18+
13.09

Объем: 340 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Над озером скрипят уключины

И раздается женский визг,

А в небе, ко всему приученный

Бессмысленно кривится диск.

И странной близостью закованный,

Смотрю за темную вуаль,

И вижу берег очарованный

И очарованную даль.

В моей душе лежит сокровище,

И ключ поручен только мне!

Ты право, пьяное чудовище!

Я знаю: истина в вине.

А. Блок

Преступник не только имеет право на наказание, но может даже требовать его.

Гегель

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Everybody loves my baby.

She get high!

«The Doors»

«Break On Through»

1

«Европейская корпорация „Ecce Homo“, специализирующаяся в робототехнике и нейрокибернетическом программировании, анонсировала презентацию своего самого ожидаемого проекта. Речь идет о последней модели гиноида серии „Сиберфамм“. Напомним читателям: данная серия выпускается с две тысячи двадцать четвертого года, „каждый раз совершенствуясь для того, чтобы вернуть обществу утерянную частичку настоящей Любви“ — цитата из официального пресс-релиза компании. Разработчики уверенно заявляют, что „Сиберфамм“ четырнадцатой модели совершит настоящую революцию в так называемых технологиях чувств. Новинка будет способна не только удовлетворить пользователя по прямому назначению, но и стать для него настоящим спутником жизни. Проанализировав весь этический опыт за время выпуска серии, в корпорации пришли к выводу, что главным недостатком являлось отсутствие взаимных эмоций между гиноидом и пользователем. Проще говоря, если раньше вам было хорошо, то вашей избраннице — нет. Теперь же разработчики уделили должное внимание чувственной сфере восприятия гиноида „благодаря насыщению сенсорными нейронами эрогенных зон“; искусственный интеллект доселе невиданного уровня поможет достичь духовного единения между партнерами — „вы испытаете невероятные по реализму эмоции“. Как и прежде, напоминают в компании, гиноиды будут производиться исключительно…»

Отложил истрепанную, забытую кем-то газету, тоскливо взглянул в окно: громадный обелиск Жертвам ПВ расплывался в серой метели. Блестящий от мороза и влаги, он застыл далеко-далеко, пробиваясь сквозь черное расстояние яркими вспышками с нависшего над бурым заливом массивного тела. Поезд монорельсовой железной дороги тащился на окраину Петербурга сквозь стену мокрого снега, и в одном из вагонов недавно погасший матовый монитор над выходом в тамбур отражал единственного пассажира — меня. Одетый в черное, видавшее виды пальто, в вязаной шапке неопределенного серо-зеленого цвета, небритый уже с неделю, я, будто бродяга, скитаюсь по родному городу. Ее серебристо-серые глаза смотрят в спину холодной сдержанностью, но наши губы по-прежнему соприкасаются перед каждым новым крестовым походом в поиске чертового Грааля — места работы. Сегодня целью поездки была контора, занимающаяся поставками модифицированной гадости, разлитой в термопластик с улыбающейся коровой на этикетке. Господа из молочной конторы ищут людей с активной жизненной позицией, которые будут предлагать их продукцию сетям розничной торговли. Мой вид их, кажется, не впечатлил — непредставительно выгляжу, как намекнул один из тамошних сальных типов, не вызываю ни желания, ни жажды. Они мне перезвонят или что-то в этом роде.

Работы для меня в этом городе, кажется, нет. И к такой ситуации существует две предпосылки: мое образование (точнее, его отсутствие) и семейное положение. Городу, совсем недавно утонувшему в собственной крови, требовалось огромное количество доноров самой высокой квалификации, и таковые съезжались сюда со всей огромной страны, а некоторые из других государств. Специалисты всех мастей пожирались потребностями мегаполиса, и в этом голоде он позабыл о своих коренных жителях, о тех, кто пережил вместе с ним весь ужас ПВ, кто пытался вернуться к обычной человеческой жизни после длительного Карантина. За семь лет после Войны Санкт-Петербург прошел путь от рухнувшего на колени умирающего старика до восставшего из могилы вампира, полного темных сил, показывающего страшные шрамы при свете солнца и блистающего великолепным шармом ночью. Этот вампир не нуждался во мне. Более того, он испытывал зависть — и это касалось того самого семейного положения.

Вновь взглянул на газету. Усмехнулся недобро. Что ж: теперь похотливые джентльмены будут не просто совокупляться с напичканными сложнейшей электроникой заменителями женщин, но и строить с ними отношения, дружить с ними, влюбляться и ревновать. Казалось бы — какой бред!.. Мне с высоты положения женатого мужчины все труднее уже понимать тех парней, что ежедневно затевают свару за внимание хоть какой-нибудь женщины; истинный ад для истосковавшихся по женской ласке и теплу мужчин, нетерпимых, озверевших, погрязших в похоти, тех, что по счастливому случаю обладают женами и продают их своим дружкам на ночь, становясь сутенерами собственных супруг. Все это происходит в тени, между прочим. Сколько раз предлагали мне деньги за «часик любви» с моей Софией!.. «Парень, одолжи женушку», — тихо шепчет мне незнакомец на улице, в общественном транспорте, где угодно, лишь только замечает золотой блеск на безымянном пальце правой руки. И видя холодный отказ, незнакомец кривится и бормочет ругательства. Он уходит. Иногда идет следом. А иногда бросается на меня, и тогда случается драка.

И от прочитанного в газетной статье я чувствую лишь равнодушие, и все равно незнакомцам; им ничего не достанется — ни единой частички суррогатной любви. Они по-прежнему будут вести злую охоту за такими, как я, за их женами, выжидая готовых на что угодно отчаянных женщин. А гиноиды… Нет, гиноиды это не про окружающий этих мужчин и меня мир; здесь мы на равных. Технология; бесчувственная, мертвая по сути своей, воплощенная в соблазнительном теле с одинаково подходящим для всех лицом. София выбрала нас, и я благодарен ей и судьбе за то, что не вхожу в легион одиноких мужчин; и вот тут-то я стремительно закладывал вираж вверх, покидая серую массу ожесточенных людей. Меня обходили стороной эти куклы — я не имел ни желания, ни возможностей для знакомства с подобным. «Секс с гиноидом и секс с женщиной ничем не отличается; мало того, в некоторых случаях сравнение вовсе не в пользу последних» — так говорил один мой приятель, сумасбродный сынок простой русской женщины (как он сам называл свою мать) и высокопоставленного иностранца, Николас ван Люст. Но он, очевидно, лукавил, с жаждой и блеском в темных глазах всматриваясь в каждую черточку лица Софии, представляя себе, гадая, какова же она без одежды, что происходит с ней в тот самый момент… И его, прожженного циника, интересовала оборотная сторона взаимоотношений между женщиной и мужчиной; между ним самим и моей женой; в его самых смелых фантазиях…

На Удельной вошло несколько пассажиров. Пол у дверей стал похож на мозаику: влажные следы запестрели на грязном металле. Среди вошедших в вагон не было ни одной женщины. По старой привычке втянул правую руку в рукав пальто — кольцо дразнит многих и многих же толкает на отчаянные поступки, — и тут же усмехнулся: ведь темно-синие перчатки покрывали руки от запястий до кончиков ногтей. В вагоне не было холодно, но владение этим незатейливым аксессуаром из сплава золота и дешевой лигатуры заставляет проявлять осторожность.

Что, если выйти на остановку раньше? Прогулка под мерзким снегом отрезвит, вернет бодрость духа; от подобной терапии природы не опускаются руки, все еще остается в душе желание не плевать на себя и Софию.

Поднялся и направился к выходу. Газета осталась лежать на сиденье.

…Изо рта вырывается пар, тело порядком замерзло. В желудке настойчиво объявил себя голод. Но дом уже близок. Здесь, на северной окраине города, практически нет людей, все они сосредоточены в новом центре: там живут, там, на зависть мне, и работают. Долгое время София стремилась сама устроиться на работу. Это похвально, но чревато уже обыденными для Петербурга последствиями: все должности для женщин, предлагаемые этим обществом циничных мужчин, сводятся к одной — игрушка для плотских утех. Это не значит, что буквально объявления об устройстве на работу выглядит как-то так: «требуются женщины любой внешности и всех возрастов для оказания сексуальных услуг». Конечно, все по-другому. То, что не пишется, то подразумевается. Если ты женского пола, то ни один ублюдок не возьмет тебя ни на какую работу, пока ты с ним не переспишь, и желательно не единожды. Я знаю это не огульно, знаю от Софии и тех немногочисленных женщин, которых мы время от времени встречали на подобных унизительных собеседованиях. София достаточно походила по кабинетам и офисам, пока не поняла, что это — Система, и с тихим отчаянием сошла с дистанции. Так я остался единственным соискателем заветного источника дохода для нашей семьи. А ведь какое-то время — в наш самый наивный и светлый период — мы грезили, что сможем открыть свое дело. Торговая марка «Сегежа» должна была покорить рынок Питера, а вслед за ним и остальной мир — так мы то ли шутку, то ли всерьез размышляли. Нам было не важно, что именно мы могли делать, главным было название, фамилия нашего с ней союза. София придумала логотип: незамысловатый вензель в виде латинской литеры «S», рисовала его где придется, даже вышила несколько стяжек на белых носовых платках и кухонных прихватках; еще мы заказали гравировку на внутренней стороне наших обручальных колец. Но дальше этих глупостей деловые амбиции не двигались ни на шаг. Скорее всего, это был наш способ мечтать о чем-то более существенном, чем серая жизнь на окраине послевоенного мегаполиса.

Да уж, в двадцать семь лет странно и стыдно сидеть без работы. Но ирония в том, что я не сижу: бегаю, разъезжаю, стучусь, прошу и настаиваю; вот уже второй месяц. Причина, по которой я лишился места на предыдущей работе — складе автозапчастей — была до тошноты прозаичной: София влепила пощечину моему шефу, а я добавил, вмазав ему по зубам на праздновании его пятидесятилетия; приглашение на это событие мы наивно восприняли как пролог к моему повышению; нетрудно догадаться, что он хотел получить в качестве подарка и залога моего карьерного роста…

Расстояние от Озерков до следующей станции — «Шувалово» — я преодолел за неожиданно долгие сорок минут. Не потому, что они так уж далеко друг от друга расположены (идти нужно чуть меньше километра), просто шел как сомнамбула. Думал, взбодрюсь, но вышло наоборот. Стал каким-то сонным, меланхоличным. Сам себе надоел, хотя ни слова не произнес. Все вокруг уже окончательно сделалось темно-серым. Наступил промозглый питерский вечер, и Финский залив все слал и слал мне приветы; шапка на голове превратилась в грязно-белую тряпку, тонкое пальто не спасало от ветра. Я надеялся найти уют и тепло дома: в объятиях моей Софии.

2

Она где-то здесь. Слышу шелест ее одежды. Слышу легкое дыхание. Антрацитовые волосы ниспадают до лопаток, темной волной скрывая изящную шею, уши; движение локонов тоже слышно. Стряхиваю на пол грязную влагу. Стягиваю с головы шапку, скидываю пальто, прохожу в обуви по коридору до закрытой двери единственной комнаты. За мной остается едва различимая грязная влага. Охватывает тоскливое ощущение: в нашем доме есть кто-то еще. Так же, как чувствую Софию, я чувствую сейчас присутствие незнакомца. Толкаю в темноту дверь: тихая безлюдная комната.

— Софи?..

Ее нет. Ошибка. Я здесь один.

Возвращаюсь к снятой верхней одежде, снимаю ботинки. Стою с минуту растерянный, затем рассовываю по местам вещи — опять застываю. Словно потерял вдруг какую-то мысль, будто говорил нечто важное, но меня перебили; и теперь не понимаю ни того, что говорил, ни то, почему не дали договорить.

Покалывание в кончиках пальцев — сигнал от промерзшего тела. Рассеяно обвожу вокруг себя взглядом: вот дверь в ванную комнату. Надеясь, что сегодня не будет проблем с горячей водой, иду туда.

Что-то произошло со мной от усталости, в голову лезет навязчивая ерунда. Нужно согреться, расслабиться, отключить на время воображение. София скоро вернется, нечего волноваться. Наверное, спустилась на пару этажей ниже, в давно заброшенную, почти пустую квартиру: там мы хранили кое-что из вещей; а еще в каком-то смысле и память о бывшем хозяине…

Щелкаю выключателем. В секундной вспышке, разделяющей смерть темноты и рождение света, мелькают два силуэта. Извиваются тени, едва слышны стоны. Замираю, несколько раз включаю и выключаю лампочку в ванной — конечно же, ничего. Лишь во рту легкий привкус мороза, а в зеркальных сегментах в стене мое отражение. Всклокоченный параноик.

Вхожу в комнату, закрываю дверь, кручу смеситель и жду появления горячей воды. Сегодня, кажется, повезло. Стаскиваю с себя свитер и джинсы, белье; все это летит в дальний угол. Перелезаю через край ванны, приседаю на корточках, ощущая, как вода обступает щиколотки. Протягиваю руку к стене за собой — там клавиша в нише. Из встроенных колонок в стене звучит музыка: фортепианный этюд; сочиненный и записанный в другой, забытой жизни моей старшей сестрой; она успела оставить такое наследие; ее тихая страсть. Медленно ложусь на дно ванны, закрываю глаза, вслушиваясь, как ноты и шум от воды сплетаются в голове в четкий узор: звуки — витые линии, блестящие капли, взрываются изнутри и вновь наливаются тоскливой гармонией. Вода превращается в музыку, а музыка превращается в воду. Тело погружено в осязаемый звук; сознание отключается.

На самой границе слуха, сквозь этот тоскливый узор слышен металлический скрежет. Где-то неподалеку появляется черное пространство, и порыв холодного воздуха обжигает кожу лица. Легкое дыхание возникло неподалеку — родился мой самый любимый запах. Запах Софии.

София вернулась.

Слышу, как она раздевается. Как идет к дверям ванной комнаты. Открываю глаза. Куда-то исчез весь свет, лишь голубое свеченье из ниши.

— Наконец-то ты дома… — вижу над собой фигуру. Внезапно осознаю, что это фигура обнаженной Софии. В замешательстве протягиваю ей мокрую руку.

— Софи

Теперь в сознании новый узор: к музыке и шуму воды доминантой врывается густое, навязчивое желание.

Наши пальцы сплетаются. Она садится на край, свободную руку погружает в воду, проводит по моему животу.

Композиция в колонках меняется. Я приподнимаюсь, опираясь спиною о стену. Мириады капель устремляются по коже туда, где медленно движутся женские пальцы.

— Ты опять так меня называешь, — задумчиво говорит она. — Странно, но мне это нравится…

Тихонько вздыхает:

— Думала, ты вернешься пораньше. Прости, не дождалась…

— Куда же ты уходила? В сто тридцать девятую?

Она переступает через край ванны и оказывается стоящей прямо передо мной. В полумраке вижу вибрирующий от дыхания низ живота, тонкую темную полосу. Девушка на пару секунд встает вполоборота, изгибы изящного тела вспарывают пространство. Мы делаем движение навстречу друг другу: она — стоя, я — сидя на корточках. Пальцы Софии погружаются в мои влажные волосы. В сознании исчез шум воды, остался лишь ее запах и отголосок нот. Не вижу ее лица, но улыбку, вдруг появившуюся, ощущаю. Улыбка не для смеха, не для шутки. Острые линии полных губ тянутся вверх, приоткрывая белую твердь. Мне и головы не нужно поднимать, чтобы увидеть кончик языка, прикоснувшийся к верхней губе. Медленное его движение в сторону, к уголку.

— Нет. Я пыталась помочь тебе с поиском работы.

— Вот как…

Губы прикасаются к плоти: совершенно естественно, так, будто мы не вернулись с промозглой улицы порознь, я — минут десять назад, а она только что. Тоскливо, отчаянно я целую плоский упругий живот…

— Мне так хочется подарить нам новую жизнь…

Чувствую — дрожь пронзает изящное тело. Ощущаю пальцы, ведущие медленный бой с влажными волосами. Проходит минута-другая. Медленно поднимаюсь. Вода, темная и горячая, наблюдает за нами. В голубом свечении микроскопические капли дрожат от возбуждения и тоски.

В колонках меняется композиция.

Мельком вижу отражение света в серебристых глазах. Они призывно щурятся. Ее язык проник вдруг в мой рот, обжигая нестерпимо щекотно нёбо.

Поцелуй длится долго. Сладкую вечность.

— Слушай, — громким шепотом говорю я. — Пойдем отсюда.

Осторожно перешагиваем через край. На ощупь нахожу регулятор громкости, и музыка вырывается прочь из тесного жара, заполняет собой всю квартиру.

— Иди ко мне…

Подхватываю легкую Софию на руки. Она не перестает целовать. Аккуратно продвигаюсь по темному коридору.

— Почему женщин так некрасиво хотят?

София задает пространный вопрос, но я понимаю, что она говорит о себе. Ее желает каждый половозрелый мужчина, что только-только видит ее, и это совершенно естественно. Но удивительно: вслух ей лично об этом никто говорить не решается; в отличие от меня, София не скрывает кольцо под тканью перчаток (кроме совсем уж холодных дней) — это осознанный метод защиты. И метод срабатывает: такая молодая красавица может быть женой лишь влиятельного, а значит опасного мужчины, и связываться с ним себе дороже — так считали практически все. Лишь один осмелился проявить свою похоть, но это было до нашей свадьбы, и это был…

— Николас, глупый мальчишка, все не может оставить надежд на мой счет. Все еще хочет меня, неумело притворяясь другом.

— Это к нему ты ходила помогать мне с работой?

София кивнула.

Я испытал некое подобие непонимания вкупе с застарелой ревностью. Ревность слабо помаячила перед моими глазами, пытаясь вызвать в них хоть искорку гнева или капельку негодования, но без толку. Это чувство, а заодно и все приличествующие ему эмоции, я посчитал сейчас лишней блажью. А вот непонимание вдруг подняло голову и принялось пристально всматриваться в лицо обнаженной Софии.

