16+
Апокрилог

Бесплатный фрагмент - Апокрилог

Закрывая глаза

Объем: 354 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

АПОКРИЛОГ

Закат и рассвет в одном повествовании, — а чему будет положен «конец», и чему придёт «начало» — каждый из вас определит для себя сам.

Что мы знаем о толпе: о мандарине раздора, эгоизма, риска, негативизма и т. д.? Толпа всегда ищет виновников — белых ворон, не желая вместе с остальными находить выход. Если говорить о душе внимательной, чистой и благодарной  не загнанной душе, то она находится в непрестанном поиске выхода/освобождения. Она может справиться с кармой и физическая слепота для неё едва ли ощутима, которая, однако, затормаживает поиски света. Толпа же, как лебедь рак и щука — рвёт её в разные стороны; душит и губит. Её уделом всегда оставалось быть гадким утёнком среди разношёрстного сброда.

В толпе не стоит искать единства: не все хотят пить коктейли из канала-источника и покачиваться на гамаке у берегов Рая. Они перестали слышать внутреннюю колыбельную отца и матери, безбрежно сливающуюся в унисон.

Толпа — таково название гоминидов, прислушивающихся не собственными ушами, а большинством. Так будет, покуда не восторжествует справедливость, и после неизбежного переполоха не останется хотя бы один или несколько гоминидов, не принимавших в этом участия, которые и отыщут выход — один для всех. Шансы уравниваются.

Пролог

В темноте, тишине, неизвестности и необитаемости, существовало 8 микроскопических точек, появившихся из ниоткуда (чему, однако, нет уверенных подтверждений). Все они кружили вокруг одной большой огненной планеты, сильнее сближаясь её магнитным полем.

Красная планета питала их жизнью. Эти крошки-атомы — сама невинность — точно пасхальные яйца, под прикрытием курицы, согревающей их теплом в ожидании, когда же те вылупятся. Но пока, на протяжении множества световых лет, ничего не происходило. Словно впавшие в анабиоз, спали они во тьме беспробудным сном.

И вот, в один из дней, задребезжали они в пляске, словно ульи пчёл; казалось, пробудился и загудел сам небесный дом, и давай лихача, да такого зажигательного: отовсюду сыпались и разбивались градом кометы, болиды, астероиды и фейерверки звёзд. Что же — в недоумении скажете вы, — должно было произойти, чтобы все, зараз, ожило? Каким образом эти невидимые глазу точки смогли создать ритм механизма сущего?

Разберёмся, прежде, — и это «разберёмся» будет вас окликать на протяжении всего повествования, — что является жизнью для тех, кто спешит её прожить «качественнее»; с оглядкой, да, в принципе, с круговым обзором и круговыми запрограммированными глазами, только и выискивающими, где же притаилась смерть. Выпадает из виду одна деталь: спешка уже исключает качество.

Ну же, признавайтесь, кто ни разу не играл в прятки? Детская забава, казалось бы. Но и взрослые не чураются этих незатейливых игр, потому как в каждом из них заложено знание, и, подобно детскому любопытству, они всегда будут в его поиске: по сути, в сведении начала с концом, добра со злом — и так, покуда не поймут, что ни того, ни другого нет — есть только сплошное и единое.

Мне давно известно, что гоминиды боятся подняться выше на одну ступеньку, встать на порог обеими ногами, чтобы, отдышавшись, перешагнуть. Земля здесь в качестве образного «порога». Рождение — ступени ниже порога, но, по мере становления/взросления, они могут подниматься только вверх, просто потому, что ступени до рождения позабыты и отгорожены стеной начала нового; они, соответственно, ведут к смерти, хотя снизу могут показаться бесконечными, устремляясь в белый свет.

Но что же их встретит там, наверху? Неосознанное чувство, заложенное в каждом — тот самый покойник, с детства скрывающийся от них — говорит о безграничных возможностях Абсолюта и его проявлений. «А если там тупик?» — спрашиваете вы себя. Ведь страх перед неизвестным пугает, и пугал всегда.

И вот вы до сих пор топчетесь на пол пути, не определившись с направлением — как глупцы, которые боятся зайти в свой дом спустя несколько лет странствий, опасаясь изменений.

Вы напридумывали кучи отговорок, поверий, легенд, поговорок и историй, более чем несуразных; вы передвигаетесь прижизненными надгробиями по бесконечной иллюзии вместо того, чтобы выяснить, куда же всё-таки ведут ступени. Ведь терять-то, на самом деле, нечего! Полоумные вы мои фантазёры! Единственно доступный аналог «вернуться», «выйти в рождение» — это переступить через иллюзию смерти. Вверх, только вверх, без оглядки! — но это не значит тут же, стремглав, выкупать главный хлеб Ватару Цуруми, — нет! — я постулирую о принятии смерти, как чего-то само собой…

Время избавляться от всё той же иллюзии смерти, ведь ваша иллюзия жизни создана благодаря страху перед иллюзией смерти! Разглядели circulus vitiosus, порочный круг?

Весь народец под скорлупой одного яйца. Каста обязательств и условностей будет чтить свои традиции до тех пор, пока планета не вылупится из-под гнёта.

И вот, этот день настал, — и этот день — будущее!

Планета Вызрелость

Ну что же… Раз, два, три, четыре; дробь, корень из трёх. Планета овеяна кофейным дымом, прогуливающимся по улицам, в редкие перерывы покуривая тысячью сигарет. Серый день бродит под покровом ночи, обёрнутый мусорным пакетом. Эти недогомункулы спешат, а на их каменных лицах выбиты посмертные маски пренебрежения и нигилизма. На их стороне заводы, компании, корпорации и передовые технологии. В своих новейших налощённых высотных мегаполисах «наоборот», — только внешне растущих ввысь, а на самом деле уходящих иглой в хтоническую глубь, — они хотят дорыться до света. Так сказать  «мир наизнанку»; совершенно неоправданный мир, потому как света ему никогда не видать.

Всякие расчеты пригодны только в пределах их беспросветности, как и точные науки — относительное творчество воображения. Они нисколько не задумываются о свойствах материи, в которой затонул перегнивший кофейный жмых планеты, — той материи, которая совсем недавно была главным источником жизни и энергии, породившей всё сущее. Всё то, что выходит и испаряется в дыму их шарика — апокалиптичная и беспробудная неизвестность…

Вы точно стадо муравьев, копошащиеся в муравейнике, для которых пробуждение от бредящего анабиоза точно грозит расправой.

Скажите, разве возможно, чтобы у бесконечности было регламентированное ограничение времени сутками или мерными шагами минут? Нет! Оно всё ещё стоит, называясь «Бесконечностью».

Время создано вами. Напишите на доске мелом и сотрите — вот что это! Пускай в системе произойдет сбой и всё пропадет, потеряется, раствориться во тьме без остатка, и да восторжествует привычная мне тишина!

Всё умирает и рождается вновь. Вы же придумываете себе мириады событий, мегаполисы планов, ежедневники воспоминаний… Суета и бессмысленность! Оглянитесь вокруг, разомкните веки, где вы? Красота неба служит покрывалом для закрытых и упрямых глаз, — какое унизительное занятие! Прикрывает то, что для вас всего лишь шутка, черный юмор, то, что внушает и распространяет панику.

Ваша атмосфера служит «покрывалом» и для меня: я устал видеть эту абракадабру…

Ваша вера закопана в гробницах атавистических мегаполисов, в которых догнивает плоть. Но я за покрывалом, — и это неизменно. Я созерцающий старик и кукловод театра всякой выдумки.

«Я» предоставляет им возможность делать то, во что они упираются верой.

«Я»  посыльный ваших снов, — они на его ладони.

Я всегда беспристрастно наблюдал за миллиардами смертей. С каждой смертью стрелка на циферблате сползает в обратную сторону. Но я никогда их не пересчитывал, как не имеет смысла считать блох. Одно лишь спокойствие и неподвижность сфер материи океан для утопающего Ноева Ковчега. Разве объединились бы они, не будь катастрофического наводнения милостивых вод?

Вы внутри меня, с чем мне, в своё время, пришлось смириться.

Кварталы, улицы, магистрали, пассажи, магазины, — так легко заблудиться взрослому, что говорить о ребенке, ведь схема его мозга проста. Но только не этих детей — взрослых в миниатюрном формате! Этих бедняг школят с пеленок. Вся школьная программа шагает впереди их ползунков. Как только пробьет шестилетний рубеж, им выдают паспорт гражданина Вызрелости, после чего те незамедлительно устраиваются на работу, которой его обеспечивают заботливые — и оттого не менее расчетливые — родители.

Детскую мечту выкорчевывают с каждым вырванным зубом, сочетая «становление» личности бедолаги  порциями разоблачений: то обещанная зубная фея не приходит; то с каждым «Прежним Годом», — по-вашему — Новым годом (хотя понятия идентичны, по сути), — рассекречивают подставного Деда Мороза, у которого за спиной игрушки с ценниками и борода на резинках. С каждым годом убивается вера в сказочную криптограмму магических знаков, так, что к шести годам «взрослый гражданин» знает весь кодекс своих обязанностей перед родиной и мудрыми родителями, которым будет обязан «по гроб» в мегаполисе.

К этому времени он пропахнется запахом никотина и кофейного перегара, разлагающими плоть. Точно «взрослые» взрослые, взрослые дети примеряют каменную маску неверия и безразличия, — а в будущем — пренебрежения и бескомпромиссности. Детские игры сотрутся из памяти — век новых технологий! Таков залог роста и обнуления кальция в костях! Работа на первом месте.

Все жители этой планеты — или планиды — скованны наручниками часов, с автоматически активизирующимся будильником, — у всех по общему расписанию. В суровых краях этой планиды растительности не бывает — не́где, — все закатано раскаленным битумом; перечерчено дорогами, мостами и автострадами, и никаких вам эспланад, общественно развлекательных центров и просто свободного места — сплошные приливы и отливы табунов ног с чемоданищами в руках. Избыточная жара и токсичные зловония раскаленного перегноя кофеина и никотина распределяются и разбавляются точно через вытяжку (по́ры атмосферы) — в космос.

Обычный распорядок дня этих гомункулов прост: поспали и поздоровались: «Здравствуйте, мама, здравствуйте, отец!» — «Мне кажется, нужно пригубить по рюмочке кофе, не так ли?», и открывает окно, чтобы освежить уличный смрад. Затем на работу; с утра — домой… и все заново, и заново.

За окном, по магистрали, машины длинными гусеницами ползут в непролазной толчее; некоторые прямо на ходу выпрыгивают из транспорта, оставляя запрограммированные машины добираться самостоятельно. На утренней «пробежке» обычно перемещаются на своих мини-автомобилях жуках, заметно сплющенных от бампера до багажника, чтобы максимально сократить расстояние.

Сама же работа течет как рафинированное масло горячего отжима, которое на протяжении дня успевает раскалиться до небывалых температур, — отсюда-то и разносится пожароопасная атмосфера в город. Работают все слаженно — как по чьей-то инструкции; все действия исполняются с быстротой кофейной сонности привычки. Здесь, как ни странно, ни на одном предприятии, корпорации и т. д. — нет начальства. Каждый сам себе начальник и исполнитель, — ответственность колоссальная! Здесь всем правит время, — наручники часов.

Однако почти все тайком верят в существование высших «инстанций», которые, предположительно, и завели счет времени. Но это поверье остается необсуждаемым табу. Считается дурным тоном публично полемизировать догадками о силах, сотворивших их, и планету. Запрещена фантастически-беллетристская ересь, всегда заканчивающаяся общенародной паникой, да такой, что впоследствии большинство консолидирует свои пристанища, страшась выходить за дверь.

Гомункулы ужасно боятся узнать правду о своих властителях, боятся, что это может пошатнуть слаженность и стабильность их деятельности. Тогда — всё потеряно! — обрушится кризис во всех областях, а к такому эти крохи-муравьи явно не подготовлены, — раздавит, и с концами.

В этом есть нечто пасторальное: овцы, пасущиеся на лугу, под надзором бесплотного пастуха, стремящегося согнать их плетью в стадо, чему те никак не внемлют, только блея, и припускаясь врассыпную: «Что происходит?» и «Почему нам больно?» Они приближаются друг к другу, чтобы защититься от насылаемого страха. А пастух всего-то гонит своих овец в загон — дело идет к грозе… Те же следуют в ту сторону, где их меньше всего бьют.

Так и наши гомункулы: идут туда и делают то, что убережет от столкновения с неприятностями. С таким же успехом они за работой могут не уследить за изменениями в погоде и атмосфере — которые могут выдаться гораздо губительнее всех прочих «последствий» вместе взятых, — заработаются, и, забыв о проветривании помещения, задохнуться и (или) сгорят от перегрева. Их явно пугает этот невидимый тиран, которого они создали сами — страхом перед неизвестным. Теперь для них всё неизвестное персонализируется в стереотип: плеть и боль, — а там и смерть рядом. Но, в тайне, все они грезят мечтами о счастливом детстве, — а каким бы оно было?

На лугу резвятся и танцуют под дождем настоящие дети; а взрослые — эти «овцы», боясь отхватить невидимой плетью, всё смотрят на них — весело играющих под солнечно-радужными брызгами фруктовой сладости. Детки в сладкой цветной помадке и в слепляющей волосы, жидкой карамели. Они тянутся широкими безмятежным улыбками к небу; к брызгам сладкой газировки с небес — как только что встретившие свет кротята, поблескивающие лучистой шкуркой. Эти овцы, — будем их так называть в подходящий момент, — скорее подве́домые извращенцы, для которых желание властителя — закон, и одновременно — разящее наказание. При этом они находятся в наибольшей близости с призраками детей, — т. е. с собой из вычеркнутого детства, — теми, которых прижизненно лишили жизни. И остается неясным вопрос: наказал ли их заботливый пастух, которого они записали в «неизвестного» злодея, либо же они сами себе являются виной и наказывать следует только себя? Впрочем, с какой стороны не подходи, причина кроется в страхе чистого вида. Решающей остается одна деталь: от чего этот страх отталкивался?

Контрапункт всех страхов, сложенных вместе, всегда можно заключить в некую каденцию завершенности, — в источник всех страхов, или, в частности, исчисляемого как корень дерева; корень всех начал витального плана — земля под ногами и небо над головой; вибрационный кокон, имеющий непосредственное отношение к вам и в вас.

Они тайно ищут «корень», который потерян за закрытыми глазами, даже не догадываясь, что и так находятся в нем. Ответ всегда находится перед носом: когда есть общий знаменатель, общая платформа. Однако страх узнать правду, пренебрегши ходом стрелок на циферблате, то и дело застилает им глаза. Страх, приходящий из неизвестности; заморский негоциант с ящиками вирусов и заморской заразы вместо товара. Страховые опухоли возникают из-за страха перед смертью, и чем стремительнее растет эта опухоль, тем скорее наступает угасание. Но вот что будет, если представить пасторальную картину, уже завершенную художником — с дорисованными участками: вместо серого полотна туч — голубое небо над зеленым лугом, а среди овец — абсолютно осязаемый пастух, — тут уж вряд ли подумаешь на происки высших сил.

Так вот, гуляет по городу корень духа тайного желания всех гомункулов, фантастически персонализировавшийся в непомерного ребенка. Тот, кого он касается/или кто «пребудет в нем», мигом меняется на глазах, — словно в овцу из картины вселился дух ребенка. Если кто-то торопится, — а на этой планете такие все, — то с его прикосновением всё вмиг останавливается, начиная залипать в небо, как бы это делали дети на лугу, а затем, придя в себя, оглядывается. Глаза его начинают медленно расширяться, словно прозревшее яблоко Адама и Евы. Слышится дикий хохот, переходящий в истерический — до боли жалобный, — и следом раздаются чередующиеся шлепки ласт ног о дорогу: это заключительная пляска селедки а-ля падебаск, с мягкими приклонами. Вскоре «стукнутый» горланит свое имя, которое вспомнил только сейчас, а заодно и все свое вычеркнутое детство, — судя по настроению — явно приукрашенное. Таких обычно сразу подбирают санитарные машины с мигалкой — караулящие дорогу сутками, — забирая в отдалённые места «выведенных из строя».

Такой участи удостаиваются и те, кто в тайне желал избавления от страха — больше остальных. В том случае, если дух ребенка прополз не на четвереньках, а прошел на двух, житель довольно быстро приходит в себя, еще долго оставаясь мысленно парализованным прозрением.

Он будет брести по улице, вычищенной до крошки; вновь вольется в толпу, всё же оставаясь мысленно далёким; различит только светофор, который ему скажет стоп на несколько минут, низвергающихся в вечность. Разряд! Пульс. «Он дышит?!» — «Да, дыхание слышно, но его здесь нет!»

На долю мгновения он показался себе «своим» среди чужих. Теперь он очутился в своей квартире; вокруг всё померкло: пешеход трансформировался в зыбучий ковёр; окружающие отгородились от него стеной. Всё исчезает, — и время… Но он стоит, — отголоски былой бдительности; он должен стоять — отклики другой реальности. Зелёный. Что-то в нём возвращается в реальность, но в целом — это беспросветное жамевю; пробуждение после глубокого сна — пляшущим ритмом многогранности. Глазницы убаюкивают теплым давлением яблоки глаз, туже натягивая покрывало век, — пришло время спать, но в его уши пробивается отдаленное движение. Мешает. Его подталкивают в спину устремленные и проворные потоки, но он никого не может отследить, — они стали прозрачными благодаря его сверхчувствительной впечатлительности. Затем всё вновь меркнет и озаряется ещё более чёрной и устрашающей вспышкой. Ему становится не по себе; мысленно проскальзывает лифт возвращения — дзы-ы-нь! — «Это ли мой мир?»

А ведь подобных провидцев здесь не сосчитать — только надави на больное место. И именно этот разгуливающий по городу смерти, крепыш, — чей дух воссоздан из страха перед потусторонним, — отлично справляется с игрушкой страха, пасуя её каждому, словно мяч. Дифирамбы, коль найдется бесстрашный, который отразит его подачу. А не удастся, значит, у него просто недостаточно сил к принятию такой правды. Его увезут в конвульсиях и эпилептических припадках в отдаленные места, где незамедлительно приведут в рабочее состояние безвозвратно тронувшийся ум. Этот серо-сизый, каменный мир гробниц, прикрепленных к горе́, — над которым кружат кондоры, клюющие остатки тления не живых и не мертвых окаменелых статуй, — естественный исход — если бы не это тайное стремление к «другой» жизни. Никогда не теряющиеся из виду дорожные разметки, знаки и светофоры в их головах: «Да», «Нет», «Уточнить»; водительские права с инструкцией по управлению своими механическими движениями и действиями…

Что им не грозит, так это перегорание от эмоционального всплеска вдохновения… Роботы не испытывают эмоций — выход к «корням» закрыт.

Из подворотни и канализаций источается смрад, но в самой усыпальнице — братской могиле, — единый скелет из выбеленных камней. Ребра от позвоночного столба вздымаются ввысь ламинарным никотиновым дымом — слегка искорёженным, — в котором толкутся черви. Руки скелета впиваются в шейные позвонки, силясь сдавить в предсмертной агонии. Черепная коробка открыта и из неё вываливаются всё ещё горячие перегнившие кофейные зерна. Своими длинными субтильными сплетениями корней они поросли в скелет, завладев нервными окончаниями. Спящие почки, разбросанные по ним, оставляют надежду на будущее. Вот только… если до настоящего времени кофейные зерна находились в черепной кофеварке — без корней, что же случится, если это дерево заплодоносит? Если эти зерна уже проросли в самую суть их мира — в сердце, нервы и страх. Если до этого только голова была пьяна кофеиновой трезвостью правил, то теперь, может статься, все кофейные почки, каждый человечек в отдельности станет жить по своим правилам, становясь «сам себе на уме». В таком случае начнутся разногласия; педантичный и выправленный робот закатит рукава, — и полетят детали.

