

— С ума сошел!

— Ты это совету директоров скажи. И менеджеру, который ведет проект. И пиарщикам, которые всем рассказывают про чудесный эвристический алгоритм доктора Коха.

— И скажу.

— Сколько уйдет времени на исправление? Месяц? Два?

— Неделя. Ну, может, две.

— Проектная документация, согласование, тестирование, мониторинг…

— Я все сделаю! — возразил Кох. — Сам. Без посторонних.

— Строитель заводов! Ты уже скоро перестанешь различать день и ночь, меня от компьютера не отличишь. У тебя одна жизнь, один мозг, пусть и гениальный, ты за эти полгода постарел лет на пять!

С кем я спорю… Осел. Кох, и правда, уже, кажется, есть перестал нормально — а спал он и до этого не очень. Он сделает все за две недели — без чьей-то помощи — я не сомневался в нем, но меня настораживал сам факт.

Люди — и паранойя, что если люди несовершенны и совершают ошибки, то они непременно все испортят…

Как назло сегодня было совещание с верхушкой Глокнер, как назло Кох не избежал необходимости присутствия — потому что он все равно лучше меня бы все рассказал. Им не нужно понимать детали, им нужно знать, что все настолько сложно, что популяризаторы это по-прежнему донести не могут.

— Не вздумай его увольнять, — сказал Кох, потряхивая папкой.

Он имел в виду аналитика.

— Учту твои пожелания.

— Уйди с глаз моих.

— Встреча через пятнадцать минут.

— Уйди, Бер.

Я ушел, потому что знал, что с ним спорить бесполезно. Как будто я виноват, в самом деле! Если он не явится на совещание с Глокнер — которое проходило в нашем офисе на берегу Берлинско-Шпандауского судоходного канала, — мне придется рассказывать небылицы и всех развлекать.

Кажется, я заразился от Коха этой раздражительностью, меня в последнее время все вокруг начало злить. Еще и кошмары какие-то снятся, с черными кляксами, стекающими по стенам, с черными лужами, и лицо у меня будто бы измазано в этой черной жиже и сползает вниз, оставляя вместо себя голый череп.

Норберт сказал, что не нашел следов ни одного из прежних костюмов на белом листе — зато тот костюм, который провисел в чехле в машине, в котором я был на съемке на телевидении, совпал.

И кто еще из нас сошел с ума…

Кох пришел на встречу, пусть и зашел в переговорную последним. Он был уже спокоен — и почти час сидел молча, уставившись в одну точку или скучающе водя взглядом по потолку — как будто видел летающую туда-сюда муху.

Когда он заговорил, я закрыл лицо рукой, облокотившись на стол. Я поймал себя на мысли, что я хочу, чтобы все это пропало пропадом, провалилось в преисподнюю, в разверзшуюся землю прямо к дьяволу — и плевать, что ни дьявола, ни бога не существует, и их, как и все на свете, выдумали несовершенные люди.

В ночном клубе Унтертаге было людно, запахи и звуки смешались в один коктейль, я пускал кальянный дым и пил торфяной виски. Я не мог расслабиться, я не мог даже возбудиться как следует — потому что мысли постоянно возвращались к одной нерешенной проблеме.

Математики ищут доказательство Великой теореме Ферма, я ищу того, кто подсовывает мне квадраты бумаги…

Я был не из тех, кто ищет приключений или саботирует себя, чтобы жилось неспокойно. Я выстраивал системы, настраивал механизмы; рычаги, шестеренки и лопасти вращались по моей команде, меня возбуждал порядок, который не разрушить даже хаосом, недетерминированными флуктуациями, карманами информации в стремящейся к информационной смерти высокоэнтропийной вселенной.

Люди, машины, мои системы — временное отклонение от курса, мы лишь случайность, длящаяся не более мгновения — и потому неустойчивы и конечны. Упорядочивание хаоса — вопреки определению — всего лишь жалкие попытки играть против природы, самого вечного и мудрого игрока, еще больший хаос и отклонение от нормы.

Природа не дьявол, природа не изменит своих намерений и не скрывает тактики, если видит, что игрок начинает узнавать больше — если природа вообще может видеть… Природа слепа — и ей нет дела до наших личностей, до наших мыслей и чувств, для природы мы лишь набор вероятностных характеристик, распределенных по закономерности, которая такая же вечная, как и движение к тепловой смерти.

Когда я видел представление на сцене, я невольно представлял себя на месте артиста — подвешенного на тросах, с карабинами под кожей, раскачивающегося, отстраненного, в тот момент находящегося на другой планете, там, где нет ни шума, ни дыма, ни боли, ни страха.

Я впервые попал в андеграунд клубной жизни Берлина, когда мне было тридцать — почти сразу после переезда. Я не видел подобного раньше, меня переклинило мгновенно, окончательно и бесповоротно. Все, что я знал о контроле, было ничем по сравнению с этим… БДСМ и гротеск сценического искусства представления боли в ее естественной красоте.

Смотреть, как кого-то порют или поливают горячим воском, мне было скучно; мне нравилось подвешивание, шибари, плей-пирсинг и что-то, где можно было испытать эти мурашки от эмпатийного переживания боли, быть отдающей стороной, быть тем, кто причиняет боль, но лишь столько, сколько того требуется.

Я сперва только наблюдал. Я не называл это трусостью, я никак это не называл, я рассуждал, что если мне не нужно заходить в это полностью, становиться частью культуры БДСМ, частью темы, то пусть будет так.

Потом я понял, что наблюдать мне уже недостаточно. Дрочить на то, как кому-то причиняют боль… То, чего мне хотелось, было на порядок выше физиологической разрядки, ощущения контроля и власти.

Я хотел весь мир. Мне было мало… Спортивный интерес, любопытство и русло, куда направить свой гнев и неудовлетворенные желания, ремесло, в котором можно развить мастерство.

Я прекрасно понимал Коха в одержимости строить свои заводы. Я научился всему, за чем наблюдал в клубах, я делал это так, словно занимался этим всю жизнь — но мне было достаточно одного раза, чтобы поставить галочку и перейти к следующей записи в списке.

Ни одна партнерша так и не догадалась, что то, что я делал, было в первый и в последний раз. Мне сразу становилось неинтересно…

Возможно, это были не те партнерши. Возможно, я заранее относился к ним, как к мясу, несмотря на то что я тщательно их выбирал, вел все в слиянии с самого начала и до конца.

Я предполагал, что это уже не кинк, а настоящий фетиш и перверсия, которая с годами только прогрессирует — и если бы секс в моей жизни играл большую роль, я бы давно сошел с ума от невозможности выдрочиться.

Бить людей было чем-то похожим. Смотреть, как кого-то калечат — тоже. Такое же возбуждение, мурашки, пересохшие губы или наоборот слюна, заполняющая рот; когда перехватывает дыхание и когда сердце стучит в желудке, разгоняя кровь.

Но теперь даже это меня не спасает. Лучше я просто сегодня напьюсь — и подрочу дома, если не забуду.

Мысли не путались, даже когда я был в говно. Я смотрел в потолок, я полулежал на диване, запрокинув голову, я не смотрел на сцену. Я не чувствовал тела, я хотел, чтобы так было всегда, и я, наконец, смог отделить сознание от биологической машины, в которое оно заключено.

У меня была эрекция, мне было почему-то смешно, я ждал, когда диджей сменит микс, я знал заранее все его паттерны и все треки, из которых он собирает музыку за пультом.

В кармане пиджака завибрировал телефон. В руке был рокс с виски, я вдруг подумал, что было бы забавно пролить виски себе на костюм, но я лишь залпом выпил все, что оставалось в стакане.

Глаза защипало.

— Слушаю.

Я поставил рокс на стол, потянулся за шлангом кальяна, я закашлялся, но не от дыма.

Предчувствие ударило по пояснице — по почкам — фантомной болью.

— Надо встретиться, срочно, — сказал голос в трубке. — У нас тут проблема.

— Мертвая или живая?