— О-ох…

В спальне будто сделалось холоднее. Я обнял Софию, натянул на нас темный прямоугольник одеяла.

— Что ты вздыхаешь? Он и твой приятель. Приятель с возможностями. Он как никто другой может тебе помочь.

— Да пойми же: Нико обладает ничем. Возможности есть у отца-консула. Но этот напыщенный сноб и пальцем не пошевелит для нас.

— Почему? — спросила София, прекрасно зная ответ.

— Потому, что его сын практикует со мной странную на его взгляд дружбу. Странность заключается в том, что именно я увел у него из-под носа некую девушку — то есть, тебя. А то, что сынок похотливый кобель, это папашу не особо волнует. Как и то, что я тебя защищал; ему наплевать. Такая вот ситуация: пришел, увидел и оставил бедного Колю без новой игрушки.

София усмехнулась.

— И такой вот уводитель не достоин ни помощи, ни внимания, ни тебя. Ты же все это знаешь. Так зачем унижаться, ходя к ним в дом? Я никак не пойму, а уж понимание и ты для меня синонимы.

София взяла меня за руку.

— Просто мы должны помогать друг другу. Ты ведь не думаешь, что обязан продираться сквозь холод и снег, зависть и равнодушие — для нас — в одиночестве? Я так же, как и ты ответственна за наше счастье. За материальную его составляющую в данном случае.

Я сощурился. Процедил набор слов:

— Материальную составляющую счастья…

— Да ты просто ревнуешь, — с ироничной улыбкой сказала София. — Я права?

Мои пальцы провели линии чуть ниже хрупкой ключицы Софии: бледная кожа порозовела.

— Ревность такая штука… Считаешь себя стоическим человеком и невозмутимой личностью, но вдруг появляется странное жгучее чувство. И это чувство закоренелого собственника, приравнивающего любимого человека к своей самой дорогой и обожаемой вещи, а потому не имеющего никакого иного права как быть всегда и везде со своим обладателем.

— К чему это ты?

— К тому, что это не ревность. Просто хочу прояснить, заметь, в который раз, что наши проблемы кроме нас самих никто не решит. Спрошу ради смеха: что сказал Николас?

— Он представил меня отцу. И… я спрашивала о работе не только для тебя, но и для себя тоже.

София осторожно на меня поглядела.

Я знаю точно: она понимает, что, идя на такие шаги, неизменно сталкиваешься с болезнью современного общества. Но я рад, что моя любимая при всем этом остается оптимистом.

— Отцу? Вот как.

— Ничего страшного не случилось. Он обычный старик, только богатый и важный. Выслушал, кивнул и сказал, что его сын обо всем позаботится. Я и видела-то его меньше минуты.

— Сын позаботится, — саркастично кивнул я. — Ты все еще веришь в его благородство? Противно думать о нем так же, как раньше. Да, Николас, кажется, изменился, но все еще точит маленький червячок сомнения. Природа его порока хитра. Смотришь на хорошо знакомого тебе человека, и вдруг он превращается в монстра. Кто готов к этому? Кто сможет сдержаться, дождаться обратной трансформации, не убить тут же пугающую новую сущность?

— Я думала об этом перед тем, как пойти к ним, — сказала София. — И когда разговаривала с Нико, увидела в его глазах все то, о чем ты сейчас говорил. Там, в его темной радужке появилось что-то дьявольское. Я ожидала этого. И сделала вид, что ничего не замечаю.

Я молчал. София продолжила:

— Расстояние между нашими лицами стало таким вдруг близким. Я видела, как дышат поры на его коже. Ощущала, как под его одеждой проступает пот. Глеб, ты прав…

Она неожиданно отвернулась. Произнесла тихо:

— Ты прав, я не готова к явлению монстра. Но Николас… Он просто обещал помочь. А все остальное было будто подсмотренным спектаклем.

Я осторожно обнял Софию:

— Суть представления лучше всего видна с первых рядов, с самых дорогих мест, когда ты почти на сцене. Но не вини актеров за роли. Ведь это сродни проклятию: зритель может покинуть зал, актер же должен доиграть до конца. Пожалей актера, но возненавидь драматурга. Изменить текст нельзя. Каноны незыблемы. А вот дверь с надписью «Выход» всегда к твоим услугам.

София обернулась, на лице блуждала улыбка.

— Но если ты действительно почти на сцене? Не знаешь слов, мизансцены, но вдруг делаешь, говоришь что-то. Уже и не зритель, но еще не актер, и заветная дверь далеко, за сотнями голов жаждущих развязки зевак. Что тогда?

— Притворись играющей роль. Стань соавтором, пропиши своего персонажа, обмани постановку.

— Но спектакль явно затягивается…

— Попробуй доиграть до конца. Но ни в коем случае не беги за кулисы. Чрево театра опаснее сцены. Не известно, в кого превратят тебя все эти гримеры и костюмеры, кем обречет стать режиссер. А так есть хоть какой-то шанс остаться собой, случайным зрителем, позванным на сцену потехи ради.

— Ох… Лучше всего брать места на балконе, если идешь на премьеру.

— Иногда кажется, что нет ничего лучше телеспектакля. Но у нас нет телевизора. Никаких технологий обмана.

София вновь улыбнулась. Поднялась с кровати; полумрак очертил ее тело, но скрыл лицо. Она нависла надо мной соблазнительной фурией, сказала негромко:

— Нам и без этого ящика замечательно живется. Подожди-ка минуту, Глеб, и я устрою тебе второй акт…

— Надеюсь, все будет по правилам? Три звонка, занавес, аплодисменты. Выход на бис и посиделки после всего?

— Можешь рассчитывать на автограф, если будешь настойчив, — подмигнула она. — Твоя идея мне определенно нравится.

— Музыка?

— И вино, — кивнула София, — и свечи. Сыграешь мне?

— Только если сыграешь в ответ. Мы оба ответственны за наше счастье, помнишь?

— Помню. Объявляю антракт.

София вышла из комнаты. Сквозь медленное течение томной мелодии послышался шум воды. Я поднялся с нагретой, чуть влажной постели, сдвинул в сторону тяжелую штору — до окна был один-единственный шаг. За стеклом страстно ярился снег. Над скоплением снежных, постоянно меняющихся созвездий нависало мрачное небо. Внизу, в пульсирующей темноте, угадывался холм на берегу озера, и на нем ощерилось черным старое кладбище. Посреди крон голых деревьев налился влагой темно-синий купол белокаменной церкви. А на той стороне озера, у железной дороги, темнели руины мощного бетонного бастиона. Сбитый в углах квадрат, зияющий ранами в стенах, две тянущиеся вверх красных трубы, одна из которых навсегда потеряла надежду дотронуться до небес, сокрушенная наполовину; здание завода, производившего радиоэлектронное оборудование. Этот квадрат, засыпанный снежным пеплом, разметался по стылой земле; жалкий мертвец, скалящий челюсти на наш дом. В плохую погоду кажется, что из красных труб валит серый жирный дым, а дым этот не что иное, как рвущиеся на свободу души всех тех людей, что нашли свою смерть в прошедшей Войне. Еще кажется, у огромных ворот выстроились вереницей темные грузовики. В них — мертвые люди. Колоссальная печь ожидает ужасную пищу. Летит медленно снег, пронзает воздух стрелы дождя, падают красно-желтые листья — все тянутся в мрачный бетонный квадрат машины, все валит и валит дым.

Наши души превращены в дым.

Но сейчас с высоты двадцатого этажа я видел то, что и должно — безмолвные руины. И окутывало собой невероятное чувство покоя от этого вида, сдобренное размеренным ритмом близкой мелодии. Грозная белесая стихия и музыка в недрах темного дома — вот то простое, что может помочь понять тщету собственной жизни. Соединить это, слить втайне от всех для того, чтоб через миг эта гармония превратилась в фантастический хаос, и там вдруг мельком увидеть себя — обнаженного, беззащитного…

— Помнишь тот апрель в Петергофе?

Место и время нашей первой встречи. Улочки, заваленные мусором, церкви, исторгающие из своих обесчещенных чрев вонь нечистот, площади-пустоши с раскрошенными камнями, иссохшие чаши фонтанов, покрытые сетью трещин, и постоянный гул работающей строительной техники, подменивший собой шум залива; дворцы…

— Конечно…

— Я бы хотела съездить с тобою туда; говорят, совсем скоро там станет так же красиво как раньше. В следующем мае запустят Большой Каскад.

София сидит на кровати, в руках ее черная акустическая гитара. Тонкие длинные пальцы правой руки меняют свои позиции, левой — перебирают струны с серебряным оплетением. Она наигрывает приятную легкую тему. Мое местоположение напротив Софии, я небрежно восседаю на голом паркете, скрестив по-турецки ноги. В моих руках тоже гитара: цвета волнистого клена, и она чуть больше той, что у Софии, а струны бронзовые. И руки бездействуют; игра Софии самодостаточна. Ее музыке сейчас не нужен союзник. На подоконнике пульсирует пламя двух зажженных свечей, и трепет огня отражается в лакированных инструментах, волнует границами света и тьмы на стенах позади нас. Слышен ветер снаружи. Запах тел, горячего воска, едва уловимый привкус металла от струн заполнили нашу спальню. София кивает головой в такт, легким флажолетом заканчивая свою игру.

— Мы обязательно туда съездим. Ну что, моя очередь?

Музыка изменилась. В ней нет беззаботности, нет того, от чего можно было бы улыбнуться. София это мажор, а я, безусловно, минор; здесь — красота; красота таится в печали, и если печаль ее музыки радостна и легка, то моя игра может показаться глубокой хандрой. Поэтому обычно я стараюсь музицировать в одиночестве. Но сегодня мы заодно.

— Давай, заставь меня задуматься о вечном, — улыбается она, — а я тебе подыграю.

— Не хочу тебя заставлять. Вечность в принципе в этом не нуждается. А от помощи не откажусь.

Кружатся звуки. Темная гармония наполняет комнату. Ускоряется, возвращая себя к началу. Такт кончается, и София умело подхватывает лейтмотив. Смотрим то друг на друга, то на собственные руки, слушаем то, что создали сами: здесь и сейчас. Вскоре меняемся ролями: София импровизирует, придает легкости всей композиции, я же нарочно делаю аккомпанемент все мрачнее; мы ведем друг с другом сражение.

— Ну, выбей из меня слезу! — подтрунивает она надо мной.

— Растяни на моем лице улыбку, — не отстаю и я. — Где мой беззаботный смех?

Проходит пять или шесть минут. София отставляет пальцы от струн, давая мне завершить коду. Встает со своего места, возвращает гитару на подставку у стены.

— Вино?

Киваю в ответ.

Странный, но такой обычный для нас вечер. Двое предаются физическим и эстетским утехам, не имея твердой опоры под ногами; они парят в тяжелых свинцовых тучах. И эти двоим как будто бы все равно. Им достаточно друг друга и того, что они могут создать сами; ни общество, ни деньги, ни статусы им не нужны. Все, что ниже облаков, там, на покрытой грязным снегом земле почитается за основополагающее; ими же — игнорируется.

— «Неро д'Авола», — объявляет София: в ее руках два бокала и бутылка без этикетки. Я многозначительно улыбаюсь.

Рубиновые кровоподтеки искрились в свете догорающей свечи — я глядел на мир сквозь стекло пустого бокала. София, раскинувшись во всю ширину кровати, спала, обнаженная, чуть прикрытая одеялом. По ту сторону стен — я это знал — за нашим окном следят заснеженные руины. Черные проемы-глаза жадно ловят отблеск слабого света. Едва я задую свечу, как окажусь один на один со своими мрачными фантазиями. Присев на край, дотронулся до Софии. Провел рукой по спине, погладил волосы, но она не желала реагировать на мои действия. Тогда я поцеловал ее в шею. Девичье тело изогнулось в истоме, освобождая для меня нагретое собой пространство. Лег рядом, обнял. Она что-то неразборчиво промурлыкала. Резкий порыв ударил в окно, ветер проник в комнату сквозь щель в раме. Пламя нехотя колыхнулось, и мир погрузился в белесую темноту.

3

— Какого черта мы ждем здесь?

Гулкое эхо подхватило, понесло слова в неимоверную высь. Солнце стекало по огромному нефу прямиком с неба, блаженно и по-доброму глядели четыре пары мраморных ангельских глаз из темной апсиды вдали, и бело-золотое марево алтаря слепило, выявляя сквозь тени и свет распятие — черное и огромное. Нас встретило милосердной улыбкой блестящее серебром лицо женщины, смотрящее из-под нимба всепрощающим каменным взглядом. За рядом скамей у стены по правую руку возвышалось массивное тело электрооргана.

Николас ван Люст, рослый кареглазый светло-русый блондин с узким ртом и высокими скулами, усмехнулся.

— Die duivel die in ieder van ons verborgen zit.

Я скривился:

— Господи… Что?

— Ce diable qui est cache en chacun de nous.

— Да скажи ты по-человечески…

Николас усмехнулся повторно.

— Я говорю: мы ждем того черта, что спрятан в каждом из нас. Здесь спасут наши души, ведь клин выбивается клином.

— И ради этого бреда я прошел полгорода? Ты поэтому разбудил меня посреди ночи? По телефону ты говорил о работе, а не о спасении души, кажется.

— Спасение души есть самая великая работа в нашей жизни, — Николас деланно воздел глаза к потолку, изукрашенному сценами из Евангелия. Он был такой же истый христианин, как я солидный и уважаемый житель Нового Петербурга.

— Аминь, — кивнул я. — А теперь давай-ка серьезно. И прошу: разговаривай со мной на третьем своем родном языке — в память о простой русской женщине. Договорились, mon ami?

Нико подошел к ближайшей скамье, сел и поманил меня пальцем. Я с большой неохотой занял место рядом.

— Софи умудрилась вызвать в моем старике интерес, — сказал он, пропуская колкость о матери мимо ушей. — И почему я раньше не додумался познакомить ее с отцом? Такой талантливый оратор нашел, наконец, достойного слушателя. Вчера она была великолепна — впрочем, как и всегда. Признаюсь, не ожидал от нее такого напора. Старик Тибо был впечатлен. Слушай, Сегежа, это от тебя она узнала столько бранных слов?

— Столько — это сколько?

Николас подмигнул мне.

— О, действительно много — élégance de jurons. Остроумных и дерзких; не буду цитировать их, мы все-таки находимся в церкви. Но знаешь что? — эффект потрясающий! И вот теперь мы здесь, в базилике Святой Екатерины Александрийской, и ждем нужного нам человека. Ты столько раз просил замолвить за тебя словечко, и ты знаешь, что я так и делал, а нужно было всего-то одной молодой и красивой девушке смешать с дерьмом моего старика. Шикарно!

Николас взглянул на мое растерянное лицо и громко рассмеялся. Смех подхватило эхо, многократно его усиливая.

— Вот такая у тебя жена. Magnifique!

Я окинул ван Люста холодным и колючим, как это утро, взглядом.

— Ну и где же твой человек? Почему именно…

— Здесь. Небось, сидит и в толк не возьмет, кто это так ржет в Храме Божьем.

— Не понял. Где сидит?

Нико широко улыбнулся.

— В келье, конечно! Где же еще сидеть попу?

— Попу? То есть, священнику? Что за работу может предложить мне священник?..

— Что именно за работа он сообщит тебе tete-a-tete. Отец сказал привести тебя к преподобному Жану-Батисту, который наставит тебя, грешника, на путь истинный.

Я медленно, тоскливо поднялся.

— Если это шутка, то совсем не смешная. Какого черта, Николас? Может, ты неправильно понял, но мне работа нужна, а не райские кущи!

Кроша звенящую тишину, мое восклицание заметалось меж стенами, а взгляды наши скрестились, и мы не заметили появления низенького человека в черной длинной сутане. В грудь его будто вдавили массивный золотой крест, сияющий в лучах солнца. Лицо человека было изрыто оспинами; напоминало это истыканный вилкой блин. Над теплыми желтыми глазами нависали кустистые брови, складываясь в подобие живой изгороди. Седые волосы были коротко острижены на манер тюремного заключенного. На меня с легким укором взглянули: быстро и точно бы по-кошачьи. Нико поднялся и обошел священника со спины. К моему мрачному изумлению, ван Люст уселся прямиком за электронным органом.

— Дядя Жан-Батист, можно я сыграю? Создам вам приятную атмосферу и все такое.

Я осоловело посмотрел на бельгийца.

— Конечно, сын мой, конечно, — вкрадчиво заговорил священник с чуть слышным гнусавым акцентом, характерно ставя ударения на последний слог. — Что-нибудь из Баха, Николя, très bon.

Жан-Батист вновь обратил на меня свой желтоглазый взор — в этот раз с пытливым интересом. Широко улыбнулся, медленно, с достоинством протянул руку. Я вознамерился было ее пожать, но в последний момент понял, что ладонь священника была обращена ко мне внешней стороной: напряженно и будто с неким призывом. Что-то заставило меня совсем незаметно склонить голову перед человеком в сутане.

— Так вы и есть Хлеп Сегеже? — гнусаво осведомился он. — Очень рад встрече.

Торжественно и печально взревел глубокий голос органа. От услышанного губы — самым невероятным для меня образом — припали к сухой коже руки Жана-Батиста. Чувств не было: ни отвращения, ни наслаждения. Ошарашенный, отнял уста от протянутой длани, выпрямил спину, и только сейчас расслышал в подробностях, что же именно играл Николас: по утробе собора плавно растекались величественные ноты токкаты и фуги ре-минор Иоганна Себастьяна Баха. Техника исполнения была безупречна. Звук обволакивал нас словно пудинг ложку.

— Взаимно, — выдавил я.

Святой отец вновь улыбнулся. По-отечески взял меня под локоток и не спеша зашагал вдоль скамей. Мне ничего не оставалось делать, как засеменить рядом.