Но подождите, что же послужит тому причиной? Как могут корни преобразоваться в ветви? Наверное, по принципу сдавленного в руках шарика с водой: куда прибудет, куда — отбудет. Хотя корней из головы как-то не вырастало. А может перегнившие кофейные зерна, — как мы изначально их определили, — есть не что иное, как корни? Возможно, отсюда и ноги растут? Тогда склеп из кроны этого деревца образует ветви, вздымающиеся дымом из ребер-высоток.

Давайте посмотрим: безкорневая система законов создана для защиты от окружающей «почвы страха». Склеп является защитой от внешнего, который в то же время душит какую бы то ни было жизнь.

Как устроены гомункулы? У них — как и у вас — есть защитная «кожная» покрышка, — только наждачнее и плотнее; есть мышцы, приводящие их в движение, и кости, — в нашем случае сделаем уклон на ребра, — служащие защитой внутренним органам. Без этих ребер они сделались бы во много раз — если не совершенно, — уязвимее перед любым толчком либо ударом. Также ребра цепляют на себя мышцы, несущие ответственность за дыхание.

Система сложна, что еще более усложняется вынужденностью пребывания в системе именно этой плоти. Даже если остов планеты не делать по их подобию, а переиначить на скелет морской рыбы, то она всё равно найдет своё море, чтобы уплыть в глубину; освободится или раствориться, вообразив себя птицей, бабочкой, — да кем на душу ляжет! Её не видно и решать ей, кто она, где и зачем.

Простота — это залог просто, без преувеличения — глубины, отлично обозначающей «бездонность»; просто радости, уже подразумевающей «искренность»; просто преданности, что уже исключает подставные, невнятные и юлящие эпитеты. Простота — это чистота, невинность и искренность. Хватить разыгрывать сцены! — естественность, кроющаяся в простоте, лучше примагнитит любовь, звучащую в её сути. Всё искусственное — маска иллюзии. Простота всегда внушительнее и выразительнее звучит, как в само собой понимаемой «глубине», чем в «бездонной глубине», чем в «настоящей преданности». У каждого из вас для подставного эпитета найдется множество толкований, только вот корень истины не требует толкований, — он один для всех, так же, как и исход. Простота не претерпевает рефракций своего подлинного значения, ведь обитает глубже всех этих кривозеркальных отражений. Простота — это дно Космоса.

Глубина всегда лежит на поверхности, но не потому ли её труднее увидеть, когда ищут на дне?

Меньше ребер — глубже дышится; проще система — счастливее жизнь.

Смотрю на них и улыбаюсь. Даже не ожидал, что марионетки смогут обрести самостоятельность, и я смогу наблюдать за концертом, не принимая в нем непосредственного участия. Ничего не делаю, а их становится всё больше…

И вот, эти марионетки превращаются передо мной в разноцветную радугу коктейлей: «Бермуды», «Кровавая Мэри», «Империал» и т.д., — явившись наполнителями черепных коробок восьми разных планет. Замаринованные и захмелённые марионетки.

Но, позвольте, кто же наполнил эти, достойные похвал, безмозглые бокалы? Они! Они пьяны и пресыщены своим бессилием; они пьяны, — как анестезия от боли, выдуманной ими же; пьяны моими снами и знаками, которые я посылаю в каждую отдельную башку символами, способными заставить отреагировать на меня, — зачастую используя приемчики с запугиваниями. Тогда их извилины начинают шевелиться; черепные коробчёнки затворяются; глазницы зашториваются и их попритухшие огоньки скрываются в корни пяток. Начинаются настоящие шаманские танцы; магические ритуалы дергающихся анатомических скелетов. Тогда же они сплетаются руками между собой, и, задыхаясь, дают панического хохота бессилия.

Костер в этом круге всё возгорается и растет; вот уже его языки облизывают — нежно обжигая — выбеленные кости. На кого взгляд не кинь, кругом один и тот же концерт, — целый бар концертов.

Под содрогания мертвецов моя старенькая танцплощадка заходила медленными блимканиями и переливами синего, красного и жёлтого. Двери заведения на засов. Огонь обращается в призрачный дымящийся фонтан, преобразуясь в песочные часы. На подувявшие кости начинает капать воск; теперь, омывшись, по ним сползает плотная восковая улитка. Окончательно затвердев, он останавливает их барахтанье с каменной твердостью. Из черепков выдается фитиль, сквозящий через позвонки. В момент окаменения костра фитили разгораются робким, нерешительным треском. Вскоре они медленно исчезают, сгорая замертво, но за короткое мгновение, кости стоп успевают въесться корнями в землю. Когда стопы окончательно догорают, корни пускают ростки, прорастая в дымящийся, бесплотный фантом, пропитанный «неизвестным». Они прорастают сквозь шейные позвонки, негибкий и отвердевший позвоночник, вдаваясь в разветвление ребер.

Круговорот не останавливается, — всему свое время и свои плоды, — а пока я аплодирую стоя! Я доволен своими куклами. Игра актеров искусна! Экспромт перевоплощения несуществующего мозга атавистической груды барахла столетий. Как же приятно после такого представления созерцать нечто отвлеченное, потягивая глинтвейн, грог, пунш… Когда всё поутихнет, когда в сырые головы закатятся белки глаз — под прикрытием занавешенных глазниц — я пошлю им сон смиренный… Он должен их пробудить как от разряда дефибриллятора; чтобы из глазниц, объятых беспросветностью, повылазила дюжина червей, изъевших движение жизни.

Пусть вылазят и смотрят, затаив дыхание; мрея своими мелкими испуганными глазенками из-за занавешенных глазниц. Позади — аспидная беспроглядность. Все они почивают в братском захоронении под мой ключ, но я и им приберёг один, — так будет надежнее, если забуду, куда дел свой — память не к Аиду, — а заодно и посмотрю, во что это обернется.

«По шпалам мчат они туда. Там белый свет, туда зовет звезда. Мосты сожгла и их вперед пустила. Там смысла — Космос есть, а не сплошная братская могила!..»

Да, действительно, вы правы, не хорошо устраивать мертвым проверок, плохим словом поминать. Но это испытание, которое определит, достойны ли они такой чести быть свободными от моих глаз. Пусть лишь подадут признаки самостоятельного шевеления, и я им помогу — в карман за словом не полезу! — приоткрою гробницу. Ну а пока что они, движимые червями останки, сливаются в тремор гниения и разложения жизненно важных органов. Какие-то черви предпочитают кровью облитое сердце, какие-то плевральные легкие, другие камнесодержащие почки и т. д. Одни кости лежат нетронуты. Прежде всего будут съедены глаза и сердце.

Червяки-сердечники, как и все остальные, собираются в обособленные группы. Так как источник еды недолговечен, — а от поедания плоти земли вот уже ничего не осталось, — они принимаются со скабрезной экзальтацией поедать своих товарищей. Разражается смехотворная баталия между вражескими войсками разных групп. Что заставляет их враждовать, — кусок мертвечины? Знали бы они, что это нисколько не увеличивает их шансы на жизнь, и войны тому примером, — что ешь, то и получаешь. Почему бы им не употреблять более питательную снедь, которая до сегодня остается нетронутой?

Таким образом, я еще раз утверждаюсь в мысли, что мои подопечные не большого ума.

Тем временем эти несчастные гомункулы скрутились колесами в своих машинах, уставившись в вычищенные лобовушки стекол своими горящими стеклянными глазенками, — даже трудно предположить, что они о чем-то могут думать в этот момент. Машина катит сама, — похоже, она поживее их; а может быть под ней кроются сороконожистые лапки? Свысока мне кажется, что это передвигаются подкожные микрочипы; а эти микро-вирусы, сидящие в них, — как это не парадоксально с их уровнем развития, — в качестве главных «заводил».

Наверное, вы думаете, что они невинно ползают под кожей своей планеты? Если бы! — у меня от них такая зудящая чесотка, что только когда их накрывает ночь, я прихожу в себя. Эти гады будто бы вживляются в меня! Иногда так хочется выловить их оттуда — к себе, как моллюсков из ракушки, чтобы их лопнуло давлением, точно прыщ. Но нет, я должен соответствовать своим свойствам и подавать пример, так что лучше буду действовать незаметно, без привлечения внимания, иначе эти нюни пустят сопли и растекутся. Вот скажите, зачем мне нужны сопли в коктейлях? Им будет достаточно и легкой встряски. Можно просто вырубить Интернет и посмотреть, как они запоют.

Бу-у-уф! — и вся планета обесточена. Шнур к кабелю обогрева пустых и непотребных глаз перерезан. В глазницах вновь, как когда-то, включились фары дальнего света. Замерли бамперные машинки в парке аттракционов, прислушиваясь к общему гудению, пока тихие шажки наблюдательного сторожа медленно ковыляют к ним. Его последний обход завершен, и тут он — а ну в пляс! — облитый светом торшерных фонарей. Пока никто не видит, он забирается в одну из машинок, и словно превратившись в ребенка, с детским озорством жмет на гудок.

Гомункулы замирают на своих позициях с содроганием пульса, — их наручники времени впервые дали сбой! Почему, — спрашиваю я себя тем временем, — я не сделал этого раньше? Время, бывшее для них мотором слаженности и организованности — всей их сути — заглохло. Запах кофе, как и табачный смог, поредел без надобности. Настало другое время: время избавления от панцирей машин; время объединиться и встать на ноги. А пока что они в прострации: «Где мы?», «Кто мы?».

Время начать все за́бело.

Тем временем я наблюдаю за ними вблизи; даже пришлось немного отпрянуть от облака, чтобы не внести смуту своим присутствием.

Мой коктейль, наконец, обзавелся пузырьками газа, взбодрившись ферментацией. Кажется, в моем мини-баре наступил Хэллоуин, хотя это всего лишь одна черепушка загорелась желтыми озлобленно-испуганными глазницами. Вот они все выстланы черепками на барной стойке, покуда их продолжение уходит корнями глубоко в настил материи. Их черепки остаются чувствительными, — остальная же часть, точно под действием анестезии, не ощущается. При этом они даже не догадываются, что их руки до сих пор соединены, начиная с зарождения их планет — с их рождения. Когда у одного меняются электрические импульсы колебания в костях, остальным они тоже передаются.

Кажется, начинает пахнуть горелым, — да это же пожар! У одного из этой шайки загорелись дыбом вставшее волосы, а из челюсти, всё причитающей немые: «А. А. А.» и «О-и-о-и», дымится адская вонь! Остальные, словно в подпитии от бесполезного истечения электричества помешавшегося, танцуют в эпилептическом припадке, баламутя тишину эхом ревербационных зычных тресков.

Я не знаю к кому бросаться, но по внезапному наитию хочу только одного — пресечь этому горящему чёрту голову, — пусть себе катиться! — а то, не случись, бешенство распространиться по цепочке. Ну а если, — думаю, — пожар и распространится, то тематическая вечеринка «К Аиду», сможет привлечь внимание посетителей, что тоже дело хорошее, — пусть идут.

Затем я тотчас опомнился: а что будет потом, если все сгорит к Аиду? Нда-а, рано, рано еще им туда!.. Когда кости будут изъедены червями, остатки и сами туда свалятся. Посему пока решил предпринять щадящие меры: полил на беспокойную голову из чайника, пока водный поток фильтровался сквозь его стиснутые крепкие зубы; сбрил под корень клок спутанно-вздыбленных волос, дабы предотвратить повторение возгорания, — да, такое случается от усиленных затяжек никотиновым мозгом — переволновались (поэтому-то я в непрестанном поиске щадящего к ним подхода).

Таким образом, на этой планете впервые прошел дождь, правда, с такой нахрапистой силой, что в долю мгновения, как только эта обильная струя хлынула из пожарного шланга чайника — враз обмыла ребра мегаполисов. Запах кофе и смога навсегда был прижжен в недрах атавистического мозга. Сухие тучи, доныне вечно закрывавшие небосклон их планеты, теперь, по вразумительным причинам, пропустили сменяющееся чередование цветных переливов на почерневшем полотне неба, — как видите, я успешно дебютировал умелым цирюльником! Может, я потому такой умелый, что в моих руках не шелестят банкноты? Я успешный банкрот, всеми забытый, а желтопрессованые слухи обо мне — залог такого успеха.

Конечно, весь антураж моего заведения — хлам и старье. Кто бы захотел пить из антикварных черепов всю ту абракадабру, намешанную в них? Их содержимое мне следовало бы слить на помойку еще несколько миллиардов лет назад. Но доныне я был уверен, что они наполнены астроградным суслом, — как меня заверил мой поставщик отбросов промышленности. Однако, как только оно пропало прежде, чем забродило, место уверенности заняло смутное сомнение. Во всяком случае, меня в этом убедил мой постоянный посетитель — добропорядочный зоил.

При дегустации он уселся за стойку и словно мой давний друг по несчастью, выпил залпом по чарочке из каждого черепка, дабы ободрить и закалить вкусовые рецепторы перед поездкой в другие заведения. Напившись, он одурённым — но не охмеленным — обернулся на меня у входных дверей:

— А в ту, лысую, для вкуса, добавь с горсть корицы и ванильного сахара, да разогрей, а то как сопли! — протянул он с разочарованной флегматичностью.

Я послушно исполнил просьбу, поставив башку нагреваться на маленький огонь. «Всё-таки перестарался, — печально вывел я, помешивая. — Кто ж знал, что тромбом отключения электропередач, я задену их главную артерию?»

Тем временем, вопреки моим предположениям, горожане на Лысой планете нюхнули веселья… Ребра-высотки всколыхнул прилив легочного бриза. Запахло летом, которого здесь никто не знал. Чуть ли не каждый ощутил некую внутреннюю тягу к познанию собственной души, которая, к слову, начала свою историю с неоново-песчаного побережья детства, одымлённого призрачным флером испарений на светло-сизом небе, под мягкие и теплые брызги выныривающих из воды дельфинов.

Дух Ребенка — Мединит — так его зовут, — наконец встал на ноги и без опоры на ребра, сделал свои первые, самостоятельные шаги. Ребра же покорежились, истончившись без своих бессменных наполнителей — гомункулов, и с них медленно начали сползать жидкие камни рабства.

Довременно спохватившиеся правоохранительные органы, со своими замшелыми резиновыми дубинками, — которым тоже оказалось не под силу противостоять потустороннему посылу, — повылазили из своих машин и их сигареты, все ещё удерживаемые в клешнях рук в готовности вновь быть просунутыми между зубов, тронувшихся гниением, задымились ароматом «дамского флирта». С запозданием уловив нотки пьяняще-вишневого вкуса и вспыхнув с затяжной медлительной серьезностью недоразумения, они расцвели на глазах, сменяя свой гранитный оттенок кожи на оттенок мягко-персикового цвета, спускающийся ниже от лица.

Сигареты выпали из рук, словно последнее любовное письмо, опущенное в почтовый отсек; точно последний желтый лист ноября. Их веки обмякли, а суровый взгляд отошел, опустившись к растроганной душе; глаза с детским восторгом, всё ещё пребывающие в стадии мета-недоумения, захлопали удлинившимися и увлажнившимися крыльями ресниц.

— Ах, как же здесь прекрасно!..

Мне снились дети в баночке еще горячего вишневого варенья. О, этот сладкий, пьянящий аромат… он воодушевил меня надеждой, что мой клуб еще просуществует, — найдется свой клиент! А, может, коктейль в черепке, вовсе не коктейль — а варенье? А варенье любят все, без исключения! Детская карусель с детьми поскакала резвыми оборотами. Кони ожили и осёдланные, пустились во все бега. Я тут же проснулся, с ужасом вспомнив, что забыл выключить плиту, подогревавшую Лысую планету! Не одно так д…! Замешкавшись, я скорее схватил сито и слил содержимое планеты, процедив от осадка. Процеженное ароматное зелье я поставил стыть на окно, вылив осадок на помойку — за дверь.

Склянка, в которую я перелил содержимое, была прозрачна. Глаза гомункулов, в зените переноса, были распахнуты во всевиденье, — в них, наконец, читалось подтверждение тому, что, прежде всего ими съедается не сердце — как думал я — а жизнь, — чтобы её, при случае, открыть открывалкой сердца.

Все ошибаются, и в этом заключен рост и развитие. Они видели и верили виденному так, как будто все дружно переодели наизнанку свою телесную одежду, вывернув наружу «платоническую». Теперь они сгрудились в бинокль, микроскоп, лупу детально прозревающих, увеличительных глазных линз; их взору открылись мерцающие звезды, падающие на стены отражением от подвешенного к потолку — дискобола, — те звезды, которые развеиваются блестками в их тельцах. Они наблюдали лучи разноцветных кластеров галактик, отраженных от подвешенного стробоскопа, сменявшиеся эклектической непредсказуемостью попурри сновидений, насыщенных витаминами, микроэлементами и фитонутриентами, которых им недоставало.

Представьте их себе, пароксически обезумевших от полифонии чувств — восторга и страха единовременно. Все слилось воедино на какое-то секундное мгновение! Затем они увидели, как проходят между туманностей созвездий и планет, — не затворенная входная дверь немного нанесла этого добра. Только сейчас, с ужасом, они осознали, что всё бесконечно и в бесконечном имеет непрестанное движение…

Здесь раздаются дивные звуки — словно прибой далеких волн, — внезапно глохнущие; монотонные эховые прокачки отдаленного набата, — совершенно механические звуки. Им посчастливилось целое бесконечное мгновение пребывать на вершине мира, в недрах спящего вулкана. Плавно и бесшумно продвигается во тьму черная вода, в углубление подножия вулкана. Над ними, словно жерловина вулкана, лежит моя рука, несущая их сквозь время и пространство. Однако, дело совершенно исключительное, когда я дозволяю своим звездам и галактикам растрачивать энергию зада́ром, — сейчас это несет очень большие расходы. Нужны посетители! Только чем же мне их привлечь?

Всем давно известно, что в салуне «Ясемь-ля» — делать нечего, да и напитками моими ещё никто не оставался доволен: кому-то остро до возгорания, кому-то сладко до остановки дыхания, кому-то горько до посинения… А кто теперь станет танцевать просто так: от самодостаточной захмеленности всепоглощающей цельности?

Нет, я взорву этих негодяев! Взорву своим МЕГА-миксом! Они у меня попляшут!.. Мой старый танцпол, наконец, встряхнет своими запыленными половицами! А пока что нужно довести коктейли до кондиции…

От одиночества я вижу «их» в своих снах, и ничего не могу с этим поделать, — кто на меня их насылает, извольте? Ну не я же о них думаю?!. Какой же, всё-таки, у них мирок… совсем микроскопический, однако какой плотный слой осадка там образовался, за недолгий срок его существования.