Голос я узнал, голос был моего человека, который вел долю нелегального оборота фармацевтической продукции всего города. Мы познакомились чуть меньше десяти лет назад — когда нам нужно было помещение под Бер-и-Кох, на окраине Берлина, и мы арендовали подвал в промзоне Лихтенберга.

— Зависит от того, насколько быстро ты приедешь.

Я поморщился.

— Как же я тебя ненавижу, — ответил я и положил трубку.

Победить черный рынок нельзя, можно только сделать часть его видимой — и ограничить рост. Я не носил розовых очков, я прекрасно понимал, что придется влезть в канаву с дерьмом — и от меня лишь зависело, насколько прочные и удобные на мне резиновые сапоги и перчатки.

Если новости плохие, то я сегодня кого-нибудь обязательно подвешу — на промышленном крюке в ангаре.

12. Блеф

[Германия, Берлин, Руммельсбург]

То, что за мной был хвост, я понял, еще когда отъезжал от подземной парковки, где я оставлял запасной автомобиль. На этот раз машина преследователя была уже другая — но паттерн то появляющихся, то исчезающих позади фар я за годы выучил хорошо.

Мне везло, что чаще это оказывались частные детективы — которые копали не под меня, а под тех, с кем я пересекался — по работе и по личным делам, которые на самом деле тоже были работой.

На границе Лихтенберга хвост отстал, к промзоне я подъезжал уже в одиночестве. В небе была полная луна, заглядывающая в слепые окна темного комплекса, я громко хлопнул дверью, и эхо разнеслось по площадке, отражаясь от забора и ворот.

Машину я решил оставить снаружи. Калитка была незаперта — меня ждали.

Сторожевая собака в будке — огромная овчарка — нервно затопталась на месте, цепь зазвенела. Какой смысл сажать сторожевую собаку на цепь, если вторженец просто пройдет мимо?

Впрочем, при желании собака оторвет цепь или побежит за мной вслед, волоча за собой будку.

Проверять я не стану — только если на ком-то.

Я шел по полуосвещенным коридорам почти вслепую, я уже был трезв, пусть и вонял виски и кальяном, я миновал два цеха, сократил путь через мостик над помещением, где трудились — точь-в-точь как на нашем производстве — работники ночной смены фармацевтического предприятия, — спустился в подвалы, настоящий подземный городок.

В промзоне по-прежнему можно было снять помещение — под склад, репетиционную базу, подпольную лабораторию или мастерскую по пошиву одежды, — однако в большую часть подвалов доступа посторонним не было, граффити, некогда украшавшие стены, замазали серой краской. Для непосвященных цех теперь считался заброшенным.

Раньше все было проще.

— Что у вас случилось? — без приветствия бросил я.

Из-за поворота вышел Дитрих Фогель. В носу у него был ватный тампон.

— Я у тебя хотел спросить, — так же недовольно отозвался он.

Фогель засунул руку за пазуху, достал оттуда конверт и отдал его мне. Когда я доставал бумагу, в пояснице вновь заныло — от того, что вдалеке, фантомным эхом, сквозь множество стен и переходов, раздался отголосок собачьего лая.

Список контрагентов — заверенный нотариусом документ, составленный в трех экземплярах, с пометкой, что одна копия должна быть направлена в прокуратуру в случае смерти составителя.

— Дай зажигалку, — сказал я.

Пока я засовывал документ обратно в конверт, Фогель рылся в карманах.

— Ты больной, — скривился он.

— У него ничего нет.

— Бек убьет нас.

— Как и Бюхнер. Это блеф.

— Может, ты тоже с ним в сговоре.

— Закрой пасть.

Я отобрал у него зажигалку и щелкнул затвором. Бумага не сразу загорелась, бумага была плотной, запах гари и дыма был неприятным… Жечь что-то в подвале без хорошей вентиляции — плохая идея.

— А если…

— Не если, — оборвал его я. — Кто еще видел письмо?

— Бюхнер. И Бек. И Краус. И…

— Ясно.

— Чего тебе ясно?

Конверт уже полыхал в моей руке, пальцам было горячо, пламя было вертикальное, какое-то неправдоподобно яростное, оно поглощало весь кислород подземного коридора. Голова будто уже начала кружиться — от асфиксии. Фогель таращился на горящую бумагу как завороженный.

Я вдруг захотел поджечь этот несчастный ангар вместе со всеми, кто внутри.

— Ты ничего не видел, они тоже ничего не видели, — заявил я. — Всего три имени — включая прокурора. Не заставляй меня тебе объяснять.

— Ты больной, — повторил он.

— Сколько времени прошло?

Фогель замялся. Если он солжет, я засуну остаток конверта — от которого у меня точно уже останется ожог — ему в глотку.

— Три дня.

— Три дня?!

Мой голос был похож на гром, Фогель вздрогнул и поморщился. Клочок бумаги выпал из руки и с шипением задымился на каменном полу.

— Три, сука, дня?!

— Не ори!

Я сделал шаг навстречу, Фогель продолжал стоять на месте. Я слышал приближение шагов, я не мог собрать картину воедино, пазл распадался — но решение нужно было принимать незамедлительно.

— Мы пробивали каждого, — начал он, — мы проверяли…

— Я помню каждого в лицо! Что тут проверять?! Каждого за все эти гребаные шесть лет! Я помню их домашние адреса и имена детей! Три дня — можно было с каждого собрать по расписке, каждого запугать, что мы сожжем их гребаные магазины! Поставщики и продавцы! Что я теперь сделаю, если вы упустили три дня?!

Зачем в документе поставлена сегодняшняя — вчерашняя — дата? Что за уловки? Я надеялся, прошло всего несколько часов…

Шантаж для меня был не страшен — была страшна реакция, непредсказуемая в своей предсказуемости, представителей рода человеческого. Они начинали метаться, они делали глупости, они тянули до последнего — а потом ждали, что я приду и решу их проблемы как по волшебству.

— Кто знает? — уже тихо и угрожающе спросил я. — Это важно.

— Я, ты, Бюхнер, Бек, Краус, Шульман.

— Еще?

— Больше никто.

— Я не понимаю.

Я сказал это сам себе. Голова уже раскалывалась, это было и похмелье, и кислородное голодание, и злость, толкающаяся болью изнутри черепной коробки в виски.

Проклятые мелкие интриги подпольного мира!

— Кто получил конверт?

— Я, — ответил Фогель.

— Беги.

Фогель меня не понял. Он возмущенно засопел.

— Беги, придурок, прямо сейчас. Это была ловушка.

Я надеялся, больше я его не увижу — потому что если увижу, он будет убит не теми, кто решил шантажировать его предприятие, а мной.

Фогель попятился, до него, наконец, дошло. Я с сожалением понял, что опять вляпался в дерьмо — и стою в нем уже по колено, доверившись недальновидным, трусливым людям, которые по какой-то неведомой причине решают судьбы, носят оружие и живут безнаказанно.

Мы побежали оба — когда услышали приближающийся топот ног.

Если его поймают, он меня сдаст. Если понадобится, я убью его сам — но другим отдавать не собираюсь.

Иногда я совсем дурак — и откуда-то просыпается что-то среднее между альтруизмом и прагматизмом. Он был полезен, он может быть полезен — если выживет — как символ того, что я умею держать дела в порядке.

Если его убьют, я буду думать, что я криворукий неумеха, который не разглядел у себя под носом кучу дерьма — и дал своему человеку в нее наступить.

Я толкнул Фогеля в коридорный поворот, к решетке лифта, сам побежал дальше, намеренно громко пытаясь открыть дверь очередного пролета подземного лабиринта.

Лестница, дверь, несколько секунд ожидания — чтобы дать преследователям приблизиться и упустить Фогеля. Потом я уже снова бегу, натыкаюсь на двоих незнакомцев, резко сворачиваю в цех, благодарю философского бога за то, что они догадались не стрелять по мне и по канистрам, выстроенным в ряд длинного помещения с полками и тележками паллет.

Интересно, они думают, что я это Фогель?

