
Конфликт с телом
Вот мне и пошёл пятый десяток лет. И я, глядя на себя в зеркало, хочу, наконец, увидеть себя. Меня вовсе не смущают ни возрастные особенности кожи, ни силуэт, ни седина в буйных с детства волосах. Обычно в зеркале я видела тело, которое, как будто, не совсем моё. Словно мне выдали в аренду этот «чехол», в котором живу я — мой дух, моё сознание, мои мысли и чувства.
Мне было всего лет пять, когда я впервые задумалась: какое отношение я имею к этим рукам, этим ногам, этому туловищу? Почему я — это я, а не вот тот вязаный бабушкин носок, валяющийся на полу? Отчётливо помню, как смотрю на носок и размышляю — как это: видеть и чувствовать всё то же, что и я, но быть в другом теле, или вообще в неодушевлённом предмете типа вот этого зелёного носка? С детства меня часто посещал вопрос: как связано моё «я» и этот организм, который почему-то называют «мной»?
Я не знала тогда, что этот вопрос — не детское философствование. Это был симптом. Моё сознание отделяло меня от моего тела. Много лет спустя, когда мне попалась книга Жана-Доминика Боби «Скафандр и бабочка», я проглотила этот пронзительный текст в один заход — и у меня перехватило дыхание: вот оно! Бабочка сознания, запертая в скафандре тела. Только у Боби это случилось после инсульта. А у меня — в пять лет, когда я смотрела на свои руки и думала: «А это точно я?».
Позже я узнала, что у этого есть название: диссоциация. Когда реальность становится невыносимой, психика совершает фокус — она отделяет «я» от тела. Будто это происходит не со мной, а с кем-то другим. Я смотрю на себя со стороны. Я не чувствую боли — она там, в том теле, а я здесь, в безопасности. И если боль повторяется снова и снова, мозг привыкает к этому трюку. Он убегает из тела автоматически — даже когда угрозы уже нет.
Думаю, именно это спасло меня в детстве. Я создавала параллельный внутренний мир и пряталась в нём. От жестокости отца. От бессилия матери, которая не вставала на мою защиту, потому что сама его боялась. Мой отец был тираном. Мать — жертвой. А я научилась исчезать.
Моё тело в детстве говорило со мной через боль. Я часто просыпалась от ощущения, что мой череп сбоку треснул. Трещина расползается, расширяется. В глазнице становится горячо. Боль нарастает, сковывает висок, шею, заставляет меня плакать. Если громко заплакать ночью, то можно было «получить ремня». Отец наказывал меня ударами куска тонкого белого провода, сложенного вдвое. Это было воспитание. Я, тихо всхлипывая, ждала до утра, а потом жаловалась маме. Несколько раз мама решала, что это зубная боль, и вела меня к стоматологу. Но зубы были ни при чём. Это было проклятье всей моей жизни: мигрень. Уже в школе я, бывало, прямо на уроках застывала от того, что боль в голове парализовала меня, оглушала так, что приходилось вызывать скорую помощь. «Повышенное внутричерепное давление», «вегето-сосудистая дистония», «гидроцефалия», «возрастное, пройдёт» — сколько врачей ни смотрели меня, столько версий звучало. Но страдание от этого не уменьшалось, лекарства не действовали. Пока однажды соседка, развешивая бельё на улице во дворе, не сказала небрежно: «Да мигрень это, мигрень, я сама мучаюсь». В те времена в России ещё не был известен суматриптан — это великое изобретение фармакологии, позволяющий мне жить без боли (или почти без боли). Мигрень украла у меня бесчисленные дни, недели, месяцы. Она выключала моё тело. Я лежала, сжав голову руками, и ждала, когда пытка закончится и можно будет вернуться к жизни.
Князь Мышкин в подряснике
Мне было четырнадцать, когда я перестала бояться смерти. Я боялась только боли от самого момента умирания. И того, что вместо смерти получу инвалидность, и тем самым сделаю ещё хуже и так невыносимую жизнь. Об этом я писала в толстой тетради в клетку, не стесняясь в выражениях. Дневник был единственным, кому я могла сказать правду: я хочу умереть. Мама бросила меня на произвол судьбы. Отец ушёл от нас ещё раньше — и теперь он даже не бил меня, настолько я была не интересна ему. К четырнадцати годам я превратилась в оборванного, озлобленного зверька, убеждённого в своей тотальной безобразности. Единственное, что могло вызвать у меня улыбку, — встреча с трезвой мамой. Хотя бы на минуту! Таике минуты были как глоток живой воды в пустыне. Я жаждала этих скудных глотков и готова была на всё, чтобы вернуть маму к обычной жизни.