— Скажите, mon fils, вы веруете в Бога? — спросил священник, не убирая с лощеного лица блаженную улыбку, спросил будто между прочим, тоном, каким можно тихо и непринужденно возвестить о начале дождя в душный летний полдень. Дождь этот ждали еще со вчера, и, разумеется, знали, что капли его не принесут облегчения; душно и мрачно несколько дней подряд, душно и мрачно, а теперь еще и омерзительно влажно. Вопрос не имел ответа, больше того, он не имел смысла и права быть заданным. Если когда-нибудь я на него и отвечу, то только себе самому. Из каких-то мстительных побуждений, от разочарования происходящим, на вопрос я ответил вопросом:

— В какого именно бога?

Жан-Батист остановил свое шествие. Встал аккурат напротив музицирующего племянника.

— Конечно же, в единственного Господа Бога, что послал на землю своего сына, Иисуса Христа, умершего на кресте за грехи наши, — без намека на акцент скороговоркой отчеканил отче, смотря на меня взглядом агнца.

— Ну, начинается… — протянул тихо Николас и добавил по-фламандски — видимо, дядя не понимал второго родного для племянника языка. — Oude fart trok erwten.

Со стороны главного входа послышались голоса: серые тени неспешно крались от входа, осеняя себя крестным знамением. Тени медленно оседали тут и там на скамьях. Некоторые с опаской косились на Нико, и не думающего останавливать свое представление. Я ухмыльнулся, поняв, что он заиграл мелодию одной популярной до ПВ песни.

Святой отец оглядел собор и недовольно нахмурился:

— Я надеялся покончить с делами до утренней службы… Mon fils, пройдемте.

Он указал на прямоугольную деревянную пристройку рядом в углу, имеющую две дверцы. Мы прошли к ней, Жан-Батист открыл одну из дверей и исчез за драпированной темной тканью. Поняв, что я остался в растерянном одиночестве, он громко и торжественно изрек из глубины ящика:

— Пройдите в соседний chambre!

Дверца передо мной закрылась; все еще недоуменный, я сделал, как было велено. В полумраке, окутанный запахами сухого дерева и пыльной ткани, уселся на твердое неудобное сиденье. С коротким стуком отъехала перегородка в стене справа: в темноте показалось благообразное лицо священника.

— Не желаете ли исповедаться, сын мой? — спросил он вкрадчивым голосом, пытаясь пригвоздить меня к деревянной стене своим потемневшим от полумрака взглядом. — Откройтесь передо мной. Я все прощу.

Я неуютно поежился. Единственным эпизодом в моей жизни, достойным какой-либо исповеди, являлась постыдная и глупая слабость, и тот, с кем я ее совершил, или, вернее сказать, разделил (сущую, в общем-то, шалость), лишь посмеялся надо мной и простил. В остальном, жизнь моя, к сожалению для Жана-Батиста, была простой и на удивление честной, даже в каком-то смысле скучной. Возможно, в пятилетнем возрасте я украл пару конфет со стола перед ужином. Кажется, подделал подпись матери под «двойкой» в школьном дневнике в шестом классе. Но, может быть, для исповеди подойдет случай, когда я выхватил из рук уснувшего человека на улице пакет апельсинового сока (совершенно не представляю, где он мог его раздобыть в те страшные времена)? Или поделиться тем, что почувствовал, когда сестра сказала мне, что тот человек вовсе не спит? Но не лучше ли сделать наоборот, задав вопросы этому холеному пожилому иностранцу: а что он делал во время ПВ, о ком молился, и зачем прибыл в мой город?

Но он, как бы ни абсурдно и странно это было, мог стать проводником если не в Царство Божье сейчас, то, по крайней мере, в оплачиваемое деньгами будущее. Беспокоить его днями минувшими было бы неразумно.

— Пожалуй, я воздержусь, но спасибо, — ответил я негромко. К моему облегчению Жан-Батист принял отказ с истинно христианским смирением. Вздохнул, медленно и важно отдалился от перегородки, с достоинством сказал:

— Ну что ж, тогда перейдем к делам мирским.

Я кивнул. Приготовился слушать католического священника.

— Вас recommander Тибо, отец Николаса. Хоть он и fleming, но он мой брат…. Он сообщил мне, что вам можно доверить весьма щекотливые дела во благо матери церкви нашей

Этот сложный пассаж поп выпалил на одном дыхании. Я беспомощно улыбнулся:

— Что, простите?..

Отче непринужденно улыбнулся в ответ.

— Foutaise. Известно, что юность бывает безрассудной, душа открытой для соблазнов, и Дьявол часто находит дорогу к сердцу такого божьего создания — невинного и юного.

— Простите, я… О чем вы говорите?

Жан-Батист вновь улыбнулся, оспины на его лице собрались в неуловимый абстрактный рисунок.

— Об акте искушения. О лукавом коварстве, забирающем у нас все самое лучшее.

Наверное, я выпучил глаза, распахнул широко рот или совершил еще какой-то непристойный мимический пассаж, потому что, заметив изменения на моем лице, священник скороговоркой проговорил:

— Тысяча евро сейчас, тысяча после.

Алчность схлестнулась в моей бессмертной душе со здравым смыслом, не выявив победителя, но заставляя вернуть более осмысленное выражение собственной физиономии.

— Вот как, — воскликнул я, ощущая какую-то глупую эйфорию вперемешку с подступающей паникой, — но за что?

— Это я и пытаюсь поведать вам, сын мой, — священник блаженно наклонил голову, глядя на меня с легким упреком. — Теперь, когда вы действительно заинтересованы, я перейду к сути просьбы. Пропала дочь нашего самого смиренного прихожанина…

Я замер, вновь сбитый с толку, замер и Жан-Батист, выжидающе щурясь. Тогда я спросил очевидное:

— Он обращался в полицию?..

— В этом более нет нужды. Она нашлась — живая и здоровая, слава Создателю.

— Но в чем, собственно, дело?..

Брови Жана-Батиста нахмурились на мгновение, вновь стали живой изгородью над желтыми глазами.

— Она не желает возвращаться в лоно Церкви. Не желает возвращаться куда-либо du tout. Она не слушает никого, гордыня поселилась в ее душе, гордыня и похоть, и смрадные уста Сатаны шепчут слова, которые мы, смиренные, не в силах преодолеть своими светлыми проповедями!

Священник вновь зачастил, а я чуть было не сплюнул на пол. Эйфория и паника сменилась легкой гадливостью, свойственная мне терпимость стремительно меня покидала.

— Слушайте же! Дщерь наша Анна, чадо Божье, пропала в трущобах напротив. Как вам может быть известно, там есть дворы, à travers la route. Раньше это было прекрасное место… Увы, теперь это настоящий Содом, населенный… эээ… отбросами, да простит меня Бог, общества. Та часть паствы, что отбилась от пастыря. Заблудшие души. Непокаянные дети Божьи, восставшие против Создателя их. Переметнувшиеся на сторону Диавола…

Я громко и с выражением прочистил горло, решаясь перебить Жана-Батиста. Слова его смешили и ужасали меня.

— Постойте. Если я правильно понял, речь идет о Гостином дворе? И там, как вы говорите, пропала эта самая Анна. Но, слава богу, она нашлась, так? Просто не хочет возвращаться домой. Но что же вы от меня-то хотите?

Святой отец вплотную приблизился к прорези в стене. Его акцент то исчезал, то вновь появлялся.

— Они извратили невинную душу. Тело ее стало сосудом скверны. Мысли их богомерзки, деяния же черны. Только Отец наш небесный излечит раны ее под сенью своего дома. Верните же Анну в лоно Церкви! Верните ее домой, вот в чем смиренная наша просьба!

Шутовское настроение сменилось серьезностью и ощущением некоего долга. Только вот перед кем или чем?

— Простите, — зачем-то извинился я. — Уточните: ее держат силой, ее похитили? Если так, то полиция…

— Нет! — с жаром воскликнул вдруг Жан-Батист, и я покачнулся на своем месте. — Она говорит, что находится с ними по доброй воле и в здравом уме. Но, конечно же, это не так, это иллюзия, созданная самим Дьяволом!

Слова эти вернули мне глумливый образ мысли; патетика речи человека напротив не оставляла мне выхода, к тому же за пределами тесного пространства исповедальни зазвучали органные вариации из репертуара незабвенных «The Doors». Кажется, это было переосмысление легендарного соло из их «Light my fire». Звучание композиции отдавало пошлой глумливостью. Хлесткая и упругая в оригинале мелодия превратилась в пенящуюся от стирки грязной одежды водицу: мыльные бледно-коричневые пузыри, грубые замерзшие руки и ветхая ткань бесформенной кучи тряпья; племянник святого дяди времени зря не терял, развлекая себя и прихожан, хотя последние вряд ли осознавали это.

— Я не понимаю своей роли. Допустим, я найду ее в этих трущобах — что дальше? Что мне ей сказать? С какой стати ей вообще меня слушать?

— Я благословлю вас, — с каким-то торжественным воодушевлением прогнусавил Жан-Батист. — И нужные слова найдутся. Она послушает — вы никак не связаны с Церковью, вы не один из нас. Поймите, сын мой, мы не обладаем нужным образом мысли — таким, каким владеют миряне. Но лично вы, к тому же, имеете дар, недоступный многим даже в нашей благословенной пастве.

— Не понимаю. О чем вы?

Священник в который раз улыбнулся. Вперился в матово-желтую линию на безымянном пальце — кольцо.

— О даре убеждения женщины, конечно.

— Что, простите?..

Каких только эпитетов я не слышал в свой адрес из-за этой дешевой безделушки; ничего лестного или приятного; только лишь зависть, злоба, отчаяние или гнев. А теперь вдруг такое… Да еще от кого — от священника!

— Дар убеждения женщины? Вы серьезно?

Я был готов ударить его по лицу. Или расхохотаться.

— Но… — Жан-Батист, похоже, искренне не понимал причину моих расширенных, почти выпученных глаз и ноздрей, перекошенного рта и учащенного дыхания, — разве это не дар обладать женщиной? То есть, я хочу сказать, Бог заповедовал нам: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею… но ведь речь шла не о вас, поймите меня правильно…

Да ну, а о ком?!

— А обо всех нас, грешных; и посмотрите на этот мир, сын мой, и на несчастных мужчин этого города. Вы обладаете таким даром, и у вас есть эта благодать — ваша жена, София, верно? Брат поведал мне о вашей семье. Вот почему выбор нашей маленькой общины пал на вас, Хлеп: вы имеете дар убеждения женщины. Уверен, Анна послушает вас, как это сделала София, и пойдет за вами.

От подобной казуистики я лишился другого дара — дара речи. На меня взирали желтые, по-кошачьему хитрые глаза из-под нелепых бровей, и в них явственно пульсировали черные точки зрачков, и пульсация эта танцевала под звуки плотных, обволакивающих и мощных аккордов, бьющих из-за тонких стен деревянной коробки исповедальни. Я вдруг понял: да ведь это комедия, а племянник и дядя в сговоре дешевой драматургии. В соборе с несколько десятков людей, но зритель здесь один-единственный — я, и этого зрителя ведут за кулисы, уже примеряя ему новый, самый нелепый костюм.

— И еще я уверен, сын мой, что силою наших молитв вы сможете совершить все это уже сегодня.

Бам! Теперь моя реплика; я вновь приобрел самый нужный свой дар.

— Сегодня? Но я ведь не дал согласия…

Невидимый нам Николас искусно вел коду к своему завершению, замедляя и без того неспешный бег изуродованной до неузнаваемости мелодии.

— Но Хлеп, ваше согласие предопределено божественным провидением… и двумя тысячами евро.

Улыбка святого отца казалась ярче и шире обычного. Черное одеяние, невидимое в полумраке, покрылось вдруг слоем пепла, а нелепый и пошлый крест на груди потерял способность являться крестом и стал походить на вздернутые кверху вилы. Финальный аккорд прозвучал, и наступила самая странная тишина из всех, что я когда-либо слышал. Только что отгремел великолепный орган, и его последняя нота должна была превратиться в оглушительную волну оваций, в многоголосый гул восхищения, но вместо этого раздались неуклюжее шарканье ног, шипение зевающих ртов, сдавленное сморкание и влажное чавканье прочищающихся носов. Тишина висела в огромном соборе, и тишина эта была наполнена человечностью.

— Сегодня, и мера эта есть nécessité, ибо время, увы, не на нашей стороне, но случай на нашей. Богомерзкий шабаш состоится сегодня в этих нечестивых руинах. Огни до самого неба и вопли тысяч слуг Сатаны, представьте себе, Хлеп, вообразите только, какие непотребства будет творить эта содомова толпа! Визг адских гитар, гул барабанов, пение черных псалмов! Богохульники, еретики! Я предал бы всех анафеме, но, к сожалению, у меня нет списка с их именами…

— Нет списка, какая жалость, — прошептал я тоскливо. Жан-Батист не расслышал колкость, с пылом продолжая говорить:

— Но два имени, главных и нужных вам, Хлеп, мы в точности знаем. Первое — дщерь наша Анна, спаси Создатель ее душу, на чье возвращение мы уповаем и за чье раскаяние молимся, и второе — Давид.

— Давид?..

Тут святой отец часто-часто закивал головой, превращая себя в отвратительное подобие желе из глаз и бровей.

— Бойтесь его, избегайте, закройте уши свои от речей его, ибо искушен он в искушении, ибо и есть он тот змий во плоти, что лестью и ложью обратил Анну во тьму. Случай поможет: мерзкий шабаш отвлечет безбожников от вашей светлой миссии, и луч, посланный нашей Церковью, пронзит сие царство мрака, и дева вернется к отцу.

— Боюсь, что уже не дева… — протянул я, ерзая на неудобном сиденье. Жан-Батист вскинулся, цепь на груди с достоинством звякнула, послышался по-домашнему уютный скрип ботинок священника.

— Боюсь, что все-таки дева, — неуклюже возразил он. — И боюсь, что если вы откажитесь от нашей просьбы, то вас, Хлеп, замучают муки совести от осознания того, что вам был дан шанс спасти светлую душу, а вы же обрекли ее на страдания и лишили себя двух тысяч евро!..

— Но может она там и не страдает вовсе! — воскликнул я обреченно; в какую балаганную глупость я угодил; что вообще происходит? Да, такую сумму мне не заработать и за год, нигде в этом городе, — но что же это, черт возьми, за работа! Какая-то молоденькая дурочка связалась с местным отребьем, сбежав от родителей, и этот Жан-Батист свято верит, что вот такой как я — женатый мужчина — способен убедить ее вернуться домой…

— Конечно, страдает! Разум ее опьянен ядом, тело развращено грехом, а душа… О, Хлеп, умоляю вас — станьте ее спасителем, успокойте страдающих дочь и отца!

— Если вам нужен спаситель…

— Нам нужны вы! — патетично и громко произнес Жан-Батист. — Вы и ваш святой дар. Истинно говорю вам: сегодня с девяти вечера в этих трущобах мерзкие безбожники будут предаваться разврату и богохульству…

— О господи боже мой!!! — не выдержал я. — Давайте деньги!

— Николас этим займется, — с хитрым прищуром сказал священник, явно довольный моими словами. — Мы можем вручить вам половину суммы сейчас. Я знал, сын мой, что вы истинный христианин…

— Я попросту безработный, готовый стать кем угодно. А вторая тысяча — когда вы заплатите?

— Когда Анна окажется здесь, конечно. А она окажется, я верю в это всем своим сердцем.

— Но как она выглядит? — с запозданием спросил я. — Опишите ее, дайте мне фотографию…

— К сожалению, это impossible. Отец Анны настаивает на деликатнейшем подходе к делу, поэтому пожелал оставить подобные детали в тени кон-фи-ден-ци-аль-но-сти.

Я скривился от абсурдности слов Жана-Батиста.

— Но как я пойму, что это она?

— Очень просто, сын мой, — он улыбнулся блаженно. — Верьте: она единственная женщина среди этих безбожников. И ее зовут Анна. Станьте же спасителем ей! Станьте лучом, посланным Церковью, дабы рассеять царство мрака. Да пребудет с вами Господь. Amen!

Лицо святого отца стало просветленно-суровым. Он осенил меня крестным знамением и вышел прочь из исповедальни, вытек из нее мазутным пятном. Раздались приветственные восклицания прихожан.

— Пусть идет к Дьяволу твой Господь! — разразился я сложным теологическим пассажем и все-таки сплюнул на пол.

В рваном сыром снегопаде массивно и мрачно то являлся, то вновь пропадал вспухший от серой мглы призрак — это раскрывала свои объятия колоннада Казанского собора, — и объятия были посмертными. Колонны вздымались из грязного снега, но не имели над собой балюстрады, и глядели в низкое утреннее небо воткнутыми в землю гигантскими кольями; некоторые опрокинулись полностью или накренились вбок, переломленные. Треснувший у основания купол зяб в звенящей метели, ниже терялась в черных проемах сеть трещин. Многое не удавалось рассмотреть из-за военного блокпоста: несколько бетонных кубов-помещений и внушительный забор со спиральным проволочным заграждением равнодушно уродовали Невский проспект. Такие посты встречались по всему Старому Городу, располагаясь у памятников архитектуры и закрытых на неопределенный срок станций метрополитена, «в целях безопасности граждан на время проведения восстановительных работ» — так говорилось в официальных коммюнике.

— Красиво, — прошептал я, сам не понимая, что же именно красиво — былое величие собора или его нынешнее состояние, — и отпил горячего черного кофе из белой чашечки. Сидящий напротив Николас увлеченно жевал. Вид из окна был подавляющим, рождающим скорбь; кем надо быть, чтобы подобные картины упадка вызвали аппетит?.. «Дом Зингера», шестиэтажный особняк в стиле модерн, счастливо избежал разрушения, и этот факт позволил кому-то очень циничному создать здесь заведение для людей со специфическим вкусом; здесь так уютно наслаждаться порцией гниющего Петербурга, обернутого толстым слоем строительных лесов, сочащегося ранами запустения. Невозмутимый Николас заказал себе виноградных улиток с провансальскими травами и чертовски дорогой и вонючий сыр. Он все не мог определиться с вином, в конце концов оставив право выбора за официантом. Я же довольствовался эспрессо и мясом по-французски. В меню витиеватым мелким почерком значилось, что все блюда приготовлены исключительно из натуральных продуктов, в чем я с равнодушием сомневался.