Их шестеро — нет, еще больше… Если их так много, значит, они не только за Фогелем? Но я уже не думал, я был зверем, которого преследуют охотники в лесной чаще. Облава, западня, обидная случайность тупика, в которой от пути отступления меня отделяла троица наемников.

Убивать нельзя, калечить — можно. Обезвреженный, но оставленный в живых наемник — свидетельство того, что его хозяин проиграл — и получил ответ на свой глупый поступок.

Более того, в промзоне ангара нельзя оставлять трупы, за собой придется прибирать — а это неблагодарный труд. Оставленные после себя улики или недоразумения в виде тел я считал непрофессионализмом.

Я убивал только врагов — ключевых фигур, тех, кто играет на поле принятия решений. Избавляться от их трупов было приятным ритуалом — пусть и удовлетворение после исчезало моментально.

Падать на пол под весом чужого грузного тела было больно, пропускать удары было обидно — но, увы, неизбежно. Замах, наклон, переворот, локоть, колено, слева, справа, в челюсть снизу.

Два тела хрипят и стонут, еще двое танцуют по очереди нелепый танец, отсрочивающий их проигрыш. Я не понимал, я зол или мне насрать — потому что меня тошнило, из носа текла кровь — но не потому что он был сломан.

Я удерживал кашляющую, извивающуюся тушу в захвате со спины, мне очень хотелось сжать его горло так, чтобы внутри не только булькало, но и хрустнуло.

Я обернулся на шум — потому что будто контрапунктом к нашей уже завершившейся драке в противоположном конце коридора кто-то со всей дури влетел в стену, а кому-то вывернули руку так, что хруст кости был бы слышен даже нечуткому уху.

Я стоял, открыв рот, позабыв, что руки по-прежнему с силой сжимают и душат противника. Я разнял руки, тело упало на пол.

Дороти Мэллори стояла и смотрела на меня с противоположной стороны коридора, она была контрастной фигурой, оказавшейся явно в чужой пьесе, не в своих декорациях…

Черная тень уже успела приблизиться к ней со спины. Черной тени достался один отточенный удар в солнечное сплетение. Один смертельный удар.

Я понял, что у меня эрекция, только когда наклонился, чтобы пнуть протянувшую ко мне руки тушу под ногами.

Я побежал — но не прочь, а навстречу.

Оркестр из семи сломанных, но живых тел — и один труп неудачливого придурка.

13. Дрессура

[Германия, Берлин, Руммельсбург]

[Германия, Берлин, Панков]

Я не запомнил, что именно я орал. Скорее всего, я орал, что так нельзя, и что она настоящая дура.

Она таращилась на меня издалека в офисе все эти дни — а я, как идиот, думал, что она всего лишь ждет, когда я — или Кох — похвалим — или уволим — ее за отчет.

Я схватил ее за локоть и потащил прочь. Она могла бы ударить и меня — но она лишь бежала со мной в ногу, на той же скорости, с тем же ритмом.

На подбородке ссадина, на обеих руках разбитые костяшки. Она бьет одновременно хорошо обеими руками…

На висках и шее у нее блестит пот, пот не едкий и смешанный с запахом чистой одежды… У нее особенного цвета глаза, желтые, как у уробороса, с ярким лимбическим кольцом и темнеющим к центру ореолом пигмента радужки.

В лунном свете все казалось ненастоящим. Меня снова начало тошнить, я злился на неуместную дурноту, я продолжал бежать к калитке, волоча за собой Мэллори.

Я отпустил ее, понял, что точно на ее предплечье останутся синяки, даже не извинился — потому что в тот момент считал, что это уместно.

Кожу руки жгло — и я сперва подумал, что от прикосновения — но это было лишь ожогом от конверта.

Калитка была заперта, пес на нас никак не отреагировал, он сидел и смотрел, склонив голову набок.

Я полез через высокий забор — из металлических пластин. Мэллори перелезла быстрее — и ловко спрыгнула так, словно делает это каждый день вместо утренней зарядки.

Я порвал костюм, пока перелезал, я приземлился на ноги, пружинисто, но ощущение было, что земля перевернулась и сделала сальто.

Машина стояла на месте; на земле — следы протектора от автомобиля Фогеля, который он ставил на территории. Я надеялся, он, все же, сбежал — иначе все это было напрасно.

— В машину, — скомандовал я.

Я не сказал ей сесть за руль, только потому что мне нужно было все проконтролировать. Если сейчас что-то еще случится, я тоже кого-нибудь убью.

Я тронулся с места прежде, чем она пристегнулась. Мы миновали два автомобиля в дорожном кармане в пятистах метрах от промзоны, я смотрел на дорогу и усиленно соображал.

Мне придется вернуться — но так, чтобы наемники уже уехали. Мне придется избавиться от трупа — потому что они труп с собой не заберут, их задача — убежать, так же как и у нас.

Мне нужно отвезти Мэллори — но куда?

— Адрес.

Это звучало, как команда «голос». Она назвала адрес, она не смотрела на меня, она так же смотрела на дорогу и дышала со мной — прерывисто — в такт.

Панков, у районного парка с памятником Юлиусу Фучику… Ехать чуть более четверти часа — если ехать быстро.

— Кто тебя послал?

— Никто. Я была одна. Герр Бер, я все объясню.

— У тебя пятнадцать минут.

Она следила за мной — от клуба точно. Если она чей-то агент, то какой-то странный — потому что так изображать небезразличие, стараясь изобразить безразличие, просто невозможно.

— У вас кровь из носа течет.

— Фрау Мэллори.

Я повернул голову в ее сторону, я улыбнулся — насколько позволяло лицо. Мне нельзя, чтобы лицо было побито, лицом я торгую…

Кровь шла, потому что воздух в помещении был сухой, а давление высокое… Мне не двадцать лет. Иногда я об этом забываю.

— Я хотела помочь. Я не интересуюсь вашими делами, я просто заметила, что у вас проблемы.

— Заметили, — хмыкнул я.

— Я не хотела ничего испортить, мне жаль, я за все отвечу, я все сделаю, как вы скажете. Я шла за вами, потому что я знала, что вас там поджидают.

— Кто?

— Я не знала кто, я видела, что к территории подъехали машины, и туда вошли люди — не ваши люди.

— И ты знаешь, кто мои?

— Я уже выучила, с кем вы общаетесь.

— Как давно ты за мной следишь?

— Я не слежу. Я просто… хожу за вами.

— Это одно и то же.

— Я не собиралась вмешиваться, я не хотела сделать хуже. Я принимала решение в соответствии с обстоятельствами, оценка рисков показала…

— Оценка рисков.

— Что угодно, герр Бер. Я докажу, что я всего лишь хотела помочь. Я хочу быть полезной.

— Если ты следила за мной, то ты знаешь, что означает «что угодно».

— Да, герр Бер.

Я рассмеялся. Глухо, сдавленно, так, что заболело горло. Она просто ненормальная, она делает это из любопытства — потому что может.

Я тоже так делал — но быстро перестал, потому что это неблагодарное дело. Мне важен результат, доказывать себе самому становится все сложнее — потому что радость от достижения выставленной планки обратно пропорционально высоте прыжка.

Машина притормозила на светофоре, дорога была пустая, красный свет бил в лицо, раскрашивал салон, отражался от черного капота внедорожника. Я молчал.

— Пожалуйста, не прогоняйте меня, герр Бер. Я вам еще пригожусь.

Есть русская народная сказка — про Ивана-царевича и серого волка. Волк сожрал у протагониста коня, волк повинился и предложил в качестве коня себя… Волк во всем помогал — непонятно зачем.

— Тебя там не было, ты ничего не видела, сделай себе алиби. Твое счастье, если ты, действительно, не знаешь, что на самом деле происходит. Не вздумай больше ходить за мной, следить за мной, следить за кем-то еще.

Я говорил спокойно, но твердо и угрожающе. Я поверил, что она просто сумасшедшая девчонка, решившая, что играть в куклы ей скучно, и потому решила поиграть в игрушки взрослых мужчин.

Если ее убьют, это будет неправильно. Смерть по глупости — несправедливая глупость.