Хочу кое-что вам разъяснить: в целях лаконичности и слаженности художественного повествования, я всему меня окружающему придаю преувеличенные размеры. Я и сам, до некоторого времени, мог похвастать бесконечным размахом могущества и безграничности размеров, только (и это в дальнейшем я упомяну) в какой-то кратчайший момент (с моей позиции пространственно-временного континуума), что-то пошло не так, и теперь я плаваю в своей безразмерной плоти — миниатюрным сгустком…

Слышу их разговоры и шорох деревьев… Кажется, я просто спятил, если способен всё это слышать; слышать микробов! Н-да… Сейчас эти черепки полны отравы, но, по наитию, если в каждый из них добавить недостающие компоненты… то может получиться что-нибудь интересное! Если смешать между собой все эти специи — горькие, острые, сладкие, — вышла бы полнейшая белиберда, похлеще любого черепка в отдельности. Мне бы тогда, скорее, вынесли приговор за убийство.

Но потому как для меня является не просто целью, но жизненно важной потребностью раскрутить этот клуб, я химичить не стану, дабы его не задвинули на бесконечность. Что лучше: дрянной концентрированный напиток, либо разбавленный и дополненный сочетающимися компонентами? Я полагаю, вы бы предпочли… первый? Не спорьте, природу не обманешь, — ведь все вы пребываете в первом варианте. Поверьте мне, я в этом деле знаю толк. Сам я склоняюсь ко второму, потому как выбираю прогресс и успех, а не бессилие перед страхом и сумасшествие, — если, будем верить, я еще не двинулся умом, поверяя микробов в личное.

Ну да ладно… помещу ка я теперь дуэт корицы и ванильного сахара, по рекомендации учтивейшего друга, в омовённый череп, обрётший боевое крещение…

Это было похоже на резкий спуск с самой высокой горки в аквапарке; на встряску, с которой болезнь Альцгеймера обрушилась обновленным прозрением. Летишь вниз, в бездну; пролетаешь мимо Рая и встряешь ступнями в магму пекла, оставляя горящую рану слепка своих ног, отпечатавщихся на обратной стороне листа белой бумаги. И мир меняется… соответственно твоему осознанию. Сердце молотит с задыхающейся невнятностью содрогания — точно косноязычия минувших взглядов, отступающих от тебя на попятную и растворяющихся редким последымием марева. Теперь ты один, — безвозвратно оставленный и безнадежно потерянный; брошенный нажитками прошедших убеждений, долго и мучительно сдавливавших твою шею.

В то время Мединит выборочно огораживал каждый микроб в отдельности, оставляя наедине с собой и осознанием. А сейчас и этого делать не приходится, они уже испытывают прозрение, причем все вместе. Теперь им будет проще согласовываться между собой, потому что каждый вывернут душой наизнанку, что уже предполагает доверие, понимание и принятие. Легкие полны кислорода; желудок — не истощаемым источником витаминов; сердце — гармоничным ритмом всех процессов организма. Согласованность — показатель уровня цельности, отвечающей за единство. Черви не посмеют сражаться с армией, где предводительствует душа.

Дух ребенка окреп и посдобнел. Теперь он сыт, спокоен и доволен. Если бы сейчас, в этот час, пробил гром курантов, колоколов или еще чего-то, жители бы тотчас встрепенулись, как может тревожить страшный сон посреди ночи. После генеральной мойки черепа, размочившей и смывшей грязь как перхоть с головы, гомункулы внезапно осознали, что на самом деле их мегаполисы (они как раз пробудились после сна, в нем прозрев) — обычные ребра, изъеденные червями. Теперь они боятся одного этого слова, зараженного брезгливостью. Однако в их памяти остались блестеть мириады бесценных самоцветов, блесток, огней, туманов — и моя рука, в которой они запечатлели первый миг их осознанности; моя шейка руки и амниотическая жидкость стеклянной утробы, в которой летали эти ночные мотыльки.

Ох, какой стыд! Я разговариваю с частичками ванильного сахара и корицы! Моя нездоровая фантазия когда-нибудь — так и знайте! — сведет меня на Квазар! Хотя, с другой стороны, зачем сомневаться? Может, когда-нибудь, я напишу о фантазии одиночества книгу и разошлю её во все дальние галактики, и другие миры; может когда-нибудь случится, что кто-то с восторгом подбежит к заброшенному, скитающемуся в звездной пыли, маргиналу, и, признав во мне автора, попросит автограф, мол: «Вы были правы в своем одиночестве», или «…оно открыло мне новое видение привычному».

Я открою Микрокосмос посредством скрещивания ингредиентов разных напитков. Это будет супервзрыв во всех прессах! — витаминизированный энергетический дринк — наполовину афродизиак! Каждая частичка материи останется в восторге! Пространство стен моего Космоса треснет по швам своих меридиан и параллелей, и, точно тягучая резинка, размягчённая вскруживанием головы, шлепнется воедино.

Зимы, ве́сна, лета́, года, дожди, печали, метели, одиночества, листопады и потери, быть может, сменят тогда свой магнитный полюс; стрелка компаса задастся оборотами в ритме смерти; безмозглые черепки, сбившись в груду костей, падут туда, где их уже заждались, а освобождённые души растворятся в эфирах.

Космо-миксер готов, только нажми на него и тогда все запоет! Руты, шоколадные космеи, голубые лотосы, имбирные ульи, монарды, лаванды и фиалки; невиданные зеленые травы; сорта различных упругих, кисло-золотых животиков алычи — крошек звезд; кокосовая стружка мерцающих эфиров; сливовый джем материи; перцовый огонь лучей солнца; кофейная пенка недавно лопнувших туманом планет…

Всё это уже было в отдельности, но сейчас, насытившись миллиардам эмоций, состояний, сочетающихся гармонией, искусно проникающих открытыми глазами, ртами и легкими, сплетется в один цельный микс! Теперь это станет возможно: на это будут работать ранее не использованные, невиданные и неисследованные ощущения, отношения, органы, эмоции и прозрения. Всё превратится в своего рода мочалку с миксопроизводным гелем для душа, чтобы собирать со спинки ясельной Вселенной (прародительницы всякой Вселенной), — всё ещё сидящей в ванной — массажными движениями — воспоминания её зарождения, — просвет и прозрачность чистоты. Мы станем мочалками для той детской и невинной, радостной и искренней спинки Вселенной, которые поглотят бальзамом смеха дряхлую персонализацию спины теперешнего эфира. Подобно тому, как расцветают поздно родящие женщины, как они со своим чадом на руках обретают второе дыхание и силу бороться с воспоминаниями о своей трансцендентной старости, эта женщина, с губкой в руках, будет мыть, поглаживая воспоминаниями своей юности, спинку малыша тех своих первых воспоминаний, когда саму её обмывали в этой ванночке.

Растет Вселенная; растут органы и аппетит…

Как же там они, не видимые под микроскопом, но ощущаемые эфиром, составляющим меня, — как же они умудряются жить во времени? Хотя, куда уж там, наверняка они даже не догадываются, что их мир — в отличие от моего, даже не расширяется, — время обходит их стороной. Одна лишь смерть…

Видели ли они Солнце таким, каким я его видел раньше вблизи — каждый световой день? Впрочем, откуда им это может быть известно? Наверное, их солнце — искаженная рефракция отражения здешнего солнца, — надир, плавающий у них в заиндевевших волосах волн неба.

Как же всё взыгралось красками. Полицейские поскидывали шлемы; оставаясь под покровительством Мединита, они унифицировались осознанностью глаз, застыв кто как — точно под взглядом василиска. Наконец-то я услышал в своей голове тишину; их муравейник закрылся. Теперь им не придется быть обласканными мирным сном. Только теперь их мирок возрос так, словно очутился в картинной галерее модернистского творчества с ароматом сырых катакомб; с зажженными свечами в руках, без света.

Сводчатый потолок занавешен картинами, с которых стекает воск; в просветах между занавесью картин — религиозная фреска. Они продвигаются вперед, пока коридор постепенно сужается, как рефлексивно сглатывающая гортань. Гомункулы приближаются всё ближе друг к другу, разглядывая потолок вздернутыми со свечами руками. В шумопоглошающем пространстве раздается приглушенная А-капелла литании. Закрытые глаза, наконец, прозревают, созерцая цельную картину настоящего, вскоре начиная заведено моргать, в так скорости их продвижения, мерцая бликами огней. Как только стенной воск стечет наземь и стены с потолками обрушатся обманной бутафорией, пред ними предстанет черносливная пряность сводчатого потолка серебристой многогранности ночи. Свечи паду́т.

Они молились не тем богам, — вот почему их мольбы не были услышаны. Но сегодня всё изменилось. Только сейчас они узнали мир таким, каким он был всегда…

Они увидели, что на самом деле этот мир значительно безобиднее и безопаснее считалки-игры, выдуманной ими в искусственном мире: теперь права равны. В единстве толпы почти нет недостатков, кроме одного: иллюзии единства. Там, в галерее, их тела были худыми и вытянуто обособленными, точно горящие спички. Сейчас же их души входят друг в друга, убирая грань между брезгливым непринятием различных взглядов, мировоззрений, общественных норм, характерными особенностями и между ценностями безграничного духа, тянущегося сквозь зримое пространство. Вся та обмундированная и застрахованная полиция, страхующая одного жителя от другого или группы, — точно от недосыпа — совершенно не берет в голову, что, действуя на «правах огня» законов власти, она им же распаляет и подначивает «костер преступности».

И вот, в конце концов, эти право-воспалительные органы поскидывали все свои экзекутские добродетели — оружия, дубинки, броню — затушив огонь на своей спичечной головке, — теперь им не зачем отстаивать марево хартии писаных законов, так как над гомункулами объявился подлинный властитель.

Наступила ночь; звезды с галактиками вмиг прошествовали перед ними из первых осознанных воспоминаний, сопровожденных материнской любовью и теплом утробы. Их вернули обратно в животворящее чрево. Пришло время становиться детьми для своей старенькой, но всё такой же любящей матери…

Муравейник стал для них слишком тесен, — разве могла в нем развиться полноценная жизнь? Это была только отсрочка от жизни; отбытие ссылки; вырванные листы из черновика жизни с перечеркнутыми предложениями. Их мо́рок — а не мирок, — являл собой микроскопический микроб в нутре Космоса. Сейчас же их мир сделался бесконечностью в чреве материнской Вселенной. Придет время, и он заявит о себе; вырастет, возмужает; кости нарастят мышцы. Теперь его направят в нужное русло!

Когда-нибудь магнификат их пения облетит весь мир, удивляя своей гармоничной слаженностью. Звук будет навек одушевлен. Не заглушаемые реверберации будут вечно встречать зарождение новой звезды, планеты, или же отпевать их, как «вошедших обратно»; «вернувшихся восвояси». Эту удивительную музыку я до сих пор ощущаю фибрами души. Звучание это, по рассказам моей матушки, было явлено в момент моего рождения (но сам звук являлся эхом от некого пения); оно воспринимается мной с той же благоговейной естественностью, как звуки в родной утробе.

Есть у меня одно тайное желание: вновь услышать мелодию, сопровождавшую меня «на выходе». На сегодняшний день какое бы то ни было гармоничное звучание разладилось. Преобразовавшись в иеремиаду гулов и завываний, оно приносит одни разрушения и всеобщие депрессии. Дела мои к Аиду… Да и матушка давным-давно почила. И тут меня посетила безумная идея: необъяснимым способом воссоздать утраченную мелодию; пускай она будет генерироваться в моем клубе; пускай же она вновь заиграет, а не ее бесполезное эхо!

В последнее время расширение пространства замедлилось и процессы зарождения новых звезд редуцировались, но никто не может дать пояснений этому рецессирующему механизму. Сдается мне, не всё так смазано в нашей системе Космоса, — что-то дает сбой; что-то сопротивляется инкорпорации вступления в клуб единства «Ясемь-ля».

Работа застопорилась — всё ополчилось, как злой пес, догрызающий стальную цепь, сдерживающую его. Тем временем идут холода. Исхудавший пес, брошенный на произвол, жаждет воздаяния тому, кто его, — до сих пор любящего и преданного, — приговорил. И на сей раз нюх его не подведет. Снежное покрывало мороза может сокрыть следы, но не сокроет дух предателя, который вырисуется под действием мороза — точно узор на стекле. Найдись бесстрашный, что не побоится подойти к нему, — обласкать, отогреть и накормить, — вероятно, он бы и простил обидчику произвол. Но что-то не видать добрых сердец. Бесконечное время превратилось в песочные часы и теперь остается либо найти бесстрашного — и да наступит лето! — либо пес вынюхает мучителя и оставит от него одни белые кости на снегу, поблескивающие корочкой льда. Или же силы оставят его и тогда он издаст свой последний жалобный визг; песочные крупинки упадут ко дну; часы закружатся волчком; время начнет обратный отсчет.

Облака, сбившись в единую группу, словно стадо овец, побегут, откуда прибежали, в преддверии холодов; шубы и мясо овец пойдут в ход, — на обогрев и сытость тех, кто невидимой плетью бил их; кто побоялся поднять руку и признаться коронёру.

Всё пронесется к началу, сквозь все времена, эпохи и эры, и, в конце концов, чернота пространства сколлапсируется и пожрет сама себя, так, что даже свет не сможет оттуда вырваться. Вот уж, неожиданности ради, будет потеха, если зазвучит та мелодия, но не хора — а арии, — затихающе-дребезжащей то ли писком, то ли плачем. Иные решат, что это писк умирающего Универсума, но на самом деле это будет лишь очередным перерождением, омовением и расширением составлявшего его ранее масштаба со сверхсветовой компенсацией! Универсум перепрошьётся и рентгеном инфракрасных лучей, — мгновенно заполнив окружающее пространство, как вспышкой фотоаппарата, — выявит паразитов в своем безмерном теле и вытравит их на Квазар. Самоисцеление! Таким образом, над всеми гомункулофагами, — кто не признался коронеру, — свершится страшнейшая экзекуция. Это будет ещё одна ступень навстречу началу, в сторону Абсолютной и Непревзойденной слаженности действующих органов.

Бабушка Весель Ле́нная растит воспоминания о своем младенчестве; вскоре она умрет, но её подросшие «воспоминания» будут чтить память о ней. И так будет всегда! И я о ней помню, ведь как можно позабыть свои лучшие годы, воспитавшие твое настоящее? Я был ее любимчиком — один из ее лучших… воспоминаний.

Ну а пока что… Из-под их поджарого и горького шоколада битума (шоколад этот и впрямь подтаял под ярким излучением моей лампы Солнца, которую я навел, дабы немного распалить их страсти к жизни; он покрыт всей той дрянью, употребляемой гомункулами ранее) проросли, повысовывали свои головки прекрасные и пахучие желтые цветочки, — ваш обычный желтый седум. Зелень начала стремительно окрашивать дороги и землю, взвиваясь ввысь и стремительно распространяясь, да так, что вскоре все жители поднялись на один уровень с верхушками своих многоэтажек, которые уже вскоре доросли до верхушек мегаполисов. Тех гомункулов, которые сопротивлялись самостоятельному пожертвованию, — то ли от страха, то ли из-за отказа от перемен, — мох припрятывал в свою зелень в качестве удобрения.

Я совершенно заигрался. Меня теперь не столько заботят вкусовые качества моего напитка, как идея, выдуманная, возможно, на почве безумства: помочь выкарабкаться этим бедолагам, — и всё из-за неразборчивых голосков в голове, которые меня об этом умоляют! Возможно, я об этом еще пожалею, но покуда я и сам нахожусь в западне, то такой зов о помощи затрагивает мое личное «сердце проблемы», точно ложась бальзамом в их сердцевину. Знаю одно: помогая кому-то (когда у самого «по горло»), перестаешь замечать, как твои личные проблемы, выстроенные в ряд в голове, становятся твоим войском. Когда ты помогаешь от сердца таким же нуждающимся как и ты, то получаешь обратную взаимопомощь. А если ты отдаешь внутреннему указу «помочь» всю свою решительность, желание и патетическую выразительность, твои личные «воины» беспрекословно исполняют указ так, словно он был отдан именно им. На самом деле, оказывая помощь нуждающимся с полнейшей самоотдачей и сочувствием в сердце, ты проецируешь и активируешь эту помощь на себя.

Так вот я о чем… Как-то раз ко мне приходила одна душа, буду называть её девочкой… Саму историю я даже наскоро записал, назвав «Эфиверсум». Вижу, девочка смышленая, внемлет моим знакам и посылам… Решил ей помочь. Вел её на протяжении какого-то времени… но нет, — увильнула, отмахнулась от помощи; решила стать самостоятельной в свои-то 6-ть! Еще не окончив моей «школы», она решила, что знает все сама и справится без меня… А ведь я всегда говорил: чтобы выпускники с дипломами «Освобождения» не стали руководимы «заученными правилами» своих же задатков, — закрывших собой «выход», что я скрыл за подаваемыми им знаками (понимание которых в 6-ть еще не окрепло, только начиная грубую шлифовку под жерновами своего «Я» и общества), — им противопоказанно прибегать к помощи заблуждений разума.

Так, понять меня сможет только тот, кто во всем видит скрытый смысл моих «ребусов», невидимо переплетающих их мир. Под «ребусами» я не подразумеваю гомункуловую промышленность и плоды фантазии для их безопасности: дома, машины, технологии, орудия, кутузки, или как их правильно называть… Я говорю о том, что варилось в девственном составе единокомпонентов: о флоре и фауне. Гомункулы не задумываются о предназначении этих двух терминов, зато потирают натертые деньгами руки, пахнущие деревом; в их зубах зияют остатки мертвечины. Таким образом, я понимаю, они подсовывают мне свою самостоятельность, намекая, что минус шестилетние взрослые могут прожить без меня, этим же бросая мне вызов. Вызов принят, господа! Я предоставлю им такую возможность насладиться своим всесилием, однако, не вечным! За это я обрежу их заячьи жизни, съем их потроха и па́дающей зубочистной дорожкой начну их выковыривать.

Да, действительно, есть такие, которые умеют читать между строк, даже та же Книга Бытия 1:26—2:3; 2:4—3:24, — подтекст заданного мной ребуса которой изложен верно. Аллегорическое яблоко является мерителем вашей искушенности — стремления удовлетворять потребности и желания; получать от чего-то удовольствие. Именно поэтому вы сегодня не живете мирно и поэтому же деградируете ростом интеллекта, загрязнениями среды и увеличениями потребности в безопасности. Это называется переходный период популяции: стремление убегать от детства, не зная куда, с закрытыми глазами и ушами, желая обрести независимую самостоятельность. Тут-то и зарождается паранойяльная мания всё скрывать от взрослых взрослых. К тому же повсюду эти яблоки искушения: красивые снаружи — гнилые внутри. Они их будут пожирать машинами, теплицами, заедать мне на зло, с закрытыми от напускного удовольствия, глазами, с громким чавканьем и пуканьем выхлопных газов новых машин, где из открытых окон выпячены локти с поднятыми вверх кистями, в которых дымятся не затухающие сигареты. И этот процесс формирования личности не прекращаем. Паранойяльная мания и уже определившаяся жажда самостоятельности переходит в независимое высокомерие, нарциссизм и агрессию. Иными словами, как можно судить, жажда удобств и безопасности, наоборот, приводит к конфликтам и небезопасности, и всё потому, что нет тормозов у той самостоятельной машины, которую они завели. Потребности всё расширяются, как мох по земле; как желудок, изначально довольствовавшийся солнцем, водой и хлебом, а теперь не видящий смысла в хлебе без ветчины, облитой майонезом и кетчупом, где солнце и подавно враг для глаз и тела, — от него нужно защищаться очками и одеждой, а вода… вода «не вставляет»! Каждая отдельная почка эгоизма поглотила бы своей самовлюбленностью и самодостаточностью целый мир. Они тянут сок из корней, и, позвольте — это они ещё не начинали цвести! Но что же вынуждает их взрослеть? Что происходит в их рассольных головах? Почему они изо дня в день, как заведенные, ходят на работу, которая даже не радует? — если их вообще способно что-то радовать кроме никотина и кофеина — обычной привычки. А все по той немудреной причине, что, либо их духовный мир истощен до смерти (корни которого использовались не по назначению), либо он просто мертв. Без духовного плана — материальной пищи всегда будет мало.