Однажды какая-то знакомая сказала мне: «Отправь свою маму к иконе „Неупиваемая чаша“. Вот как раз паломники едут в Серпухов. Божья Матерь помогает всем, кто молится за пьяниц. Приведи маму вечером к автобусу. Там батюшка Святослав — он всех берёт». Я научилась никому не верить. Тем более — в бесплатную помощь. Но терять было нечего. Я отправилась на поиски мамы. И нашла её в объятиях какого-то пьянчуги — отвратительно выглядящего и так же отвратительно пахнущего. Впрочем, моя матушка от него не отличалась. Эту едва стоящую на ногах парочку, смрадящую перегаром и немытым телом, я приволокла к автобусу. К тому самому автобусу, что собирал паломников к чудотворной иконе в Серпухов. Опрятные и чистые прихожанки в длинных юбках, благочестивые мужчины… И мои пришельцы. Я в слезах подошла к автобусу. И тут я увидела того самого отца Святослава!
В длинном чёрном подряснике, как монах, высокий, но словно желающий быть ближе к людям, сутулящийся, чтобы стать ниже ростом и быть ближе к нам. Копна густых русых волос. Необыкновенно доброе безбородое лицо, лишь небольшая щетина на подбородке. Он ходил, слегка наклонив голову набок, и смотрел на всех внимательно. Его голос был светлым и тихим — почти юношеский тенор, не авторитарный и очень дружеский. Он напоминал князя Мышкина — кроткого и любящего, не осуждающего, но умного и зоркого.
«Как вас зовут?» — с улыбкой, внимательно всматриваясь в меня, обратился он ко мне. И в его манере говорить чувствовалось, что сейчас для него больше всего на свете важен ответ на этот вопрос: моё имя.
Я начала извиняться за маму, сказала, что сейчас выгоню её спутника. Но священник остановил меня: «Не надо, зачем? Он же тоже страждущий. Пусть едет с нами». Я оцепенела. Страждущий? Я считала таких людей пропащими и безнадёжными, мерзкими и недостойными ничего, кроме презрения. А он его сажает в свой автобус и называет «страждущим», оказывает ему любовь, позволяет ему находиться вместе со всеми этими чистыми красивыми людьми, словно и он ничем не хуже! «Но у нас нет денег», — выдавила я сквозь слёзы. Он улыбнулся — тепло, почти шутливо: «Не надо никаких денег. Садитесь и вы. Подвезём до дома».
Когда моя мама и её собутыльник были уже внутри автобуса, распространяя смрад по всему салону, я разрыдалась от стыда и отчаяния. У меня не было никаких надежд ни на что. Отец Святослав посмотрел на меня очень внимательно. Немного согнулся, чтобы лучше меня видеть. И спросил — так участливо, с таким сочувствием в голосе: «Почему Вы плачете?» — что я разревелась ещё сильнее.
Он обращался ко мне на вы, хотя я ещё ребёнок, а он взрослый человек. В его вопросе я услышала всё, что он действительно хотел сказать: «Всё хорошо, мы живы, всё наладится». А ещё — его отношение ко мне: «Ты хорошая, ты нормальная, я хочу с тобой дружить». Всё это считывалось без слов. Голос, лёгкий тихий смех, которым он подбадривал людей, взгляд — прямо в сердце. Когда он говорил с кем-то, он полностью присутствовал. В эту секунду для него не существовало ничего, кроме вас. И я, четырнадцатилетняя девочка, впервые почувствовала себя «увиденной», имеющей какое-то значение.
Мама после той поездки вдруг забеременела. Родила сына. И семнадцать лет не прикасалась к спиртному. Семнадцать! Это было чудо. А потом она снова запила. И пьёт до сих пор, потеряв уже рассудок. Мамин спутник умер вскоре после паломничества. Я не знаю, что с ним случилось, его след оборвался. Но в тот вечер, в том автобусе, я ещё не знала, что будет дальше. Я знала только одно: я впервые встретила человека, который не осудил, не отвернулся, не испугался и не брезговал любыми людьми. Он увидел и во мне — оборванном зверьке — кого-то, кого можно любить. И в тот момент я перестала хотеть умереть!
Так я оказалась в церкви. Не потому что поверила в Бога — а потому что поверила в человека. Отец Святослав стал для меня папой, мамой, другом, наставником — моей вселенной. Я, голодная до любви, пошла за ним. Если православие порождает таких людей, значит, Бог есть, решила я. Он был аскет: не притрагивался к мясу и вину, мало спал, много молился, раздавал всего себя людям. И я захотела стать такой же. Так же любить, так же верить, так же не жалеть себя. Я стала делать всё, как он.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.