— Теперь скажи.

— Да, герр Бер. Я поняла, герр Бер.

Господи, что за глупая игра?! Настоящая дрессура собаки.

Все, как я люблю.

Чушь… Надо держаться от нее подальше — и отвадить ее от себя. Надо ее уволить — и в то же время надо сделать так, чтобы она была на виду.

Она кивает, она слушается — но кто ее знает, что у нее на уме.

Я не понял, почему у меня язык не повернулся ей угрожать — например, сказать, чтобы она подумала о своей семье и больше в подобные истории не лезла — иначе ее больше никто не увидит, а она больше не увидит своей семьи.

Я не стал дожидаться, пока она войдет в подъезд — я уже покидал двор многоэтажки. В ушах почему-то прозвучал звон трамвая под окнами — который будит по утрам, если окна выходят на линии путей.

Я очень хотел, чтобы сегодняшний труп, который я перевозил в багажнике, был последним.

14. Конфета

[Германия, Берлин, Сименсштадт]

С ней оказалось легко — и я не сразу понял, почему. Прямой взгляд, какая-то нечеловеческая внимательность и неиспорченная выслугой покорность… Она была похожа на солдата — и впервые я не ощущал солдата противопоставлением.

Она тоже была инопланетянином — но с другой планеты, не населенной ни роботами, ни человекоподобными существами. Как будто она воспитывалась волками — и потому была человечнее всех людей.

Она решила быть моим союзником, моим телохранителем — на производстве, в офисе, в клубах? Она настоящая машина для убийства — и, к сожалению, сама это прекрасно знает. Со мной она будет убийцей — потому что еще немного, и она переступит черту, после которой ее сочтут либо слишком любопытной, либо слишком опасной. Я не хочу, чтобы ее убили — чтобы вообще ей кто-либо навредил. Что это — отеческая благосклонность? Откуда такое неравнодушие?

Если бы я не дал ей за мной пойти — следить! — она бы не оказалась там, она бы не привлекла внимание, к ней бы не подошел тот придурок, она бы не обезвредила его так, что он сдох. Я только стоял и смотрел — с раскрытым ртом, с обескураженным неверием. Мгновение — и рядом труп.

Я бы мог солгать ей, что он жив — и надо просто уходить… Я сказал ей правду — и, скорее всего, я был груб и перестарался — потому что я хотел, чтобы она больше никогда в такие истории не вляпывалась.

Она смотрит на меня так, как будто я ей нравлюсь — с одержимостью, как маньяк-сталкер, но прислушивается к каждому вдоху, присматривается к каждому жесту.

Я сказал ей не ходить за мной — она не ходила. Послушная… Но теперь она ходит за этими придурками из Министерства — и это совсем не хорошо.

Она будто бы ждет, что я к ней обращусь — и спрошу, какого дьявола она творит. Она будто бы показывает, что мои секреты останутся секретами — но не потому что я прибрал за ней, и труп одного из преследователей уже в судоходном канале.

Бизнес это кровавое ремесло, но мои делишки в заброшенном цехе на окраине города не касались работы — и она это прекрасно поняла.

— Дороти!

Я уже второй раз оборачиваюсь на зов, будто Дороти зовут меня, а не ее.

Герда зачем-то рассказывает Дороти про фермерский творог, пока та чинит ей офисный стул — а я, будто издеваясь, подхожу к столу своей ассистентки, тянусь через склонившуюся рядом девушку, чтобы взять конфету из коробки рядом с клавиатурой. Я не спрашивал, зачем Герда просит системного аналитика помогать ей с компьютером, с какой-нибудь офисной ерундой, с приложением в смартфоне…

На Дороти реагируют женщины всех возрастов — и почти всегда одинаково. Дороти для них рыцарь — который откроет дверь, подаст руку, подаст плащ, накроет зонтом, перенесет через лужу… Дороти при желании и меня на плечо закинет — и утащит.

Я сперва так и подумал — и перспектива мне не понравилась.

Дороти не поднимала головы, она разбиралась со сломанным винтом в основании сиденья стула. Я жевал конфету, стоял рядом и смотрел на ее рельефные руки, прямую спину, узкую талию и узкие бедра — и все было бы проще, если бы это была какая-нибудь офисная интрижка.

Но я не умею по-человечески. А она, я был уверен, мужскими членами интересуется в последнюю очередь. У нее есть пул задач для интеллектуальной стимуляции и целый офис женского коллектива — который, впрочем, ей тоже не интересен — потому что она почему-то заинтересовалась мной.

Герда опрыскивала из пульверизатора цветок у окна, Дороти все еще сидела под столом.

— Герда, возьми со склада новый стул, — сказал я.

— Зачем новый? Этот сейчас починим.

Я покачал головой.

— Резьба сорвана.

Я по звуку слышал, что винт регулировки уровня проскальзывает при повороте. Вес Герды не выдержит — и будет скрипеть и сползать, медленно, но регулярно.

Дороти замерла, она уже ничего не делала и молча слушала нас.

— Как ты поставила задачу?

Герда обернулась, водяная пыль на мгновение окутала сансевиерию.

— Починить стул.

— Отзови инструкцию.

— Отменить починить стул, — подыграла Герда. — Так?

Дороти посмотрела на меня и прищурилась. Ей следовало кинуть в меня стулом — потому что я еще и ухмылялся.

В кармане ожил телефон. Я даже не старался скрыть, что переменился в лице — потому что новости было две, и от обеих было ощущение, что я съел конфету из дерьма.

Я бросил фантик в урну под пристальным взглядом Дороти, все еще присевшей у стола, и вышел в коридор.

15. Фуга

[Германия, Берлин, Мариендорф]

[Германия, Берлин, Сименсштадт]

Труп Фогеля нашли рыбаки — которые регулярно занимаются ловлей даже в судоходном канале столицы. Про труп наемника, исчезнувший в водах рек Шпрее и Хафель, ничего известно не было.

Бек сказал, что во всем виноват я. Я сказал, что во всем виноваты его родители и родители всех остальных — за то что родили ходячее недоразумение, купившееся на провокацию конкурентов, решивших устроить рейдерский захват.

Если это дело с контрагентами завоняет, мне придется теперь больше общаться с Беком и Бюхнером, а они были из тех, кто радостно и Фогеля бы утопили, и меня, и кого угодно еще.

Возможно, это они убрали Фогеля — когда тот побежал к ним за помощью.

Ну почему они не могут просто работать, делать все сразу хорошо?!

А еще эта Мэллори… Теперь я за ней следил — а она наверняка знает, что я за ней следил.

Она тоже садистка — которая ходит по вечерам в закрытые бойцовские клубы, чтобы ломать кости и отрабатывать свой гнев. У нее четкая техника, многолетний опыт занятий боксом, награды региональные, международные… Зачем ей чертов офис фармацевтической компании, что она забыла в Глокнер? Что она забыла рядом со мной?

Рядом

Возможно, ей не хватает тренера — который бы говорил что делать.

Я говорю — она делает. Это слишком просто, чтобы быть правдой.

Спортивный комплекс Реннбан, подпольный ринг на футбольном стадионе под носом у владельцев — под предлогом тренировочных спаррингов… Когда она устроила замес в толпе зрителей, я не удивился.

Я удивился тому, что у меня был стояк — и что один за другим, как кегли в боулинге, ее противники падали на землю.

Если бы она знала, что я смотрю, я бы понял — потому что все, что она делала до этого момента, было извращенным, пугающим в своей привлекательности ухаживанием.

Я с ней не справлюсь… Эта немецкая овчарка — Мэрилендская овчарка — не для меня.

Она американка, она из Балтимора, отец — известный шеф-повар, мать — журналистка… Я не хотел о ней ничего знать — но так было нужно, чтобы понять, что от нее ожидать.

Я просто объект ее интереса. Никогда не думал, что окажусь в такой ситуации — где есть повод пожаловаться на харасмент.