— Боюсь огорчить тебя, — сказал Нико, цепляя зубочисткой кубик рыхлого сыра, мотнул головой и ткнул пальцем в сторону окна, — на тему этой так называемой красоты. Вот что сказал современник: «Воронихин, природой назначенный к сапожному ремеслу, учением попал в зодчие; и он построил Казанский собор, этот копиист в архитектуре, который ничего не мог сделать, как самым скверным почерком переписать нам Микеланджело». Понимаешь, к чему это я цитирую?

— К чему-то, близкому к отвращению? — со злой иронией спросил я. — В конце концов, ты столько лет прожил в этом городе, твоя мать отсюда. Нравится унижать его? По-твоему, он недостаточно унижен?

Николас пожал плечами и отправил в рот желто-горчичный ломтик, пронизанный темно-лиловыми нитями.

— Что, вкусно?

— Терпимо, — бесстрастно ответил он. — Его совсем недавно разрезали roquefortaise, структура плесени не повреждена. Примечательно, что молоко хоть и коровье, но все-таки…

— Да, я понял: ты жрешь плесень среди руин… Расскажи лучше, что это сейчас такое было? Меня до сих пор трясет от твоего Жана-Батиста. Кто это?

Бельгиец улыбнулся, обнажив белоснежные зубы.

— Это брат моего отца, старый добрый валлонский родственничек. Они друг друга любят как кошка собаку. Когда отец подался к вам… то есть, к нам… короче, сюда, Жан-Батист увязался следом. В Бельгии, знаешь ли, жизнь тоже далеко не сахар после Войны — да, впрочем, как и везде. Но в консульстве запрещено брать на службу близких родственников — с этим там строго. Какое-то время дядя слонялся без дела по Новому Петербургу со своим брюссельским гиноидом…

Я поперхнулся кофе.

— Что? Погоди, он же священник!

Ван Люст улыбнулся еще шире.

— Думаешь? Ну, сейчас — да. Если вкратце, мой дядя навязчивый озорной гедонист. Он завсегдатай всех злачных мест старушки Европы, а некоторых — основатель, и вот он добрался до Питера, перепробовав весь местный блуд, поимев кого только можно, а тех, что нельзя, записал в специальный блокнотик на перспективу. Но мой отец-то родом из Брюгге, понимаешь? Быть родом из Брюгге почти стопроцентно означает еще и то, что ты фламандец, а это, между прочим, уже далеко не одно и то же, что валлон. Не буду вдаваться в подробности, это исключительно бельгийская тема… Короче говоря, a mon pere надоел необузданный гедонизм братца. Он ему сказал вот что: либо тот начинает работать — кем угодно и где угодно — либо отец на правах Генерального консула депортирует дядюшку обратно в Брюссель. И что ты думаешь, какое занятие нашел себе Жан–Батист?

Я развел руками:

— Эээ… Он… стал… католическим священником?

Бельгиец громко и резко щелкнул пальцами.

— Dat is het! Вот именно! Он как-то совершал променад со своей куклой по Невскому проспекту и вдруг уткнулся лбом в заколоченные двери очередного полуразрушенного собора. Задрав свою пьяную голову к небесам, дядя вдруг прочитал: «Дом Мой домом молитвы наречется». Это строки из Евангелия от Матфея, высеченные над главным входом. И покуда он охаживал свою куклу на прогнивших скамьях для прихожан, на него снизошло откровение…

— В соборе? — мрачно спросил я. И этот человек предлагал мне исповедаться…

— А что ты хочешь, он же валлон, да еще и из Брюсселя, — цинично усмехнулся Николас, — они там и не такое могут. Так мой дядя понял, что хочет стать католическим священником. Но таким, знаешь, не связанным по рукам и ногам всякими обетами. Для таких как он очень удачно существует так называемая Третья ветвь, терциарии. Звонок кому надо в секретариат Доминиканского Ордена, и вуаля! Воистину — Gods wegen zijn ondoorgrondelijk!

— Чего-чего?

— Того, что благодаря одному старому развратнику вышел беспрецедентный случай: памятник архитектуры был восстановлен в рекордные сроки, обойдя все бюрократические препоны. Собору даже вернули статус малой базилики, и у него появились прихожане. Осталось еще перед входом посадить художников — и будет не хуже, чем до Войны.

— А там были художники? — спросил я, прекрасно все помня, отчетливо, будто только вчера; череда разномастных холстов, один за другим, и в смешении цвета, света и тени различаются ясно: соборы, дворцы, коты, балерины, фонтаны, мосты, облака над Невой, дождь и бесконечная гранитная набережная…

— Были, — вздохнул Николас. — Странно, а вроде ты тут у нас стопроцентный абориген, должен бы знать о таком.

Я промолчал. Только лишь сделал еще один глоток кофе.

Нико посмотрел на меня.

— Прости, если задел тебя, Глеб, — он назвал меня по имени, что предвещало его благие намерения. — Я же не виноват, что родился в семье важной иностранной шишки, давшая мне отличное образование и все условия для успешной жизни. Ты вовсе не обязан знать о каких-то там художниках и малых базиликах. К тому же не всем подходит такой образ жизни, полный высоколобого снобизма и всех этих неимоверно утомительных скучных идиотов, что окружают нашу семью.

— Зато мне прекрасно подходят идиотские миссии… — протянул я еле слышно, — …для святых дядь.

Но Николас меня услышал.

— Кстати о миссиях, — вытянув губы, облепленные микроскопическими пятнами плесени, протянул он. — Что тебе сказал Жан-Батист?

— А ты разве не знаешь?

Николас окинул зал долгим взглядом. Кроме нас и скучающего за стойкой бара официанта в «Зингере» никого не было. Официант смотрел в одну точку перед собой, иногда шевелил ртом беззвучно, смахивая с манжет пылинки.

— Если б знал, Сегежа, не спрашивал бы, — досадливо произнес Нико и полез во внутренний карман своего добротного пиджака в шотландскую клетку, достав совсем небольшой томик в серо-пепельном переплете.

— Вот, — он протянул мне через стол книгу: теплую, будто частичка плоти ван Люста; шершавая ткань дополнила ощущение того, что в руке моей оказалось что-то живое, только что извлеченное из человеческого организма. Я посмотрел на заглавие.

— Ницше, «Малая библиотека шедевров». Там лежат деньги, да? Неужели просто передать несколько купюр из рук в руки это самое ужасное, что могут себе представить в этом вашем высоколобом высшем обществе?

Вознамерился открыть серую книгу, но Николас предостерегающе оттопырил указательный палец:

— Подожди. Кто же так делает? Сразу видно человека, далекого от этикета. Акт благодарности должен соблюдать трепетную конфиденциальность. Ты прав, касаться денег руками это вопиющая пошлость, к тому же при нежелательных свидетелях, — он покосился в сторону бара.

Я тяжело вздохнул. Обещанная ван Люстом тысяча лежит в этой серенькой книге — а может и не лежит. Работа (черт, что за глупость называть это работой?) еще не выполнена, не известно вообще, будет ли выполнена, так что риск оказаться обманутым бельгийским семейством пока что сводится к нулю. Я забираю аванс и отправляюсь на панковскую вечеринку в поисках бедной Анны, нахожу ее и беседую. Важно: у меня есть дар убеждения женщин. Он срабатывает — удача! — и Анна возвращается в лоно Церкви, к отцу, и куда ей вообще угодно. Миссия выполнена; я получаю вторую половину оговоренной суммы. Или же, я нахожу Анну, беседую, но дар мой сбоит, и разум ее остается во мраке, и душа, разумеется, тоже, и я покидаю руины ни с чем: ни с девчонкой и ни со второй тысячей евро. Возможно, в случае провала меня лишат и аванса, это мы не обсуждали. Есть и еще два варианта событий в каждой из линии первых сценариев: я нахожу ее, убеждаю; я нахожу ее, но не убеждаю; и в каждом случае ее новообретенные друзья знакомят меня со своим гостеприимством — эта возможность была для меня непреложной; непреложной и стремительно вытесняемой из сознания мыслью о реальности тысячи евро здесь и сейчас. Под пристально-неодобрительным взглядом Николаса я открыл миниатюрный трактат на случайной странице. Тонкая, чуть желтоватая бумага, испещренная убористыми абзацами, не вызвала бы во мне тревожных чувств, если бы под листами этого редкого в своем роде издания не угадывалась заполненная чем-то холодным пустота. Я прочитал наугад:

— «Мировой ум. То, что мир не идея вечного разума, видно уже из того, что та часть мира, которую мы знаем (я говорю о нашем человеческом уме), не слишком разумна».

— Просто забери книгу, — нахмурился Нико. Но я упрямо перевернул еще несколько страниц, и тускло сверкнул металлический предмет: он придавливал собой несколько разноцветных банкнот в подобие полой коробочки посреди тома. Николас подался вперед, желая лучше разглядеть начинку ницшеанского трактата.

— Это шутка? Что тебе сказал дядя?

Я не ответил. Увиденные мной деньги придали какую-то гаденькую уверенность в том, что все стало вдруг замечательно, но приторный, словно гниль, оптимизм затмил тусклый металлический блеск миниатюрного фонаря.

— Что тебе поручили, Сегежа? — Николас пытался совладать со смехом, небрежно наблюдая за мной. — Освещать вход в собор перед вечерней проповедью Жана-Батиста?

— Не очень-то высоко ты оцениваешь мои способности. Нет, все куда интересней: я буду спасать душу и тело молоденькой дурочки.

Ван Люст замер, будто позируя невидимому фотографу. Что-то внутри его головы нагнетало нефть в радужку, топило глазные яблоки черным.

— Тело молоденькой дурочки? — протянул он; его собственное тело все разом встряхнулось, руки взгромоздились на стол, со звоном задевая приборы, устраиваясь под тяжелым подбородком надежной опорой для все больше и больше вытягивающегося лица. Тонкие губы на этом лице заалели, заалели и обычно бледные щеки, скулы же обострились; на меня смотрела маска зависти и вожделения.

— А ведь где-то я о таком уже слышал…

Маска слетела, сменилась аллегорией ревности. Она нависла над столом, над черной кофейной жижей на дне маленькой чашки, над обглоданным мясом, над всеми этими улитками с плесенью, глядя на меня пронзительно глазами цвета нефти. Таким мог быть взгляд той самой инфернальной Бездны, о которой, ручаюсь, было упоминание в этой серенькой книге.

— Ничего общего, — бесстрастно произнес я. — В тот раз ни у кого из нас не было фонаря.

Теперь в голове Николаса дернули за другой клапан, высвобождая опасную жижу из радужки, спуская лишнее давление. Глаза перестали состоять из одних лишь зрачков, да и общее выражение лица бельгийца стало вновь напоминать человеческое. Бельгиец хотел что-то сказать, но тут к нашему столу приблизился официант с широким подносом в руках, на подносе возвышалась дутая коричневая бутылка и позвякивали два бокала.

— Ваше вино, господа, пожалуйста. Сент-Круа-дю-Монт, из региона Бордо-Сотерн, сладкое ботритизированное…

Ван Люст раздраженно вскинул руку, прерывая презентацию поданного напитка. Официант понимающе кивнул, поставил поднос с вином и бокалами на стол, ловко откупорил бутылку ножом сомелье, внимательно посмотрел на бельгийца, еще раз кивнул и удалился.

— Слышишь, я все Софи расскажу, — сказал вдруг Николас. Произнес так, будто говорил о собственной то ли матери, то ли о ком-то еще, кто защитит его, спрячет под юбкой.

— Я сам ей все расскажу, — парировал я нелепый выпад в мой адрес. Ван Люст отвел взгляд и принялся возиться с вином. Насыщенно-багровая влага заполнила собой дно бокала, поднимаясь все выше, топя в себе хрупкое хрустальное пространство.

— Сделай одолжение. Но скажи, пожалуйста, Глеб, — сказал бельгиец приторно-вежливо; наверное, этой своей нелепой вежливостью желая перечеркнуть не менее нелепое замечание о Софии. — Если говорить серьезно — что за stront тебе поручил Жан-Батист?

Я устало откинулся на спинку стула, устало и мрачно вздохнул. Посмотрел на книгу, на лежащие среди его страниц деньги, на нелепый фонарь. Посмотрел на Николаса. Кадык на его лощеной шее быстро-быстро шевелился. Сладкое ботритизированное вино из региона Бордо-Сотерн летело вниз по изящному пищеводу, элегантно шлепалось на дно сиятельного желудка, деликатно вызывая благородную отрыжку у сына Генерального Консула республики Бельгия. Наверное, очень вкусное вино.

— Дочь одного из клиентов твоего дяди не может найти дорогу домой. И тут появляюсь я: освещаю ей путь, спасая от тьмы, ничего необычного.

Николас отер ладонью капельки красной влаги с губ, медленно, с достоинством.

— Почему же дядя не поручил это мне? — с тайной обидой спросил он, старательно пытаясь выдать свои слова за шутку. — Ведь я люблю спасать женщин.

Я покачал головой.

— Любви недостаточно.

— Недостаточно?

— Нужно быть идиотом, за которым любая пойдет.

Николас что-то невразумительно пробормотал, широко открыв рот, словно бы собираясь откусить край бокала.

Поднял ворот пальто, зябко осмотрелся, ощущая спиной тяжесть дверей «Дома Зингера»; там, в глубине здания, остался допивать в одиночестве чертовски дорогое вино Николас ван Люст. Здесь же, снаружи, утих снегопад, и немногочисленные прохожие засновали по своим нехитрым делам; не сновали — тащились, еле передвигая ноги. Среди этих похожих на призраков людей обнаружилось целых пять женщин. Пять — это действительно много для этого места и времени. Возраст их я различить не сумел. Две из них шли под руку с мужчинами. Возможно, они возвращаются с утренней мессы преподобного Жана-Батиста? А эти вот одинокие дамы, наоборот, ищут пару себе, чтобы посетить мессу вечернюю? Внезапно пришла странная мысль: ван Люсты окружили меня — во всех смыслах. Одни притворялись друзьями и втайне мечтали о моей жене, другие же стравляли за деньги с плохими парнями. А третьи, может, сочетали все это и тихо посмеивались…

Но, как бы то ни было, теперь у меня есть работа. До смеха нелепая, и до нелепости высокооплачиваемая.

Я, наконец, отлепился от «Дома Зингера» и зашагал по Невскому — предстояла долгая прогулка в сторону Большой Невы, к Финляндскому вокзалу. В затылок мне будто плюнули презрительным хмельным взглядом.

4

На кухонном столе лежали редкие, а оттого странные для нашего дома вещи, а именно деньги; странности добавлял тот факт, что деньги эти представляли собой десять новеньких банкнот Европейского Центрального Банка достоинством в сто евро каждая две тысячи двадцать девятого года выпуска. Томик Фридриха Ницше и его начинка находились тут же, черной и серой кляксами дополняя ощущение того, что выцветшая старая столешница превратилась в абстрактное полотно. Лица неизвестных мужчин и женщин приветливо улыбались, пейзажи далеких краев, архитектура чужих городов манили с пестрых и гладких, как пластмасса, бумажек, нули-единицы по их краям сулили воплотить любые мечты в реальность. София с холодным любопытством разглядывала принесенные странности, как до того слушала мою историю. Она взяла в руки купюру с изображением томной дамы в тиаре и поднесла к своему изящному носу.

— Деньги пахнут, — сказала она. — Эти — ожиданием того, за что же они нам достались.

Я тоскливо нахмурился.

— Я все тебе рассказал, Софи. Просто поболтаю с бедняжкой Анной, вот и все. Не бойся, я не поддамся ее женским чарам. Главное, чтобы она поддалась моим, мужским.

София вспыхнула, смяла банкноту и швырнула обратно на стол.

— Дурак же ты, Глеб! — воскликнула она. — Уверен, что тебе нужна такая работа? Ты, в конце концов, простой парень, зачем с подобным связываться? Почему так много платят? Чем убедишь, эту… Анну? Найдешь ли вообще в трущобах?

Она смотрела на меня своими полярными глазами. Сейчас, на светлой кухне, радужки Софии мягко светились изнутри: они обладали редким серебристо-серым оттенком, пронизанные чуть видимыми желтыми крупицами; так светилась бы нагретая ртуть, усеянная золотой пылью.

— Меня благословил католический поп, это должно вдохновлять, — я усмехнулся. — По его словам, она там такая одна. Несколько часов легкой прогулки по Гостинке вряд ли принесут мне больший вред, чем посещение церкви.

— Легкой? — вздохнула моя жена. — Это же чертов Гостиный двор!

— Софи, Софи! Не будь такой пессимисткой. Наконец у нас появилась возможность понять что же с нами такое… Мы ведь так давно хотели попасть на прием к тому специалисту…

В уголках ее губ появились крошечные морщинки.

— Хочу одного: чтобы с тобой ничего не случилось, — произнесла мрачно София. — Кто бы мог подумать! У Николаса есть дядя, и этот дядя священник. Нашел спасителя на час, дал ему фонарь, открыл в нем гребаный дар, благословил! Не такую помощь я себе представляла…

В глубине светлых глаз сверкнули рыжие искорки. Это означало одно: моя жена злится, причем очень и очень сильно. Еще бы! Представляю себе, чего ей стоило преодолеть свою гордость, обратившись к тому, кого совсем еще недавно считала воплощением мерзости. Ответ на ее просьбу выглядел — или являлся — изощренной насмешкой.

— Прошу, пожалуйста, ну не злись, — я попытался смягчить ее, направить ход ее рассуждений в прагматичное русло. — Посмотри — это просто чертова куча денег, и эта куча лежит на нашем столе.

София выразительно на меня посмотрела.

— Вот именно, Глеб, эта куча лежит на нашем столе, в нашем доме. И она мне очень не нравится, и Ницше этот не нравится, и фонарь…

— Зачем они дали фонарь? — спросил я, цепляясь за возможность сменить тему.