И кто же, скажите, закрывает им пути ко мне? Избыток интеллектуальности и зачитанности знаниями! Нет, я не приверженец обскурантизма, но избыток знаний, в которых утопает неокрепший юнец, вымывает его духовность и впоследствии его повсюду окружает не удивительный мир, который хочется познавать, наслаждаясь каждым мгновением соприкосновения с ним, — а набор терминов, значений и определений, которые всё делают обычным и скучным, и порой даже закладывают в него отвращение. Но еще раньше, что прискорбнее всего, у них закрываются уши и глаза, зато рот с тысячью зубов, нос с завидным обонянием и руки, ищущие удовлетворения нужды искушаться, дисциплинируют систему расширения своих нужд — работой. Другое дело, когда приходит время и он самостоятельно решает нечто познать и изучить, — а не по чьей-то прихоти.

И вы только представьте себе мое удивление, когда среди всех этих единообразных сорняков, я увидел двух девочек… Я тотчас встрепенулся и прозрел с затаением дыхания: словно перламутровые жемчужинки в ракушке, вот-вот сольющиеся воедино, схватившись за руки и безмятежно подпрыгивая, они бежали по траве, усыпанной золотистыми цветочками хризогонума, насвистывая им известную шутливую песенку. Я был невозможно взбудоражен и потрясен! Их не заинтересовала даже детская пустая площадка во дворах, овеянная весенними дождями — нет! — они пронеслись мимо, не приметив её. Создалось впечатление, словно они парят на ветряных крыльях. Невинные и восторженные таинством, в белых льняных и свободных платьицах, они даже не догадывались, что смотрят прямо на меня! Я как раз притаился поодаль, направив на них луч света, чтобы, отчасти, скрыть себя. Дабы убедиться в их чистосердечии и чувствительности к моим намекам, я обошел черепок планеты с другой стороны, расположившись позади них и слегка подул в их спины: они еще веселее и резвее запрыгали вперед, весело засмеявшись и застеснявшись теплому дуновению, приподнявшему их платьица. Я долго, очень долго их искал! — тех, кто воспринял бы мое дуновение не обычным порывом ветра, — по-научному представляющим собой движение воздушных масс между областями с разным давлением, — нет! — а как направление и зов высших сфер. Сквозь этих девочек пел морской бриз; их хрупкая фарфоровая кожа принимала восхищения моих бережных лучей глаз. Их счастливые личики светились улыбками; прозрачными улыбками глаз. О, Всевышний! Как давно, очень давно меня ничто так не волновало! Они вели очень милую беседу, пока я обдавал их дуновением позади. Тут они вновь устремились вприпрыжку, перебегая балку через старый деревянный мостик. После, я обдал дыханием одну из них — с правой стороны, и тогда они, схватившись за ручки, свернули влево.

Если же в моем клубе всегда темно и безрадостно, потому как свет поглощается кромешной тьмой, у них — волшебство красок рассвета! Я даже взял себе за ежедневную обязанность поддерживать этот свет; оставлять лампу включенной даже в дневное время. Раньше она тоже оставалась включенной, просто теперь я сбрил волосы туч, за которые едва ли мог пробиться свет. Хочу сказать, после того эпического проливня из чайника и обильных лампочных лучей, вместе с цветением почвы, появился и приятный цветочный аромат, на который, при приближении к черепку, у меня объявилась аллергическая реакция. И хотя я ни на мгновение не хотел отводить своих глаз от корицы и ванильного сахара, мои глаза до того заслезились, что я не мог различить своих прелестниц; нос защекотало несносным юлением порочного порошка. Пыль и газ из атмосферы моих легких выплеснулись наружу одним бравым чихом, и, слава Всевышнему, без бриза! Пальнул я, конечно же, прямо на объект наблюдений; девочки вскрикнули — но без страха, — плотнее прижавшись друг к другу; над их тропосферой нависла туманность, разделившая небо на пробор ярко розового и сине-аспидного цвета. Незамедлительно туманность заискрилась мельчайшими блестками молодых звезд. Из-за непроницаемости и рефракции лучей, посылаемых лампой, я, мало того, что видел девочек, словно в увеличительных очках, так ещё и на их веселые и радостные головы упал будничный сумрак, смешавший все краски в грязный цвет. Поле, на которое я их привел, было усыпано желтыми энотерами. Иссиня-зеленая трава так разрослась в углублении лога, в который они спускались, что приподнимала их платьица; щекотала и гладила своими перьевыми кончиками их плечи, шею и волосы, поголубевшие в сумраке. Я попытался смахнуть аллергический осадок с неба, но на меня вдругорядь, точно окатом веера, пыхнул щекотливый порошок, и я чихнул прямо им вслед. Теперь адвекция бриза от моего насморка, которая на границе в их стратосферу значительно охладела, погнала их в спины снегом. В этот момент они взглянули вверх и тогда до меня дошло, что уже поредевшая туманность выдает мой силуэт. Я тотчас отпрянул, присев за черепок, подглядывая за ними одним глазом. С другого края, над убегающим вдаль «поездом» темно-паркого полесья, виднелось тусклое отражение лунного ночника, окруженного золотисто-заглушенным венцом. Я почти ничего не видел, хотя слышимость несколько улучшилась.

— Марта! — заговорил четко-бархатный голос, который до меня всё так же доходил как писк. — Я такого еще не видела! Мне кажется, раньше трава не была такой высокой, да?! Боже, погляди, какая над полесьем красно-оранжевая луна! А ты заметила, как похолодало? — с воодушевленной вспыльчивостью красноречила она сквозь возрастающую дробь зубов.

— Да-а..! И вообще никогошеньки вокруг!.. Теперь мне страшно… — послышался ответный писк, притихая с нарастающей возбужденностью тревоги.

— А помнишь, там, на лугу, козы паслись? Так их сейчас там нет, но все равно, слышишь? Такое ощущение, будто кто-то где-то тихо млеет вдалеке… жутковато!

Затем я услышал мягкий шелест аккуратных шажков и крик испуга.

— Ой, мамочки! Фелина, я дальше не пойду! Тут… — раздается ускоренное шуршание, — коза мертвая, белая…

Признаться, я был встревожен не меньше и немного выглянул двумя глазами, чтобы увидеть причину беспокойства, которое встревожило и мое благорасположение. Я слегка привстал из-за черепка и в это же время мой нос учуял неладное; что было мочи, я вспылил на бедняжек промозглым шквалом. Они вмиг испуганно обернулись в мою сторону; я присел вниз порывистой молнией, но один глаз все-таки оставил сиять, пока второй был скрыт терриконом. Моя сторона, словно разожженный костер в камине, воспылала алым, тогда как глаз сделался куда менее приветливым от смешения с розовой туманностью, налившись устрашающе-кровавым цветом.

— Ух ты-ы, Фелина, у террикона красное солнце! — вскрикнула одна другой. — Скажи, у тебя нет чувства, будто за нами следят… оттуда? — произнесла она последнее слово с содроганием выражения, нерешительно подняв пальчик вверх.

Пришлось вновь немного отпрянуть, чтобы не вызывать никакого «чувства» и «ощущения».

— У меня — нет. Только есть ощущение… что за нами следит вон то солнце! — Она указала на мой глаз. — Ты посмотри, оно исчезло, хотя я только что видела его!

Наконец туманность рассеялась; проступил солнечный день. Солнечную лампу, которую девочки приняли за лунный ночник, я установил отражающей головкой прямо в зените. Тогда же я с облегчением вздохнул, не предвидев той крепкой свежести своего дыхания, которая на них повторно низвергнулась.

— Ого, вот это ураган! Да что это здесь происходит?! Трава будто под неким влиянием приминается ветром от нас. И откуда, скажи, здесь запах морского бриза?! Это же просто волшебно! — проговорила Фелина, сменив предупредительную интонацию на восторженную, выразив мне этим свой скрытый пиетет.

Я на радостях потер ладони материи, более не в силах сдерживать эмоций счастья. Эти детки — ванильный сахар и пудра корицы — то, что нужно! — решил я вконец.

Раздался умиротворенный шелест мерцающего и серебристого занавеса-дождика, отходящего от струн моего сердца; в ушах запели радостные трели, которые отобразились на планете пением птиц. Запахло теплыми нотками цветущей акации. Возможно, я сентиментальный романтик, но девочки запрыгали вдоль лога, сквозь веющие на них волны трав, заметив при этом: «Прямо настоящий гала-концерт! Такого мы вовек не забудем!» — лились похвалы, словно в мои уши. Фелина, произнеся дифирамбы, отбежала от Марты на несколько шагов, чтобы закружиться с обращенным ко мне лицом и глазами, зажмуренными солнцем. Покуда одна пребывала в забытьи, вторая успела пройти вперед, увидев на свалке мусора выброшенную мертвую кошку со всклоченной шерстью.

— Фелина, тут мертвая кошка и она… шевельнулась! — взвизгнула побледневшая Марта.

Каюсь, это суетное движение в кошке я воссоздал нечаянно!.. Я предпринял неразумную попытку хотя бы на мгновение её оживить, чтобы она куда-нибудь самостоятельно зарылась и девочки не заметили бы её.

Неожиданно Марта подскочила к Фелине, заслоняясь за ее плечи: полуразложившаяся кошка дернулась вновь, точно от электрического разряда. Это был тот остаток энергии, который пришелся от первого разряда. Но, отнюдь, в мои задачи не входило запугивать их мертвечиной, — смертью, — а лишь воодушевить идеей готовности познать.

— Марта, я тоже это видела!..

Фелина хватает Марту за руку и подталкивает возбужденными рывками вбок, стремясь проскользнуть вперед неё. Так они стопорились через каждые несколько метров, огибая лог. На полюсе меридиана лога, указующего на даль полесья, они обнаружили полуразложившегося чёрного пса с всклокоченной шерстью, — словно некое подтверждение в устрашающей и беспощадной жестокости смерти. Слава Всевышнему, я не додумался оживить его прежде, чем заметил вставленную меж его выпирающих ребер — палку, иначе вышло бы до смерти не правдоподобно. Я несколько разволновался: личики прелестниц, при свете дня, отчетливо посерели; их ножки подкосились от перенятого у гомункулов, страха перед неминуемым. Казалось, им предстало трупное многообразие покореженных, вывихнутых и переломанных рук с рваными, рубленными и резанными ранами, тянущееся позади них, сквозь шерсть хищной травы, жаждущей крови для своей почвы. Они недоумевали, зачем их сюда принесло, а я рвал на себе волосы, недоумевая, зачем их сюда направил, — видимо, в стремлении с ними распрощаться и больше никогда не увидеть…

На этот раз, когда они попытались бежать в своем направлении, я абсорбировал собой всю окружающую силу, и, завидев меж двух ив, склонивших кудри — полуживую птицу, обдал её током, не взяв в расчет соотношение с её размерами. В момент, когда девочки к ней приблизились, — их шаги были затруднены какой-то вязью под ногами, — «полумертвая», прямо перед их носом, высокоскоростной молнией взмыла ввысь точно ракета, теряя на ходу свои черные перья с удивительным звуком стрекотания огня, которым она загорелась. Перья осыпались на землю каплями лавы, с ошметками пепла.

Между тем, девочки успели проскочить промеж ив и выбраться из лога на поляну, — где раньше паслись козы. Их растрепанные золотистые волосы налипали на лицо, а платьица приставали к вспотевшим разгоряченным тельцам.

И пока Зоил-Нахалыч толкал меня в плечо, чтобы заглянуть в черепок на продвижение процесса, я понял, что вымышленная глава моей вымышленной книги определенно должна быть закручена во вселенском масштабе, — в соотношении с моими намерениями на неё. Пока я размышлял над тем, как могу достать девочек из черепка, мои тугодумья свели на их планете брови туч. Трава насыщенно-бирюзового цвета встревожено распустила веснушки энотер — лунных цветков — в ожидании моего вердикта. Гомункулы, появлявшиеся из ниоткуда, засуетились по соседским домам, вроде как за солью или спичками; мельницы замахали ошалевшими веерами ресниц, словно бы недоумевая разразившейся суматохе — с верующей готовностью. Мертвая кошка мяукнула, дав о себе знать, чтобы её не забыли включить в списки «приглашенных» мной, — видит Всевышний — она совершенно готова. Косматый пес с козой туда же: ощутив мою руку, проникнувшую сквозь магнитное поле смерти, они закашляли и заблеяли каверной своих легких. Ну-ну, дружки, вы ещё на этом черепке послужите, — понесете в народ прокламации о Всемилостивом, воскресившем «смерть» к «жизни». Но от этих гомункулов нечего ожидать восторженных прозрений: их пугает всё, что отвергается их несуществующей душой, но ежедневно рисуется грешным упованием ума.

Озёра слез и ржавой крови взрослых детей, будут стекать по булыжным дорогам. Вскоре все отбросы, — вся мертвичина, — сольются в единую братскую канаву, — разве это жизнь, на 99,9% состоящая из просроченного кофе?!

Нет! Этих девочек я лично аннулирую из списка этих недоумков; пусть лучше они лишатся своих прелестных физических оболочек, только бы не искушались всей той иллюзией, прогнившей от сердцевины.

Марту здесь запомнят Береговой, а Фелину — Галактистой, — просто потому, что мне так заблагорассудилось.

Моя невидимая рука коснулась кончиком пальца их головок. Коты, козы и псы, намагнитившись, подскочили к девочкам с чудной переваливающейся походкой, издавая какофонию скрежещущего, млеющего агонией, коверканного расстановкой и хриплоиздыхаемого остатком сгнивших легких, сухого, проседающего связки, противного чавканья. Ну, думаю, куда их девать? Пойдут на войды пространств, не заделанных штукатуркой материи.

Девочки рухнули обмякшими коленями на скошенную траву, и я прикрыл их, и всех «приглашённых», своей рукой, пробубнив про себя молебен за упокой. Когда я вынул руку из черепка, их бездыханные тельца так и остались лежать, — только внешние! Их внутренне и нематериальное я прихватил с собой. Пускай встряхнутся гомункуловы огрубевшие души таинством истинного воскрешения, — там уже будет видно, куда или на что пускать остальных.

— Неужели вы разговариваете с напитками? — недоверчиво отозвался дорогопочтеннейший зоил.

— Ну, дорогой мой, я и с вами порою говорю… Теперь у меня дела поважнее. Мне предстоит докопаться до причины испорченного вкуса, — отозвался я, покуда по моим жилам растекалась блаженная корица с ванильным сахаром, которая тут же — приятным и легким привкусом отдалась моим вкусовым рецепторам.

— Тогда вам предстоит покопаться в себе, ведь, прежде, мы есть то, что создаем в себе, — сказал зоил, направившись к выходу с галантным разворотом и протяжной певучестью подлетающих вверх шагов, словно намагничиваемых полом, мягко блеснув черной мантией, дыхнувшей на меня загадочным троеточием.

Колокольчик над дверью точно в последний раз тряхнул головкой, уставившись на меня пронзительным одиночеством. Пространство объяли ржавые тени деревьев, заколыхавшихся под притушенной лампадкой, подвешенной над барной стойкой.

Планета Рутинези́я

Черепками источается удивительный заряд энергии, коей я восполняюсь, подсматривая за жителями. Потоки сладких грез одолевают мои младенческие пятки. Во избежание полного всасывания в кровь — душ моих девочек, я незамедлительно отправил их сюда — на планету Рутинези́ю, чтобы они навели тут порядок. Уж они освежат и разрядят эту консервную устаканенность, обёрнутую в бурдюк, откуда пенной неохотливостью и безразличием исходят миазмические пары торфа.

И вот, верите или нет, но только я их туда отправил, как уже спустя секунду спросил себя: «Зачем я их туда сослал?» И сам же себе ответил: «Ну а как иначе исправить ошибку своего творения, когда оно уже давным-давно материализовалось и живет своей жизнью? Одной переменой мыслей этого теперь не поправить, увы».

И вот я наблюдаю слизкий торфяной сапог на ноге у позеленевшего трупа. Тут такие все: болотно-зеленые, липкие до отвращения, пованивающие ставочной сыростью.

У особей женского пола корпуленция крупнее и мощнее, чем у мужского. Пастозно-расплывшаяся вязь кожи надута равномерными вздутиями мышц, из которых, точно из кальдеры вулкана, извергаются унылые струйки зеленых миазмических газов, откуда источается необычайная вонь, — так они дышат. Их липучести могла бы позавидовать самая въедливая и примитивная пиявка акантобделла. В нутре каждого булькает множество жаб, с глухими выхлопами газов, — от чего создается впечатление, что их беспокоят метеоризмы. А те накожные волдыри — последствия таких процессов. Они то уплощаются, заглатываясь животами, то раздуваются шарами, источая смрад. Мужские особи — плаксивые и угодливые дохляки, цвета высушенной шкурки лягушки. У них изъеденная лысиной, грушеобразная голова, с серпообразным промежутком редких, но длинных волос, окаймляющим затылок. Кожа буквально обтягивает скелет с органами, так, что может показаться, что перед вами пришелец.

Самый распространенный лозунг этих провинциальных неврастеников и ипохондриков: «Не торопи улитку». В сточных каналах и водопроводах бурлит очередная порция застоявшейся и зацветшей воды, порционно торопящейся во все краны на завтрак, обед и ужин. Ею же со всей леностью убирают помещения, как и, впрочем, следят, чтобы эта вода никуда не убежала, — у неё были все шансы ожить, подобно святой. Можете себе представить, каков ассортимент древнейших, недавних и сегодняшних паразитов и микроорганизмов там безостановочно размножается? От миазмов, разгуливающих по помещениям, предметы мебели не стоят — а летают, припускаясь к полу в промежуточных сменах потоков. Чем дольше я всматриваюсь в этот унитаз зрелищ, — зажмурив глаза, и стиснув рот и нос, — тем больше я благодарен тому, где пребываю сам. Хотя, в дальнейшем, вы поймете, что это всё относительно. Но без этих карапузов-гомункулов, я, вероятно, и того не имел бы. Чего только стоит громкая слава работы в свое удовольствие и для себя! К этому прибавить постоянный интерес со стороны окружающих к разрешению моей дилеммы с напитками, и… Но в это пока ещё рано вас поверять, но я обещаю — вскоре тучи рассеются!

Так вот… если говорить о растительности на этом черепке, то она, по большему счету, вьющаяся, как паутинообразный мох, покрывающий почти каждый приземистый дерновый домик. На дворе виднеются разветвляющиеся к участкам, тонкие извилистые дорожки, вымощенные ребрами камней в форме чешуи, которые покрывает толстый слой улиточной слизи, за долгое время успевшей загустеть в скользкий каток. Да-да, именно улитки! — болотные прудовики, размером с ваш кулак. Здесь они являются, наряду со священной болотной жижей водоканалов — почитаемыми брюхоногими! Они здесь везде: чего стоит та же трубопроводная вода с их слизью. И если кому-нибудь на пути встретится это существо, его обгонять не станут — по традициям, — а будут терпеливо плестись вслед.