Мне, как назло, нужно сопровождение на мероприятие в Деннерляйн — потому что все министерские бараны придут с женами или мужьями, и нужная мне дипломатка приведет своего мужа, очередного осла с беспокойным членом — про которого уже шутят в компании тех, с кем я иногда отдыхаю в Кит-Кате.

Я сидел в кабинете, закинув ноги на стол, и перебирал черные бумажные квадраты. Уже одиннадцать — и один белый.

Может, это Мэллори? Отпечатки на белом листе — не только потому что она подняла его с пола… Нет, это не Мэллори.

Она слишком прямолинейна — даже в своей услужливой осторожности — чтобы загадывать загадки.

Я лгал себе, когда возмущался, что все происходит сразу — и окатывает как ледяной водой, отрезвляюще, лишая ориентации на миг. Контроль ускользает — но я всегда успевал его поймать, перехватить, вновь взять вожжи в руки.

Поводок

«Все же понятно». Я положил на стол черный листок, усмехнулся. «Это что-то вроде хлесткого удара хлыстом — для ускорения».

Еще один листок лег на поверхность, я раскачивался в кресле. «Ей двадцать четыре. Мне сорок два».

Кого я обманываю? Ищу аргументы? Перед кем мне отчитываться — перед самим собой?

«Она не опасна. Она сделает так, как я скажу. Она будет молчать — потому что я сказал ей молчать».

Даже если квадраты кладет она, пока что они ничего не значат — кроме символа головоломки, которую я еще не могу решить. «По мне видно, что я не понимаю намеков».

Я, правда, не понимал. Может, поэтому и не играю в эти человеческие игры с угадыванием желания партнера, цветов, романтики, свиданий… На свидании я пил и иронизировал, на свидании я был говнюком, с которым больше на свидание ходить не захотят.

А они все равно хотели… Потом я говорил прямо, что мне было скучно — и потому я лучше буду встречаться со своей правой рукой.

Мне всегда было насрать, что кто-то обижается на правду.

Вставлять член в Дороти Мэллори я не буду, и если она уж так хочет, за хорошее служение я ее награжу — если она будет делать все верно.

Я нервно прыснул, сгреб бумагу — разложенную подобно карточному пасьянсу — со столешницы, бросил листы в тумбочку и громко хлопнул, задвигая ящик обратно в стол.

Я просто не хочу ошибиться… Я просто не хочу в итоге понять, что это было лишь инфантильное желание убежать от проблем в увлечение игрушкой — которая не решает проблемы, а только их усиливает.

— Герр Бер.

Герда стояла у двери уже несколько секунд. Я не слышал ее появления — и не видел, как она отворила створку.

— Герр Бер, я предположила, что это важно.

— Ну что?

Конверт — белый, большой, но практически пустой. Через белую бумагу проглядывают очертания квадратного листа размером с ладонь — который свободно болтался внутри конверта.

Бумага не просвечивает — но я будто бы знал. Герда побледнела от вида моего выражения лица — которое было вовсе не радостным и уже даже не раздраженным.

— Герр Бер, давайте отдадим это службе безо…

— Дай сюда. Выйди, Герда.

Конверт лежал на столе, я смотрел на него полторы минуты — и не решался открыть.

Нет, я просто считал… В голове играла музыка — и когда композиция подойдет к концу, я открою.

На коду.

— Гребаный шутник! — выпалил я, уставившись на конверт. — Ты не можешь знать!

Выглядело так, будто я разговариваю сам с собой.

Так и было.

Никто не знает мою систему символов — но я уже увидел, что в конверте — как если бы это все делал я сам и намеревался сделать все верно.

Внутри конверта был красный квадрат.

Квадраты были тактами фуги.

Я собирал алхимическое упражнение имитационного контрапункта — которое должно было в итоге мне о чем-то сказать. Тема из секвенции, черные квадраты — экспозиция, белые — разработка, красные — реприза.

Когда я учился в университете, я написал рассказ о том, как с протагонистом общается его копия из будущего — с помощью звуковых волн, используя эффект Доплера, знания о среде, где распространялись волны в прошлом, и движение не в пространстве, а во времени. Физики бы покачали головой, но мне было все равно — потому что полностью обоснованная хронофантастика бывает, разве что, в квантовом мире — и там она зовется реализмом и вовсе не мистическим.

16. Филин

[Германия, Берлин, Митте]

— С чего ты взял, что бумагу я оставлял себе сам?

Норберт даже не поднял головы, пока я не подошел к столу. Его берлога походила на музей — склад музея — с забитыми полками, заваленными столами, стопками книг, перетянутыми джутовой нитью, на полу. Я перешагивал через ватманы и расставленные в стороны ноги штативов, я всегда боялся на что-нибудь наступить.

— Если это очередной костюм, повесь его на вешалку.

— Нет, это не костюм.

Я поставил на его стол бумажный пакет, внутри звякнули бутылки.

Норберт взглянул на меня поверх круглых очков с толстыми стеклами и вздохнул.

— Учитывая, что ты сумасшедший, — ответил он, — это было не исключено.

— Почему я сумасшедший?

Я хотел с кем-то поговорить. Норберт тоже был сумасшедшим — в своей обособленности и малоподвижности. Он был хранителем тайн, причудливым архивариусом — который, как по волшебству, мог найти улики где угодно и как угодно: и методами старой школы, и с помощью высокотехнологичного современного оборудования — доступ к которому у него был благодаря бывшим студентам.

К нему за помощью обращался не только я. Я не хотел знать, кто еще обращается к нему за помощью.

— Иногда, — Норберт сделал акцентную паузу, — ты говоришь как шизофреник.

— Иногда?

— В последнее время часто. Раньше — когда рот открывал. Не обижайся, но ты даже по моим меркам странный — в своей депрессивной теории о том, что всех нас, жалких сгустков информации, результатов недетерминированных флуктуаций, ждет тепловая смерть возрастающей энтропии.

— Но это же правда.

— Я предпочитаю об этом не думать, — покачал головой Норберт. — И я рад, что я накапливаю информацию, а не рассеиваю ее, что я в этом нормально ненормален.

— Внутри портер. Убери в холодильник.

— Сам и убери. Только не в тот, который для вещдоков…

— …и инфракрасной пленки. Я понял, — перебил его я.

Когда я разобрался с пивом, я вернулся к Норберту — который, казалось, уже забыл про меня. Я смотрел на чучело евразийского филина — с красными глазами, размахом крыльев с мой рост, с загнутыми пальцами лап, с крючковатой пастью раскрытого клюва.

— Ты пылесосишь филина?

— Да.

— Ты сам его делал?

— Да.

— Сколько раз ты мне солгал?

— Только сейчас.

— Сколько тебе лет?

— Семьдесят.

— А выглядишь на сто.

— Следующим чучелом будешь ты.

— Почему ты перестал преподавать?

— Я за ними не поспевал.

Я знаю Норберта уже пять лет — и только сейчас понял, что он напоминает мне Рублева — пусть и Норберт был более бесцеремонным и менее социальным.

Это всего лишь проекции и перенос — и вовсе они не похожи… То же самое у меня было и с Кохом — который казался мне похожим на меня, если бы мне не выдали роль конферансье нашего театра.

Норберт что-то читал и даже не отрывался от листов. Какая-нибудь научная работа, которую ему дали рецензировать, какой-нибудь отчет, по которому потребовалась его конфиденциальная экспертная консультация…

В юности я воображал себя старым алхимиком, к которому редко — но регулярно — обращаются студенты за советом — так, чтобы у меня было свободное время для собственных неспешных исследований.

Я завидовал Норберту.

— Я завидую тебе, — признался я.

Норберт прекратил читать.

— Возьми отпуск, Бер.

— Я серьезно.

У меня на лице была настолько кислая гримаса вымученной улыбки, что Норберт покачал головой.

— Ты самый адаптированный из нас всех, — сказал он. — Ты живешь жизнью мечты — чем ты недоволен?

Я усмехнулся.

— А что если ты прав?

— Сходи с ума с удовольствием.

— Она и боль, и радость, и беда, — протянул я задумчиво.

Норберт хмыкнул.