— Чтобы ты посветил себе в голову, пытаясь найти там остатки здравого смысла!

Да, София разочарована, и ошеломлена, и я понимаю ее.

— Прости. Это все так нелепо и глупо, и, господи!..

— Фонарь, — тихонько напомнил я. София развела руками:

— Он чтобы светить, конечно. Кого можно найти в темноте?

Она взяла со стола миниатюрный предмет, отыскала прорезиненный бугорок. Тонкий и яркий луч абсолютно белого света ударил ослепляющей жирной точкой по изображению какого-то древнего вычурного собора на одной из купюр. Охровые стены мгновенно выцвели, от места, куда бил луч, разлетелись радужные круги. Свет звезды, проникающий с неба на кухню из-под серого полотнища, казался жалкой пародией на само понятие «Свет».

— Хочешь, я…

— Нет-нет-нет, даже не предлагай. Ты со мной не пойдешь. Двух женщин от толпы грязных подонков я точно не отобью. И одну-то не представляю, как вытащить из этих трущоб, так что пообещай мне: никаких сюрпризов, Софи!

София щелкнула переключателем, мир погрузился в туман; вновь сделалось тускло.

— Какие еще сюрпризы? Я подумываю прямо сейчас позвонить этим бельгийцам и послать их к чертовой матери…

Томная дама в тиаре подмигнула мне. Взгляд ее говорил: я живу в роскошном дворце и молюсь в красивом соборе, разъезжаю в золоченой карете, и у меня есть наследник всей этой благости. А что насчет вас?..

— Но Софи…

Замолчал. Посмотрел на другую бумажку. Город из башен парил над чернильно-синим океаном. Бесконечною линией бессмысленным набором цифр шел и шел поверх этой радужной иллюзии номер купюры. Единицы и нули громоздились в углах, точно придавливая собой к столешнице.

И всего этого может стать в два раза больше…

— Что, Глеб? Подумай-ка еще раз. Подумай хорошенько. Я даже не смогу узнать, как продвигается твоя, с позволения сказать, миссия, не смогу помочь тебе чем-либо.

— Помочь?..

— Ты собрался в трущобы Гостиного двора на концерт отморозков искать какую-то сумасшедшую девку! Думаешь, все будет проходить в традициях культурной столицы? Сильно сомневаюсь. Я тут с ума сходить буду!

Наконец смог оторвать взгляд от денег. Сказал вяло:

— Ну это-то как раз просто. Куплю телефон по дороге, и без проблем…

— Без проблем?

Хлесткая фраза была преисполнена сарказмом и злостью.

— Твоя работа мечты начинается сегодня в двадцать один час по петербургскому времени, так?

Медленно кивнул.

— Ну тогда смотри: ты едешь в банк менять деньги. Это примерно час, если повезет с монорельсом до Нового Города. Потом выбираешь себе аппарат, оформляешь заявку на услугу связи и ждешь пару недель. Вариант так себе. Или ты можешь попробовать найти телефон где-то поближе, на блошином рынке Удельной, но вряд ли тебе дадут сдачу с сотни евро местные доходяги; скорее, если дадут, то по голове. И вообще, Глеб… Связь? В Старом Городе?

Я понял, куда она клонит. С досадой сжал зубы: София во всем права. Очевидные факты были коварно извращены призрачными аргументами денег. На большей части старого Петербурга такая обычная до Войны вещь как сотовая связь попросту не действовала, впрочем, и на окраинах, вроде нашей, тоже. После окончания Карантина профильные операторы сочли невыгодным заново снабжать эти районы вышками с базовыми станциями сотового сигнала, оставив, частично восстановив коммуникации, лишь технологию стационарной связи — по крайней мере до того момента, как в городе закончится основная часть восстановительных работ. Чтобы позвонить, например, с Петроградской стороны или района Сенной кому-то на Парнас, в Купчино или наоборот, нужно было иметь безумно дорогостоящую спутниковую связь или попытаться найти таксофон, или частную стационарную точку. Таксофоны исчезли как вид еще в конце прошлого века, местные же очень редко пускали к себе незваных гостей. И уж, конечно, наивно было бы полагать, что подобные виды связи обнаружатся на территории трущоб, куда я намеревался отправиться. Оставалась еще IP-телефония, но вездесущий когда-то культ Интернета пал за пределами Нового Санкт-Петербурга; давным-давно жители руин и трущоб ничего не слышали и не знали о нем, и уж тем более не использовали в своей повседневной жизни. Интернет — Технология Праздного Общества — нынче доступен лишь единицам; она, как и в самом начале своего существования, вновь стала элитарным преимуществом государства, корпораций, военных и влиятельных богачей наподобие семейства ван Люстов.

— Ох, Софи… Ты и правда не сможешь знать обо мне что-либо весь этот вечер. Да и в случае опасности мне придется рассчитывать лишь на себя. Это сильные аргументы.

София тихо фыркнула, будто сгоняя с губ пыль. Вновь взяла в руку фонарик. Включила, направляя мощный луч на тысячу евро, что валялись детскими фантиками на столе.

— Их аргументы сильнее. Реальнее. Мои — лишь страх за тебя. Станет страшнее в разы, как только ты переступишь порог нашего дома. Но когда ты переступишь еще раз, то это, — едкий белый свет выжег радужный круг на лбу важного пожилого господина в старинном сюртуке, — может возрасти ровно в два раза. Вот и решай, какой аргумент вернее.

— Не понимаю, ты отговариваешь меня или нет? — воскликнул я и ослеп. Свет пронзил веки, радужку, глазное яблоко, и белая мгла тысячами солнц взорвалась внутри головы.

— Я желаю и того, и другого. Я алчная благодетель. Если спасешь эту девушку, то спасешь наше будущее. Останешься дома — спасешь настоящее.

Свет говорил со мной, и свет рвал на части.

— И я не знаю, что мне дороже.

Секунда абсолютной тьмы; белесая паутина охватила зрение, и в центре этой эфемерной конструкции, нечеткой, размытой, я различил печальное лицо Софии.

— Больно? — с каким-то тайным удовольствием, какое бывает у детей, спросила она. — Прости…

Рука ее, точно лишенная связок и мышц, свисала вдоль тела, и в ней тускло блестела металлическая поверхность чертового фонаря. Пальцы разжались, вещица беззвучно упала на серый линолеум.

— Прости, Глеб, нет, правда, — будто очнувшись от наваждения, София прильнула ко мне, прижимаясь, отчаянно зашептала. — Не ходи никуда, пожалуйста, останься, останься, не надо…

Сквозь тонкую ткань ощущал, как громко и близко-близко билось сердце любимого человека. Оно гнало кровь по прекрасному телу, и оно же гнало меня прочь, с каждым ударом отстраняя на невидимый миллиметр от своей хозяйки.

— София?..

Она словно не слышала. Сердцебиение становилось сильнее, отчетливее. Я знал: она ждет моего решения, и она готова принять любое, и это удерживало от принятия такового.

Мы продолжали стоять в тишине, обняв друг друга, и только лишь стук сердца отмерял сейчас время.

Решение пришло тихо, в судорогах, как смерть маленького животного. Наступил вечер; я вновь прибыл поездом МЖД на Финляндский вокзал и совершил длительную пешую прогулку. Монорельс не вел на острова, он огибал их дугой, повторяя очертания набережных, делая резкий поворот на восток у бывшего Ладожского вокзала. Там железная дорога из тоненькой нити превращалась в настоящую паучью сеть, накрывая собой Новый Город. Чтобы попасть в старые районы Петербурга ничего особенного не требовалось, были бы крепкие ноги да особый резон. И если первое условие было обыденным даром Природы, то второе представляло собой исключительную редкость. «На время проведения восстановительных работ Старый Город является зоной повышенной опасности» — вот что год за годом после снятия Карантина слышали от властей обыватели, — «Посещение этих территорий крайне нежелательно». И я до последнего времени старался придерживаться этих рекомендаций.

…Снегопад почти прекратился, и обманчиво далеко справа показалась грязно-желтая колокольня Петропавловского собора, заключенная в тиски строительных лесов. Кугель шпиля, ржаво-купоросовый шар, упирался в низкие серые небеса. Когда-то его венчала фигура летящего ангела, держащего в своих руках огромный золотой крест, теперь там шумел лишь ветер. Этот ветер увидел одинокую фигуру на мосту и кинулся к ней. Я поднял воротник, ускоряя шаг.

На той стороне Литейного меня встретил блокпост.

— Не поздновато ли, гражданин? — хмурясь, спросил молодой полицейский, выходя из просторной будки. Вполне резонный вопрос, но я мог бы просто пройти мимо, и это не было бы понято превратно — в Старом Городе достаточно интересных мест для людей определенного сорта. Только вот не тянул я на подобную публику: пришел пешком через мост, один, небритый, лохматый, с отстраненным тоскливым взглядом. Излучаю декадентство, из меня так и лезет скорбь. У таких людей нет энергии счастливой жизни, нет животных амбиций, а значит, и денег нет. В том числе и поэтому парень в форме вылез из своей конуры — слишком уж я не вписывался в рамки его обычного вечера.

— Здравствуйте. Да вот, спешу на вечернюю службу в Святую Екатерину, знаете, это церковь такая…

Полицейский опешил, опешил и я; такое до сегодняшнего дня вряд ли могло появиться в моей голове. Лицемерие мне претило, но слова вылетели раньше, чем успела оформиться мысль и осознание ее содержания. Я понятия не имел, проводятся ли в такое время эти самые службы, и в курсе ли подобного этот молодой полицейский.

— О, вот значит как, — многозначительно произнес он, окидывая меня с ног до головы. — Какое совпадение.

— Простите?..

Полицейский сощурился, на миг выпятил гладковыбритый подбородок и вдруг простодушно мне улыбнулся, подаваясь казенным телом вперед, желая то ли обнять, то ли скрутить по всем правилам полицейской науки. Ботинки мои скрипнули на снегу: правой ноге захотелось встретить этого молодца ударом колена под дых, левой же отпрянуть и пуститься в бега. Но я остался стоять там, где стоял.

— Да у меня тут тоже, получается, вечерняя служба, — рассмеялся мальчишеским смехом парень. — Как мой батя пел, помню: наша служба и опасна, и трудна, и на первый взгляд…

Он смутился так же неожиданно, как и повеселел до этого. Я смиренно развел руками, сочувственно предположил:

— Как будто не видна?

Полицейский был действительно молодым человеком; теперь я это хорошо видел; наверное, лет двадцати двух, не более. Припев песни ребята моего поколения знали хорошо, хорошо они знали и то, что следующее поколение в нашем городе может никогда уже не появится. Как и многие другие люди в сегодняшнем Петербурге, этот полицейский, скорее всего, явился сюда издалека.

— Точно! — просиял он, снова широко улыбнувшись. — Не видна, ага, но вы-то, небось, мою будку с той стороны моста заметили, так получается, что видна. Не зря стою.

— Я здесь часто хожу, — на всякий случай уточнил я. — На службу. Мимо вашей службы. Туда-сюда.

Лицо расплылось в безмятежности. Оказывается, изображать блаженного не так уж и трудно. Труднее миновать этого парня, неожиданно искреннего, какого-то неиспорченного, наивного и простого. Может быть, там, откуда он родом, где-нибудь в сибирской глуши или на берегу Черного моря, все люди такие, улыбаются, шутят, не прислуживают, а служат, рожают и воспитывают таких вот добрых молодцов, продолжая свой нехитрый род нараспашку…

Вдруг понял, что ошибся в нем, и он стал меня злить. Именно этой своей простотой и открытостью. Был бы на его месте кто-нибудь, кто обычно бывает здесь — из числа местных, видящий людей насквозь циник, то уже давно дал бы пройти дальше, убедившись, что опасности я не несу; как и наживы. Но сейчас все было иначе: Литейный мост погружался в сумерки, время шло, но не шел я, а стоял и глядел в наивные светлые глаза. Что-то в моем взгляде напомнило полицейскому о служебных обязанностях.

— Вы, наверное, спешите, вы идите-идите, пожалуйста, просто одиноко, знаете, вот так тут под снегом торчать и смотреть на ваш город, грустно это очень, вы ведь местный, наверное, а я сам вызвался в Питер, сюда не каждого, кстати, берут, но я еще в школе лучше всех знал про Петра, про барокко, а еще, как же это… про мосты и каналы, про белые ночи и праздник, когда корабль вот тут проплывает…

Рука в серой перчатке указывала на заснеженное пространство между Литейным и Троицким мостами. На лице полицейского застыла маска неподдельного детского восторга. Захотелось вмазать по лицу кулаком.

— Алые паруса, — кивнул я, сдерживая отвращение. — Праздник выпускников. Тысячи мальчиков… и девочек… «Все пути открыты молодым»…

Шведский бриг «Tre Kronor», двухмачтовый красавец и главная звезда феерии на Неве, был затоплен по ошибке ВМС Суоми в самом начале Войны где-то на подступах к вновь милитаризированным Аландским островам, перевозя на своем борту юных победителей какого-то идиотского конкурса. Скупая информация о жертвах «недоразумения» утонула в потоке кровавых новостей со всего мира. Алые паруса стали багровыми, мир перевернулся с ног на голову, школу мою разнесло по кирпичикам, аттестат зрелости вручали вражеские артобстрелы, дроны и авиация, и мне было плевать на барокко и гребаные мосты. Детство кончилось резко и сразу: ударом наотмашь явилась взрослая жизнь, завернутая в бурые простыни, трещащая по швам и хрипло, надрывно то ли плача, то ли смеясь. Где же ты вырос, господин полицейский, кто же тебя обманул, что ждал здесь увидеть, до глупости восторженное дитя?

— Вот-вот, точно, алые, как вы говорите, паруса, — светящиеся от радости глаза не видели грязный снег, ржавчину купороса мостов, желтые как зубы курильщика стены дворцов и церквей — они видели широкую реку под ночным небом, и в небе этом вспыхивали тысячи разноцветных узоров, и в воздухе снова гремел оркестр, и набережные усыпаны сонмом тел, и некому схватить меня за руку, увести прочь, прогнать от созерцания смерти…

Тряхнул головой. Медленно обошел полицейского, медленно ступил на Безымянный остров. Позади раздалось неуверенное восклицание, скомканное шарканье по снегу, но я ускорил шаг. Вокруг стремительно сгущались сумерки: будто гигантская каракатица, парящая над Петербургом, испустила вдруг на его улицы огромное чернильное облако. Фонари, одинокими колами вздымающиеся из сугробов, освещения не давали. Здесь не работала общегородская энергосеть, и с наступлением вечера улицы, проспекты и площади погружались в зимнюю тьму. Изредка вдалеке тут и там горел слабый свет: тот или иной дом, по какой-то причине облюбованный людьми, освещался трепещущими на ветру лампами, питаемыми генераторами. Люди эти были разного пошиба: от священников и до панков, от строителей до держателей модных заведений наподобие бара в «Доме Зингера». Последних становилось все больше, в дьявольской прогрессии росло число их клиентов. На величественные руины был спрос; слишком много развелось в этом городе эстетствующих от их вида ублюдков. Стало модным отобедать, пялясь на останки архитектурных шедевров, зависнуть на всю ночь в каком-нибудь полуразрушенном соборе под музыку, похожую на гул металлургических заводов. Блеск и новизна правого берега быстро приелась молодым повесам, приехавшим сюда со всех концов страны и мира; их влек мрачный хаос берега левого.

Без приключений пройдя в полумраке с десяток кварталов (держась правой стороны набережной Фонтанки), под ногами моими брусчатка Малой Садовой сменилась на промерзлый асфальт Невского, и я сразу попал в область яркого света. На фоне черных провалов Александринского театра опасно накренились останки памятника Екатерине Великой; кто-то огромный и сильный отвесил бронзовой императрице пинка. То тут, то там в разбегающийся в бесконечность проспект вросли серые бетонные блоки, увенчанные росчерками колючей проволоки. Меня поглотил взрыв разноцветных сполохов от огней, веселого шума и большого количества самых разных людей, среди которых были и женщины.

…Ведет ли сейчас службу отец Жан-Батист? Сколько из этих шатающихся, смеющихся людей побывало на вечерней проповеди? Нуждаюсь ли я сам в отпущении грехов?..

Криво улыбнулся; глядя на местную публику, невольно задумаешься о духовности. Мужчины совершали променад по широкой заснеженной перспективе, жадно изучая прохожих, выискивая в толпе одиноких доступных женщин неопределенного возраста, явившихся сюда из других городов на свой страх и риск, всегда нищих, всегда некрасивых, будто и там, откуда они прибыли — обычно из маленькой провинциальной дыры, — пронеслась когда-то Лилит, извратив на долгие годы саму суть женщины. Их было очень и очень мало, но все-таки гораздо больше, чем обычно можно увидеть где-то еще в этом городе. Изредка встречались пары: породистые мужчины вели под руку гибких красавиц, чьи молодые одинаковые лица не выражали эмоций. Эти пары появлялись из роскошных авто и призраками на рассвете исчезали в недрах блестящих парадных. В рафинированных движениях женщин чувствовалось что-то искусственное. Конечно, то были гиноиды, выдрессированные, запрограммированные на любовь вечно юные леди; их верность и страсть можно было не только купить, но и взять напрокат в специальных агентствах, обзаведясь для выхода в свет прекрасной кибернетической спутницей. Только самые богатые мужчины могли позволить себе настолько нечеловеческую любовь в этом несчастном городе.

…Но чем же богат я?