Если же в прошлом черепке все куда-то торопились, то здесь, напротив, все движутся в темп улиткам, — вяло и бесформенно влачась. Но, как ни странно, столпотворения здесь — явление редкое; большинство чахнет в стенах собственных домов-теплиц. Неистребимо здесь и постоянное гудение, жужжание и зудение насекомых, в частности — зеленой падальной мухи, которая чем и любит полакомится, так это выделениями самих жителей, что, кстати, для них обращается в фиаско: не успев приземлится на объект желаний, крупные нательные поры рутинезийцев всасывают их в себя, — получается, как дополнительный бонус к рациону питания гомункулов, — так сказать — разнообразие.

Время тянется подобно смычковому глиссандо, режущему струны до того затруднённо — как нож по волосам, что струны и каждая расстроенная струна в отдельности, лопаются со звуком выдранного седого волоса из бороды старика. Эти звуки высохших капель слез выкидыша можно слышать отовсюду: чаще — в трубопроводах, а на улице — в занавесях частичек тумана, адвектирующих по городу зябкой рефракцией свечения лунного ночника.

До того момента, как я направил сюда ночник, здесь царили ясные сумерки.

«А дети? Куда запропастились дети?!» — спросите или возопите вы в недоумении. А как же… а как же головастики?! Здесь они в самом воздухе. Время протекает; они постепенно утяжеляются, оседая всё ниже и ниже над землей, пока не преобразуются в одутловатые, желеобразные жестянки по подобию родителей. Ах да, проживают то они отдельно, в яслях экологически загрязненного пруда. Соответственно моим наблюдениям, на уме у этих слизняков только одно: «обделать всё подчистую», и, в дальнейшем, «забродить комнатной зеленушкой».

За всеми этими наблюдениями я совершенно потерял из виду Марту с Фелиной. Решив унюхать их по запаху, я всунул голову в планету, в надежде, что уж мой-то нос их не проморгает и засигналит, дав знать чихом. Ан нет… Понеслась такая канонада чиханий, что отодвинутый вбок ночник, увеличивший сумеречную приглушенность света, сыграл со мной злую шутку: мое лицо, порозовевшее удушьем, приобрело устрашающий отлив цвета вызревшей фуксии, наряду с покрасневшими вспученными глазами. Со всей прытью, закашливаясь и задыхаясь, я вынырнул. (Хочу добавить, что внешнюю видимость я приобретаю только в случае прохождения через границу атмосферы черепков).

Жители, бывшие в сей час на улицах, перепугались вторжению одичавшей небесной рыбы; их медлительность мигом сняло как рукой: глаза на лоб и давай гопака, не обделяющего ногами чтимых улиток; улицы уподобились сплошному катку. В тот же момент меня пробрала мысль: «Что бы было, если бы кто-то это выпил?» Он, верно, прежде бы задохнулся от вонизмов. А если нет — его бы поразила цианотоксискация с насморком, кожной сыпью и раздражением глаз. Их хоть как употребляй, — хоть внутрь, хоть наружно, — а пропали они насквозь, желая и тебе того же.

Н-да, мое вторжение жители запомнят надолго! Сейчас вижу, как все размелись по домам, повключали свои телевизионные приемники, передающие «свежие» новости, полемизирующие несварением и пуканьем прошлых застоев. Все бесконечные 24 часа в сутки один и тот же канал «Залипание», перемежающий повседневную программу сплетен — мониторингом продвижения воды по трубопроводам, канализациям и стокам. Программа сплетен включает всю газетную утку: во сколько кто вышел из дома, во сколько кто зашел. Для интриги и наглядности, корреспонденты подчас подстерегают у дома очевидцев и заядлых инсинуаторов, чтобы те вновь пропололи поросшую быльем, уже мертвую несколько веков, замученную «утку». Опрашиваемые уныло перечисляют движение по прямолинейной траектории (если те «пропалывают» относительно головастиков), которую «взрослые жабы» дополняют восклицающей точкой на конце.

А встречались ли им какие-нибудь подводные камни, «новые» святые или «новые» экскременты? Да нет, вряд ли; ими здесь только пахнет, но вот «пахучие» сплетни — деятельность, распространенная на этом торфяном бурдюке, и является основным видом деятельности, хоть и выжившим себя с зарождения планеты из-за застойных процессов. Буквально говоря, все инсинуации о соседях и жителях — это компромат на себя же, и на всех себе подобных. Однообразие и сакраментальность являются для них корнем пиетета атавизму предков. Может поэтому их трубопроводные жилы такие безнадежно зацветшие, а недоатрофированные рты издают чревовещательное кваканье, родящееся из недр стертого знания своего «Я»?

Они заглатывают болотную жижу, пытаясь восполнить брешь. Корни их «Я» разрослись изнутри как перекати-поле, приращивая гомункула к любой питательной для себя среде — наподобие липучки дурнишника. Таким образом они цепляются к любой подходящей поверхности, чтобы насытить свое атавистическое эго. Рутинези́я — это планета Вы́зрелость, смерившаяся и впрягшаяся в безвыходность; это затянувшийся этап старости, морщин и неправильно использованного времени.

Планета заждалась должного обращения и уважения к своей персонализации, и с какой стороны её не возьми — везде одни дети и внуки, на плечи которых эти обязанности и ложатся — как липучки на одежду. То и дело им кажется, что «тут уже ничего не попишешь», и «время ушло, какие еще перемены, если вода, наполовину пустая, отлично устаканилась, осадок осел на дно и лучше уже не баламутить», при том, что эта вода — осевшая она или нет — всегда травила их изнутри цветением и размножением сине-зеленых водорослей атавизма традиций.

Несомненно, вы можете возразить моей предвзятости, указав на мой теперешний застой, ничем не лучше их, — мол, доживаю в одиночестве, без посетителей и в кромешном мраке… Однако вам стоит уяснить одну существенную вещь: все вы — мои протеже — творения моих «рук», соображений и бескрайних фантазий. Я увлечен идеей, охватывающей все восемь черепков моего клуба, включающей вас, что означает, что я всемогущ.

Белый лист напичкан правилами, алгоритмами, канонами, формулами, которых вы должны придерживаться, выполняя работу, а на чёрном — никаких правил, есть только свобода фантазии и раскрепощенности, где стирается грань между сознательным и бессознательным, высвобождающим вашу сущность. Белый лист — для черной работы ума, черный лист — для белой работы души.

Также вам захочется упрекнуть меня в том, что всё в вашем пожизненном сне происходит слишком быстро, внезапно. Но, позвольте, у меня ничего не бывает внезапно… и, прежде чем что-то предпринять, я долго наблюдаю, порой многими веками, эпохами, эрами и эонами… Я могу наблюдать бесконечно долго, ведь с вами нужно экономить энергию! Вы умудряетесь её тратить за раз.

А насчет тех рохлых лягушонок, придавленных камнем, — им бы черепашьего спокойствия и мудрости, а не упрямого преследования эха прошлого. Реять бы им в океане, а не быть на замусоренном приморье, прячась под камнями, либо с камнем на короткой бычьей шее, который не столько губит, сколько мучает при любой попытке движения и высвобождения от гнёта. Влившись в бесконечность, ветер-спешка вас больше не потревожит, — там, на дне, всегда спокойно. Безмятежность делает фокус ваших глаз ясным; вы начинаете замечать много интересного вокруг, прямо сейчас — под ногами, и над головой. Не торопясь, как та же черепаха, ни за что не применяющая бездонные просторы на бесполезное кваканье, можно прожить бесконечно насыщенную жизнь, а в спешке — только мгновение до смерти, которой, кстати, я неизменно вас обеспечиваю, по мере поступления жалоб на жизнь. Смерти у меня завались! Но что такое смерть, если не начало новой жизни, преобразования, очищения, омовения, воскрешения, крещения — что прекрасно! Однако не теперь. Теперь уже не время разлагаться: я, напротив, обязуюсь пробудить их к жизни, чтобы исполнить своё горячее желание, пока что истощенное анорексией их немощности и слабости.

Теперь они собрались на каком-то семейном заседании, сгрудив всех близких и дальних родственников. У старейших из них — родоначальников корней, имеются багажники раковин, в которых и перевозятся все остальные разветвления родственников, высящиеся вверх — к верхнему острию раковины прапраправнуков и прапраправнучек.

Звучит граммофон; за окнами, поросшими лишайником, напевает прочная серебряная нить паутины: она напевает теми вздохами и выдохами, которые сопровождают поедание червей, кильки, ящериц и свежевыдавленного соуса из личинок мух-падальниц. Льются обмены трюизмами информации, как всегда — самыми «горячими», к «горячему» столу. Перемываются кости останкам давно съеденной рыбы; пахнет непринужденностью и заплесневевшим уютом устаканенного, привычного проживания. Но зачем, скажите, я трачу энергию своей лампы, если они не замечают освещения? А, может, просто не различают? Крыши домов, нагроможденные обвисшими безразличной сонностью коврами земляных залежей торфяка и залатанные загустевшей слизью, загрязнениями фекалий великолепных мастеров-улиток, впадают увесистыми ушами бассет-хаунда в землю, — и ни единой неровности и зазноба. Да, теперь это всё, что мне остается — описывать крыши, пока из дымохода виднеется струйка единения… Будем верить, когда-нибудь я увижу тепличный туман над этой планетой-единством.

Один треугольник светильника, подвешенный на свисающий ножке, — точно выдернутый глаз на зрительном нерве — на расстоянии ладони к приземистому столику, — неустанно раскачивается от газов, источаемых рутинезийцами. И чем больший интерес привлекает «избитая тема», тем стремительнее извергаются зловония; тем горячей, и въедчивей исторгается клеевая вязкость из клапанов пор.

В конце концов люстра закружилась вокруг них не хуже аттракциона «Катапульта». Двери открываются и захлопываются сами по себе; стены с мебелью землетрясутся, зудя как набитые стиральные машинки, сливающиеся в душераздирающее тремоло, норовящее заглушить назализацию противных до заворота ушей, причитаний, брюзжаний, злословий и роптаний.

Вы только посмотрите на эти физиомордии: лягушка, которая увидела шимпанзе и невольно оттопырила губу! В то же время в зеленых выпученных глазах мужей сверкает туалетный вагончик, который вот-вот прибудет на пристань облегчения. Лампа, обдаваемая парами, набирает обороты, раскручиваясь пропеллером, пока те — как вроде невмоготу — вспыльчиво вскакивают со стульев, тихо ускользающих из-под задов.

«Ква-ква-а-а! Пк-па-ма, пк-па-ква!» — зовет их с улицы пришедший сын, внук, правнук, прапра… прапрапра. Он вернулся с какого-то увеселительного заведения, вроде ставка. И так как ритуал запуска непросвещённых — в доверительное таинство инсинуаций — здесь особенный, то головастик, терпеливо клюющий носом у порога как не переваренный сорняк, будет слышать уже сквозь уводящие незабудки сна, сперва то, как с грохотом попадают на пол все доселе летавшие стулья, а затем уже в сына, внука, слизняка и сорняка начнут вкачивать всю пропущенную предысторию и вводную часть заседания, не преминув и про основную часть. Причем все эти части будут чередоваться разными голосами, которые, если дослушать проповедь до конца, он обязан будет распознать, огласив участников (а в ведении в заблуждение будут принимать участие непременно все родственники). Если отгадает — его впустят и тотчас раздастся гомон, как до его прихода, и лампа вновь займется мельницей взбивать и распространять потоки ароматов; сидушки стульев вспорхнут без груза, как бабочки к небесам. А не отгадает — родственнички, томно вздохнув, раздосадовано склонят голову к плечу соседа, похлопав его по спине, — «ничего, мол, бывает».

Эх… устаю я за всем этим наблюдать. Отвел лампу, чтобы отдохнули глаза от этих бесполезных ритуалов и от запашка дряхлого мертвеца, мумифицированного в ванной с зацветшей водой. Н-да, сегодня я меньше продержался за просмотром, устроив им короткий день, в надежде на их скорейшее образумление. Мои глаза всё не могли отделаться от липких ног, поблескивавших на свету выделениями, которыми они делали грузные прыжки. К ушам, — как авто-фонограф, установленный у них дома (на случай, если когда-нибудь устанут квакать), — всё ещё приставали пиявки, приникающие волнами от их ритуального открывания входной двери. От неконтролируемого повторения этих деталей меня едва не выворачивало: лягушачьи ножки блестят влажностью на солнце, замедленно сгибаясь и разгибаясь.

У меня на уме так и маячит одна навязчивая мысль: может всему причиной входные двери и стены? Хотя, на вряд ли бы этот печёный отрок вошел бы в дом, не будь этой входной двери. Типичная подрастающая особь рутинезийца.

Только где же мои девочки? Эта мысль укрыла меня сквозящим прохладой, одеялом сна. Но, хочу вас заверить — то, что вижу во сне я, не имеет ничего общего с тем, что видите вы. Мои сны — это действительность и подлинность, которой я питаюсь и в которую, по мере надобности, выхожу. Мне снится то, что занимало мои мысли перед уходом в астрал реальности.

И вот, значит, снится мне:

«Свежесть ворвалась; хочется вскурить чайную розу, пропитанную ментолом. Мы сидим на заднем дворе у Марты, на корточках, а над нами звездное небо, из которого как будто доносятся крики пролетающих чаек. А мы сидим, мечтаем, вдыхаем полные легкие свежести, еще медленнее выдыхая, смакуя реакцию организма на одурманивание свободы духа. Этот, изначально, сладковатый вкус, смешанный с запахом фруктовых ноток, уводит в воспоминания о детстве…

Вокруг пустынная, непробудная ночь, но деревья и всё вокруг словно самоосвещает своими приютившимися светлячками свежую зелень недавно пробудившихся листочков почек. Вокруг ни травинки не шелохнется: эти зеленые гвардейцы своих полей и блюстители тишины всегда вооружены острием своей игольчатой пики, проникающей в упруго-эфирную, лавандово-масляную ночь. Кроны полуспящих-полубдящих деревьев, похожие на марабу, втянувшего голову в плечи, отсвечивают едва уловимым свечением цвета хаки, что своим плавным переходом подрезает ночь, нежащуюся сном на напитанных влагой подушках. Пахнет убаюканной, волшебно-изумрудной зеленью почек и ростков. Нам всё чудится, слышится, что где-то вдалеке блеют козы или мычат коровы. И мы словно дожидаемся какой-то вести; сидим в экзальтированном всеуслышании, считая сердцебиение, как индикатор всякого изменения.

Что же должно произойти и что будет дальше, мы не знаем, но присутствует внутренняя убежденность, что это что-то неминуемо. Кроме нас никого нет ни в домах, ни на улицах — только прерывистое блеяние животины, доносящейся с периферии окрестностей, и желтые изогнутые усики улиточных фонарей, освещающие пустынные дороги. Напряженной пружиной мы привстаем с корточек, подсаживаясь вплотную друг к другу, ощущая мягкую, обнимающую бризом, прохладу, безмолвно напоминающую, что мы действительно одни и рассчитывать нам не на кого.

— Марта, слышишь, сверчки и запахло тиной?

— Сверчки, это да-а, они такие лапопусики! — покачиваясь на корточках, с улыбкой на губах, умиляется Марта.

— Марта, я слышу бульканье! Оно нас словно окружает! — вскрикиваю я нервным шепотом, немного подскакивая, и вновь приседая.

— О, Боже!.. Кажется, я что-то слышу! Что это, что, Фелинка?!

— Кажется, что это как-то связано с нашей прогулкой!.. Помнишь, где поляна с козами, и мертвыми… Оно пришло! — заверяю я с дрожью в голосе, но твердой убежденностью, оборачиваясь к ней лицом, с глазами, прожженными ясностью, и напряженной кривой улыбкой.

— Только не надо, не пугай, ты же знаешь… Тьфу-тьфу! (Через плечо.) Господи, избавь! Ты это про кого? — ужасается она побелевшим лицом, тряся меня за плечи.

— Март, мы в тот день были… посвящены!

— Но…

Раздается неестественно зычный и жутко продолжительный звонок в калитку».

Я вскочил со своих перин; сглотнул; включил ночник, и, не поверите, у меня до того закружилась голова, что перед глазами завертелись мириады блёсточек. Не сон, не сон! Я знал, чувствовал какой-то подвох, скрытую опасность, которая медленно подбиралась к моим девочкам. От волнения, которое меня охватило, я весь был в дыму, наэлектризованном давлением.

Хочу отметить произошедшие во мне изменения: появилась некая легкость, радость и жизнелюбие. Я вновь подскочил к своему объекту наблюдений. Если же они в черепке Рутинезии, то, стало быть, запах варева рутинезийцев должен был за это время как-то улучшиться, что ли? Но приблизившись, мне стало ясно, что те дохляки не изменят своему запаху, даже под таким прекрасным предлогом… Они живут в вонизмах, облагораживают их, персонифицируют, собирают в баночки и ставят в морозильник, — для них это подобно благовониям миро. Они плодят детей именно в этих помоях, которые сами выделяют и которыми же питаются. Но стоит придерживаться толерантности: у них тоже, как и на других планетах, свои крысы в голове, только вот количество этих ондатр извне, превышает количество, способное вместится в их крысином мозгу. Не хватило им места в извилинах, вот они и материализовались оттуда во внешний мир, — к тому же «крысы» оприходовали весь мусор изнутри и там им делать нечего.

Я вновь перевожу взгляд на тот самый домик-сморчок, согбенный под слоем слизи. В нём всё продолжаются «входные ритуалы». Разница лишь в том, что теперь, отъевшись не остывающим «горячим» в свое удовольствие, все разбрелись по отведенным для себя каморкам, голося оттуда свернувшемуся калачиком, сорняку, который по привычке бурчит себе под нос имена всех существующих и не существующих родственников (последний этап проверки), чего те, конечно же, не слышат.

Что же способно раскачать облагороженную унылость? Ну а что, допустим, у них есть, кроме пространства выеденного мозга, покрывшегося непробиваемой скорлупой? Пыреи, мокрицы, ежовники, подмаренники, осоты — все они сорняки! Их нужно вырвать с корнем из той почвы, что их питает. Удобрение? Ну конечно, это ведь сорняки-мутанты, они давно приспособились к рациону и мутировали под него. Внутри них смола кровавого цвета, сыздавна затвердевшая, заключающая собой перебродившую кофейную гущу. Только шорох, хрипенье, кашлянье, брюзжание листьев у тысячи разных голов, то и дело вгрызающихся в землю. Чураясь неопределенно повисшего белого купола неба, они отрицают свое высшее предназначение, которое бы их оторвало с корнями от земли, возвысив в рост, чтобы им удобнее было начинать отдраивать и разукрашивать свой мшистый холст небосклона. А пока что «оторвало» только мебель и прочую дребедень, которая возвысилась побольше, чем они.

Один стержень вставных чернил, одной касты; одна многоголосая фуга, составленная из различных тонов общего тембра. Пока в самой церкви родственники «по такие-то колена», точнее их духи, обряженные в платья, поют в церковном хоре — А-капелла рабов подпевает им на задворках церкви. Таков обряд, сакраментальный лейтмотив, выводить на запятки вереницу повязанных. «Живые» рабы надеются очистится от врожденных оков, следуя изливаемым поучениям духов, которые, в свой черед, надеются очиститься благодаря раздаче эмпирии — внушением долга повиновения, — «а иначе будет так-то…». Иными словами, такая располагающая своей заботой, добродетель родственничков — не что иное как выгода, в целях искупления своих грехов; надменное высокомудрие. Они приспособились маскироваться под добродетели, однако сами сущие ханжи.