— Манифестация шизофрении после сорока… Ты не один такой. С этим живут.

Я не понимал, какая сторона перевешивает — шуточная или правдивая. Меня пугало отсутствие контроля — а рассыпающаяся реальность, невозможность собрать воедино осколки — моя основная и единственная проблема.

Я согласен с ним, я всегда был ненормальным, инопланетяне кажутся сумасшедшими, потому что они мыслят и ведут себя иначе. В шкуре шпиона мне так же, как и в шкуре кого-либо еще: я всего лишь функция — до тех пор пока не перестану приносить пользу.

— У тебя было ощущение, что ты лжешь самому себе — и от этого обидно?

Я смотрел на филина, Норберт смотрел на меня.

— Обидно? Мне обидно от самого феномена лжи. Правду скрывают, правду надо откапывать… Ко мне приходят за правдой, правда ранит и обескураживает.

Я повернулся к нему, я смотрел на его лицо — и пытался представить, каким он был, когда он был моложе.

— Ложь это клей… или смазка.

— Или сладкая мякоть плода, — произнес я, — с ядром горького зерна правды внутри.

Однажды я спросил Рублева, почему нельзя научить всех алхимии, его великой Игре — если в алхимии истина, ответы на все вопросы, а инструменты — как и в любой другой науке — можно преподавать в университетах. Он отвечал, что в попытках рассказать суть Игры человечество загубило половину мировой истории, что в попытках форсировать события и навязать трансцендентное слишком активные популяризаторы обрекли на мучения много душ — потому что путь алхимика во многом мученический и отшельнический.

Рублев говорил, что невозможно научить играть всех, невозможно дать — на протянутой ладони — ту самую суть. К ней идут, к ней приходят… Суть не нуждается в объяснении, она просто есть, и она будет видна, когда придет ее час.

Я не хотел верить, что алхимия существует — и это не выдумки мертвых Поэтов.

— Ты веришь в алхимию?

— Господь милосердный, — вдруг расхохотался он — с испуганным возгласом. — Я верю в доказуемое.

— И тебе достаточно?

— Вполне.

Я молчал.

— Что угодно может дать внутреннюю опору, — молвил Норберт после паузы. — Бог с неба, бог из храма, бог из офиса или из машины… Когда приходит время, нужно лишь выбрать, на чьей стороне оставаться, на чьей стороне ты… Мы выбираем себя, Бер. Для внутреннего покоя мы выбираем то, что мы есть, то, где мы есть на самом деле — и тогда вопрос стороны решается сам собой.

Какой хитрый совет для шпиона…

Я всегда думал, что я знаю, кто я. Оказалось, я такой же, как и все, бродящий в темноте баран.

— Спасибо, — сказал я уже направляясь к двери, задирая ноги в коленях нарочито высоко — чтобы перешагнуть вещи на полу.

— Возьми отпуск, — бросил мне вслед Норберт — когда я захлопнул входную дверь в его квартиру.

Конечно же я воспринял его слова в своей системе символов.

17. Шредер

[Германия, Берлин, Сименсштадт]

Когда мне было скучно, я отправлял в шредер стопки документов — и представлял, что кормлю монстра. Я мог распечатать что-нибудь на пятьдесят листов — если вдруг не находилось нужного количества бумаги…

У меня было подозрительно хорошее настроение. Музыка, игравшая в голове, рвалась наружу, я не дрыгал ногой, но если бы дрыгал, мне было бы вовсе наплевать, как это выглядит со стороны.

Рядом стоял принтер, принтер ожил, затягивая бумагу в себя. Блок-схема, разбитая на несколько частей, похожая на карту узлов и переходов конечного автомата.

Колесики стула откатились по ковролину почти бесшумно, пружинистые шаги приближались, я стоял спиной к опенспейсу.

Красная рубашка, закатанные рукава, брюки с высокой талией, широкие мускулистые плечи и тихое, осторожное дыхание.

— Фрау Мэллори.

Принтер жужжал, шредер шуршал. Я не поворачивал головы.

— Герр Бер.

Она смотрела на листы, вылезавшие из принтера, она хмурилась — как я понял, потому что распечаталось не совсем то, что она ожидала.

Мэллори облизала губы, подавила в себе ругательство.

— Кнопка прерывания операции вторая сверху.

Она нажала кнопку прежде, чем я закончил фразу. Я рассмеялся.

— На этом принтере не настраиваются поля. Ты ослушалась меня. Попробуйте распечатать на другом, черно-белом, том, что за стенкой.

Она не мигая следила за моим движением руки, за тем, как лист бумаги опускается в шредер и исчезает, разрезанный на мелкие ленты.

— Простите, герр Бер. Такого больше не повторится.

— Чего ты добиваешься? Ты дразнишь меня? Можете оставить бумагу, если она вам не нужна. Я ее тоже уничтожу.

— Никто не знает. Никто не узнает. Нет, я… всего лишь хотела показать, что я могу.

— У вас есть работа, фрау Мэллори. Вам нравится ваша работа?

— Да, герр Бер.

— Вы хотите, чтобы у вашего руководителя появилась запись в служебном деле за то, что он плохо рассказал вам о корпоративной этике?

— Нет, нет, герр Бер.

— А в вашем деле?

— Если вы сочтете это нужным.

Я смотрел на нее пристально, стоя вполоборота, она дышала ровно, но зрачки были расширены. То, что происходило, было похоже на то, как если бы я засунул галстук в шредер и наблюдал с любопытством, что произойдет.

Я нажал кнопку повтора операции, из принтера вновь начали вылезать листы с блок-схемой.

— Я не зверь и не поп-звезда, чтобы меня преследовать. Я не понимаю намеков. Сексом я с подчиненными не занимаюсь, меня не интересуют никакие виды отношений, вы все это сами прекрасно видите. Да что же это такое, нет полей, проклятый принтер! Я все время забываю, что он необучаемый.

— Увольте меня, если хотите.

— Вы хороший сотрудник, фрау Мэллори, как можно!

— Я все вижу, я внимательна. Я слушаю… сь.

Я покачал головой, я улыбался.

— Ты сказала, ты хочешь быть полезной. Пожалуй, вам, все же, стоит попробовать другой принтер. У меня есть для тебя задание.

Дороти нажала на кнопку, печать остановилась.

— Все что угодно, герр Бер.

Я протянул руку, она вложила мне в ладонь стопку только что распечатанной бумаги — и листы были еще теплыми.

Я держал бумагу над шредером — так, будто угрожал ему — или дразнил.

— Сегодня мероприятие в Деннерляйн, в представительстве по федеральным делам. Мне нужно сопровождение. Реквизит отправлю заранее, заеду за тобой в девять.

— Я в вашем распоряжении, герр Бер.

Пальцы разжали стопку, бумага упала в готовый уничтожать все что угодно шредер.

— Хорошо.

У нее покраснели кончики ушей — и только это выдало ее реакцию. Я развернулся на пятках и пошел обратно в кабинет.

18. Вайс

[Германия, Берлин, Панков]

[Германия, Берлин, Тиргартен]

Когда Дороти появилась на пороге подъезда, водитель вышел, чтобы открыть пассажирскую дверь. Я сидел на заднем сиденье, я уже знал, что спина пиджака помнется, но мне было все равно.

Меня слегка тошнило — от парфюма, которым я пользовался только на мероприятия и только на одежду — потому что даже ненавязчивые и приятные запахи, задерживающиеся надолго, я плохо переносил.

Девушка с короткой стрижкой, сверкающими длинными серьгами, в черном шелковом платье — открывающем спину, спадающем волнами на высокую грудь, — приблизилась к машине, она села рядом ловко, но так, словно залезала в пасть ко льву.

Ей было неудобно в туфлях. У нее красивые ноги.

На коже — синяки и ссадины, но они почему-то кажутся частью ее образа — потому что по ней видно, что она спортсменка. Ее никто не знает на вечеринке, ее сочтут моей подружкой — и редким случаем, когда я кого-то выгуливаю на публику.