Над домами, людьми, над проспектом нависла башенка городской Думы с остановившимися стрелками часов. Время застыло посреди редких пушистых снежинок: в последние годы там было, кажется, около десяти минут второго. Дернулась реальность, что-то в моих глазах настроило резкость и контраст: в зернистой темноте угадывалась вытянутая двухэтажная галерея Гостиного двора. Она чернела над сплошной линией бетонных блоков, тянущейся от начала Думской улицы до площади Островского. Ну, конечно. Еще одно обстоятельство против моей сегодняшней миссии: забор с колючей проволокой и патрули военной полиции везде, где находились вестибюли станций метрополитена. А в здании Гостиного двора как раз и был вестибюль наглухо запечатанной сейчас одноименной станции, плюс тоннельный переход с Михайловской улицы к станции «Невский проспект», что скрывалась в чреве некогда ярко-лилового здания, стоящего аккурат напротив «Дома Зингера», на другой стороне канала. И этот лиловый красавец, ныне побледневший, осунувшийся, тоже обладал собственным караулом. Из темноты, будто пройдя сквозь стылый бетон, появились две фигуры, оснащенные короткими автоматами и ярко светящими фонарями.

«Ведь нынче праздники и, верно, маскерад

У Энгельгардта…»

Строчки царапнули память. Неуместное стихотворение заставило встать столбом посреди Невского, замотать головой, пытаясь разглядеть в темноте за забором кого-то, кто мог бы подбросить в мой разум эти слова. Но вместо возможного литературного монстра я увидел вдруг черную-черную бездну в стыках бетона: это из нее вышли солдаты. Они уже давно прошли мимо меня, куда-то не то вправо, не то влево, и тут же вместо них образовалась тьма, засасывающая в себя мириады кружащих снежинок. Мысленно посчитав до десяти, я нерешительно шагнул в сторону бетонных блоков, вглядываясь в смутные силуэты строений за ними. Зажмурился. Силуэты проявились на веках. Пролеты галерей отпечатались в памяти — исчез яркий свет Невского, и солдатские фонари померкли, мир затопило черно-серым унынием. Пройдя в темноте несколько метров, я, наконец, разомкнул веки и обернулся. Дрожание обманчиво далеких огней растворяло в себе людские фигуры. Нас разделяла тонкая невидимая линия, и до нее было всего несколько широких шагов — я еще не ступил во тьму, но уже покинул свет, и кто-нибудь сентиментальный назвал бы это состояние сумерками. Веки сощурились; свет причинял боль. Отвернулся: длинная-длинная улица приглашала пропасть в ее темноте.

Да, я взял с собой чертов фонарь, но глаза быстро привыкли к размытому мраку; разумнее было бы как можно дольше оставаться под его покровом, не выдавая своего присутствия кому бы то ни было. Различил фасады бесконечных галерей, пестрящие черными проемами широких дверей и окон. Пространство между ними было превращено в полотна самых пошлых сюжетов. Первые же увиденные мной граффити представляли собой изображение мужского достоинства таких размеров, что сначала я побледнел, а когда рассмотрел некие подробности этого монстра, то сделался пунцовым и от стыда. Следующий представитель местного искусства в точности повторял лейтмотив предыдущего, но был дополнен женскими фигурами, довольно реалистично исполненными неизвестным умельцем. Около пятидесяти метров стены занимала впечатляющая фантазия на тему взаимоотношений женщин и мужского начала. Оглушенный этими откровениями, я стоял у фасада, не решаясь осуществить ни одно из очевидных продолжений моего здесь нахождения: либо идти дальше по улице, либо зайти в один из множества черных проемов галерей; вдруг Анна спит там в обнимку с каким-нибудь доходягой, или я встречу кого-то болтливого, кто наведет меня на ее след. Здесь, на самой границе Невского и трущоб, не было ни души, ни единого признака чего-то, похожего на панковский шабаш, и это спокойствие вдохновляло меня на ошибки, уводило от правильной мысли, что такое яркое явление как молодая девушка, скорее всего, будет еще ярче где-нибудь посреди всеобщего сумасшествия. Ко мне пришла запоздалая мысль: говорил ли священник только лишь о Гостином дворе или он имел в виду и Апраксин, чья территория начиналась сразу же по окончанию первого? Кажется, он употребил слово «Дворы». Если так, то поиски Анны становились во всех смыслах шире. Во всяком случае, они не могли сводиться лишь к созерцанию пошлятины на старой промерзшей стене. Для начала надо было пройтись по нутру этих темных галерей. Нужно подготовить себя к новой реальности, нужно уповать на везение; это было глупо, но глупость эта не хуже и не лучше глупости главной, а именно той, что заставила меня находиться в этом месте прямо здесь и сейчас.

Плюнув под ноги, я пошел прочь от проема. Неужели я и впрямь рассчитывал встретить эту девчонку сразу же по прибытию, буквально за первым углом? Так не могло было быть. Она в самом сердце трущоб, я же сейчас на окраине, безлюдной и темной. Нужно не подготавливать себя к новой реальности, а вспомнить ее, позволить памяти вернуть себя на несколько лет назад, осознать, что нового в ней ровно ноль.

В густой чернильной стуже мелькнул отблеск живого огня — кажется, из дальнего зала. Отсвет плясал по стенам уютными желтыми пятнами. Запоздало понимая, что обнаруживаю себя, включил, наконец-то, фонарь, пытаясь рассмотреть лучше утробу выстуженной галереи: тонкий и яркий луч выхватил из темноты усыпанный мусором заснеженный пол. Чем дальше направлял свет, тем больше становилось различного хлама и меньше снега.

— Кто ж так от солдатиков прячется?

Насмешливый глухой голос вспорол собой тишину, и круг света пугливой кошкой кинулся на ущербные стены.

— Если тебе интересно, я стою прямо напротив.

Мысли спутались, а руки не знали, что делать, однако длилось это всего пару секунд. В конце концов, я смог различить ухмыляющееся лицо какого-то старого оборванца.

— Ты бы вырубил свой фонарь да шел к огоньку погреться. Зима, однако.

Старик беззлобно хихикнул и пропал из вида, оставляя меня в замешательстве. Раздался приглушенный хлопок, и сразу — глоток, жадный и долгий. Я непроизвольно облизал замерзшие губы. Постоял с минуту на месте и, наконец, решившись, не выключая фонарь, пошел вперед. Пройдя через большой зал, заполненный хламом, оказался в маленькой комнате, в дальнем углу которой валялся толстый матрац неопределенно-грязного цвета, заваленный горой тряпья, в центре стояла проржавевшая бочка: из нее вырывались языки пламени. Казалось, что и огонь проржавел тоже, такой рыжий и тусклый он был. Над огнем нависала растопыренная пятерня, облаченная в бесцветную рваную перчатку. Я направил луч света вперед; теперь можно было хорошенько разглядеть заставшего меня врасплох человека: это и в самом деле был старик, морщинистый, с желто-болезненной кожей, лицом, обрамленным клочками седых волос. Ироничная улыбка не сходила с лица, пронзительный взгляд чуть замутненных серых глаз усиливал ощущение того, что их обладатель не полезет в карман грубого черного ватника за острым словцом. Фигура старика, если бы можно было выпрямить его сутулую узкую спину, была высокой, и походила на дорожный указатель из-за нахлобученной на голову шапки-ушанки. Здесь могла бы быть своеобразная гармония худобы, но ее портили короткие и в какой-то степени даже толстые руки, одна из которых нависала над ржавым пламенем, а другая с силой сжимала коричневую пластиковую бутыль.

— Не тычь в лицо фонарем, говорю же — выруби! — вновь усмехнулся старик, закрывая лицо рукой, видя, что на него вдоволь насмотрелись. Я щелкнул прорезиненным бугорком. Помещение пропало, явилась прогорклая темнота, через несколько секунд сменившаяся теплой рыжей пульсацией. Комнатка предстала передо мной уютным убежищем, скрыв в полумраке свое вопиющее убожество. Ржавый огонь лизал нутро бочки.

— А может, ты думаешь, здесь общественный туалет? Еле держишься, судя по напряжению. Ты держись, тут люди живут, между прочим. — Старик улыбнулся и вдруг протянул мне бутыль. — Пивка для рывка, молодой человек?

— Н-нет, спасибо. И я вовсе не думал…

Серые глаза посмотрели на меня как на полного дурака — улыбаясь и осуждая. Бродяга натянул шапку на самые брови и пригладил истершийся искусственный мех. Затем поднес бутылку ко рту и сделал внушительный глоток. Замелькал острый кадык на худой, покрытой седой щетиной, шее. Старик внезапно посерьезнел, и спина его выпрямилась; фигура в черном ватнике нависла надо мной пугалом.

— А зачем же явился?

Я отступил на шаг к выходу, ощущая за собой пустоту темного зала. Сжал с силой фонарь.

— За тем же, что и вы, — сказал наобум.

Старик замер на несколько секунд и вновь сделал глоток. Прищурился, достал из кармана ватника мятую пачку папирос, извлек одну, прикурил от огня. Казалось, что клочки волос на лице тотчас вспыхнут, но ничего такого не произошло — старик был виртуозом. Он с наслаждением затянулся, выпуская изо рта струю сизого дыма, и сказал с хитрой улыбкой:

— Это уж вряд ли. Видишь ли, мне сюда являться незачем. Я здесь был всегда.

Бродяга обвел взглядом комнатку, и взгляд этот был пронзительным, режущим убогие стены, вырывающимся на все четыре стороны: к ледяному заливу на западе, к свалкам южных районов, к роскоши Нового Петербурга за Невой на востоке, и к моему родному северу на Выборгской стороне.

— И кто же вы?

Он как будто бы растерялся.

— Если ты имеешь в виду имя, я отец Василий.

Теперь была моя очередь растеряться.

— Чей отец?

— Это интересный вопрос… Когда-то — многих. Сейчас же, видно, ничей. Гм! Тогда можешь звать меня просто Василием Борисовичем. Хотя здесь я для всех отец — когда-то я был…

— …священником?

Треснуло внутри бочки, из недр ее вырвались яркие искры. Тень пробежала по стенам от наших фигур.

— Что? Священником? Что за дичь!

Словно бы обозлившись, Василий Борисович отвернулся и сделал несколько шагов в сторону матраца. С медленной грацией, странной гибкостью он вытянул свои короткие руки и принялся ворошить кучу тряпья. Пледы, одеяла и простыни, кофты, свитера и рейтузы смешались в этом промерзлом лежбище. Старик с размаху плюхнулся прямо посередине, и я различил там нечто, показавшееся человеческими волосами. Должно быть, парик, снятый с одного из манекенов, замерших в призывных позах в пустых залах Гостиного Двора. Василий Борисович затянулся папиросой, запивая вонючий дым пивом.

— Я был отцом… — с легкой грустью произнес он. — Многодетным, понимаешь, папашей… Шестерых чудных ребят: двоих парней и четырех девчонок. Сыновья от первого брака, а дочери уж от второго. Седина в бороду, бес в ребро!.. Влюбился, кретин старый, на заре трудовой деятельности в свою же студентку, и она мне аккурат за четыре года четырех девок подарила. Эх, знала бы, как оно потом будет-то — обязательно бы парней родила. Может, таки пивка?

Я покачал головой и подошел к бочке, протягивая руки к языкам пламени. За хлипкими стенами без окон и дверей задувал промозглый декабрьский ветер; тело мое начинало зябнуть. Я негромко сказал старику:

— Мне жаль, что так вышло…

Он отхлебнул из бутылки. Папироса тлела в его пальцах, слабо светясь. С коротким рывком, не докурив до конца, он бросил окурок, целясь в чрево бочки, но промахнулся. Рассыпая искорки, окурок упал у моих ботинок. Я опустил на мгновение взгляд и вновь посмотрел на бродягу: тот медленно гладил волосы парика дрожащими пальцами.

— Ишь, какой жалостливый, — усмехнулся Василий Борисович. Волосы, кажется, были рыжего, ржавого цвета — это уже не удивляло. Несколько длинных локонов старик успел намотать себе на большой палец, играя указательным с пушистыми кончиками. — Жалостью ничего не вернешь, — рука напряглась, растягивая волосы, будто нити на ткацком станке. Тряпье, на котором восседал старик, внезапно зашевелилось, и тут же странная тяжесть налилась в висках, точно раскаленный свинец растекался, шипя и сжигая мысли. Василий Борисович громко, заливисто рассмеялся. Тряпье затряслось в такт, затягивая в себя, как в трясину, рыжие локоны.

— Господи, что за серьезная рожа! Да тебе любую лапшу можно на уши вешать!

Бродяга громко икнул, язвительную скалясь. Я нахмурился — от боли в висках и растерянности. Мрачно сказал:

— Не смешно шутите…

— А смеяться тебя никто и не просит. И приходить за блокпост не просили. Видно же за версту — парнишка ты не из наших. Пальтецо это, шапочка, фонарик опять-таки. От пива ты отказался, а ведь мы сами варим, крафт, понимаешь! Ну так и что тебе надобно здесь, мил-человек? — вдруг грозно спросил старик. — Ты бы нам лучше девчонок привел вместо себя! Нам бы женщин побольше, понимаешь?

Я старался подавить в своей голове нарастающую боль. Несуразица в словах старика проходила мимо меня, не задерживаясь в памяти; приходилось напрягаться изо всех сил, чтобы улавливать хоть малейшую крупицу здравого смысла в его околесице.

— Побольше? То есть какие-то женщины у вас уже есть?

Старик скабрезно ухмыльнулся.

— А тебе что — бабенку надо?

— А кому нынче не надо? — в тон ему ответил я, пытаясь сосредоточиться на формулировке своих слов. Если грамотно выстроить диалог с этим болтливым пугалом, возможно от этого будет толк; ведь театр, как известно, начинается с вешалки, а старичок этот будто нарочно подходил на роль таковой: нелепой фигурой и наличием обильной коллекции чужого гардероба. — Я вот за тем и пожаловал, собственно…

Василий Борисович удивленно-одобрительно икнул, тряхнул бутыль, определяя оставшееся количество мутной жижи.

— За бабенкой пожаловал?

Это могло длиться бесконечно — головная боль и вопросы.

— Мне сказали, что сегодня здесь будет тусовка

Бродяга кивнул.

— Ага.

— И что можно будет познакомиться с одной девочкой…

— Кто ж тебе все это сказал? — дед воззрился на меня со своего трона, все ерзая в нем, проваливаясь внутрь, но каким-то образом продолжая восседать сверху. Я крепко сжал стылый фонарь в руке. Вдохнул морозного воздуха, уверенно произнес:

— Давид, кто же еще.

Пальцы Василия Борисовича обмякли, отпуская рыжие локоны, позволяя тем вновь смешаться с кучей тряпья под собой. Через мгновенье эти пальцы с какой-то особой прытью вонзились всей пятерней в промерзший воздух. Это был жест Великого Торжества, жест Великого Заговора Посвященных.

— Даааавидаа знаешь… — протянул старик, одновременно и спрашивая, и утверждая. В серых глазах засветился восторг, сменившийся вдруг поволокой недоверия. Бродяга оттолкнулся от чего-то невидимого в куче одежды и довольно изящно спустился обратно к бочке. Одним верным движением прикончил содержимое бутылки. Пиво полетело в пищевод отца Василия, бутылка же — в ржавое пламя бочки. Послышалась хлесткая вонь плавящегося пластика.

— Не знал бы, сюда и не сунулся, — произнес я тоном завсегдатая свалок.

— Так, а что же ты тут тогда, чудак-человек? — искренне удивился Василий Борисович, облизывая покрытый седыми клочками рот. — Все веселье сам знаешь где!

Знал бы, не прельстился б неверным огнем из глубины этих убогих комнат. Но старичок, по-видимому, от скуки и «крафта» был готов показать путь к моей цели. Правильные слова все еще подбирались с трудом; тянущая темная боль пульсировала в голове; я уверенно и спокойно сказал:

— Конечно, знаю. Вы со мной?

— Я сам по себе, — философски ответил старик. — Чего я там не видал? У меня тут огонь, алкоголь, туалет, между прочим, немецкий фаянс. Мы здесь еще не совсем быдло.

— Ну что вы тут один в такой вечер? Пойдемте, я приглашаю.

— Да куда ты меня все зовешь, окаянный, я понять не могу!

Я переступил с ноги на ногу.

— Туда. Сходим, посмотрим на Анну…

Я осекся, приказал себе замолчать. Если имя Давида произвело магический эффект ключа ко всем замкам, то имя девушки, озвученное раньше времени, могло сыграть со мной злую шутку.

— Аханну! — воскликнул в одно нелепое слово Василий Борисович и всплеснул ладонями. — Малышка Анна, прелестница, чаровница! Кому нужен немецкий фаянс! Всем нужна наша Анна, что ж ты молчал!

Пламя взметнулось до потолка, освещая черную влажную плесень на грязной его поверхности — резко, до боли в глазах, пуская в сознание панику, — и вдруг погасло. Тут же почувствовал, как цепкие пальцы отца Василия схватили за плечи, и в нос ударила теплая кислая вонь от его дыхания.

— Ох, дружочек! А и везунчик же ты! Если ты Давида знаешь, то и Анну приласкаешь, так мы тут говорим. Кто Давиду приятель, того ждут объятья. Ну и всякое такое. Фольклор! Плюс егерь нынче отжигает, а это тоже рейв будь здоров.

Пламя вернулось без предупреждения, обжигая лицо близким жаром. Ржавый металл бочки щелкнул.

— Анна, — прошамкал в лицо мне пивными парами и гнилыми зубами бродяга. — Анна!

Это восторг или предостережение?

— И егерь? — беззаботно уточнил я.

— А то! — фигура отца Василия отшатнулась, он щелкнул пальцами — раз-два, — будто танцуя, вдруг плюнул себе под ноги, уставился на белесое пятно жидкости. — Какое веселье без них? Она раньше выступала иногда с ними, так, для шутки и праздника, но такое дело, понимаешь…

Очевидно, «Егерь» — это местная музыкальная банда. Те самые безбожники с адскими гитарами.

— Когда тебя хочет изнасиловать толпа подонков, тут даже Давид не поможет. Тут не до высокого искусства. Того и гляди, стащат со сцены, такой ля бемоль мажор начнется, ухахаха! От греха подальше теперь наша Анечка дает только сольные представления. А тебя, кстати, как звать? — вдруг спросил он.