Сорняки, что вы можете дать, не имея прерогатив плодоносия? Круг вновь замыкается. Сорняки-дикари… и попадись им более слабый и беззащитный родственник, они высосут из него все соки, всё будущее, оставив без возможности к плодоношению. Но почему же «дикари» всё никак не окрыляться от этих соков? Отчего же испокон веков проходит ритуал жертвоприношений, но в их жизни не наблюдается никаких перемен? Ответ уже был дан: это замкнутый круг; circulus vitiosus. Тореадора с красным полотном уже давно нет, но метапрограмма (запоминание и автоматическое воспроизведение устаревшей установки) на красный цвет у всех современных быков сохраняется негативной от того общего предка, который и выработал эту программу. В нашем случае, чувство незащищенности и поиск одобрения действий, был выработан современным поколением — «сорняками-предками», которые уже, будучи компостом, напевали им свою волынку, насыщаясь соками «живых» — под маской заботы. Таковы традиции…

Изменится ли программа сорняков, если их пересадить из земли — в почву, удобренную церковным хором? Невольно, да, — как тот, кто всю жизнь ел мясо и по неясным побуждениям вдруг решил увлечься вегетарианством, хотя у самого на уме, при виде отваренной спаржи, или соевых котлет, это самое мясо в различных вариациях. Его пост — временное воздержание, паллиатив; сдерживание и увеличение тайного желания отъестся вдоволь. Ну, а если сорную траву и подавно вырвать с корнями из земли? Тогда она просто зачахнет, однако анемохории пыльцы вновь и вновь будут разноситься анемофилией ветра, впитываясь в землю и давая ростки, чтобы в конечном счете вновь вписаться в замкнутый круг. Такую траву, в принципе, без гербицидов, не вывести. Так что же делать? Полагаю, нужно поменять метемпрограмму сорняка о его бесполезности и ненужности, а также излечить его от «комплекса виновника», о котором ему кричат из прошлого те, кто давно отжил своё, но чьи корни накрепко засели в почве, разрастаясь и овладевая всё большими площадями. Уберите старые сети корней, цепляющиеся за новые, дабы, наконец, прорости свободными от установок! Им нужно показать смысл, суть, надобность, полезность, изменяя тем самым их структуру ДНК. Вереница цепей рабского подобострастия, наконец, освободиться от невольничества, от реликвии уважения и почитания церкви прошлых верований, возымея собственные взгляды и суждения.

Промочите засохшую кровь молоком, и смойте её. Устаревшая церковь предастся анафеме современных модернистских мировоззрений и самоуничтожится. Осталось определить, что же поспособствует срыву оков? Открыть им завесу в мое царство, бесспорно, вернейшее средство, но я не приверженец радикальных экстремистских мер, способных в одно и то же время породить обратный аффект. Я более склоняюсь к последовательности и конструктивности действий, чтобы они успевали усвоить данные им уроки и подготовиться к следующим…

О, как бы мне хотелось отблагодарить себя за правильное решение и отправиться к вам, в Тихую гавань безбрежного океана, где я бы улегся на гамак, растянувшись между проливами двух материков, и отвел бы душу. Но, никакого мне жалования, никакого отпуска, пока не расплачусь с долгами…

Стало так легко, словно через приоткрытое окно заструился голубой воздух небесной свежести, ублажающий мои нервы после длительных размышлений. В моем распоряжении константа бесконечности; они же щёлкают время как семечки и за это время успевают обменяться всякой ересью, затрудняющей мою работу — возвращение долгов. Впрочем, затрудняют её и другие выходки, загрязняющие напиток. Будучи от рождения обделенным голубой кровью, передающейся по наследству, я являюсь самым бедным клубным предпринимателем, и всё по той же причине. Вот мне и приходится давать то по черепу, то в глаз, то в бровь этим негодникам: землетрясения, смерти, цунами, бури, наводнения, и всё только с той целью, чтобы они перестали маяться дурью и заметили мои призывы к вашей милости. Наверное, они свыклись с моими всплесками рук и взрывами голосовых связок, наподобие: «Что вы, черти, творите!?» Для них это стало обыденностью, атмосферными возмущениями. А что вы скажете об их смене дня и ночи? Лично мои и без того воспаленные глаза устают наблюдать за всей этой фантасмагорией, которую они вытворяют. А мои сны?! Вы знаете, что я вижу изо дня в день, на протяжении пяти миллиардов лет? Их! Только их! Увольте. Каждый раз я поедаю их во снах и меня постоянно рвёт от этих не сочетаемых ингредиентов и послевкусия марганцовки, — но во сне, как в царстве мертвых Аид, всё повторяется, и я вновь и вновь запихиваюсь ими. Мне уже хочется переварить их наконец, и выплюнуть через другой конец, но они так и не лезут. Навязчивая идея несварения. Я даже пересмотрел весь свой рацион, но бесконечная мука терзает меня до сих пор: я исхудал, осунулся, а былая черная энергия замедлилась и охладилась, на смену которой объявилась долгожданная паранойя. Мне постоянно кажется, что они рядом и наблюдают, изучают, записывают и зарисовывают своими чернильными пастами всё, что я делаю. Непослушные упрямцы! Вы же доведете наш клуб до банкротства! Наверное, как недалекие, они все в мечтах о захватывающих приключениях. О, так и будет, если клуб заколотят: их отправят в лапы ассенизаторов, а я — багрянородный маргинал, буду просить милости, но, слава Всевышнему, уже не у них!..

Позвольте же мне, по случаю, предопределить всю хронологическую последовательность и завершенность этой игры в «Дурака»: паразиты так и не возьмутся за разум, отказываясь принимать аксиому моего для себя, труда; продолжат обряжаться в броню от лучей глаз моего надзора, — вынужденного, по большему счету…

А замечали ли вы, что на солнце смотреть долго нестерпимо? Так вот, знайте, это глаз мой закипает злостью! Затем, в какой-то непредсказуемый момент, в мои «покои», — ставшие таковыми за период моей прохладительной бездеятельности, — войдет — о, покой всем мучениям! — зоил — в черной мантии войда, окруженного дымчатой глорией, — и, дав пинок под зад, вышвырнет меня кубарем за дверь, выкидывая за дверь весь нажитый хлам. Потом всё запляшет по своим орбитам.

Когда меня выкурят, черная матерь Тереза, — мать всех моих начинаний и поставщик материи, из которой был сотворен сам клуб со всеми предметами мебели и интерьера — одним словом — моя вездесущая женушка, — прознает первой о моем положении, по той простой причине, что именно она даст на это согласие. В таком случае это будет означать только то, что она меня бросила, по причине лишения достоинства. Яснее белого дня, что единственной её страстью, фетишом (отчего ко мне и приварилась) была моя всемогущая энергия, разжигающая и заставляющая кипеть, бурлить и взрываться её недра, в последствии чего зарождались новые планеты — наши общие дети. Можете себе представить, вообразить весь титанический масштаб той катастрофы, которая незамедлительно последует, если я, без остатка, потеряю свою энергию и силу, превратившись в заиндевевшего от мороза, инфертильного дряхляка? Женушка вырвет свою мягкую перину из-под моего немощного тела и единственное, что выделит для отца своих планет — во всеобщем Космодоходном доме, — это отдельный, надвое миниатюрнее предыдущего, войдовый гроб. Как бы странно это ни прозвучало, но жена моя — однолюбка, способная рождать планеты только от главного источника энергии — то есть от меня. Когда я сгину, она, не найдя себе иного партнера для зачатия здоровеньких планет, либо станет воспроизводить мутантов с дурной наследственностью, — наподобие гомункулов, — либо покончит с собой, взорвав тем самым всё набело. Либо дождется необратимого процесса: без обогрева теплом энергии (а часть меня за окном), всё сущее само собой замёрзнет и это с тем учетом, что без меня эта наседка способна высиживать яйца планет только в холодильном инкубаторе.

И вот, возлежит готовенький палимпсест новой книги начала, искрящийся пастозой ледяного молчаливого бархана. Хрустальная ваза пуста, и натрусить из неё можно лишь архаическую насыпь утраченного, — потерянных надежд, страстей и грез. Космические сферулы (космическая пыль) потерянных, не рожденных планет. Откуда возникнуть воде или цветам, если есть лишь одна пустая ваза и пыль? Всё, что останется вообразить фантазии — это какой-то атомный бздык, — но его нужно вообразить всем вместе, дружно, и, может быть, из этого что-нибудь получится. Бездонная хрустально-голубая ваза взорвется на мириады осколков, собираясь вновь, чтобы трансформироваться в мозаичную хрустальную черепаху. Закон притяжения. Но нужно подумать об этом всем вместе, накануне исхода, и, может быть, она ещё поплывет.

Лучше свое начало предскажет только конец, — но помните — все вместе, дружно!.. Новый мир прибудет из старого. Пускай, как из ларца с сокровищами — из черепахи родятся крошечные песчинки яйцеклеток, поблескивающие золотым блеском, щекочущим нос своим стремительным резким запахом готовности. Пройдут миллиарды миллиардов лет, прежде чем эти песчинки обрастут перламутром, сделавшись жемчужинами. Они высыплются из неё россыпью украшений, которые она скрепила, нанизав на нить. Премудрая черепаха обучит их апокрифным знаниям, которые предвидела и успела перенести в нынешнее — из Большого взрыва, — в пролив между двух океанов. Она единственная, кто выжил, не дав себя растворить закостенелому Космосу, этим закрепив за собой титул «Премудрой». Её мудрость заключается в том, что она не подвластна устоям внешнего мира, потому как под панцирем, с момента зарождения Вселенной (опять-таки, предвидя её концовку), она вынашивала то, кому должна будет открыть свой мир. Она рассекала глубины, точно исследовательская подводная лодка; она много наблюдала. Фактически, её детеныши-жемчужины зародились благодаря проведенному ей анализу материи и энергии; вбиранию недоработок предыдущего недо-Абсолюта. На старом палимпсесте с иссохшими рельефными прожилками прошлой материи и энергии, она выводила тушью безупречное количество пиктографических рисунков. И покуда она невидимо, медленно и бесшумно двигалась сквозь всё зримое пространство, моя энергия не иссякала ни на миг.

А теперь я нахожусь в той самой гиблой ячейке, в которую жена заблаговременно меня припрятала, в немалой надежде на восстановление былых сил, — в клубе. Уместно добавить, что ухудшение своего состояния, которое в то время замечала и Тереза, я чувствовал задолго до ссылки сюда. Она, почему-то, полагала, что забросив меня в эту дыру, дав мне возможность раскрыть свой потенциал в предпринимательстве (черепки — это как раз и есть следствие моего потенциала), я вновь воспряну, как после оздоровления в санатории «Пять звезд»… Но это, как вы теперь поняли, только спровоцировало пароксизм, а забытую свободу и легкость, как временный паллиатив, я почувствовал только при въезде в войд.

Теперь я на распутье и понимаю, что ни жены не потяну по её габаритам, как и габаритам её запросов, ни того, что за этот реабилитационный затворнический период успел натворить, — ответственность всё туже сдавливает мои плечи тисками, а поддержки и помощи жди-свищи. Может быть, я слишком переусердствую с ювелирным подходом к паразитам, которые, пользуясь этим, уже зароились в моей голове? Так иногда случается: посвящаешь жизнь своему делу без остатка, и, за неимением другой жизненной опоры, оно же предательски направляет тебя к Квазару. Сейчас, тот остаток энергии, который сосредоточился распаляющим сгустком в каверне желудка, медленно угасает, неустанно раздувая мои внешние объемы вроде медузного отека. Может, потому мне и снится один и тот же кошмар с гомункулами, — которые, не иначе, существуют только в моем замурованном мозгу и с чем желудок мой справляться бессилен. И я, чем переварить их, скорее либо переварю сам себя, либо лопну от недоедания. Это выше моих сил, лишить жизни своё творение; то есть лишить свою, и до того «без цельную» жизнь — смысла, заодно прикончив мечту с надеждой.

А вот и мой друг зоил! Почто ты вторгаешься в мою неприкосновенность; топчешь грязными ногами мои раздутые телеса? Твоя главная задача — отдавать моей жене сведения о моем состоянии. Ты только прикидываешься другом, — вроде врача-психиатра. Подавись моими напитками и оставь меня! Да, я заметил твой сегодняшний фосфен: легок на помине как летящий метеорит, разменивающийся луннопроходочной сарабандой горящих носков ног. Откуда бы взяться твоему воодушевлению, когда моего спокойствия и свет погас, — оно кануло на дно серебристой чайкой, реющей промеж вулканических хребтов, политых лавинным соусом «Спайси». Тебе не стоит докладывать моей жене, что я растолстел, потому как она решит, что это произошло от восстановления энергии, и прежде, чем я успею разорвать порочный круг, утопившись пресыщенностью и смирением, она высосет меня из ванной моего клуба, и выдернув затычку из входа, всосёт обратно, в мои же потроха — и свои сточные воды. Если бы кто знал, какой клубок нервов пылает в сердце моего желудка, состоящий из многообразия переплетенных паучьих нитей, которые оплели весь мой клуб ожиданиями. В частности, эти электрические нитеподобные провода подсоединены к черепкам, которые низкочастотными импульсами, словно по струнам, скручивающим мою внутреннюю пустоту, поставляют мне энергию. Этот источник продуцирует между нами при помощи детектора лжи, подключенного к черепкам — с их заклинающими ответами-исповедями. Если детектор распознает лож — что зачастую, — он с удовольствием рубанёт именно творца этих врунов — меня, — того, кто сотворил их в приступе горячки, под импульсами выхлопов задыхающихся газов безысходности.

Разве мог я сотворить что-нибудь цельное, вопреки своей бесцельности, которая определяется моей несостоятельностью в семейном, деловом и социальном плане? Что же это выходит: я надеялся позаимствовать энергию у тех, кто, в свою очередь, и сам подключен к моим трубкам-капельницам?..

Клац, трям, брям, а потом глиссандо смычком по всем наболевшим струнам; тремоло щекотки вздымается бурлящим потоком вверх от пуза. Пузо! Так вот оно что — ха-ха! — причиной всему ты! В тебе-то и кроется эпицентр моих страданий! Скажи мне, чего расстраиваешь мои струны-капельницы своими трихинеллезами, энтеробиозами, аскаридозами, запорами и скарабиазами? Ты генерируешь метеориты метеоризмов, провоцируя мой истерический хохот — щекотанием порожних субтильных кишок; накачиваешь газами засохшую кровь тех агнцев-сорняков, которые, изначально дети, и алчут молока, чтобы отмыть кровь! В таком случае, лучше пощекочи мне желудок, и тогда, возможно, он расслабится и пропустит этих несварёнышей. Метеоризм — это газ; хохот — пневматическое сокращение щекотливой энергии и саливация космо-сферул. В таком случае, если поднатужиться и закидать мирных жителей смехом и метеоритами, может быть и раздуется моя истерическая энергия в конвульсивном шоке. И мне помощь, и для них встряска с новыми впечатлениями, — бартер. Хорошо всем, ведь для них смех — это непозволительная радость, роскошь. А в случае с метеоритами: настанет их день долгожданного избавления от обыденности, устав от автоматических повторений поднимающихся на нитях рук и ног.

Одно дело, если бы это произошло под дождливый плач, скатывающийся со сточных черепиц грязных крыш, с которых валятся наземь мокрые крысы. Тут уж им и так всё ясно, — норма. А истерический смех обнажит реальность, точно закулисный шабаш ведьм, открывающий за кустами крапивы — вертеп предателей, паяцев, лжецов, ханжей, агрессоров и прочей нечисти, пребывающей, в комплексе, в каждом. Они сорвут свои маски, обличая мир реальности: сумасшествие беззубого старика, вглядывающегося в просвет зоркими, безумно-плутовскими глазами, промеж взбушевавшейся апокалипсической бури неба. Его хитрые, застывшие в довольном прищуре, лисьи глаза и улыбка до ушей, затянутая щипцами на макушке, низвергнет блеющий смех, пока набалдашник головешки зайдётся кружится вокруг своей оси, набирая скорость в темп смеху. Это и есть состояние моего «пуза», стремящееся излечить кишечник от «метеоритов».

Натяну поводья, взявши четверню струн в две руки, — их у меня до бесконечности больше. Просто смех и радость, конская улыбка, взъерошенный кверху, мигающий собачий хвост, рапортующий о благорасположении. Теперь понятно, почему в сказках ведьм от падения спасает смех: он окрыляет лучше кислорода, которым дышат «обычные». Но смеяться нужно уверенно и громко, чтобы, закрывая на всё уши, не выдать недоброжелательства. Вы наверняка знаете, что такое невольно подпадать под маску театрального смеха, оставаясь визави с тем, кому что-то должен; с тем, с кем не желаешь говорить, а то и вовсе иметь дел; с тем, кто имеет подоплеку пренебрежения, злорадства, заунылости и т. д. Но мой смех очищен от этого, он исцелен!

Мне полегчало и по этой причине я ржу как сумасшедший, удерживая поводья всеми восьмью энергетическими центрами струн. Да, а как иначе?! Безумство и хаос и есть подлинная чистота! А чтобы стать обладателем такого редкого, а, возможно, и вовсе вымершего смеха, только и нужно, что задействовать все оголенные органы чувств, разбросанные по точкам тела, и немедля приступать к иглоукалываниям! Либо же задержать воздух в кишечнике, покуда вас будет щекотать лживый ишачий смех приподнятых масок. По телу проступит куча эмоций, с которыми вам предстоит совладать, иначе маска исчезнет — а это карнавал!

Маски напудренных мартышек с заскорузлой щелью рта, растянутого надменной кокетливой ухмылкой; хрустящие придворные платья прохаживаются прямо подле вашего носа. Вам предстоит оставаться в тон, чтобы выглядеть интеллигентно, — нос кверху, хвост трубой! Войдите в тело и слейтесь с ним! Бонтон и политес приличия! — покуда под задранными синичьими носами проворачиваются грязные дела: тебя обкрадывают, водят лезвиями подставных плюмажей по телу (которое ты обязался вернуть после боевого крещения); лакированные носочки туфлей ставят подножки. Но ты держись, — приличия и регалии достоинства важней!

Если вы когда-нибудь попадали в клетку с хищниками, то не понаслышке знаете, что на кону. Тут принцип тот же, поэтому всё зависит от предпочтений: либо сохранять достоинство для смертного одра, либо оставаться спокойным, отслеживая резкие движения, жесты, выхлопы слов и высказываний. Но есть ещё запасной вариант: отказаться от напускной сдержанности достоинства, — ох, как же вы пытаетесь наделить достоинством тело, которое от самих себя прячете за шелками и бархатами, — и делать то, на что я вас направлю. Истерический смех, — не им ли захлебываются младенцы? — и есть эквивалент; залог успеха; торговая марка от производителя с ярлычком и моей заверительной подписью о прохождении курса по отлучению от сдержанности качеств (противоположных высшему качеству), изолирующих вас от меня.