— Делать ничего не нужно, нужно просто наблюдать и слушать. Сплетни, кто с кем знаком, кто с кем больше разговаривает, кто на кого косится.

Она сидела прямо и напряженно, она держала колени сведенными, подол платья соскользнул на пол — пусть и она его бережно минуту назад положила на сиденье.

За окнами мелькали огни вечернего Берлина.

— Некоторых из гостей ты уже видела. Про каждого из них нужно определить, что бросается в глаза, и что про них самое неочевидное.

Длинные черные ресницы — ровные и не слипшиеся даже от туши — совершили взмах.

— Если поняла, скажи вслух.

— Да, герр Бер.

— Задача моего визита на вечеринку — эту или какую-либо другую — держать все в порядке. Это такая же Байесовская игра — где природа постоянно вмешивается в порядок вещей, и мне нужно поддерживать в системе стабильность.

Я посмотрел на нее.

— Я поняла, герр Бер.

— Когда тебя спросят, кто ты, не говори, что ты работаешь в Глокнер. Все остальное — на твое усмотрение.

Я щедр… Раньше я никому не давал делать что-то по его усмотрению.

Мы ехали остаток пути молча, я не подавал ей руку, когда она выходила из машины, я ее не касался — но не потому что избегал, а потому что так получалось.

Привычный цирк с круглой ареной и высоким куполом, полосатый шатер и звери разных дрессировщиков… Торжественное мероприятие от автомобильного концерна по случаю запуска маркетплейса для сервисов удаленного управления, мониторинга показателей топлива, заряда, пробега и прочих данных с датчиков. Интерфейс получения данных для авторизованных разработчиков, особые условия для клиентов, вступивших в программу, шаг в бездну компромиссов между безопасностью и открытостью.

Щелчки зеркал фотоаппаратов и свист вспышек, все те же лица, все те же дежурные фразы приветствий, коротких диалогов. Сделать круг по периферии, задержаться у стенда, у плаката с логотипами спонсоров и партнеров… Дороти везде следовала со мной, чаще — чуть позади, но я отступал ей за левое плечо, говорил намеренно тембром, от которого у нее на коже шеи и плеч появлялись мурашки. Меня забавляло, как округляли глаза и кивали собеседники — когда она скромно и просто отвечала, что она с детства занимается полупрофессиональным женским боксом, — и как она косилась на меня, ожидая одобрения.

Науман, Штойбер, Фабиан Йегер — из Департамента культуры и коммуникаций Министерства иностранных дел, — все с женами — которых они оставили поедать закуски и запивать шампанским; Роуз Вайс — дипломатка из юридического отдела — с мужем, который оказался шестифутовым атлетом-моделью.

Бюхнер был здесь же. Ему принадлежали площади бизнес-кварталов и производств, он задавал тренд на стоимость аренды во всем Берлине.

Я вручил Мэллори бокал с шампанским, не касаясь пальцев, и пошел к Бюхнеру.

— Герр Бюхнер!

— Герр Бер, — отозвался он, оборачиваясь, в руках у него уже была целая тарелка канапе с каперсами. — Сукин сын.

Последнюю фразу он сказал на порядок тише — но с той же злой иронией.

— Жрешь? — улыбнулся я.

— Твое здоровье.

— Попробуй те, что с птицей.

— Однажды ты дошутишься.

— Я хотел тебе кое-что сказать, — я полез в карман пиджака, изображая, что что-то ищу. — У тебя есть ручка?

Бюхнер поставил блюдо на стол, но уже жевал. В кармане я обнаружил листок — белый и квадратный — но уже ничему не удивился. Я обернулся, будто невзначай, взгляд упал на стоящих вдалеке Вайсов.

Бюхнер подал мне ручку — и уже наблюдал с набитым ртом, как я тянусь к салфетке на столе, как рисую на ней лежащую на боку восьмерку, знак бесконечности.

Затем я начал рисовать арку над восьмеркой.

— Это тебе, герр Бюхнер. Пошел нахер.

Он моргнул, прежде чем ответить:

— Ты труп, сраный клоун. Готовь плавательный костюм для прыжка в канал.

— Я бы предпочел быть скормленным кабанчикам в заповеднике Шпандау. После тебя, конечно.

Я положил ручку поверх салфетки. Рисовал я не очень, но изображение было вполне однозначным.

— Как это понимать?

— Я с тобой больше не работаю.

— Ты не можешь больше со мной не работать. Ты работаешь на меня.

— Нет.

— Ты пожалеешь.

— Нет.

Я улыбался еще шире, я пожал плечами. Он даже не подозревает, что его люди давно хотели переворот, а федеральное центральное налоговое управление уже заинтересовалось им — потому что Фогель этому поспособствовал.

Я сперва разозлился, что все оказалось еще хуже, чем я предполагал — и облава с письмом в заброшенном цехе была не по заказу конкурентов. Фогель перешел дорогу Бюхнеру, Фогель не доверял никому, кроме меня, Фогель опоздал в своей просьбе о помощи…

Я рисковал — но я больше не хотел сидеть на пороховой бочке. Когда я на это подписывался, я знал, что когда-нибудь это придется прекратить — и уже тогда придумал план выхода.

План, конечно, не включал рисование членов на салфетках и открытую конфронтацию — но их возня мне осточертела, и я не боялся последствий.

Я взял с его тарелки закуску и пошел прочь. Я жевал, я ощущал гневный взгляд, сверлящий спину, Бюхнер был больше растерян — и он никогда не воспринимал меня всерьез.

Бокал в руках Дороти был по-прежнему заполнен — и это был все тот же бокал.

— Ты не пьешь алкоголь?

— Не вижу в нем прикладной пользы, — ответила она.

Я уже поравнялся с ней, когда она, стоявшая в окружении женщин, рассеянно извинилась и пошла ко мне — отреагировав на мой взгляд как на вербальный или тактильный приказ подойти ближе.

— Делай вид.

Она поднесла бокал ко рту, стойкая помада не отпечаталась на стекле даже от соприкосновения края с губами — в имитации глотка.

— Роуз, какой приятный сюрприз!

Роуз Вайс и ее муж стояли лицом друг к другу, изображая воркование. Они были заметной парой: блондинка с правильными чертами треугольного лица и прической каре, голубоглазый шатен с широкими плечами, узкой талией и гладко выбритым подбородком.

Костюм Вайса был ему впору — но пуговица на животе была будто не на своем месте. Выглядит так, будто он резко похудел… Если учесть, как он и его приятели проводят время в Кит-Кате, неудивительно.

— Мориц! — воскликнула Вайс. — Рада тебя видеть!

Меня все рады видеть — если я им полезен. Я порой не рад видеть даже тех, кто полезен мне.

— Рихард, это Мориц Бер, — продолжила Роуз. — Тот самый, который…

— Который на телевидении с плюшевым медведем подрался, — со смехом перебил ее я. — Да, это я.

Я протянул руку, Вайс пожал ее — глядя в глаза открыто и будто бы без каких-либо мыслей.

Вайс был похож на чистое, идеально ровное зеркало.

— Нет, не тот самый, — отозвалась Роуз. — Мориц, это Рихард, мой муж.

— Как поживаешь, Рихард.

— Да вот, пришел угнать автомобиль.

Он указал подбородком на выставленный в центре зала кабриолет, усыпанный воздушными шарами, в окружении моделей в костюмах гонщиц.

— Отличная идея, — я развернулся всем корпусом к Дороти. — Дороти Мэллори, мой ангел-хранитель.

— Добрый вечер.

— Добрый вечер.

— Рад знакомству.

— Чудесно выглядишь, Дороти.

— Спасибо.

— Роуз, я всегда ценил твои деловые качества. Как ты относишься к тому, чтобы обсудить работу — даже на этом чудесном празднике жизни?

Они оба здесь из-за работы — но подобные расшаркивания были необходимы. Вайс отпустила локоть мужа, в задумчивости прищурилась.

— Наверняка это будет не работа, — шепотом, но так, чтобы я слышал, произнес Рихард Вайс. — Я не против.

— Прости, Рихард, — сказала Роуз — но без сожаления.