Это было наивно и глупо, но я почему-то ответил:

— Глеб…

Старик протянул мне руку, щеря в улыбке остатки гнилых зубов. Не снимая перчатку (ведь под ее темно-синей тканью скрывалось кольцо), я ответил на жест. Ладонь его не весила ничего. Обгрызенные почерневшие ногти венчали толстую пятерню, стыдливо выглядывающую из укрытия обрезанных грязно-серых перчаток. Чувствуют ли эти пальцы мою маленькую тайну, здесь, совсем рядом?

— Глеб всему голова! — авторитетно заявил Василий Борисович. — Ну, пойдем, коли не шутишь.

Садовая улица представляла собой один широкий мазок кисти угрюмого художника, решившего набить полотно мусором и грязным снегом. Мы шли рядом, почти шаг в шаг, я и этот нелепый доходяга в черном ватнике и шапке-ушанке. Странной компанией, должно быть, смотрелись мы; но для кого странной? Здесь, в окружении серых стен, мы составляли атональную гармонию. Поддерживая наш неровный ритм, под ногами мягко хрустела замерзшая грязь. Сумрак скрывал в себе очертания зданий. Сорванные с петель ворота и смятые в немыслимые спирали старинные ограды смешались в неверных выцветших кляксах; Василий Борисович уверенно вел нас куда-то вперед. Не нужно было быть гением, чтобы понять, что бродяга собственноручно рисовал мне карту сокровищ. Жирным красным крестом отмечал он местоположение желанного сундука — то есть, Анны. Тонкости отношений в здешних трущобах представлялись мне все яснее. Если не сглупить, в самом ближайшем будущем я смогу завершить свою «работу» — или попытаться это сделать. У меня есть проводник. У меня есть благословение католического святоши. Есть абсурдная ситуация, в которую я попал так же глупо, как недавно согласился посетить базилику. Что мне терять? Впереди лишь приобретения. Например, второй половины оплаты.

Я тряхнул головой. Спросил негромко у спутника:

— А она точно там будет?

Он, в какой уже раз, ехидно мне улыбнулся и принялся чесать седые клочки волос на лице.

— Анютка-то? Что, давненько девчонок не щупал? — пааанимаю! Будет, чего же ей не быть. О, смотри-ка: афиша висит. Значит, сарай воронцовский прошли. Справа будет банк, ассигнационный, но ассигнаций там давно нет. Хе-хе. Ими уже как лет десять задницу подтерли иные вкладчики.

Я старался не слушать отца Василия; вопрос я задал лишь для того, чтобы не терять с ним хрупкую связь; речи его были сбивчивы, насыщенные то историями, то ругательствами, и моя страдающая странной мигренью голова не справлялась со словесами бродяги. Он это, видимо, понимал, и время от времени затевал монолог, комментируя местный колорит:

— Обширный участок к северу от Фонтанки, на котором расположен Апраксин двор, в тысяча семьсот тридцать каком-то году был пожалован графу Апраксину, вот как. Мы тут сейчас ходим — ну, по Садовой, то есть, идем. По малому и по большому ходят на Петроградке. По среднему — на Васькином острове, там умельцы. А это вот видишь? Трехэтажные каменные строения сделались при Советах…

Я отрешенно всматривался в полумрак. Голос то пропадал, то вновь возвращался.

— Ах, как долбят-то, красота. Во, во, слыхал? — это «Егерь»! Слышишь? Они. Развлекают ублюдков, рейв дают. Дело свое, лабухи, знают. Драйв, шоу, перфоманс, ха!

И действительно: будто бы из огромной бочки, раскатисто, глухо доносилось ритмичное гудение, и сквозь него можно было разобрать отдельные людские выкрики. По левую руку без какого-либо предупреждения возникла вдруг каменная стена, уходящая вперед, в темноту — начинался комплекс Апраксина двора. Длинные пролеты арок чередовались с крутыми лестницами; ступени разбегались вверх, и вниз, прямо под землю. Засновали фигуры, сначала по одной, а вскоре разом и по три-четыре. Фигуры мелькали вокруг в темноте, и это вызывало во мне напряжение, похожее на паранойю, испытанное совсем недавно. Василий Борисович щурился и вглядывался, пытаясь узнать кого-то знакомого, но каждый раз цокал языком и приговаривал что-то себе под нос. Пройдя еще около тридцати метров, он негромко позвал:

— В толпе задерживаться не советую. Держись меня. Глеб всему голова, но я двух голов стою, так что не нарывайся на ненужные знакомства, а то пальтишко помнут.

Я кивнул, глядя в мутные глаза старика. Он помогает мне, но с какой целью? Неужели упомянутые имена и впрямь стали волшебным паролем, открывающим если не все, то многие двери в этих трущобах? Возможно, ему просто скучно, возможно, он в предвкушении какого-то особого представления. Вдруг поймал себя на мысли, что я и сам будто бы жду чего-то безумного, странного, безобразного…

— Смотри в оба, — сказал старик без своей обычной усмешки. — Скоро ворота. А там р-раз! — и проскочим.

Я кивнул, протягивая руку к внутреннему карману, желая достать из него тот самый фонарь; совершенно бессмысленное действие, иррациональная вера в крошечную вещицу, данную мне святым отцом Жаном-Батистом. Где-то на краю памяти, на сетчатке глаз я ощутил болезненную силу света, исходящего из нутра этого фонаря. Оружие? Защита? Неизвестный мне скрытый смысл?

Да что это я, в самом-то деле? Неужели и впрямь решил стать лучом света в царстве тьмы?

Пальцы застыли на промерзшей ткани пальто. Глупый порыв превратился в глупую же аллегорию. Так я и шел до самых ворот, словно бы принимая какую-то клятву прямиком на ходу.

— Здесь! — кивнул внезапно Василий Борисович и свернул влево; темнота растворилась в ярком живом свете зажженных тут и там на асфальте гигантских костров. Я последовал за проводником. Показались распахнутые настежь огромные металлические ворота. Гул усилился, превращаясь во что-то удобоваримое для слуха. Можно было разобрать гитарное соло, лавирующее меж тяжелыми риффами баса и выстрелами барабанов. Кто-то орал в микрофон о каком-то «хламе», который был «там».

— Едва друг друга знаем,

Касались наши губы!

Мгновенья умирали —

Себя мы этим губим…

Я не знаю, кем мы будем! —

вещал невидимый мне вокалист охрипшим баритоном. Манера исполнения была мрачно-слащавой и будто на грани истерики, как, собственно, и вся звучавшая песня группы «Егерь».

Стараясь не потерять из вида бродягу, прошел через пространство ворот и очутился во внутреннем дворе. Звуковая волна ударила с разбега по мышцам, въелась в теле во все, что могло резонировать, согнула чуть ли не пополам, но быстро прошла насквозь, заставляя ускорить шаг. Наконец можно было разобрать, что же здесь творилось. Вокруг огромных костров и полыхающих бочек, бесконечно ржавых и старых, толпились человекообразные существа, бурлила и клокотала масса страшилищ, и короткого взгляда на это торжество существования хватало, чтобы отчетливо ощутить самого себя жалким подобием человека; эта тошнотворная общность стремительно облепляла меня точно разумная плесень, заставляя тотчас же сделаться ее частью.

— БАБУБЫ!!! БАБУ! — орал неопределенного возраста мужик в кожаной рваной куртке с бородищей в стиле Робинзона Крузо, выполняя элементы одному ему известного дикого танца. — БАБУБЫМНЕ!!!

Стало зябко, невесело: ведь и я здесь ради того же, пусть и в другом смысле. Я пришел за женщиной, и все эти люди пришли за женщиной; будто адепты тайного учения мы собрались здесь в поисках женщины, и общий наш лозунг — Cherchez la femme — превратился в грубое, но жизнеутверждающее «БАБУБЫ!». Не желая быть заодно с таким толкованием сакрального поиска, я оттолкнул бородача подальше, в толпу леших и водяных, в самое сердце плесневелого хоровода.

— БАБУБЫЫЫ!!! — провыл Крузо, оседая в объятиях страшилищ, начиная блевать своим новым друзьям на штаны и ботинки. Те радостно и хрипло заржали, угощая бородача тычками под ребра, и уже лежачего принялись методично знакомить с содержанием его собственного желудка. Крузо все продолжал звать «бабубы», но уже тише и равнодушнее принимая один нелепый удар за другим. Вокруг этой теплой компании крутились, вращались, визжа, улюлюкивая, десятки других, и каждый такой омерзительный коллектив был малой частью орущей, пьющей, испражняющейся людской массы, имеющей лишь одно общее на всех желание — обрести БАБУ.

Разумеется, ни одной «бабы» в толпе страшил не было. Анна являлась (являлась ли?) единственной представительницей прекрасного пола в этих руинах, скрытая ото всех, тайная и недоступная. Ее местонахождение, возможно, было известно отцу Василию: он остановился у хлипкой двери, что приютилась в стене кирпичного дома в одном из углов двора. Серая краска на двери облупилась, болтаясь рваными струпьями. Ни ручки и ни звонка. Я нагнал старика, взглянул на него с немым вопросом.

— Глядим себе под ноги

И оставляем угли!

Наполненные болью

Когда-то были люди! —

это грянул то ли второй, то ли третий куплет. Вокруг с новой силой заорали, заохали. Я повернул голову в сторону невидимой сцены: отсюда, сквозь колышущееся море рук и голов, вихров, ирокезов и лысин, я увидел треугольное навершие крыши и огромный баннер с аршинной надписью на латинице: «AEGER».

— Я стучу, нам открывают, и мы заходим!

Наконец осознал, что цель моего нелепого задания совсем близко. От этого открытия стало не по себе. Что же за дверью? Кто там? Что делать дальше?

Василий Борисович, как обещал, постучался. Стук растворился в оглушающей музыке, но отчетливо щелкнул замок, и я отшагнул, предоставляя старику право быть ключевой фигурой в нашем дурацком дуэте. В проеме показался внушительный силуэт. Облаченный в черные блестящие куртку и штаны, обутый в высокие шнурованные ботинки цвета переспелой хурмы, новоявленный человек разительно отличался от встреченных ранее обитателей трущоб. Верхнюю половину лица закрывали кричащие абсурдностью солнцезащитные очки-авиаторы. Характерный красно-синий гребень венчал голову незнакомца, а губы и уши были пронизаны серебристо-черными кольцами. Гладко выбритое лицо лишили возраста; однажды уже созрев, оно решило стать навсегда молодым.

— Ого! — открывший нам дверь здоровяк заговорил на удивление четко, несмотря на весь арсенал в губах, легко перекрикивая звуки творящейся кругом вакханалии. — Опять ты, старый хер? Кажется, я говорил, что спущу тебя с лестницы, если еще раз придешь…

Он не договорил, вдруг замечая меня в тени.

— А ты что за чучело? — панк потянул на лоб очки, являя дикие глаза: левый будто бы накачали кровью, а правый — пронзительно-синим морем. Зрачки дыбились и норовили проткнуть радужку острыми полосами. Скорее всего, это были линзы, но эффект они производили самый ошеломляющий.

Миролюбиво вскинув перед собой руку, глядя то на панка, то на старика, я собирался что-то сказать, но Василий Борисович бойко затараторил:

— Погоди-ка, я все объясню; слушай, Ска…

Дикие глаза здоровяка сощурились.

— Да хера ли тут объяснять! Привел дружка для моральной поддержки? Никак вы, блядь, не научитесь! Неужели вам непонятно, что все, сладкой сказке конец? Никакой больше Анны вам, мудакам с Петроградки! С Умкой своей развлекайтесь!

Панк по кличке Ска (странное, но знакомое слово) явно начинал заводиться.

— Я ж местный, сам знаешь, а вот этот вот пассажир не пойми кто и откуда! — заверещал вдруг старик, перекрывая высоким противным воплем и музыку, и беснующуюся за нами толпу. — Он заявил, что знает Давида, Анну здесь ищет, он с Невского влез, а солдаты даже не почесались!

Резким движением здоровяк схватил меня за ворот пальто, дернул в темное пространство, захлопнул дверь. Он держал меня как беспомощного кота, а снаружи доносились причитания старика. Темнота окружала нас; ручища панка были огромными и наделены непреодолимой силой; если бы он захотел, тело мое было бы с легкостью смято. Я и не думал сопротивляться.

— Эй! — разорялись за дверью. — Да погоди ты, открой!

Не обращая ни малейшего внимания на крики, панк тряхнул меня и с высоты своего роста сказал отчетливо и негромко:

— Веди себя хорошо.

— Да я ведь…

Тряхнули снова, заставляя молчать. Поволокли за собой, не ослабляя хватку. Мы продвигались сквозь абсолютную темноту с уверенностью кометы, что чертит свой путь в космосе по хорошо известному маршруту, отточенному миллионами лет блужданий во тьме. Если я попытаюсь освободиться, меня превратят в космический мусор, попробую заговорить — участь уготовлена та же. Двуличный псевдоотец сдал меня, этого следовало ожидать, но только вот я не ожидал, что произойдет это так скоро и в такой форме. То есть, я вообще ничего и не ждал, не имел плана действий; все происходящее было сплошной глупостью. Еще сегодня утром я был в объятиях любимой жены, а теперь — опасного незнакомца. Из балагана я попал в клетку с тигром — по собственной воле.

— Жди здесь.

Процессия наша остановилась. Темнота стояла непроглядная, но моего пленителя это, кажется, не смущало. Несколько секунд не происходило ничего, но вдруг повлекло куда-то вперед, тело толкнули в бездну, и я рухнул на мягкое боком. Хлопнула дверь.

5

Пахло засаленной шерстью, будто в давно непроветриваемом жилище одинокой сумасшедшей старушки. На ощупь, медленно, заторможено, поднялся кое-как на ноги. Открывать рот, звать кого-либо не имело ни малейшего смысла. Смысл имело желание осмотреться вокруг, и такая возможность была; святой отец Жан-Батист определенно что-то знал, отправляя меня в эти трущобы.

Извлек из кармана фонарь и включил. Луч света уперся в стену из красного кирпича, огромным кругом освещая все большую и большую область вокруг. Повел столбом света вправо и влево, вниз и вверх: кирпич, кирпичные швы, и более ничего. Наконец, обнаружилось нечто, напоминающее ложе из тряпья Василия Борисовича. Видимо в эту гостеприимную кучу я угодил из заботливых крепких рук панка.

Приблизился к бесформенному монстру. У них здесь какой-то редкий культ барахла? Снова месиво из рубашек, кофт, одеял, домашних халатов, вязаных шапок, черте чего.

В затылке кольнуло. Растеклось вниз по черепу холодной волной. Приятный холодящий импульс обернулся обжигающей тяжестью. Пол под ногами качнулся, луч повело вверх, и тут же обратно в месиво. И тут я разглядел это: волосы цвета ржавчины, на самом верху. Точно такие же волосы, подобие парика, снятого с манекена, что то и дело наглаживал двуличный старик.

Отчего-то захотелось вырубить свет.

Сердце забилось так часто, что луч стал дрожать и подрагивать. От движения света рыжие волосы приобрели еще более инфернальный вид. Будто кто-то или что-то ожило в этом коконе из старого барахла, и теперь медленно, но верно желало покинуть свое убежище.

— Хватит! — громким шепотом сказал я, обращаясь то ли к своему разуму, то ли и впрямь к неведомому страху внутри месива тряпок. Хотелось схватить это ржавое недоразумение и затолкать как можно глубже внутрь породившего его чрева.

С ужасом вдруг обнаружил, что именно это я и пытаюсь сделать. Оттуда, изнутри, появилось встречное движение — что-то разрасталось, обретая форму. Локоны устремились вверх, и под ними внезапно возникло бледное пятно, исчерченное ломаными линиями. Пятно улыбалось.

И вдруг я понял, что вижу: на меня нежно смотрело лицо молодой женщины. Большие светло-зеленые глаза, украшенные густыми рыжеватыми ресницами, тонкие линии пшеничного цвета бровей, возмущенно вскинутые и изогнутые, небольшой прямой нос, и невероятно соблазнительные, ярко накрашенные алым пухлые губы. Это красивое, чуть ли не идеальное лицо обрамляло спутанная рыжая грива волос, принятая мной за парик. Девушка смотрела прямиком в душу. Малахитовый взгляд соблазнял; соблазнял все, что мог видеть. Как-то вдруг, незаметно, она показалась мне вся, полностью. В темной комнатке, чуть прикрытая жалким подобием платья, босиком, девушка разрывала реальность, превращая ее в бредовый восхитительный сон. Обворожительная улыбка блестела, и она была в разы белее метавшегося над городом снега. Незнакомка наклонила набок прелестную голову, в воздухе прозвенел хрустальный высокий голос:

— Я так рада нашей встрече! Хочешь, я согрею тебя?

В голосе было столько искренней заботы; соблазна…

Замер. Это она? Анна? За каким чертом ей меня согревать? Почему была посреди этой кучи?

Несчастный мой разум вдруг отупел. Луч света бил в фигуру — тень от нее застыла черным изящным пятном в кирпичах. Девушка чуть развернулась, являя полуобнаженную спину. Сквозь лохмотья были видны острые лопатки: вот-вот вырвутся из хрупких плеч два белых огромных крыла, взметнутся в пыльном воздухе, разламывая, сметая прочь красный кирпич…

— Ты Анна?

Вопросы мои, нелепые, глупые, жирными мухами, что в летний зной налетают на сладкое, атаковали девушку.

— Знаешь, что тебя ищут? Знаешь отца Жана-Батиста? Почему ты здесь? Тебя обижают? Эй?

Зеленоглазая незнакомка тряхнула головкой, волна рыжих волос вновь ожила. Я поймал себя на мысли, что прикусил нижнюю губу от этого грациозного изящества. К своему удивлению и вдруг ужасу понял, что испытываю нечто, похожее на тянущую истому — древнее чувство, забытое желание обладания.

Обладание ей.

Отшатнулся. Спиной почувствовал стену. Случайно ли, намеренно, но палец с силой вжался в фонарь, и комната погрузилась во тьму. Бешеный стук сердца бился в висках.

— Я хочу тебя, — пропела темнота бархатным голосом.