Живите со смехом, друзья! Вас от него не отлучат, как от молока! Он прибудет вашим прочнейшим щитом и поборником от пандемониума визгливого похихикивания прищуренных хряков, выделанных из той юфти, в толстокожесть которой завернуты все вокруг, — таков модернистский стиль, «бренд». Интеллигентные свиньи, облаченные в смокинги, зашнурованные в платья, блио, навихрюченные жабо, отштукатуренные пудрой и нарумяненные дудником и шафраном. Здесь же и мериносовые белые агнцы, которых всё туже стягивает лассо, отчего те истерически блеют. За что они изгнаны современными трендами? За то, что у них есть собственная, белоснежно-лоснящаяся шкурка с белыми клубящимися вьюнками? За то, что они вне системы ценностей, потому как им незачем напяливать маски, обтягивающие тело в корсет? Потому ли, что их наружность естественной красоты и колечки извиваются, указуя на лучи моего солнца, как росточки, смиренно принимающие благодать свыше?! А вот под той таксидермистской «роскошью» золотых фибул, подвесок, ожерелий, шляп — смердящий трупный яд.

Золотые зубы, седые косматые волосы, слепые глаза, пастозные, флуктуативно дребезжащие тела, испещренные отметинами лезвий плюмажей; копытца втиснутые в туфлицы, которые своими каблуками-шпильками всё глубже пробивают землю под ногами, трамбуя её в стиле па хали-гали, с крутыми реверансами голов и зафиксированными зияющими взглядами исподлобья. Видимо, они намеренно опускают литосферный лифт в бездну; удерживают его тросы, как та лампа у жителей Рутинезии; как зуб, дребезжащий на нерве, скрипя и охая от страха перед выдергиванием. Они тверды и последовательны в своем детище, как щипцы для вырывания зубов, готовые вырвать землю под ногами, только бы вставить новый золотой зуб, — участника конкурса пародии на ценности. Если бы только один зуб! — так их там целая пасть!

Местность за местностью; экспансии, войны; продолжение следует по стопам золотых зубов, которые, сбившись в один белый коренной зуб, всеми силами цепляются за десны самыми сильным корнями-агнцами. Зуб не воспален, он абсолютно здоров! «Дз-з-здж-ж, дзы-ыдж-ж-ж!» — раздаётся гулкое зудение бормашины. Она пытается препарировать кариес, который имеется только у самого стоматолога.

«Дз-ы-лы-ынь!» — раздается заключительный звонок в калитку.

— Что это?! — взвизгивает Марта. — Я слышу, Боже мой, слышу!.. — бубнит она, принимаясь, как на иголках, муштровать молитву о спасении.

— В дом, скорее! — не в тон кричит Фелина. Подскочив к калитке, она задвигает обожженным движением засов, мигом устремляясь вслед за Мартой, на крыльце дома хватая её за руку, и уводя за распахнутую дверь.

Тонкие ножки трусятся от избытка адреналина; по ним распространяются молнии пустых пузырьков страха, вот-вот завладеющие закипающей кровью. Их подмывает на словоблудство, затихающее только в моменты ужасающе-продолжительного звонка в калитку. Тогда, в унисон с ним, раздается растерянный припадок истерического смеха. Словно на напружиненных нервами, ногах, Марта бегло проскальзывает через зал, в спальню матери. Там горит свет; всё прибрано, кровать застлана, но родителей нигде нет. Усиленным намагниченным толчком она переносится обратно к Фелине. Стоя в свету окна, точно кленовые листочки, прижавшиеся друг к другу, они отслеживают какое-то глубинное бурчание с бурлением. Доходит до того, что половицы пола, посвистывая, занимаются ходить под давлением возрастающего закипания недр, прорывающегося наружу торфяной магмой, покрывшей пол тонким слоем липкости цвета драконьей зелени. Из расселин между досками источаются дурно пахнущие миазмы тления. Девочки замечают, что гвозди уже не сдерживают хтоническое брожение почв; теперь, потеряв устойчивость, их ноги будто оказались на доске для серфинга в беснующемся море. Только, не вода там вовсе, а нечто желеобразное и вязкое, вздымающееся, как на дрожжах.

Что есть прыти, Фелина подлетает к окну прихожей, едва не падая на движущееся нечто. Выглядывая в окно, она видит, — прикрывая в ужасе рот, — что двор, покрыт слоем расплывающейся светло-оливковой слизи. Над землей нависает дымка более насыщенно-зелёных испарений. На смену ночи пришли ранние «сумерки» цвета гнойных носовых выделений. Светло-горчичное небо осыпалось сонмом «душных» капелек тумана-конденсата, провисая над землей, — казалось, что оно бездонно.

К окну подскочила встревоженная и едва ли не рыдающая Марта, чьи растрепанные, ванильно-сахарные волосы, покрылись сладким сахарным сиропом паники.

Стоматолог сверху разразился громозвучным смехом: он успешно окончил полоскание ротовой полости антисептиками; осталось вколоть усыпляющую душу анестезию в корень зуба, и, расшатав его — вырвать мудрость, а заодно и другие человеческие качества, обитающие в нём.

Из ниоткуда возникла иглообразная сухая старуха, — до того острая во всех смыслах, что режет глаз. Она была одета в лохмотья из грязных тряпок; вспышка растрепанных грязных волос походила на скомканный шар, одетый на острие головы — вроде колпачка. Палка из гледичии трехколючковой, на которую она опиралась, впивалась концом глубоко в землю. Пока старуха с упорством давила на палку, сцепив точеными когтями набалдашник ручки, в то же время высматривая нечто ястребиным взглядом, с глазами, следующими вдогонку, даже я, право, испугался, взглянув в её, трудно сказать, лицо, в котором взорвали бомбу. Всё, что от него осталось — глубокая вмятина; в темноте впадин глазниц — красные горящие угольки. Обугленный крюк носа выпирал из западни, походя на сук; из пасти — смрад артикаина.

— Нам нужно бежать! — заголосила Марта, бегло подбирая руку сестры, направляясь в зал.

Девочки пробежали на носочках, подобрав животы и заметно ссутулив верхнюю часть, словно предостерегая распознание движений за окном. Марта то и дело подскакивала к Фелине, наступая ей на пятки, придерживаясь за её плечи, которая, в свой черед, шла с решительной осанкой. Они подбежали к окну зала.

Тем временем тело старухи приблизилось положением параллельно земле; её движение не прекращалось за счет выгнутых в 90 градусов, носков когтистых лап. Скорость макания носа в землю возрастала; она вдавалась пушкой головы в плечи, нахохлившись, как зимующая ворона. Теперь её черные глазницы засверкали красноватыми венцами свечения.

— Ну же! — с чувством рыкнула Марта, подталкивая Фелину в окно. — Быстрей! — торопила она. — Мы можем выбежать через сад, там есть запасной выход!..

Небо их встретило цветом разбавленного, едко-горчичного порошка. Внезапно, за их спинами, — Марта тотчас обернулась, — во всех комнатах защёлкали рубильники, соревнуясь со скоростью света.

— Да скорее же! — взволнованно и сердито закричала Фелина, хватая Марту за руку, мимолетом заглядывая в окно.

Пробежав через сад к заднему дворику, Марта в слезах прислонилась к Фелине, обвив её руками; по шее и плечам обеих полились слезы инеевой росы.

— Как же я оставлю дом?.. — вопрошала Марта с глазами, припухшими от слёз. — Как же… родители? — Она всхлипнула на вдохе, падая на плечо сестры.

Смотревшая в сторону окна Фелина замечает, как слизь переваливается и свешиваясь редким гребешком через оконный отлив. Немедля, она выталкивает Марту за дверь…

Ощутив сквозь сон дикую зубную боль (и это с тем учетом, что зубов в принципе не имею, но приходится выражаться аллегорически, чтобы вы смогли меня понять), я вскакиваю в диком поту со своих перин. Раз уж речь зашла о правде, хочу добавить: я абсолютно бесплотен — но не от рождения, — это теперь я почти исчез и почти не ощущаюсь их сплошной материей (о материальном). Но, коль находятся в черепках жители, которые веруют в меня и взывают ко мне за помощью, мой разум тотчас реагирует на интуитивный сигнал. Я — одухотворенная телесная оболочка, бесплотный дух, в отличие от той мертвой кожи змеи, которая в адамовы веки вас искусила, питаясь вами до сих пор — как своими плодами. Страшно представить, что случится, если гомункулы, наконец, станут моими приемниками и единомышленниками: верно, вновь восстанет реминисценция бескрайних и далеких мгновений моего зарождения; та пора, когда я ещё был облачён в плоть.

Вопрос в том, как вам добиться мира. Возможно, нужно попробовать создать соответствующую модель; общую систему ценностей и правил для всех жителей и территорий: каменных, горчичных, фиалковых, нейтральных, аспидных, хмурых, жёлтых, болотных; белых, чёрных, красных и жёлтых. И никаких экспансий, революций, митингов, — с тем условием, что любая нововведенная система будет неизменно опираться на ещё одну «опору» — духовную сторону жителей планет, — на меня.

Помогите мне, протяните мне ваши руки; покажите ладони, копыта, хвосты, уши, глаза и органы оставшихся чувств, которые, перепутав, вы искоренили вместо отжившей модели грёбанной системы. Заинтересованных, безгрешных и цельных душой и телом, я всегда найду. С этой чудо-системой все будут насыщенны моей космо-манной; никто не останется голодным.

Бархатцев пшеничных — видимо-невидимо; дюновиков в меду, запеченных под лучами солнца — океаны, — идеальная пища для отлёта в медитацию. Ну а пока там бродят горбатые и мохнатые спины непокорных завету моему: точно немощные камни, бредущие неразрывным караваном, они уповают на сахарные благовония 1001 ночи, — да ниспустятся на этих верблюдов благословенные пучины нардовых снов!

— Скажите Зоил, вы меня слышите?! Ну конечно же слышите! Даже, порой, позволяете мне делать лапидарные заметки. Тогда скажите мне вот что — если у вас такой 99% слух. Почему вы никак не поймёте, что тут дело не только во мне и моём клубе, но и в тех, на кого у вас не хватает еще одной доли процента слуха. Или, может, только я оглох? Может, это я слышу писк в балдже головы, которая, вращаясь вокруг своей оси, создает гомофонную акустику? Могу полагать, что я изначально переусердствовал с восприятием и распознанием звука из напитков, и уже впоследствии моя голова закружилась, потеряв слух, доныне сохраняя криптомнезию многоголосья. Или, может, это гиперпиретическая лихорадка?! Или на фоне неврастении и ипохондрии — целебрастенический синдром? Ответьте мне, право, — вы слышите звуки в сердцевине звёзд затухающего рассудка? Остаётся надеяться, что вы чтец мыслеформ, иначе как до вас донести, что я в своём уме? Судя по тому, как вы меня счисляете своими затухшими угольками глаз, запавшими глубоко в вашу алгорифмически-оценочную модальность мозга, вы, стало быть, не намереваетесь ничего услышать, и все мои слова с пояснениями — в пустоту, — в ту, в лоне которой я так хорошо обжился и без вашего присутствия! В таком случае, вы обычный штрейкбрехер и шпион! Вашей дружбы мне и задарма не нужно! Вы думали, я не заметил, что ещё задолго до того, как ваше единоличное эго начинает продираться ко мне — точно через леса Амазонки, — писк в моей голове возобновляется? Когда вы вторгаетесь сюда без предупреждения, этот охриплый писк сливается в единый гомон, и, можно решить, он обращен именно к вам! Вы же выставляете меня в дурном свете, притворствуя, будто «они» — пустой звук моего больного воображения. К слову, добавлю: вам, видимо, даже выгодно выставлять меня за полоумного, ведь вы же, дорогой зоил Жён-Премьер — любовник моей дорогочтимейшей женушки, не так ли?! Я сразу это вычислил, заметив ваше уютное распространение по площади моего автономного заведения. Мое напряжение, при вашем присутствии, совместно с той надвижной субдукцией ваших «плит», перекрывающих пространство — некогда бывшее мной, — с одной стороны — разочаровывает мою мужскую энергию и силу, однако, уже с другой — удивляет вашей сметливостью и последовательностью модулированных, сменяющихся аффектаций. Вы говорите мне: «Мы есть то, что создаём»… Давайте предположим… Но, тогда, отчего же, ваше святейшество, вы даже не удосуживаетесь расслышать тех моллюсков-гомункулов, кричащих вам вон из тех черепков? Причина тому предельно ясна: вы намеренно притворяетесь, что сами ни шиша не слышите, добиваясь закрепления за мной положения умалишенного! Всё, что вы можете — это разрушить, вобрать и адсорбировать. И именно вы — я убежден! — потягивали с завидной обсмаковывающей неспешностью — мою мужскую силу! Хотите обосноваться здесь, мой продуманный? Испиться напитков, над которыми я тружусь для вашего привередливого пищеварения, дабы вы, тем временем, разносили профанации обо мне как о невменяемом? Аида с два! Жители моих черепков воздушно-космическими, морскими, сухопутными войсками аболиционистов восстанут против вашего эгоистичного ига, — уж я их подготовлю! А если даже случиться, что я сдам обороты — они отстоят мою честь, так и знайте! Вы сделаете всего один глоток и заворот поглощающего чёрного ядра вам обеспечен! А потом я хрипло-слабым, победоносным голосом прорежу вашу пустоту: «От чего заболели, Зоил, тем и лечитесь!» Если уж погибать, то только с вами, дражайший лицемер!

На Рутинезии временное ослабление ветра; всегда покачивавшиеся флюгеры притихли без моего надзора. Улитки призадумались, вперив в небо сомнамбулические глазки, — их выполз целый сонм. Только оставляю их без присмотра ветряного направления, как они мигом теряются аменцией, — вылуплено помигивают кулачками носо-глазок в небо, не зная, что делать дальше. Все будто опускаются в какую-то пограничную помутнённость, вроде дневного сна без моего присутствия. Или, может, это их врожденная восприимчивость к моему присутствию? Тогда не совсем верно то, что они совершенно ко мне не приспособлены, не имея никакой связи. Хотя, теперь, деменция на лицо: все застыли в своих дворах, моргая с замшелой замедленностью, воткнув глаза в небо. Они будто наполняются бесконечностью, с той лишь разницей, что с моим приближением, в их глазах блестит отблеск серпа луны, в котором проносится зелёная вода. Моя бесконечность точно пугает их законченность. Ничего… всё, вскоре, вернется на орбиты своя: я передам им в наследство всё, чем теперь владею — платоническую бесконечность, — и поверю ключи от дома. А пока что мы мчим в одной упряжке, но в разных направлениях, всё же скрестив руки Лемнискатой Бернулли, — поводья струн, за долгое время, срослись с моими руками.

Экипаж мчится, рассекая деревья на пробор; впереди обрыв; возница, перед самым слётом, натянул поводья, вильнув усом; копыта лошадей встряли в землю с напряженностью стрелы. Экипаж, на скорости, проносится вперёд, угождая в раннеутреннюю ненасытную пащу пропасти. Кто бы мог подумать, что лошади выдержат нагрузку. Вылупив глаза, они вошли по шею в землю. Помните, опор должно быть несколько; должно быть равновесие всех сторон. Можно ли бесконечно удерживать тех, кого большинство и чей груз перевесит даже конскую силу духа (если исходить из расчета вашего устройства мира)? Скорее всего, лошади эволюционируют в вам подобных, поочередно повылазив из упряжки.

Но давайте, всё же, уделим немного внимания спокойствию: откуда оно может возникнуть в экипаже, который вот-вот рухнет вниз? Как такое возможно: чем дальше я отхожу, тем тише становятся вопли? Спокойствие как у мертвых: то ли они падают вниз, то ли уже упали, — кот Шредингера. Или, что маловероятнее, экипаж, падая, зацепился за какой-то выпирающий корень дерева, теперь уповая на одного бога — бога езды!

Они надеются, что гуманность этого бога услышит и прибежит к ним на помощь. О, дайте мне подробное описание этого бога, чтобы его нагнать! У него были копыта и шелковисто-бархатный изгиб шерсти? Судя по всему, он пронесся на всём скаку, по всем континентам и биомам, маскируясь то под вас подобных, то под верблюда, то под улитку, то под рогатого, то под многорукого ирода, то под, то над, то здесь, то там… полнейший зооморфий. Его видели в виде Сет с головой окапи, в виде Вигхна — с головой слона, Павора, Куа-фу. «В виде» — да, «без вида» — тут уж увольте… Его бег так быстр, что он, обежав планету, успевает догнать марево своего хвоста.

Бог для них — нечто приземлённое, никем не виданное и дабы предать этому невиданному зверю, — который скрывается под вашими волосами на вспотевшем теле в момент испуга или страха, — явственность, они стремятся его оформить в рамках видимости и осязаемости, вклинивая в иконы — в качестве неопровержимого доказательства его существования. При этом, никто из них наверняка не может сказать, кем, когда и где была написана Библия, — не абсурдно ли? Если же говорить обо мне, как о Боге — а я в себе уверен, — то мне абсолютно всё равно, что вы там калякаете; у меня нет ни времени, ни желания в этом разбираться. Можете себе вообразить, сколько у меня таких песчинок, вроде вас? Голова идёт кругом!

Вы в поисках этого существа на протяжении не одной эры, — с самого основания клуба, — но следование по его следам так никуда и не приводит — а только заводит, — потому что он начал свой бег с момента зарождения планеты — маленькой песчинки, и намотал, начиная от ядра — ещё три геосферные оболочки. Его следы, расчертившие планету вдоль и поперек, собьют с толка самого мозговитого следопыта. Однако, за учиненное им ранее, тяжкое преступление (эпизод с лошадями), его дух навечно будет повязан с оной планетой. Для тех, кому больше не во что верить, — точно эхо из прошлого, когда лошади бросили экипаж, притом, что экипаж только на них и уповал, — он так и остался идеалом поклонения — таинственным и непостижимым. Ну как же было не создать для его благосклонности загоны монастырей, церквей, храмов, — надежду, что на них всё-таки ниспустится его гуманность, пацифизм, на которую все они рассчитывали, уже будучи мертвыми (после завершения истории падения экипажа и последовавших за тем, глав жизни/смерти), — точно отголосок несовершённой надежды.

Всё это игра в кошки-мышки. Возможно, они забыли, а может даже не догадывались, что и их планета, по которой гонял их гомункулобог, тоже была кем-то создана; созданы и другие такие — целые глазуньи галактик, искрящихся поджарой пылью диффузной среды! Вряд ли, если он всё-таки способен на такие масштабные работы в зодчестве страны Вселенная, — вряд ли он мог избрать себе место на тех крохах-черепках (которые были занесены в клуб в чисто увеселительных целях), которые для него, судя по его «могуществу», не крупнее пыли.

Лишь одно мое неумеренное дуновение может содрать одежду с вашей планеты, переодев в новый век, эпоху, эру. И так как я по натуре являюсь приверженцем парафилии и эксгибиционизма, пуговицы этой одежды будут расстегнуты не спеша; спящие вулканы зааплодируют; ветры, гудя, пронесутся на первый ряд, забронированный элитарным обществом масок; непременно накатят океаны. В столицу всех правил станут сплываться, вихриться, струиться и пробиваться все судьи природных биомов, готовые, за долгое время обета молчания и тщательного зондажа, вынести свои оценки происходившему с момента зарождения планеты. Возможность посещения представится многим, а иначе для кого я это всё организовывал и составлял развлекательные номера? Но критерием отбора послужит вера и правда, которой вы мне служили. Желанными гостями станут те, кто устоял перед «обрядовыми» махинациями жителей; те, кто из последних сил терпел унижения и боль. Природа, — она же ваша мать? — чистая и невинная, а не те отбросы, которыми вы её снабжали и которыми, скорее всего, являетесь сами.

В интродукции будет вершиться суд; между актами — сентенциозная интерлюдия; а в довершение — каденционная экзекуция, и, — «Та-да-да-да-а-ам!» Таков девиз: «Мой лог — пролог, эпиграф, эпилог, — а между ними перешептывания, суматоха и… истребленье блох».