Я оставил Дороти с Вайсом. Они переглянулись — будто не знали, зачем они стоят рядом, и о чем им говорить.

Потом была кульминация шоу — с моей речью и цитатой русского филолога и алхимика, завуалированной под высказывание авторства венгерского фармацевта. После официальной части начался концерт, на середине концерта мне начали кивать те, кто обычно перекочевывал с вечеринок — с корабля на бал — в ночной клуб, чтобы продолжить мероприятие в менее формальной обстановке до самого утра.

У меня был предлог отказаться — и крутящаяся в голове фраза ответа, что я их всех видел в гробу…

— Фрау Мэллори, — я наклонился к обнаженному плечу, с которого вниз по спине свисали искрящиеся кристаллы завязок бретелей. — Пришло время сбежать отсюда.

Музыка била по ушам, я был голоден, я не был пьян. Я понял, что хочу ее — и что это, будто бы, совершенно естественно.

— Как скажете, герр Бер.

Я выдохнул воздух так, чтобы дыхание коснулось ее кожи.

Мне нравился ее самоконтроль.

19. Верно

[Германия, Берлин, Шарлоттенбург]

Она переступила порог моей квартиры и замерла в коридоре — ожидая указаний. Я знал, что ей достаточно одного предупреждения, одного объяснения… Мы оба взрослые люди.

Я сказал ей, что то, как я провожу свободное время, ей вряд ли понравится; я сказал ей, что мои предпочтения — вовсе не то, что она ожидает получить.

— Я понимаю, о чем вы, герр Бер. Я никогда не пробовала, но хочу, — ответила она. — Если вы позволите.

Она всем своим видом с самого первого мгновения заявляет, что сделает все, о чем ее попросят — если попросят верно. Для меня это как позывной сигнал, я услышал и учуял это прежде, чем понял головой.

Она смотрит в глаза, она смотрит по-прежнему так, будто я ей нравлюсь. Конечно я ей нравлюсь — я улыбаюсь, даже когда говорю гадости или кого-то убиваю. Я добрый только на публику, она меня вовсе не знает.

Но она не боится, потому что, очевидно, думает, что при необходимости оторвет мне ноги и руки… Оторвет — я бы даже спорить не стал.

Она подходит мне… Я привык называть это так. Симпатия? Интерес, любопытство, влечение. Она умеет делать так, как мне нравится — и мы оба взрослые люди.

Я не связывался с новичками или с теми, кто не из темы — но зачем-то выбрал ее. Мы уже играли прежде, чем я осознал, что хочу продолжать — с того самого момента, как забрал у нее тот проклятый отчет.

Настоящая немецкая овчарка. Она загрызет кого угодно, она разорвет глотки, сломает кости, она даже со мной обращается так, словно я хрупкая ваза, и она боится меня покалечить.

Забавная…

А я дурак, что привел ее к себе, а не в отель.

— Дороти.

Я развернулся к ней всем корпусом, встал напротив, она чуть задрала голову, она смотрела мне в лицо. Она дышала ровно, глубоко, в живот, складки ткани черного шелкового платья чуть колыхались на груди.

Я знал, что позову ее к себе этим вечером — потому что я не без повода выбрал ей платье, туфли, серьги-клипсы, отправил ее к визажисту перед вечеринкой. Я заранее представлял, как на ее мускулистой спине, открытой до самого копчика, будут переливаться кристаллы на тонких лентах, спадающие от затылка с короткой прической — которая не была зафиксирована лаком, потому что я не переношу лака для волос.

Я не выбирал ей парфюм вопреки обыкновению, только потому что я хотел знать, как она пахнет по-настоящему.

— Тебе запрещается меня трогать, со мной разговаривать, даже издавать звуки — без команды. Если я что-то прошу, ты делаешь сразу. Это игра, мы в ролях, но вовлечены полностью. Ты в безопасности — если все делаешь, как я говорю. Я не оставлю тебя, пока мы не закончим. Когда мы закончим, мы вернемся в нашу привычную жизнь так, будто этого не происходило.

Дороти смотрела на меня и даже не моргала. Свет горел в гостиной, в прихожей был полумрак; макияж на ее лице был по-прежнему ровный.

Она, наверное, думает — или надеется, — что я буду ее трахать.

— Ты можешь прекратить это в любой момент — терминально. Если ты открываешь рот и говоришь «красный» — мы заканчиваем. Четко и внятно.

Она сглотнула и лишь кивнула — потому что подумала, что мы уже начали.

— Можешь сказать вслух, если согласна. Мы начнем, когда я прикоснусь к тебе. А пока ты по-прежнему Дороти Мэллори.

— Да, герр Бер.

— Хорошо.

Она улыбнулась и отвела глаза на мгновение, она закусила губу. На губах — алая помада…

— Улыбаться и закусывать губу тоже нельзя — если я не скажу.

— Да, герр Бер, — отозвалась она на порядок тише.

— Хорошо.

Обыкновенная подстройка, калибровка, мой голос вводит в транс, мы выравниваем ритмы дыхания, она привыкает к немногословности реплик из команд, она перестает волноваться…

— Вопросы?

— Нет вопросов, герр Бер.

— Хорошо.

Я протягиваю руку к ее лицу, ее взгляд скользит от кисти, запястья вверх по рукаву костюма, останавливается на моем лице.

От прикосновения она невольно резко вдыхает, я буквально ощущаю, как воздух расширил легкие, как тепло упало на дно ее желудка. Я держал ее за подбородок, пальцам было горячо.

Она никуда не убежит, она замерла, как замирает дикий зверь, который не решается бежать и экономит ресурсы. Если она захотела бы, она бы давно свернула мне шею — но я для нее заботливый хозяин.

Я не обидел бы ее, даже если бы нашел миллион аргументов, что нужно обидеть.

Я развернул ее лицо к свету, будто разглядывая. Блестки на тенях переливались перламутром, тон, румяна, хайлайтер… От черных длинных ресниц в большом количестве туши на щеки падали тени.

Я никогда не продумывал сценарий заранее — даже если его оговаривали заранее на этапе согласования. Я любил импровизировать — потому что когда все известно, мне было неинтересно…

Я делаю это, чтобы было интересно.

Я резко отпустил ее, я резко опустился на корточки. Кукла, игрушка, занятная вещица… Я взял ее за щиколотку, она оторвала ногу от пола, повинуясь невербальной команде, я улыбался, потому что это было чем-то похоже на «дай лапу».

Я снял с нее туфлю на шпильке, ее босая ступня — без лака, но с аккуратным педикюром, — опустилась на пол. То же самое я проделал со второй туфлей — и когда я поднялся на ноги, щеки у Дороти были чуть розовее.

Я по-прежнему улыбался — но потом перестал.

— В ванную.

Свет зажегся от датчика движения. Она шагала медленно, пружинисто, без неудобной обуви она чувствовала себя свободнее — а я шел за ней, разглядывая спину, округлые плечи с рельефом мускулов, игру теней на лопатках и вдоль позвоночника, блики на серьгах.

— У раковины.

Дороти остановилась, я приблизился сзади, обошел ее. От нее расходилось приятное тепло.

Я снял клипсу с ее мочки, не касаясь уха, положил на тумбочку, повторил действие с другой. Дороти следила за мной и стояла неподвижно.

Я включил воду в кране.

— У тебя есть аллергии?

Я не отводил от нее взгляда, до тех пор пока она не ответила. Прежде чем открыть рот, Дороти покачала головой.

— Нет, герр Бер.

— Лактоза, миндаль, глютен…

Я отвернулся и полез в шкафчик, достал оттуда ватные диски и мицеллярную воду.

— …креветки, пыльца, перхоть животных?

— Нет, герр Бер.

— Хорошо.

Это обмен невербальной информацией через звуки, она это понимала. Я вновь потянулся к ее лицу и провел диском по ее губам. Ее ресницы дрожали, я улыбался, я мог возиться так долго, потому что мне нравилось смывать макияж.

Он для этого и был нужен… Она и без него очень красивая.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.