Что происходит?

Она ближе или осталась на месте? Что она делала в чертовой куче? Каковы на вкус ее губы?

— Тебя зовут Анна?! — с остервенением спросил я.

Ее накачали наркотиками, вот она и предлагает кому ни попадя свое тело, образцовая шлюха, бедная девочка, соблазнительная малышка, потерянное дитя, рваное платье, кожа под ветхой тканью, стоп-стоп-стоп, эти губы, боже мой, эти губы!..

— Послушай, — захрипел я, пытаясь отлепить свое тело от кирпичей. — Просто ответь мне. Скажи «да» или «нет». Ты Анна? Твое имя Анна?

Застыл, боясь пропустить ответ. Где она? Рядом?

Она рядом?!

Свет вспорол темноту, принялся лихорадочно шарить по стенам, по куче тряпья, по голым изящным ногам, вновь по кирпичной стене, по ржавым всклокоченным волосам, по тонким пальцам и этим губам

Паника не давала разуму проявить себя. Я видел лицо девушки, видел тело ее в рваном платье, но ничего более. Ее образ заполнил сознание; стало плевать на имя, на то, для чего она здесь и почему хочет. Круг света зафиксировал точеную женскую фигуру, извлек ее из темноты. И тут я осознал, что лихорадочно сравниваю незнакомку и… Софию! Наваждением предстали они передо мной: вот моя жена, а вот эта девушка. И я по пунктам разбираю каждую черточку лиц, каждый изгиб их тел… Показалось вдруг, что фигура стала чуть ближе. Фигура пугала, сильно, необъяснимо. Я вскинул перед собой руку, сжимающую фонарь, и яркая точка ударила в малахитовые глаза незнакомки.

— Стой на месте!

На лице ее не отразилось ни единой эмоции, ни единого признака боли.

— … постигни свою силу, Человек, не обрати ее себе во вред, так может быть лишь от любви к другому. Мир может спаян лишь железом, лишь и кровью, а мы попробуем спаять его любовью, а там посмотрим, что прочней…

Полные губы оставались сомкнутыми. Голос возник из воздуха. С запозданием понял, что голос этот принадлежит мужчине. Тембр сухой, неестественный, пропущенный через некое устройство; явился новый персонаж, возможно, самый главный в этой нелепой истории.

— Эй?.. — воскликнул я, уводя яркую точку с лица девушки под потолок. Повезло: почти тут же стали видны миниатюрная сфера видеокамеры и прямоугольник спикера, которые не замечал раньше. Ну, конечно. Все, что здесь происходило, сейчас и ранее, было видно и слышно кому-то очень любопытному.

— Прошу простить за вольность, — затрещал воздух под потолком. — Разумеется, это не совсем этично с моей стороны, но что поделать, так хочется иногда прикоснуться к прекрасному и совсем немного изменить его. Современники в выигрыше, а классики… Что ж, они просто не узнают об этом.

Лицо девушки по-прежнему оставалось невозмутимым, в чертах его застыла блаженная нега. Поэтические изыскания невидимого нам мужчины совершенно ее не трогали.

— Да ничего страшного, — разлепил я высохшие губы, собирая волю в кулак, тем не менее, не вполне улавливая смысл слов, прозвучавших из-под потолка. — Вопросы безопасности не всегда деликатны, я понимаю.

— Безопасности? — треснуло сверху. — Да нет же. Я говорю о Тютчеве.

Я растерянно посмотрел на девушку, ища в ее силуэте неясную поддержку: но поза, фигура, взгляд были словно насмешкой над человеческой природой; ни движения мускул, ни эмоций; подобно скале, дикой и невыразимо прекрасной, девушка эта замерла в нескольких шагах от меня. Я все еще не знал ее имени, не знал, что надлежит делать дальше. Ощущение фантастической нелепости не покидало, преследовало с тех пор, как раздался звонок посреди прошлой ночи.

За спиной возникло движение. С коротким щелчком отворилась невидимая дверь. Я ощутил на себе взгляд чьих-то внимательных глаз. С потолка хрустнуло:

— Прошу сохранять спокойствие. Не откажите в удовольствии побеседовать с вами.

Прежде чем я успел хоть что-то ответить, в спину уперся некий тупой предмет, и другой голос, знакомый уже баритон, произнес сухо:

— Не дергайся. Погаси фонарь и передай его мне. Просто медленно подними руку.

Я надавил на кнопку и все, что было вокруг, исчезло. Порыв «дернуться» возник на секунду и тут же угас. Что я противопоставлю этому панку с разноцветными зенками в кромешной тьме? Он без сомнения вооружен, крепче и опытнее, это его территория. Вступать в открытый конфликт с местными последняя глупость. Задача была и есть найти девушку по имени Анна, уговорить ее покинуть трущобы. Кто стоит напротив: нужная мне «заблудшая душа» или же просто случайная падшая женщина? Но ведь священник точно сказал: «она там будет одна такая…».

— Фонарь, — баритон перешел в угрожающий бас. Едва я поднял правую руку над головой, небольшую вещицу коротким выверенным движением выхватили. Панк сделал шаг или два назад; давление сквозь ткань пальто исчезло.

— Выходи. Иди на мой голос. И не дури.

Внезапно я ощутил чье-то легкое, но настойчивое прикосновение в области паха. Так проверяют зрелость плодов на сливовом дереве. От неожиданности я покрылся мерзким холодным потом.

— Я хочу тебя.

Тихий женский голос обволок бархатной негой, пропел прямо в лицо. Я остолбенел, и в темноте громко расхохотался панк, скидывая с себя образ хладнокровного профессионала:

— Аха-ха-ха! Прелестно, сука, просто прелестно! Каков мачо! Ха-ха-ха! У Анны за этим не заржавеет!

— Анна? — громко прошептал я. Судорожно, на ощупь, растопырив обе пятерни, протянул вперед руки и тут же почувствовал тяжесть девичьего тела, его упругую реальность. Отпрянул, сорвал перчатки с обеих рук, вновь прикоснулся — обнаженной кожей к плоти, спрятанной под рваной тканью платья; плоть живая, горячая, зовущая к себе, неотвратимая. В голове запульсировал тяжелый шум, и сквозь него донесся обрывок чьей-то фразы:

— …слов не понимаешь?!

Бам! — в меня врезался поезд: я отлетел на несколько метров, чудом сохраняя равновесие, припал на колено, оцарапывая о каменный грубый пол ладони; сквозь тянущую боль все еще ощущал жар ее тела.

— Бабу живую не видел?! Еще раз до нее дотронешься, переломаю все твои сальные пальцы, ты понял?!

Посмотрел в темноту, туда, откуда отлетел только что. На миг показалось, что могу различить там два чернильно-синих пятна. Но и они различали меня, и, ручаюсь, им я был виден так же хорошо, как при свете дня.

— Погоди-ка… Что это у тебя на руке?..

Одно из пятен дернулось, слилось со вторым, исчезло. Я вскочил на ноги так быстро как мог, но, к моему изумлению, темнота схватила за правую руку, потрясая ей точно захваченным вражеским флагом, торжествующе и с остервенением.

— Да ты кто вообще такой?

Бас рявкнул в самое ухо, пол ушел из-под ног, меня поволокли прочь; рука была зажата в тиски, заведена за спину.

— Ну-ка. Давай вниз.

Заскрипели доски. Мы действительно стали спускаться. Проклятый панк не ослаблял хватку, заставляя меня быстро-быстро перебирать ногами. Позади нас осталась девушка по имени Анна, полная услужливой похоти и обольщения.

…Разум ее опьянен ядом, тело развращено грехом, а душа…

На миг перестал видеть саму темноту, а еще через миг различил вертикальные полосы зеленоватого света; полосы расширились, превращаясь в сплошное неяркое зарево. Меня подтолкнули вперед, на этот раз как будто бы даже вежливо, точно бы приглашая, выпуская, наконец, онемевшую руку из плена. Навстречу ринулся поток причудливого серо-зеленого тумана, пронизанный сладковатым запахом марихуаны, терпким амбре алкоголя и густой вонью животного. Смесь атаковала меня, и я пошатнулся в новых декорациях. Мы оказались в просторном зале, облицованном графитовыми матовыми плитами во влажных подтеках и брызгах. Под угольным потолком проносились яркие зеленые лучи лазера, разрезающие атмосферу, по центру медленно вращался зеркальный диско-шар, кидая во все стороны разноцветные сполохи. Посреди зала громоздилась круглая невысокая сцена, из ее центра к самому потолку устремлялся металлический шест-пилон, за сценой чернели внушающих размеров колонки. Настоящим украшением этого места оказалась шикарная барная стойка с высокими табуретами; поодаль замерла пара бильярдных столов для игры в пирамиду с включенным над полотнами сочного зеленого цвета освещением, и огромных размеров кровать в виде сердца; по периметру в углах потолка притаились глазки видеокамер. Всюду витал густой дым вперемешку с медленно трассирующими змейками наркотического тумана. Все это меньше всего напоминало притон нечестивых панков; место это было похоже на элитарный ночной клуб с правом входа по членским картам.

Панк появился передо мной как чертик из табакерки. Безумного цвета глаза сверлили меня любопытством. В правой руке панк сжимал небольшой пистолет, отливающий вороненой тяжестью. Опасность, исходящая от этого панка, теперь была более чем явной, не скрытая темнотой.

— Пиво будешь? — вдруг спросил он.

Я ошарашенно уставился на него и он, откровенно забавляясь моей реакцией, развязно и громко рассмеялся. Пирсинг на губах покрылся капельками слюны, превращая рот в блестящую новогоднюю игрушку.

— Мне советовали попробовать ваш крафт, — смущенно произнес я. — Есть что-нибудь вроде имперского стаута? Сусла погуще, пены поменьше…

— Эстетствуешь? — ухмыльнулся панк. — Молодец. Имперские амбиции, значит, ну-ну.

Не убирая ухмылку с лица, он направился к барной стойке. Обернулся и выразительно подмигнул.

— А с ней все будет в порядке?

Панк не ответил. Держа меня в поле зрения, встал за стойку, положил пистолет на темно-коричневую столешницу, направляя на меня ствол. Быстро окинул взглядом ряд пивных кранов — те замерли перед ним точно лебединые шеи.

— Повезло тебе.

Новоявленный бармен взял в руку классический пивной бокал, в меру изящный, сужающийся к верху и округлый внизу, устанавливая его на прорезиненную часть стойки. Нахмурился вдруг, полыхнул красно-кровавой частью своих выдающихся глаз.

— Нет, не повезло.

Я замер. Внезапно осознал, что на руках моих нет привычного тепла перчаток. Перчатки остались в темноте коридора, рядом с Анной — если она по-прежнему там.

— Балтийский портер. Но тоже неплохо, а?

Внезапно воздух в зале словно разрезало тупым ножом: раздался низкий звериный рык, и в глубине помещения зазвенела тяжелая цепь. Из-за круглой сцены вышел огромного размера ротвейлер. На могучей шее животного красовался шипастый ошейник: массивная цепь тянулась к столбу на сцене. Обнажив желтые зубы, псина ощерилась милой улыбкой людоеда. Вновь раздался утробный рык.

— Привет… — выдохнул я. — Славный песик…

Панк, орудующий бокалом и краном, буднично сообщил:

— Не бойся, она не укусит без надобности.

— Она?..

— Сладенькая сучка! Садись-ка вот здесь, что стоишь.

Собака, габаритами напоминающая мифологическое чудище, следила за моим передвижением бешеными глазищами, наполненными злобным желанием кого-нибудь растерзать. Я добрался до стойки и осторожно присел на указанный здоровяком табурет. Панк все еще обладал выгодной для себя позицией: в любой момент оружие могло оказаться в его руке, а я при этом был перед ним как на ладони.

— Держи, — передо мной с громким стуком появился бокал с черным как нефть пивом. Напиток насыщенного цвета смолы пронзали крошечные пузырьки, поднимающиеся со дна. Я сделал огромный глоток, и, ощущая приятную горечь послевкусия шоколада и кофе, произнес:

— Спасибо.

— Ага.

Панк отмахнулся, полез куда-то в низ стойки. Там находился мини-холодильник, из которого он извлек шмат темно-розового мяса. Размахнувшись, здоровяк бросил мясо ротвейлеру. Псина, хрипя, ринулась навстречу угощению и вцепилась в него мертвой хваткой. Раздался влажный хруст.

— Сколько раз я просил не кормить Матрикс помоями!

Рядом с собакой стоял человек. Мускулистую поджарую фигуру обтягивал кожаный жакет цвета вишневого сока, стройные длинные ноги прятались в узких синих джинсах, стильно изорванных на коленях. По черным лакированным сапожкам скользили цепи, по обнаженным темным рукам ползла причудливая вязь татуировок, на правом запястье красовался кожаный напульсник с шипами наподобие ошейника ротвейлера. Массивный блестящий череп был обрит наголо, но сзади с затылка спадали черно-белые локоны. Человек был поразительно молод, и вместе с тем производил впечатление опытного и мудрого знатока жизни. Всепонимающий, над всем смеющийся взгляд зеленых мраморных глаз изучал мою скромную персону, словно новый предмет интерьера своего закрытого клуба. Красивое, но запятнанное следами пороков лицо насмешливо улыбалось. Левое крыло небольшого прямого носа украшал сверкающий, будто утренняя звезда, камешек.

Голос этого человека лился из спикеров в той странной комнате; теперь же голос был звонким, насыщенным, без помех.

— Давид… — произнес я негромко, чуть наклоняя голову в приветствии. Предводитель «содомовой толпы» походкой профессионального танцора подошел к стойке бара и элегантно присел на дальнем от меня табурете.

— Что ж, пусть будет так, — он обворожительно улыбнулся. Мельком глянув на шеи кранов, обратился к заправляющему баром панку. — Будь другом, налей раухбир. Пробовали раухбир? — он посмотрел на меня. — Отличная партия вышла. Это…

— …копченое темное пиво, — неожиданно для себя перебил я хозяина этого места. — Стиль из славной Германии, кажется, западной ее части.

— Франконии, если быть точным, — подхватил он, усмехаясь. — Боже, а у нас в гостях, оказывается, совсем непростой человек. Сложно в наше время встретить настоящего знатока… знатока чего бы то ни было… А, кстати, — невзначай сказал Давид, — могу ли я узнать ваше имя? Невежливо не спросить гостя, пусть гость этот в каком-то роде непрошенный.

Врать не имело смысла. Я случайный человек во всей этой истории. Как меня не назови, роль моя глупа и нелепа. Так хотя бы видимость достоинства сохраню, назвав настоящее имя.

— Глеб…

— О! — воскликнул Давид.

Панк наполнял новый бокал карамельной субстанцией. Раздался густой запах копченого сыра, перемешенного со слабым ароматом древесных опилок. Бокал оказался прямо передо мной.

— Передай дальше, — сказал Ска.

Я обхватил покатый стеклянный бок. В тот же момент панк произнес:

— Кольцо

Я вздрогнул от короткого слова. И тут же пронзительный взгляд обволок собой дешевую безделушку; темная поверхность наполненной раухбиром емкости служила той отличным фоном.

— Ах, как интересно!.. Вы женаты…

В голосе я с растерянным удивлением услышал глубокую грусть. В глазах Давида полыхнула странная ярость, будто он на секунду вспомнил что-то очень болезненное.

— Какое благородство для нашего времени, — задумчиво проронил он. Вновь улыбнулся, предлагая мне пододвинуть бокал; я подчинился, стараясь не расплескать драгоценный раухбир на столешницу. — Но и какая наивность! Не ручаюсь ни за одного жителя Петербурга, что тот не встал бы за вами в очередь, Глеб, и не оттрахал бы вашу драгоценную супругу как последний ублюдок. Но вряд ли бы вы ей позволили так с собой поступить.

Давид с дерзким вызовом посмотрел на меня, и на миг я ослеп от блеска драгоценного камня в крыле его носа. Он подался навстречу, принимая из моих рук бокал, и вдруг оказался совсем близко, тихо, бархатно прошептав:

— Вот и Анна никого не хочет сама. Только лишь по моей просьбе. Несчастная, послушная девочка…

Отголоски паники запульсировали в кончиках пальцев. В глубине зала утробно зевнул-зарычал огромный ротвейлер. Мы продолжали держать бокал — каждый со своей стороны. Давид внимательно смотрел на меня зелеными глазами, обрамленными густыми ресницами, словно пытаясь разгадать во мне известную только ему самому загадку.

— Что она в вас нашла?

Он хитро прищурился, во взгляде играли бесы. Глубоко вздохнув, разжав, наконец, пальцы, я как можно невозмутимее вернулся в исходное положение, огляделся по сторонам. Псина у сцены, панк за баром, хозяин бара, я и вороненая сталь пистолета. И где-то над нами в темноте коридора бродит она.

…А вдруг она вернулась обратно в то месиво из старой одежды? Вернулась, и ждет меня, неотвратимая…

Тряхнул головой. Ну же, нужно собраться! Участвуя в качестве одного из позирующих для полотна Босха, легко угодить в безумие.

— Боюсь, я не совсем понимаю вопрос, — ответил я, запивая слова превосходным портером.

— Разумеется, не понимаете, — кивнул Давид, заставляя волосы на затылке совершить витиеватый кульбит. — А хотите понять?

Не дожидаясь ответа, он громко воскликнул:

— Ска, приведи, пожалуйста, сюда нашу девочку.

Панк хохотнул, в два глотка допил свое пиво. Потянулся было за оружием, но еще одна просьба Давида заставила замереть панка на месте:

— Вы не могли бы передать мне эту крошку?

Он обращался ко мне.

— Передать вам… пистолет? Я правильно понял?

Хозяин трущоб встал с табурета и направился к ротвейлеру, энергично потрепал собаку по холке. Выразительно звякнула цепь: Матрикс вскочила на лапы, облизывая морду малиновым языком. В лучах диско-шара блеснули клыки.

— Ну да, ничего сложного. Просто возьмите этот «Глок» и дайте его мне. Справитесь?

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.