Зрители будут принимать непосредственное участие в различных конкурсах, гуляньях, церемониях, торжественных ритуалах, награждениях и смотрах. Фитилек вулканической бомбы готов. Задания будут подбираться непосредственно для каждого участника — по его способностям.

Акт первый: всплеск свободы фейерверка смерти; текучие лавы фьордов и картинное представление подлинных ценителей искусства. Как же завораживает лицезреть проварку негодных компонентов черепка! Всё бурчит, переваривается, дезинфицируется; испорченное аннигилируется в съестное. Теперь, довольные и облюбленные зрители просят на сцену громом оваций, — бури, ураганы, смерчи, цунами, тайфуны, — дабы остудить и сдуть остатки костей — творчества планеты, которое не имеет никакого отношения к «подлинному» творчеству, которое мне самому только предстоит увидеть.

Наступит и заключительная часть: джакузи гидротермальных источников предоставят услуги бальнеотерапии; омоют огненную землю под контрастным душем минеральных вод, чтобы залечить рубцы, трещины и синяки, которыми её награждали гомункулы за покорное служение.

Творчество многогранно и непосредственно. Теперь чаще радуют пассажи вдохновительной силы, точно спящие вулканы страсти; как абетинг перед бурей безумия, срывающий еще не возделанные крыши; как движение литосферных плит; как изменения и новостройки земных рельефов, и как вся геофизика в целом! Вы только представьте, что за концерт разразится в моем животе, который будет щекотать мелодичными взрывами арпеджо струн: они разнесут метеоризмами весь мой клуб в щепки; разнесут танцплощадку, на которой, под взрывы своих мелодий, я буду катиться со смеху, вспрыгивая антраша ножниц ног и разрезая пустоту своего войда стремительными скерцо чередований внешнего — происходящего в микроскопическом мире, и внутреннего истерического ржания, — и так до finita la comedia!

И тогда из расселины срединной пустоты, точно между плотинами, запачканными фекалиями творений, взойдет росток полотна из коллапсировавшего корешка остаточного «рвания живота». Листики плотин отпадут трансформным разломом к его корням (компостом послужат выведенные из меня болезни). В тех манускриптных криптограммах, выложенных из мельчайших элементов, перегнивших клеток и атомов, — ранее бывших мутным веществом, некогда составлявшим черепки, — будут занесены мои суждения и подытоживающий вердикт обо всём увиденном. Как только из того, исчерпавшего свое назначение, манускрипта, будет вынесен укрепившимися корнями цветка весь компост, он свернется в рулон туалетной бумаги и отправиться в кругосветный тур по обновленному назначению, мерцая клубными огнями. Всё на орбиты своя… Тогда я очищусь и зацвету. Почему бы мне прямо сейчас, в таком случае, не приступить к трапезе? Нет-нет, увольте, а что же тогда останется моему великочтимейшему чтецу зоилу? Разве что малоперспективная работенка по его специальности: просев диффамаций, профанаций, пасквилей, газетных уток, — жалкое дело, которое он будет переносить как заразу, из одного заведения, в другое.

Хочу заметить, что «сот» пустоты — таких как у меня — несметные мириады, и, будучи в команде «лузеров», лучше было бы называть мое заведение не клубом, а доходным домом. Так, жители этого «дома» мало того, что не проплачивают прожиточный минимум, так ещё и с меня, голопятого, тянут на свои жизни, при этом ухищряясь крушить те стены, в которых проживают; засорять тот пол, на котором топчутся и который, будучи совместно потолком, вот-вот рухнет. Моей добросердечности и самопожертвований им недостаточно: они принялись как клещи, блохи и вши высасывать кровеносную энергию, сбывая свои нечистоты в мои истончающиеся жилы, этим же лишая себя сил. Мой эскорт услуг сводится к ассенизации их нечистот, при сопутствующей зашлаковке космо-организма.

Зато, превратись я, в недалеком будущем, в цветок, который способен из компоста нечистот вытягивать полезные для себя компоненты… Теперь то вы поняли, откуда проистекает истерический смех? Он составлен из партитуры радужных красок великодушия и щедрости. Однако, при виде идеальной полноценности безупречно подобранных оттенков, кто же не захочет отхватить для себя одним движением грязной кисточки частицу нажитого счастья — мгновенного удовольствия, поставив себя «выше» составителя?..

Истинный творец, отдающий, не ищет выгоды и никогда не станет требовать ничего взамен, потому как у него есть неиссякаемый источник — сокровищница души, сияние драгоценностей которой и является идеально подобранной партитурой красок. Единственное, чего он хочет — это чтобы жители, которые разграбляют его богатства, когда-нибудь сыграли все вместе музыкальное произведение. Но почему же до сих пор надежды на общенародный фольклор не оправдались, а вместо этого, поверх каждого нотного цвета партитуры, кореженным почерком, выведенным сажей и пеплом, указываются инициалы лиц, участвовавших в разграблении?

Представьте себе: играет духовой мотив музыки; всё благоухает и наполняется любовью и вдруг, под мелодию медлительного анданте, некие лица начинают выкрикивать на протяжении остатка произведения, угловатую зычность своих тщеславных имен. Сточная классика жанра: «я» и «мое». Теперь понятно, откуда берут своё начало гомункуловы имена и почему так часто употребляются слова: «присваивать», «честить», «чтить» и «обесчещивать»; «быть верным своему имени» и «держать достоинство». Одним словом — откуда берется тщеславие-падальщик.

Прав сильнейший, овцы молчат. Сильнейший — он же диктатор, оратор, предводитель, главарь, тенденциозный фанатик-параноик, укрывающийся от меня в кудрях белых волос неба, при этом вгрызаясь в кокон-землю; тот преступник в бегах, сам же себя обрекший. В надежде сокрыться от ока моего правосудия, он разносит вирус фанатизма, укрываясь всем тем, что составляет его влиятельность, авторитет и «власть». Так он обрастает, точно бултыхающаяся гусеница на шелковой нити, коконом, который, увы, от паранойи не излечивает, а только наращивает её шелковой нитью бегства, совместно усугубляя всеобщее положение. Для поддержания своей великовластности и великодушия, он чаще присваивает звания и титулы своим сторонникам и последователям, подкармливая свое и общее тщеславие, глубже встревая в иллюзию. Тем временем бедный музыкальный художник решает, что всё это происходит по его вине; думает, что его музыка портит жителей; принимает всё на свой счет — через музыку восприятия своего бессознательного «Я». В это время жители перенимают его партитуру, аранжируя произведение — под властью сильнейшего — на свое эго, затем давая концерты.

Художник смотрит «из себя», а те, не имея этого «себя», играют им. Вот уже прорывается первый сдавленных вопль смеха: его просто «поматросили», дав понять, что он ничего хорошего не привнес в мир, и мир подавно в нём не нуждается. Опустили ниже плинтуса, поглумившись над его искренностью и откровенностью. Сундук с драгоценностями захлопнут и завернут в 1001 цепь.

Вы хотели узнать, куда девается добро, открытость, бескорыстность? Какие цепи равнодушия, черствости, апатии, и даже безумия удерживают то, о чем испокон веков более не слышно? И где находиться тот мир, который на протяжении всей жизни будет истязать себя вопросом: «Это ли мой мир»?

У каждого свой ключ к сомнительному сундучку «открытий», однако, вас не смущает, что все сундуки мои, как и то, что миллионы миллионов лет их закрывает, точно плакучими водорослями из тех высохших морей, где ранее бродили пиратские корабли. В сущности, в сундуке этом хранятся все мои сокровища и несбывшиеся надежды; в сущности, я и есть этот сундук для сохранения и транспортировки тех драгоценностей, источником которых является творчество. Да посмотрите, ведь и сам мой клуб исполнен исключительнейшей фантазией невозможного. Так я считал… покуда не услышал мелодии красок, которые играют переливами сияний серенад и витиеватых вихрей.

Ещё до Большого взрыва — моего становления, — меня обуяла идея вдохновительной силы: создать мини-амфитеатр живой картины/планеты, идея, которая издревле повлияла на мой коллапс в сингулярность, — та самая мелодия перехода в Большой Космос. Возможно, сотвори я театр, это бы поспособствовало моему перерождению в рассвет такого Космоса, антропный принцип которого смог бы создать задел для воплощения моей нынешней мечты: гармоничного сочетания компонентов всего между всем.

И вот что я возымел!.. Верно, случился некий сбой в антропном принципе взаимодействия между жителями и окружающими их факторами. Не стану вдаваться в науку, но я и предположить тогда не мог о вероятности катастрофического сбоя. В мои планы входили только цветы разных расцветок в морях полей; радушие радуг сияний, отраженных от цветастых лепестков; цветочные благоухания почв и мягкий климат. А вышла крайняя противоположность: старинная бутылка «Рутинезийского», которая мне передалась по наследству от почившей матушки, а той от её, и т. д.

Вот так родственники из внешнего мира пробиваются в мое сознание воспоминаниями своих прошлых лет, предшествовавших Большому Взрыву вдохновения. В душе родственников не существует, однако эта «бутылочка по наследству», видимо, вложила в меня интроекцию, гласящую о пиетете к старшим. Нечто подобное происходит, когда берешь в дальний путь ненужный хлам, которым они тебя снабдили. Берешь просто в знак благодарности и уважения. И хоть содержимым бутылки был свернутый рулон манускрипта с указаниями, напутствиями, предупреждениями, слезливыми платочками и т. д., я, будучи современником Вселенной, всё равно бы не смог его прочесть, из-за незнания алфавита древних.

Покинул я свой отчий дом довольно неожиданно, настолько, что даже не успел моргнуть: меня, под давлением массы родственников, — давно сформировавшихся в некий единородный организм, — выпихнуло в черную щель в стене. А вы как думали? Именно так, впоследствии, я был приобщен к духу творчества, — благодаря основанию сетевой мегакорпорации Супервселенной со своей супругой Терезой. Нда, только вспомнить… Тогда я был полон своей, возможно, эгоистичной индивидуальности, помогавшей преобразовываться из симметрий себя — в творчество. На-а… А сколько лет мы с супругой возделывали новые вселенные, галактики; сколько звёзд взрывалось в сим тандеме…

От возбуждения зависит моё вдохновение, а значит и расширение, зарождение, и преобразование, — целая система, механизм, который теперь, не иначе, глохнет. Не хватает той искры вдохновения, которая бы поспособствовала переменам. О, где же теперь прячется Цветолит моего детства и генератор колоссальной энергии-вдохновения?

Не поверите, я до того застопорился в своих мыслях об этом, так напрягся, что готов был сей же час взорваться. Да какие же это черепки?! Это цветные бокалы и из них брызжут сладкие пенные брызги Цветолита! Поющие бокалы! Кисти рук выводят по пенным туманностям очерк музыкального произведения Вселенной. Я дирижер и всё подчинено моему импульсу мысли! Захотел творчества, стал дирижером приходящей музыки идей, чтобы она слилась в гармоничную симфонию единства. И в моем клубе, — а не доходном доме! — будет играть только эта симфония «Ясемь-ля», — ибо нечего нам размениваться по мелочам!

А вот и он… туманный брат Цветолит, которого мне, наконец, удалось вызвать! Играет пианино; звучит дребезжащая фуга хрустально-прозрачных бокалов. Нужно помнить об одном: потуги в творческой непосредственности никогда не пробудят своим холодным веянием искру в сердце, которую можно раздуть только горячим дыханием возбуждения. Огонь, пламя, пожар; внезапность, непосредственность, откровенность породят главный компонент — страсть (больше платоническую), натянутую струной через сердце, которая облачает огнями мою жену, заливающуюся многочисленными и пухлыми румянцами удовлетворения. Струна, в этом случае, должна быть крепко натянута и ни разу не расстроиться, и не опуститься, но этого, скорее всего и не произойдет, потому что творчество имеет ко всему свое отношение, за которое держится цветными кистями и оглядывает со всех сторон как экспонат. Да здравствует!

Планета Разнудолия

Итак, я станцевал крутооборотный локинг с Цветолитом и в моей голове бацнула пробка от той бутылки, ранее бывшей «Рутинезийским», которая теперь трансформировалась в бокал игристого веселья, набитого планетарной туманностью NGC 6751. Веселье заиграло ритм Оффенбаховским «Орфеем в аду», дробя мозги и нервы моего смеха. Ритм поднялся крещендо; энергия захлестала по воображаемым ребрам. Цветолит, не унимаясь, сам развертелся волчком вокруг меня, а затем — вперед и назад, раскачиваясь вроде разодетого фазана. Он подпрыгивал на крутых разворотах, точно стреноженный козел, щекоча меня своими перьями взлохмаченного одеяния, которые всё норовили запудрить мой нос.

— Цветок, прекрати! — заголосил я. — Струны моей капельницы вот-вот лопнут! Подумай о тех малышах, с которыми ты меня неразлучно повязал!

Покуда на меня находила тревога отцовской ответственности, я ухватился за поводья капельниц, возведя руки горкой вверх, натужно затрусив.

«Мои капельницы, — думал я. — Когда-то ведь случится, что веселье канет и наша с ними связь, после осуществления моего завета, должна будет прекратиться…» Без «связующего» между нами, они растают, подобно весенней капели. Но что не свидимся вовек, зарекаться не стану, так как и капли — частицы моего «всеобщего» тела — смогут выстроиться во что-нибудь менее принужденное и более свободно-произвольное.

Я уже предвижу ваше облегчение; словно заново оживший пагон планеты, в один прекрасный день вы оттаете банной жаровней лета; я услышу вашу писклявую полифонию: «А-а-ах…» — как у светлячков, которые летают пчелиными стайками по ночному лесу, у прирусловых валов реки. И пока вы будете преображаться в иную форму материи (по крайней мере, у ваших частиц есть чувство единства: они собираются вместе и живут неразлучно каждую новую жизнь, независимо от беспутств своего хозяина), выспрашивая вакантные места у моей жены, я буду преданно повязывать для каждого из вас реликтовые шерстяные, чешуйчатые, волосатые, рогатые, пернатые носочки и варежки, на случай, если она отошлет вас куда подальше, и поближе к своему составителю — ко мне, опасаясь распространению той болезни, которая, как она полагает, передалась вам от меня. О чем думает эта женщина?..

Болезнь — это то, что мы в тандеме с ней сотворили и что теперь явственно работает против нас, по той не затейливой причине, что мы стареем и теряем былой энтузиазм, выносливость и увлеченность деятельностью, в основе которой неизменно лежит воспроизведение потомства — расширения сети Космокорпорации. Причем смотреть на всё, как художнику на свое раннее творение, которое давным-давно выросло до размеров теперешней Вселенной и чего уже не исправить, довольно тяжело. Меня часто занимают мысли об абсолютном вакууме, — как ему там живется? Иногда, когда нахлынет самоедство и разнюненность, я восхищаюсь своими прожигателями черепков: как же, всё-таки, там много пустоты! Это, наверное, единственное место, которое знать не знает, что делается вокруг. Они там все словно в многоместной люльке под моим ночником; иногда капризничают, просыпаются и ревут, пробуждая своего отца. А я им опять сосочку в рот и их глазки прикрываются. Нет, им и подавно не известно, где они спят, и кто качает их люльку в той комнате, в которой царствует морок несусветной смутности. Главное, чтобы было удобно, тепло и соска.

Порой так и тянет перебраться в их кукольный домик, под одурманивающей идеей, что «они там обо мне позаботятся». С преобладанием внешней пустоты/необеспеченности находится место для прогулок пространства души; жить же насыщенностью будней, нагромождая плечи внутреннему «Я» — мучение, самоистязание, которое вы доставляете душе, хрупкой, как стекло, но твёрдой, как алмаз в вечных поисках пристанища и покоя.

Испытывали ли вы, стоя ночью на балконе или на крыше дома, как «пространство души» невольно распахивает крылья, чтобы сорваться вниз, на свободу? А теперь давайте возьмём за пример душу с перебитыми, а то и перерезанными колючей проволокой гомункулового эгоизма, крыльями, — она не полетит. И даже если ей удастся сорваться вниз, на мгновение оставшись без надзора, она всё равно упадет и разобьется, — для освобождения нужны крылья. Если же шанса высвободиться от грязных рук не выдастся, то она будет обязана, точно рабыня, следовать за хозяином на протяжении его жизни. Это ещё что! Грязнорукие ухищряются ей изменять, причем в наглую! Пока она там, в том гаремном склепе тела как хурам, этот прямо на её глазах прелюбодействует с другой наемницей, которая вскоре обрастет беременной округлостью живота. Причем для них это кажется вполне естественным! Вот уж я хохочу с присвисточкой, наблюдая, как одни атомы мужского склепа тела скандалят с другими такими — женскими, по той причине, что она (её атомы), изменяла ему (его атомам) с… ха-х-а.. с другим (-ми) (атомами). Да что там ваша внешняя форма?! — ограниченность вашего сознания и ума. Именно поэтому вы впадаете в крайности, вроде: ты забрала от тех, или от этих, один атом мускусной нотки, и я более не намерен сносить предательства. Так говорят их тела, пока в них загибается та, которая безнадежно предана; она потому терпит предательство, что питает надежду, вонзающуюся в её склеп множеством шипов. Она бесправна, как женщина востока, и принижаете ее именно вы.

А теперь просто представьте себе картину, пока теплое веяние летнего бриза с побережья завлекает своим приглушенным жёлтым закатом, откуда летит стайка светлячков: вы, наконец, стали верным спутником своей души просто потому, что, наконец, открыли её для себя (а ведь ей только это и нужно было). Теперь, пока она гуляет по окрестностям вашего пространства внутренней свободы, меж цветочных улочек городка Спелло, вы, который внутренней влюбленностью избавились от своего склепа, наконец-таки свободны и легки, и распадаясь на несколько октиллионов атомов, можете находиться везде, где вам заблагорассудится. Хотите прилететь ко мне в гости, или побродить по коралловым пескам тонких лазурных побережий; или быть сразу, везде и во всем, видеть всё и всегда? Да будет! У вас будут прерогативы рассмотрения всех гомункулов в единой массе, исходя из знаний их внутренних законов, — но опираясь на правду, которую вам даровала душа; это один из ключей к самосовершенствованию и самопознанию меня в вас!

А теперь, с вашего согласия, давайте заглянем в следующую кружку, в которой забурлил осадок…

Поразительно! Какая замечательная расчетливость, вроде передо мной, ей-ей, шахматная доска! Всё до того разграничено, что мне, с высоты своего полета, отчетливо виден каждый её участок. Одностолпные горчичные дома вытянуты шпилеобразными крышами вверх; въедчивая, как соляная кислота, перегоревшая гамма желтых цветов здесь сочетается в различных вариациях; также непрерывная изморось кислотных дождей.

Тем временем у меня объявились какие-то рези в желудке, до того я проникся этим едким запашком. Я даже провидел в своем нутре — в момент вспышечного прозрения — застопорившихся гомункулов-рогатин (возникавших после кошмарных сновидений тошнотворными рывками в горле; но хоть это и был всего лишь сон, желудок до сих пор не переваривает мою убеждённость в этом). По мере того, как я пытаюсь сфокусировать зрительный аппарат на объекте моего рассмотрения, начинаю ощущать резкие конвульсивные толчки, прогнозирующие скорое извержение копий, встрявших в желудок. А под стимулом горчичного цвета и подавно не могу ручаться, что, прежде, не проглочу себя обмороком.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.